Южный комфорт
ModernLib.Net / История / Загребельный Павел Архипович / Южный комфорт - Чтение
(стр. 10)
Автор:
|
Загребельный Павел Архипович |
Жанр:
|
История |
-
Читать книгу полностью
(653 Кб)
- Скачать в формате fb2
(272 Кб)
- Скачать в формате doc
(279 Кб)
- Скачать в формате txt
(269 Кб)
- Скачать в формате html
(273 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22
|
|
- Кстати, дунайская, - с улыбкой заметил он. - Догадываюсь, что в таком доме так оно и должно... - Как ешь, так и живешь - мой принцип, - важно заметил Ольжич-Предславский, кладя себе на колени накрахмаленную салфетку величиною в скатерть. - Брийя-Саварен сказал: "Судьба народов зависит от того, как они питаются". Для Савочки Брийя-Саварен был пустым звуком, но хозяин не был бы крупным знатоком международных разглагольствований, если бы не заметил это сразу. Заметив же, как бы напомнил вслух самому себе: - Но посмотрите, как оно бывает! Мы с семнадцатого столетия помним Богдана Хмельницкого, а французы - своего самого большого гурмана Брийя-Саварена. У нас орден Хмельницкого за мужество, а у них орден Брийя-Саварена для тех, кто умеет изысканно есть! У них даже есть такой афоризм: "Граждане, прежде чем брать в свои руки власть, нужно научиться есть". Савочке понравился афоризм, а еще больше вареная картошечка к селедке. - Если бы люди умели есть, у прокуратуры стало бы меньше работы, - было замечено меж двух причавкиваний. - Я лично гурман и не скрываю этого, - разглагольствовал Ольжич-Предславский. - Но допустил ошибку при женитьбе. Знал, что Мальвина Витольдовна меломанка, а считал, что она еще и гурманка. Почему? Композиторы всегда любили поесть. Россини гордился больше своим новым соусом, нежели оперой "Севильский цирюльник". - Ты начинаешь говорить глупости, - мягко улыбнулась ему супруга. - Не такие уж глупости, не такие глупости! А думаешь, твой Стравинский что? Не любил поесть? Мне довелось однажды быть с ним на ленче. В Нью-Йорке, в ресторане "Перигор", на Первой авеню. Федор, я что-то позабыл. Перигор - с чем это связано? - С Монтенем, - отбурчал Твердохлеб, мысленно кляня тестя за неуклюжую попытку показать Савочке эрудицию своего зятя. Для Савочки борщ с пампушками был намного интереснее всех монтеней. - Да, да, именно с Монтенем. Но нью-йоркский "Перигор" - это просто изысканная французская харчевня. Вина, сыры, все как полагается. Дипломаты не так едят, как ведут беседу, а Стравинский как взялся! Его обложили блюдами, как американскую конституцию поправками! И он все съел! Еще и оправдывался. Мол, его фамилия то ли от пищи, то ли от пищеварения... - Ах, можно ли так все опошлять? - со вздохом поморщилась теща. - Но ведь он сам так говорил. - Мало ли что способен сказать великий человек, оказавшись среди грубых душ. - Ты хочешь сказать, что у меня грубая душа? - Ничего я не хочу сказать. Ты забыл о нашей гостье. Скромное помахивание Савочкиной ручки как бы опровергло слова Мальвины Витольдовны. Обед благополучно дошел до конца. Выдержанный в духе взаимоуважения и взаимопонимания, он отличался той удивительной (по крайней мере, для Твердохлеба) особенностью, что за столом не сказано было ни единого слова о том, ради чего, собственно, приглашали сюда Савочку, не говорилось об этом и после обеда, только вежливые улыбки, заверения во взаимном уважении, притворство и хитрости тоже взаимные - а больше ничего. - Более или менее, - подытожил Тещин Брат. - Терпеть можно. - Я терплю Савочку уже одиннадцать лет, - сказал Твердохлеб. - Если бы мне предложили выбирать между такой Савочкой и пенсионом, выбрал бы пенсион! - засмеялся Тещин Брат. - А ты еще молод, тебе - терпеть дальше! "Все мы терпим", - должен был бы сказать Твердохлеб, но промолчал. Савочку пригласили, чтобы показать: слухи о неладах его подчиненного с женой преувеличены, здесь все в порядке, дело Кострицы даже не вспоминается, инцидент, как писали когда-то в газетах, исчерпан. Где согласие в семье, там мир и тишина, а вы делайте выводы, делайте выводы. Савочка забрал когда-то Твердохлеба к себе из районной прокуратуры после весьма досадного случая, который едва не закончился трагически. Твердохлеб тогда еще был молодой и зеленый, опыта нет, представления о своих возможностях преувеличены, червь пустословия еще не вырван из сердца и не растоптан безжалостной жизнью. Следователь районной прокуратуры - это почти то же, что и следователь райотдела внутренних дел. Живешь как на вулкане, не знаешь ни дня ни ночи, вечная спешка, все срочно, преступники только знают, что заметают следы, а твоя обязанность застукать их на горячем, не дать убежать, спрятаться, совершить новые преступления. В книгах все это расписывается вон какими яркими красками, кое-какой блеск, нужно правду сказать, сверкал и в глазах Твердохлеба в первые годы его работы, пока не понял он, что в действительности все это не так, нужно играть не придуманную кем-то роль, а быть самим собой и тянуть лямку долга, которая здесь намного жестче, чем у репинских бурлаков. Начать с того, что он был значительно хуже снаряжен, чем любой инспектор уголовного розыска. На того работала вся всемогущая милиция, у него были оперативные машины, система связи, техника, оружие. У следователя же районной прокуратуры - тесный закуток, отгороженный в коридоре, обычный городской телефон, который портился по десять раз на день, бесплатные талоны для проезда в городском транспорте (кроме такси!) и единственное оружие закон. Ясное дело, закон всемогущ, но это преступник начинает чувствовать и понимать со временем, а пока что эту истину должен довести до его крайне помутневшего сознания этот человек, который называется следователем районной прокуратуры. Его не любят - и это понятно. Его боятся - это его судьба. Его неохотно пускают в солидные организации - это его служебная голгофа. Нужно иметь гранитный характер, чтобы искупать чьи-то прошлые и будущие преступления, упорно делать свое дело, раскрывать людям глаза, спасать их иногда от самих себя. Зарубежные авторы детективных романов своих героев-сыщиков время от времени угощают хоть коньяком или виски, а в наших книгах даже пиво для них большая роскошь, - все ограничивается чаем. В районной прокуратуре, где работал Твердохлеб, не было даже чая. Приходилось подогревать себя энтузиазмом. Он принадлежал к нераспространенной, хотя и полезной, малоинтересной, впрочем, для окружающих категории энергичных работников, лишенных предрассудков и случайных увлечений, столь свойственных его современникам. Внешнюю свою медлительность стремился возместить энергичностью, так сказать, внутренней и хорошо развитым воображением. Могло сложиться впечатление, будто Твердохлебу не хватает жизнедеятельности. На это он мог бы ответить, что жизнедеятельны и пчела, и муравей, но те, кто владеет воображением, всегда забирают у пчелы мед, давая ей возможность сколько угодно удивляться его исчезновению. Правда, никто никогда не попрекал Твердохлеба его привычками. Ограничивались пожиманием плеч и подсовывали ему самые безнадежные, так называемые "дохлые" дела. Вот и столкнулся он с Кум-Королем. Кум-Король королевствовал на Житнем рынке, кажется, еще до Твердохлебового рождения. Поговаривали, что торговал он своей "продукцией" и во время фашистской оккупации, в первые послевоенные годы, и в пятидесятые, истинного же расцвета достиг, имея за плечами уже немало десятков лет жизни, а самое главное - свой редкостный опыт коммерции. Кум-Королем прозвали его давно, тоже еще до Твердохлебовой эры, а можно было бы прозвать и Божком, и Дьячком, и Святошей. На это наталкивала и его подлинная фамилия Воздвиженский, и все поведение, и сама внешность. Был маленький, беленький, с чистенькой схимницкой бородкой, говорил тихо, голосочком мягеньким и смиренным, то и дело крестился, принимая деньги, на мир и на людей смотрел глазами скорбными, никогда не гневался, не раздражался, только вздыхал, но и это делал легонько, без назойливости и надоедливости. Впечатление такое, словно воскрес один из тех Печерских схимников, мощи которых показывают в пещерах, и стал торговать на Житнем рынке той самой квашеной капустой, которой преимущественно и питались некогда схимники, потому как даже древние летописцы, забывая о делах высоких, писали иногда на полях пергаментов: "Капусточки душе хочется". Кум-Король торговал квашеной капустой, помидорами, солеными огурцами. Не просто торговал, а славился, на протяжении десятилетий имел свою постоянную клиентуру, знал, кто, когда, сколько и чего будет покупать, продавал только "своим", чужих не подпускал, его соленьями закусывали на "обмывании" докторских диссертаций, ели их академики и генералы, знаменитые артисты и вдовы великих людей, в очереди к Кум Королю стояли женщины в бриллиантовых серьгах и мужчины в бобровых шапках, и это продолжалось не год, не два, а много лет, о капусте и квашеных яблоках Кум-Короля распространялись легенды, он сам становился легендой, киевским антиком, киевской историей. Кабы только честной! Дирекция рынка попыталась подсчитать, сколько бочек капусты и кадок огурцов продает Кум-Король за зиму - получились невероятные цифры. Не мог один человек столько вырастить овощей, наквасить и насолить, вывезти на рынок. Стало быть - спекуляция, использование чужого труда, незаконное обогащение? Но как объяснить, что вся "продукция" Кум-Короля отличалась особым качеством и, судя по постоянному успеху у клиентуры, была вся одинаковая, словно все это и впрямь делал один человек? Затронуть Кум-Короля хотя бы подозрением означало бы вызвать гнев и возмущение сотен влиятельных киевлян, так что вокруг странного этого человека роились только сомнения, возникали вопросительные знаки, всплывали слабые подозрения, но все оканчивалось пожатием плеч и разведением рук. Не пойман - не вор, а кто же способен поймать Кум-Короля? Где такие сети? И родился ли в Киеве такой ловец? Так он и приобрел свое прозвище. Кум всем значительным и Король над остальными, над людьми закона тоже. Кумовал и королевствовал, и царствованию его не видно было конца. Он пережил и придирчивость фининспекторов, и выступления возмущенных граждан в прессе, - его ничто не затронуло, он был неуловим и неуязвим, не имел ничего, кроме четырех огромных кастрюль, с которыми полгода ежедневно появлялся на Житнем рынке и щедро наделял своими дарами всех тех, на кого снисходила его благодать. Молодому следователю Твердохлебу надлежало распутать то, чего не удавалось сделать никому. Переполненный свежими знаниями, каковые поскорее торопился применить на деле, он мог бы тогда с безумной дерзостью взяться за любое дело и посему не испугался легенд, которыми была окутана фигура Кум-Короля, не стал по ниточке распутывать таинственную завесу, прикрывавшую святошеский лик этого мужичка, а пустился напролом, отважно, смело и в такой же степени бездумно. Он пошел на Житний рынок, пристроился в хвосте очереди к Кум-Королю, терпеливо выстоял, пока все "свои" получили то, что хотели, и только было хотел раскрыть рот, чтобы попросить чего-то и себе, как над ним пронеслось смиренное, но твердое: - А вас, мил человек, видеть не доводилось. - Хотел бы вашей капусточки, - попытался подладиться под его тон Твердохлеб. - Пусть бог простит, но вам не могу. - Я же стоял в очереди. - Бог простит. - У вас же вон еще полно. - Все заказанное. У меня своя клиентура. - А может, я хочу в эту вашу... Кум-Король прикрыл веками глаза, словно бы хотел отделиться и от Твердохлеба, и от того мира, посланцем которого он тут был. - Пусть бог простит, но скажу вам, мил человек, что моя продукция вас не интересует. Можете сразу говорить, откуда вы: из милиции, из торговой инспекции или еще откуда? Пришлось признаться. Первый тур выиграл Кум-Король. Но Твердохлеб уже не отступал. - Когда вы кончаете отпускать свою... продукцию? - спросил Воздвиженского. - Как придется. Могу и до самого закрытия базара ждать своих людей. - А сегодня у вас как? Я бы хотел наведаться к вам домой. - Знаете куда? - на всякий случай поинтересовался Кум-Король, хотя в этом вопросе улавливалась больше насмешливость. - Знать полагается мне по должности. - Должность у всех одна, - вздохнул Кум-Король. - Все человеки, и все под богом... Он жил на куреневских задворках, в самых глубинах, где кончались все улицы и переулки и начиналось царство садов, огородов, диких зарослей и еще более диких людей, которые прятались за высокими деревянными заборами, рылись в земле, как кроты, воровали из городского водопровода воду на поливку, крали электроэнергию для своих теплиц и оранжерей, крали удобрения на станциях, землю и перегной в цветоводстве, выращивали цветы, клубнику, зелень, фрукты и люто защищали все выращенное от куреневской малышни, которая по интернациональной традиции пребывала в состоянии постоянной войны с собственниками садов. Твердохлебово детство проходило именно тут, все купленные мамой штанчата разрывались именно на этих заборах и на этих ветках чужих яблонь и груш, глиняные приземистые хатки с красными крышами запали в его сознание как первый и самый устойчивый образ Киева, как его начало, ибо все то, что было вверху над Куреневкой, все эти кварталы каменных огромных домов, соборы, дворцы, монументы воспринимались уже как продолжение, дополнение этого буйного зеленого мира таинственных прорастаний и еще более таинственных людей, каких ты никогда и не видел, а только слышал их злые голоса, а иногда и голосов их не слышал, одно только рычание псов на цепях. Со временем он понял, какими неполными и ошибочными были его детские представления о Киеве, осознал величие и глубину своего города, но все равно первые детские впечатления так крепко вросли в душу, что должны были застрять там навсегда. Может, всплыли бы они из глубины души и в тот день, но с детства мы помним только лето, и солнце, да разве что изредка зиму со снегами, а тогда стояла на дворе поздняя осень, печально зареванная прохладными дождями, и Твердохлеба пронзала холодная дрожь от этих куреневских вод и от их холодной беспрестанности, безнадежности и безжалостности. Неужто ему теперь суждены были здесь только эти безжалостные, будто с того света, холодные воды? А ведь были же такие теплые, бесконечные дни детства на Куреневке, полные солнца, беззаботности, озорства и баклушничания. Он помнил, как мама купила ему на Подоле белую матроску и синенькие трусики, и как он гордился этой матроской, и как разорвал трусики, забравшись на чужую грушу и спрыгнув с нее от дикого рычания страшного черного пса. Плакал тогда от горя по разодранным трусикам, и позже, при воспоминании о белой матроске, каждый раз хотелось плакать. Так с той поры уже ничего белее и чище не знал. Теперь малыши, кажется, и не носят матроски, а только импортные маечки с нашлепанными на груди уродиками, выдуманными американцем Диснеем. История вечно повторяется, хотя порой и в комическом виде, как отметил гений. Когда-то мир завоевывали тучи беспощадных железных всадников и дикие орды расползались по зеленой прекрасной земле, как весенние воды по лугам, а теперь точно так же расползаются по планете эти плоды болезненного торгашеского воображения, перед которым бессильны границы, правительства и даже голоса предков, которые всегда брали верх над всем. А может, мир устанавливает для себя именно такие законы, по которым он развивается наиболее целесообразно? И он, Твердохлеб, крошечная песчинка в этом гигантском мироздании, тоже должен подчиняться неумолимым законам и покорно принимать все, что выпадает на его долю? А ведь и в самом деле. Тогда была белая матроска, а теперь если и не маечки с нелепыми зверюшками из Лос-Анджелеса, то импортные костюмы, тогда была детская беззаботность и беспечность, а теперь Абсолют закона, и все поступки, даже подсознательные, подчинены только ему, и жизнь уже принадлежит не тебе, а Долгу, а коль скоро это так, то забудь обо всем, отбрось воспоминания, отрешись от прошлого, отринь сантименты и пристрастия, будь холоден, как этот осенний дождь, который срывает последние листочки с деревьев, безжалостно оголяет мир, обнажает всю его беззащитность, непривлекательность и... упорную неуступчивость. Твердохлеб долго искал нужный ему номер. Улица, на которой он значился, виляла среди луж, иногда убегала чуть ли не до Оболони, затем шла зигзагами, усадьбы разбегались от нее, дождь, чавкая своим холодным ртом, проглатывал дома, дворы, целые участки с десятками номеров, сюда бы не молодого неопытного следователя, а такого настойчиво-героического археолога, как Викентий Хвойка, который сумел когда-то докопаться под Кирилловской горой и до неолита, и до ориньяка, и до трипольской культуры. А Твердохлеб никак не мог отыскать семьдесят четвертый номер. Нашел там, где и не ждал, уже утратив веру и отчаявшись. Глиняная хатка под красной крышей стояла в тылу еще двух таких хатенок с номерами девяносто пятый и сто четырнадцатый, все это напоминало задачки пьяного математика или плохонький детектив, но Твердохлеб сразу заподозрил тут злое намерение и преступную предусмотрительность Кум-Короля. "Прячется, - решил он. Маскируется жалко и недостойно". Кум-Королева хатка поражала своей неприглядностью и запущенностью. Приплюснута широкой крышей чуть ли не до земли, стены уже и не вертикальные, а какие-то раскоряченные, не поймешь, чем и держатся, дождь вымывает из них глину, она желтыми потеками стекает во все стороны, плывет Твердохлебу под ноги, выплывает со двора, дальше и дальше, ничто ее здесь не задерживает: ни реденькие деревца, ни покосившийся заборчик, ни выщербленные, собственно, сровненные с землей остатки какой-то стены. Прямо диву даешься, как это Твердохлеб в своих детских походах никогда не добирался до этого глухого закоулка, который так невозмутимо исходит себе глиной на протяжении многих десятилетий, как бы доказывая неистребимость нашей глиняной цивилизации. Он долго обтирал ботинки от налипшей грязи, затем осторожно постучал в двери, снова тер ноги, топтался по глине, и что-то похожее на уважение к этой глиняной хатке родилось в его душе, еще не отягощенной чрезмерно этим большим человеческим чувством. Не вот такими ли хатками ворвалась его земля в века, в культуры, в эпохи! Дворцы обрушились, соборы сгорели, стены не выдержали натисков орд, а хатки выстояли, перешли и прошли и вот стоят себе по сей день повсюду, где есть глина, вода, солнце и жажда жизни? Звякнул засов, приоткрылась дверь, постный глаз взглянул на Твердохлеба и бесшумно исчез. Он пхнул дверь, очутился в тесных темных сенцах, сухих и уютных, полных ароматов засушенных трав, шагнул туда, где тускло светилась узкая полоска, нашел там чуть приоткрытую дверь, смело раскрыл ее и вошел в комнату. У оконца на низеньком, застеленном полосатой дерюжкой топчанчике сидел чистенький, беленький Кум-Король и молча смотрел на незваного гостя. Глиняный пол тоже был выстелен такими же полосатыми половичками, на которые Твердохлеб не мог отважиться ступить с дождя и грязищи, но не эта девственная чистота поразила и испугала его и не умытость Кум-Короля и его белая одежда, вроде как у приговоренного к смертной казни. Твердохлеб стоял на пороге и растерянно переводил взор от одной стены этого странного убежища к другой, не зная, на какой задержать взгляд и вообще не зная, должен ли он это делать или притвориться невнимательно-безразличным, хотя понимал, что теперь уже поздно. Стена напротив дверей была от потолка до пола увешана иконами, большими и маленькими, в дорогих окладах и безо всяких украшений, в красках ярких и тусклых, вплоть до такой земляной черноты, словно веками наслаивалась закопченность и загрязненность. Две лампадки красновато мерцали в этом царстве суровых и смиренных ликов, их слабое мерцание сливалось с серым светом, струившимся со двора сквозь маленькое окошечко, и эта странная смесь насыщала тесное пространство помещения таким густым сиянием, что, казалось, до него можно дотронуться рукой. Самое неожиданное, что сияние это рождалось не на стене, обвешанной иконами, на многих из которых проблескивало и сущее золото, а совсем на другой, как раз на той, против которой сидел сам хозяин, и не просто сидел, а словно бы стерег ее, караулил, охранял. Сама стена, так же как та - иконами, была обставлена от потолка до пола книгами. Таких книг Твердохлеб не видел нигде и никогда. Даже профессор Лобко, который читал им историю права на юридическом и любил приносить с собой всяческие диковинки, ничего похожего никогда не показывал. Здесь стояли уже и не книжки, а пышные убежища (а может, кладбища?) человеческой мысли и человеческих заблуждений, тяжелейшие фолианты в позолоченной коже, в меди и серебре, с искусной резьбой или просто в грубо струганных потемневших досках и даже в мехах, когда-то пушистых и лоснящихся, а ныне полысевших и ставших ни на что не годными и все ж таки неожиданных в этой неожиданной библиотеке. Книги стояли на грубо сколоченных дощатых полках, пугали своими размерами, своей невероятной тяжестью, были прижаты друг к другу так тесно, что ни одной не выдернешь из ряда, не потревожив других. Все указывало на то, что ими никто не пользуется, их предназначение не для чтения, точно так же как назначение этих икон вовсе не для того, чтобы бить поклоны перед ними и не для молитв. Первая мысль у Твердохлеба была: Воздвиженский вкладывает в эти сокровища все свои "капустные" деньги. Вторая: спекулирует иконами и старинными книгами. Раритеты, редкость, ценность, барыш, может, и валюта... Третья? Третьей мысли у него не появилось. Хозяин все же заметил наконец гостя и указал на свой топчанчик, на чистенькую дерюжку: - Садитесь, добрый человечек. - Надо еще выяснить, на самом ли деле я такой добрый, - упрямо топчась у порога, прохмыкал себе под нос Твердохлеб. - Если бы оказалось, что я действительно такой, я и сам немало удивился бы, вот так, как этому вашему богатству, и не так иконам, как книгам. Никогда бы не подумал, что на Куреневке могут быть такие книги. - Божья благодать и над Куреневкой простирается, - скромно вздохнул Кум-Король. - В книгах слово, а слово стояло в начале мира, так кто же пренебрежет им? Только темная душа. А тьму в душу пускать грех. Вот я слышал, есть книги, где написано, будто апостол Павел был неграмотный. Как же так: апостол - и неграмотный? Твердохлеб передернул плечами, словно ему за воротник влили что-то холодное. Какие перескоки от квашеной капусты к апостолу Павлу! Вот тебе и Кум-Король! Он наконец решился ступить на чистенькие половички, но не сел, а остановился посреди комнаты, чтобы видеть перед собой хозяина. - Насчет апостолов я не специалист, - решив не заедаться с Воздвиженским, сказал он, - но если уж кто-то там докопался до этого вашего Павла, так и я скажу: мог быть и неграмотным. Апостолы потому и апостолы, что неграмотные. Во всяком случае, прокуратуру это не интересует. Кум-Король не отреагировал, по-прежнему не обращая никакого внимания на Твердохлеба, будто того и вовсе не было в хатенке. На базаре он весь был как бы соткан из движения, из суетливых жестов и слов, из угодничества и услужливости, а здесь сидел неподвижный, бесплотный как тень и не пытался защищаться, а выжидал, хотел выиграть время, пересидеть вот так, переждать, не подпускать к себе. Не на того напал! Твердохлеб еще немного потоптался на месте (не хотел топтать грязными ботинками чистенькие половички), а затем небрежно бросил: - И что же вы - вот так только с книгами да с ликами святых и живете? - Живу один, поелику никто не может выдержать такого труда, на какой обрек себя, - вздохнул хозяин. Следовало бы посочувствовать такому человеку, и Твердохлеб посочувствовал: - Тяжко в одиночестве? - Не даю лениться душе, она и спасает тело натруженное, - прозвучало с топчанчика. Твердохлеб пришел не для допроса, а для знакомства. Знал, что официальный допрос ничего не даст, как и официальный обыск: это уже пробовали делать задолго до него, и каждый раз Кум-Король выходил сухим из воды. Твердохлеб хотел применить собственную тактику. Такой хитрой тактики допроса-недопроса не сумел бы придумать даже их бывший преподаватель криминалистики доцент Калинник (студенты звали его беззлобно: Калымник. Хотя, кажется, никогда хабара не брал). Калинник получал немалую отраду от своего предмета. Вплывал в аудиторию, как морской скат в аквариум, осторожно проносил свое толстое пузо к преподавательскому столу, долго переводил дыхание, вытирая платочком вспотевшее лицо, шею, руки, затем почти шепотом обращался к студентам: - Закройте форточки и двое станьте у дверей. Сегодня я буду говорить об архисекретных вещах. Вот бы ахнул архисекретный Калинник, увидев, как его бывший студент опутывает крепкой сетью добычу, которую еще никому не удалось поймать. Твердохлеб был в восторге и от своей тактики, и от своих хитростей, и от своей проницательности. - Живете в одиночестве - это видно, - наступал он на Воздвиженского, а по вашей торговле видно и то, что одних рук в таком деле недостаточно. Кум-Король не пытался выкручиваться, сам залезал в сеть - только завязывай. - Кормить людей - святое дело, - произнес он скромненько. - А в святом деле помощники найдутся. - Дело святое, а за капусту берете дороже, чем государство за ананасы. Огурцы же ваши, кажется, дороже бананов. - А я же никого не принуждаю, не приведи господь, не принуждаю, немного поерзал на дерюжке Кум-Король. - Не хочешь - не покупай. В магазине - там дешево, а идут не туда, а ко мне. Поелику там принуждение: бери, что дают. А у меня - доброволье. Меня любят. - Вашу капусту, - подсказал Твердохлеб. - Дело человека - это и есть он сам. - Говорят, вы и фашистов своей капустой кормили? - безжалостно ударил его своим самым страшным, как ему казалось, вопросом Твердохлеб. Но Кум-Король нисколько не смутился. - Есть все хотят. Вы же убийц в тюрьме кормите? Все только говорим по-разному, а едим одинаково. Ибо и бог ведь один. Вымытая бородка светилась в полутьме, как свечечка, и Твердохлеб понял, что дальше вести игру словами бессмысленно: этот святоша от всего будет отбиваться своим боженькой, а чем тут крыть, не знал бы и сам доцент Калинник. Поэтому решил перейти к решительным действиям. - Я к вам для первого знакомства, - небрежно промолвил он, - поговорить мы сможем позже, а теперь хотелось бы, чтобы вы показали мне свое хозяйство. Любопытство, сами понимаете, чисто служебное. Долг. Ясное дело, если вы сможете... Если, конечно, не нужно куда-то далеко, а то на дворе такая непогода... У вас тут я что-то не заметил ничего такого... Да и усадьба у вас как будто совсем маленькая... - Усадьба маленькая, - согласился Кум-Король, - человек маленький, и усадебка такая... Твердохлеб испугался, что тот снова обратится к богу. - А квашенина! - почти выкрикнул он. - Сотни бочек квашенины - где же берутся, где хранятся? - А где же? - повторил вслед за ним Кум-Король. - Здесь оно все. Под ногами. - Под нами? Что здесь - катакомбы? Он вспомнил об остатках какой-то кирпичной стены, утопавшей в глине, но не придал этому воспоминанию никакого значения. Что тут могло быть? Подземелье разрушенного монастыря? Подземные ходы, прорытые казаками, когда они несли здесь когда-то охрану на окраине Киева в своих куренях? Жилища доисторических людей, до которых не успел докопаться Хвойка? - Пусть господь милует, - бочком ссовываясь с дерюжки, покряхтел Кум-Король, - все как у людей, все по-божьему. Показать так показать. Кто хочет видеть, пусть увидит, а кто хочет услышать... Он бормотал, идя в угол, где только теперь Твердохлеб заметил узенький шкафчик для одежды, там хозяин долго возился, что-то надевал на себя, что-то обувал, затем набросил себе на голову жесткий плащ и пошел в сени и дальше в дождь, не заботясь, идет за ним Твердохлеб или нет. Тот не отставал, шел за Кум-Королем, обогнул вместе с ним хатку, оказался перед низеньким сарайчиком, которого с улицы никто не мог заметить, знал, что все это плутовство, что Кум-Король обманет его так же, как обманывал многих перед этим, но и отступать уже не мог и не хотел. Кум-Король громко покашлял, так, словно давал кому-то знак, осторожно открыл дверь сарайчика, отступил, пропуская впереди себя Твердохлеба, и тот увидел, что в сарайчике действительно кто-то есть, две неуклюжие фигуры то наклонялись, то разгибались под электролампочкой, голо мерцавшей под низким потолком, черные тени от этих двоих, множась, наскакивали друг на друга, терзали, разрывали в клочья тесное пространство, разгоняли темноту по углам, запихивали ее туда, а она вырывалась и снова наползала на них, заполняя помещение, не оставляя места и для тех двоих, уже не говоря о новых пришельцах. Твердохлеб никак не мог разобрать, что делают те двое, пока наконец не догадался: натаптывают в десятиведерные кастрюли Кум-Короля капусту для завтрашнего торга. По крайней мере, так оно должно было быть по его предположению, ибо где-то же кто-то готовил каждую ночь эти кастрюли, которые чуть свет, полные, оказывались на Житнем рынке. Не будучи высоким, Твердохлеб все же наклонил голову, входя в сарайчик, Кум-Король как-то сумел его опередить, будто и не вошел вместе с ним, а каким-то таинственным и неестественным способом просто очутился уже там и так же незаметно перескочил через все темное пространство, и уже из-за тех двух фигур раздался его смиренный старческий голосок: - Покажите, детки, доброму человеку то, что он хочет увидеть. От этого голосочка неведомо откуда словно бы сорвалась черная лавина теней. Они упали на Твердохлеба отовсюду, придавили грубо, безжалостно, твердо, от них почему-то остро ударило вонючим потом, затем дыхание сперло от запаха плесени, земля вдруг провалилась у него под ногами, затем бахнуло над головой так, будто разлетался на куски весь мир, еще было болезненное и неловкое падение куда-то вниз и вниз, и вокруг него воцарилась безнадежная и вечная темнота. Такая темень, вероятно, наступит, когда я умру, подумалось Твердохлебу. Но он знал, что не умер, что живой, только никак не мог сообразить, что с ним произошло. Неосторожно ступил и упал в какую-то яму, в погреб, в хранилище Кум-Короля? Но почему же такая темень и такая тишина и почему кто-то, кажется, напал на него, скрутил, смял, толкнул, сбросил вниз? Твердохлеб осторожно ощупал себя, вокруг себя. Как-то неудобно, боком, лежал он на холодных земляных (наверное, глина!) ступеньках, ведущих еще куда-то ниже, в затхлость и промозглость, в еще большую черноту. Нигде ни единого проблеска света, ни единого звука, точно в могиле.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22
|