Смерть в Киеве
ModernLib.Net / История / Загребельный Павел Архипович / Смерть в Киеве - Чтение
(стр. 5)
Автор:
|
Загребельный Павел Архипович |
Жанр:
|
История |
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(429 Кб)
- Скачать в формате doc
(440 Кб)
- Скачать в формате txt
(426 Кб)
- Скачать в формате html
(430 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36
|
|
Собственно, если подумать, то их лекарское умение относилось к простейшим. Тут все зависело не столько от трав, или там солей, или каких-нибудь чудес, как, например, сушеные жабьи лапки, толченый панцирь черепахи или пояс из турьей шкуры. Все делали руки, точнее, пальцы. Известно, что кончики пальцев, быть может, самые чуткие места в человеческом теле, а женщины из рода Кузьмы обладали пальцами сверхчувствительными, и природа подарила этим женщинам пальцы особого строения, с какими-то словно бы подушечками на кончиках, и вот этими подушечками они растирали, разминали, поглаживали больные места у человека, иногда просто прикасались к больному месту или к тому месту, откуда хворость расходилась по всему телу, - и пропадала боль, исчезала слабость, отступала немощь, все "будто рукой снимало", да и в самом деле рукой. Маленького Кузьму научили всему: и как с первого взгляда определять характер человеческого недуга, и как улавливать пальцами хворости и выбрасывать их из человеческого тела, и как сочетать сверхъестественную чуткость пальцев с силой и выдержкой, потому что у людей неодинаковое тело: есть мягкое, как воск, есть нежно-шелковистое, есть такое, будто сырое тесто, а есть прочное, затвердевшее, будто корень или камень. Иногда на теле создаются словно бы узлы из веревок, которые лучше и не разминать, а просто разрубать, отрезать, вырывать, однако нельзя нарушать целостность человеческого тела, потому что оно дается один лишь раз и создано в прекрасной замкнутости и совершенстве, от малейшей же раны становится похожим на дуплистые березы, которые весной горько плачут своим соком, или на сосну с жестокими надрезами на стволах, из которых каплет живица, или на липу, на которую женщины вешают все свои проклятия в адрес мужчин, отчего на этом дереве так много неприятных наростов. Дулеб уже обладал лекарской славой к тому времени, когда в землях, где он странствовал среди людей, переходя от одного больного к другому, распространился слух о хворостях князя Володаря из Перемышля. Дулеб добрался до самого Перемышля, и слава, опередив его, залетела на княжеский двор, провела молодого лекаря к самому князю Володарю, правнуку Ярослава Мудрого, сыну отважного Ростислава Владимировича, который воевал Тмутаракань у ромеев, но был отравлен греческим катепаном, выпив вино из чаши, из которой перед ним отпил катепан, незаметно впустив потом в это вино яд из-под ногтя. Володарь, человек уже немолодой - ему было далеко за пятьдесят лет, страдал приступами сердечной слабости, которым предшествовал тяжкий гнев; с течением времени княжеское раздражение не затихало, а еще больше усиливалось, соответственно этому усиливались и приступы сердечные, так что порой князь впадал в беспамятство. Не помогало ничто: ни травы, ни заморские лекари, ни молитвы, ни бормотание знахарей. Немощь князя все объясняли его тяжелой жизнью, но от этого Володарю не становилось легче. О своей трудной жизни он знал и без напоминаний. Помнил все. И как остались маленькими сиротами после отравления отца в далекой Тмутаракани Рюрик, Володарь и Василько. И как жили во Владимире на хлебах у князя Ярополка Изяславовича, не имея ни волостей, ни даже слуги, чтобы оседлал коня. И как получили от Всеволода Киевского червенские города, но вынуждены были биться за них, то со своими князьями, то с ляшскими. И как Святополк Киевский ослепил Володарева брата Василька, испугавшись усиления двух Ростиславовичей. Володарь и слепой Василько не покорились и два десятка лет дрались за свои земли с сыном Святополка Ярославом, который мутил воду во Владимире и других волостях, то удирая к польскому князю Болеславу Кривоустому, за которым была сестра его Збислава, то раскаиваясь перед Мономахом, то снова нарушая клятву и начиная раздоры. Дулеба в княжескую гридницу сопровождали предупредительные служки, которые по дороге нашептывали юному лекарю про тяжелый нрав Володаря и еще о трудной жизни его, которая, очевидно, и послужила причиной такого крутого нрава. Но хотя Дулеб не мог похвалиться зрелостью и опытностью в делах житейских, он обладал привычкой пропускать слова мимо ушей, в особенности же когда речь шла про хворости, потому что в этом деле верил только собственным глазам и чуткости пальцев. Поэтому когда он предстал перед князем и увидел высокого, одутловатого человека, со светлыми, словно бы даже золотистыми волосами, нездоровой краснотой на белом лице, которую не могла скрыть даже пышная густая борода, когда, взглянув на руки Володаря, сильные, короткопалые, неспокойные, готовые в любой миг схватиться за меч или вцепиться во вражескую глотку, когда услышал тяжелую одышку князя, то сразу понял, где гнездятся начала хворостей, донимающих больного. - Разденься, княже, до пояса, - велел юноша Володарю. Вельможи, окружавшие князя, разинули рты от такой дерзости, служки испуганно попятились, чтобы исчезнуть бесследно, как только взорвется княжеский гнев, а что он взорвется, в этом никто не имел ни малейшего сомнения. Однако произошло иначе. Князь почти весело проследил за тем, как исчезают служки, потом указал на дверь и своим вельможам. - Вон! - коротко велел князь. Когда же вельможи замешкались, делая вид, что это "вон!" относится к кому-то другому, Володарь рявкнул на них: - Кому сказано? Вон отсюда! Оставьте меня с лекарем с глазу на глаз! А когда все вышли, Володарь начал срывать с себя одеяние, остался в одной сорочке, спросил мирно: - И сорочку? - И сорочку. - Молод, а князя опозорить хотел? Раздевать при всех. Где такому научился? - А нигде. Князь снял и сорочку. Стоял голый, тело у него было белое, пухлое, безволосое, когда-то, наверное, оно было красиво своей стройностью, теперь отяжелело от жира, хотя кое-где бугрились под слоями жира тугие мышцы. Дулеб прошелся кончиками пальцев вокруг княжеской груди, затем сказал: - Лечь бы тебе, княже, чтобы я малость размял твою грудь. - И поможет? - не поверил Володарь. - Увидим. Недолго и держал князя на постели, но вогнал его в пот, да и сам промок насквозь, потому что трудно было орудовать пальцами в залежах жира, отыскивая под ними еле теплящиеся узелки мышц, пробуждая уснувшие давно силы в груди этого старого, подкошенного непонятными для Дулеба страстями человека. Но вот задвигались мышцы, ожили связки между ними, заиграла вся грудная клетка, будто ромейский орган многоголосый, вялые удары сердца княжеского сменились сильными толчками, кровь по жилам запульсировала веселее, сильнее, будто в далекой молодости, Володарю стало легче, свободнее дышать, он дышал с наслаждением, но еще не верил, боялся поверить в такое дивное перерождение свое, спросил Дулеба: - Неужто все это поможет? - Увидим, - уклончиво ответил тот. - Можешь одеваться, княже. - Ежели поможет, золотом тебя одарю. Назову приближенным лекарем своим. Что захочешь - то и отдам. - Ничего мне не надобно. Лишь бы больной стал здоровым. Вот и все. - А врешь ведь! - засмеялся Володарь. - Я бы тебе мог что-нибудь соврать, потому что ты еще не был в моих летах, не все знать можешь. Мои же восемнадцать хоть и миновали давно, все же помню. Много незабываемого. Ночи, звезды, девчата. Или ты и девчатам вот так же мнешь тело, как мне, будто оно и не тело, а глина, а ты не человек из крови и кости, а бог-творец? - Девчата молоды, зачем же их лечить? - улыбнулся Дулеб. - Будешь моим лекарем приближенным, - положил ему руку на плечо Володарь. - Будешь? - Не знаю. Не привык сидеть на месте, лекаря ждут там, где он надобен. - А мне и надобен. Я стал стар, и тяжко мне на сем свете жилось во все годы от рождения, да и теперь не легче. Будешь? Дулеб смолчал, будто предчувствовал, что события примут неожиданный и зловещий оборот. Случилось это после того, как обнаглевший Ярослав Святополкович в который уж раз возвратился от своего родича Болеслава Кривоустого с большой военной силой и пошел на Луцк, приблизился к нему и, разъезжая вдоль валов города, выкрикивал, подобно подвойскому, чтобы открыли перед ним ворота, как перед единственным законным володарем этого, да и не только этого, города. Когда же он возвратился к своему войску, был убит из засады двумя неизвестными, которых потом называли по-разному, но все сходились на мысли, что это работа братьев Ростиславовичей, и не столько слепого Василька, сколько зрячего Володаря. Наверное, Кривоустый был вельми опечален смертью своего давнего сообщника и брата первой своей жены, но и не только опечален, а может, и разозлен до такой степени, что готов был сам идти войной на Русь; но его вельможи очень хорошо ведали, что за Володарем и Васильком стоит сила намного большая, по тем временам - сила неодолимая: киевский князь Владимир Мономах. Не удивительно, что не все вельможи Кривоустого поддержали князя в его намерении начать войну, многие из них отшатнулись от него, и первым в их числе был Петрок Власт, или Петр Властович, как его называли торжественнее, человек невиданного по тем временам богатства, доставшегося ему не в наследство и не как-нибудь иначе, а вследствие многолетнего разбоя, которым Петрок промышлял на море Варяжском. Ну, так Петрок Власт, услышав о намерениях Кривоустого, не просто воспротивился их осуществлению, а взял три десятка своих вернейших людей и прискакал из Кракова в Перемышль уже как враг Кривоустого и вновь обретенный друг князя Володаря. Он на все лады расхваливал Володаря, каждодневно преподносил ему и его дочери Марии драгоценные подарки; побродив по свету, Власт знал, как вести себя с людьми, поддабривался к князю, пошучивал над тем, что Мария вдова, ибо она в двенадцать лет была отдана в жены сыну Мономаха Роману, но тотчас же и овдовела, - слабый здоровьем Роман не вынес дыхания припятских болот и умер, едва утвердившись во Владимире, куда посадил его Мономах на место изгнанного Ярослава Святополковича. Петрока не испортило богатство, он не забыл о своем простом происхождении, пока терся среди власть имущих, умел стать каждому другом и братом, для каждого найти нужное слово, расположить к себе самую мрачную душу. Прибытие Петрока в Перемышль совпало с тем временем, когда Дулеб применял свое лекарское искусство у князя Володаря, и то ли общий подъем, то ли в самом деле умение Дулеба послужило тому причиной, но князь почувствовал себя намного лучше. Устраивались торжественные пиры, веселые гулянья, потом Володарь задумал содеять роскошные ловы в горах на медведя, и на эти ловы самым первым приглашен был Петрок Власт с его товарищами. Дулеб поехал не столько ради самой охоты, сколько ради заботы о князе. Потому что у того мог внезапно повториться сердечный приступ, а этого молодому лекарю не хотелось бы допускать, ибо привык он делать свое дело честно и старательно. Ловы были удачными. Дружинники Власта закололи копьями вепря, стрельцы князя убили десятка полтора огненно-рыжих лисиц, которые уже оделись в ожидании зимы в роскошный пушистый мех, взяли на рогатины даже одного медведя, но Володарю всего этого казалось мало, в нем пробудилась такая молодецкая сила, что ему захотелось без посторонней помощи сразить медведя, и не простого, а из крупнейших карпатских великанов. Князь гонял и гонял коня, увлекая за собой длинный хвост свиты и Власта с его людьми, и наконец добился своего: отроки накричали на князя здоровенного рыжего медведя, но только медведь этот оказался отчаянным трусом, не пожелавшим вступать в схватку с человеком, а бросившимся наутек. Такого позора князь не мог вынести, ни для себя, ни для медведя. Бежать, и от кого? От него, Володаря, которому принадлежит здесь все: земля, вода, люди, звери! Распалясь, князь яростно погнался за жалким беглецом. Однако тот полез в такие заросли, где конь, быть может, и сумел бы пройти, но скакать - ни в какую; из-за этого князь бросил коня и с одной лишь рогатиной пошел следом за косолапым. Отроки княжьи, непривычные к таким ловам, не ведали, что им надлежит делать. Они остановились в долине и решили ждать. Не растерялся зато Петрок Власт со своими спутниками. Ведь князю в любой миг опасность угрожала от такого зверя, который мог завести человека в дебри, а там внезапно напасть. Власт бросился на помощь Володарю. Долго ждали возвращения князя и его чужеземных приятелей, но все напрасно. Тогда бросились на поиски туда, где он исчез в погоне за зверем, но не нашли ни медведя, ни князя, ни Петрока Власта с его отчаянными спутниками. Возвращались в Перемышль без князя, а Дулеб - без своего больного. - Где же князь? - спросила у него Мария, пятнадцатилетняя красавица-вдова, суровая не по летам и еще более суровая с юным лекарем, за то, что не присмотрел за ее отцом, хотя, собственно, в его обязанности это не входило. - А где Петрок? - не растерялся Дулеб, намекая на их доверчивость к бывшему разбойнику и грабителю, который, выходит, и не переставал быть разбойником, лишь сменил на короткое время свою личину. В скором времени стало известно, что Володарь заключен при дворе Болеслава Кривоустого. Был или не был убит тогда медведь, а князя Володаря люди Власта связали ремнями и помчали через границу к его врагу. Как только Дулеб услышал об этом, сразу же пришел к Марии. - Пойду к князю, - сказал он ей спокойно, - он хотел назвать меня своим приближенным лекарем, я отказался, теперь сам пойду. - Хочешь бежать? - измерила она его взглядом своих светло-голубых глаз и не пыталась скрывать презрения в голосе. - Пойду к князю, - повторил он и вышел из палаты. Оседлав своего коня, откормленного княжеским ячменем, Дулеб выехал из Перемышля. Он направился в сторону Кракова, одинокий, отданный на произвол стихиям и людскому коварству, а навстречу ему уже ехали к брату Володаря, слепому князю Васильку, в Теребовлю послы от Кривоустого, точнее говоря, от Петра Бластовича и везли весть о величине выкупа, назначенного за освобождение Володаря. Василько ужаснулся, услышав о том, что его любимый брат находится во вражеской неволе. Еще больше ужаснулся и возмутился он, узнав, что коварному бродяге Власту мало всех сокровищ обоих их с Володарем княжеств: в наглости своей он жаждал невозможного, требуя руки Марий. Дулеб, оказавшись в Кракове и узнав о намерениях Петрока, готов был повернуть коня и снова возвратиться в Перемышль, ибо только теперь почувствовал, что молодая княгиня стала для него чем-то большим, чем девушка-вдова, чем дочь князя Володаря. Однако оказалось, что в Краков можно легко въехать, но выехать оттуда дано не каждому. Власт объявил Дулеба своим пленным. Дулеб, хотя и был еще молод, обладал достаточной твердостью, чтобы ни перед кем не поступиться своей собственной свободой, а готов был лучше умереть, чем оказаться чьим-то рабом, не исключая, быть может, даже самого господа бога. Но его и не считали рабом. Наоборот, Петрок сразу же создал ему такие условия, которым позавидовал бы не только воевода, но и какой-нибудь обнищавший князек. В обязанности лекаря входил присмотр за здоровьем самого Власта и молодой боярыни, особенно же боярыни. Во всем остальном Дулеб был совершенно свободен, к тому же мог, при желании, получить доступ к драгоценным книгам Власта, которых у него было так много, что даже княжеское собрание на Вавеле не могло похвалиться таким количеством и значительностью. Опять-таки благодаря своим неисчислимым богатствам Петрок сооружал по всей Польше богатые соборы, дарил для них украшения, посуду, книги, одеяния для священников, поэтому имел среди духовенства немало близких людей, среди которых первейшим другом считался каноник краковский Матвей, человек высокообразованный, который с одинаковой легкостью мог вести разговоры о вещах божественных, о мире и его законах, об истории, не исключая и лекарских знаний. С ним Дулеб проведет не один и не два года, возьмет от него так же много, как и от всего польского города над тихой Вислой, города, который чем-то будет напоминать ему через много лет Киев. Если же говорить правду, то в Кракове Дулеб удержался два десятка лет не ради учения и щедрости Власта. Он остался там потому, что не мог оторваться от Марии. Первые несколько лет между ними не чувствовалось ничего, кроме взаимной сдержанности, даже холода, который со стороны боярыни казался суровостью. Мария гордилась положением самой богатой в Польше женщины, была ослеплена роскошью, которой окружил ее Петрок, без памяти влюбленный в свою Белую княгиню, как он звал ее. Мария целиком отдалась во власть веселья и развлечений, которые прерывались лишь на короткое время, когда из Перемышля пришла печальная весть о смерти князя Володаря, а из Теребовли - о кончине князя Василька. В Марии еще очень много оставалось от детства: странно, однако Петрок своей заскорузлой от злодеяний душой тонко почувствовал ее детскость, быть может и затяжную, и прилагал все усилия, чтобы преждевременно не нарушить блаженное состояние, в котором пребывало это нежное, собственно, далекое от повседневной тяжкой жизни существо. Три лета длилась осторожная игра опытного, насквозь испорченного, но внешне умело-осторожного человека с нетронутой чистотой Белой княгини. Петрок потакал всем прихотям своей юной жены, он похаживал вокруг нее, будто хищник, который на мягких лапах, втянув острые когти, осторожно подкрадывается к своей жертве. Собственно, затаившимся хищником в отношении своей жены Власт казался, наверное, одному лишь Дулебу, для которого стало мукой пребывание возле этой женщины; но и покончить со своей мукой, сесть на коня и исчезнуть среди людей не было сил. Терзался, терпел, ждал. Чего? Через три года брак, о принудительности которого, кажется, помнил теперь только Дулеб, дал первый плод. Мария родила Петроку сына, назвали его Святославом, из чего нетрудно догадаться, что в душе Марии жила глубоко скрытая тоска по родной земле. Петрок не стал противиться желанию любимой жены назвать первенца русским именем. Этим он лишний раз свидетельствовал о своем преклонении перед Марией, возможно также, надеялся хотя бы частично искупить свою вину насильственного, говоря откровенно, увоза молодой княгини в Польшу, о которой даже покорный хронист Болеслава Кривоустого многомудрый Талл-летописец сказал, что она отдалена от проторенных дорог паломников и знакома лишь немногим, идущим на Русь ради торговли. В дар жене Петрок на собственные средства сооружает огромный трехнефный, с двумя башнями, собор во Вроцлаве, на острове Песочном. Собор украшается тимпаном, на котором под изображением Марии и сына Святослава были высечены слова: "Тебе, Мария Марии, мать матери, и сын мой Святослав". Этот божий дом был не первым и не последним из сооружаемых Петром Властовичем, с течением лет насчитывалось их свыше семидесяти. Божьи приюты, сооружаемые на награбленные средства, - все это должно было хоть чуточку смутить служителей церкви, которые принимали подарки Петрока с благодарностью и благословением, но так тогда заведено было повсюду, да и трудно, наверное, было найти в те времена богатства, добытые честным путем; честность могла разве лишь дать человеку кусок хлеба, как вот Дулебу, но и не больше. Однако Дулеб тоже пополнил ряды людей бесчестных. Творил бесчестие в душе своей, созерцая расцветшую красоту Марии, живя с нею под одной крышей, прикасаясь к ее нежной коже (только лишь как лекарь), дыша одним с ней воздухом. Первые три года Мария словно бы и не замечала Дулеба, а если и замечала, то только для того, чтобы сказать ему что-нибудь резкое и суровое. Он отвечал ей всегда сдержанно, но с достоинством, ни разу не уловила она в голосе Дулеба угодливости, это раздражало привыкшую к покорности и предупредительности молодую женщину, но в дальнейшем она должным образом оценила неуступчивость и холодную вежливость молодого русича: как-никак Дулеб был для Марии напоминанием о родной земле, к тому же напоминанием не самым худшим, потому что умел сохранить достоинство перед всеми, будь то Петрок, или умудренный учением каноник Матвей, или же и сам князь Болеслав, которого старость тоже вынуждала обращаться за помощью к умелому молодому лекарю. С течением времени она стала ловить себя на том, что спокойствие покидает ее, когда она видит этого удивительно сдержанного человека. Была ли это зависть к душевной чистоте Дулеба, желание растревожить его, дать почувствовать ему, как это трудно в семнадцать лет побывать и княжьей дочерью, и княгиней, пережить смерть мужа-князя, смерть отца, пережить позор насильственного брака и задыхаться от богатств, брошенных к твоим ногам чужим человеком, но одновременно и единственно теперь близким; то ли было это неосознанным, еще как бы детским стремлением укрыться от всех тревог мира и собственной души, а известно ведь - нет для слабой, нежной женщины более надежного убежища, чем спокойная рука мужа. Но самым главным здесь было нечто другое, в чем Мария никогда бы не могла сознаться самой себе, разве лишь позднее, когда станет зрелой женой, опытной, мудрой и... неверной. Самым важным была их молодость, потому что из всего окружения Марии лишь Дулеб был близок ей по возрасту. Остальные, включая и самого Власта, были людьми намного старше княгини, они принадлежали к другому времени, к другой жизни. Первоначально за развлечениями и празднествами это не ощущалось, а когда Мария стала матерью и взглянула на мир более мудрыми глазами, она ужаснулась, какие все вокруг истасканные и пустые. Дулеб возвышался над всем своей чистотой, от мысли о которой у Марии замирало сердце. Будучи не в состоянии изменить привычного своего поведения с лекарем, она все же осмелилась словно бы в шутку сказать ему, когда он пришел по ее вызову осмотреть маленького Святослава: - Ты свободно берешь за руку и меня, и моего мужа, и теперь моего сына. А если бы кто-нибудь взял за руку тебя? - Такое бывает. Мужчины, здороваясь, имеют обыкновение пожимать друг другу руку. - А если бы женщина? - Такого не бывает. - И ты сожалеешь? - Иногда. - Ну иди. Ты свободен, лекарь. Но не дала ему выйти, задержала у двери, и голос ее предательски задрожал, когда она промолвила: - Забудь об этом разговоре, лекарь. - Уже забыл, княгиня. Он упрямо называл ее княгиней, это льстило Марии; Петроку тоже нравилось, возносило его в собственных глазах, а Дулеб тем самым словно бы подчеркивал свою незначительность. Этот странно-неожиданный разговор как бы сломал между ним и Марией неодолимую преграду, женщина должна была бы называть его не лекарем, а Дулебом, однако не решалась, достаточно было сказанного, а веление забыть все казалось запоздалым раскаянием и, собственно, призывом не забыть все, а возвратиться снова к этому, пойти дальше, не ограничиться, быть может, одними лишь словами, но и... Со временем будут не только слова, но Дулеб более всего запомнит именно этот, казалось бы, незначительный разговор. Ибо с него, собственно, все началось уже не только для него самого, но и для них обоих. Еще один лед должен был тронуться на Висле, пока дошло до неизбежного. Эту ночь Дулеб не забудет до конца жизни. Дулеб сидел за книгами, которые он взял у каноника Матвея. Книг в Кракове было много, их привозили в приданое русские, чешские и немецкие княжны; здесь были священные книги и хроники о деяниях мира, рукописи драгоценного исполнения, золотое письмо; художественные миниатюры принадлежали к подлинным сокровищам; а Дулебу в его одинокой жизни книги помогали забывать о неутолимой сердечной печали, они давали знания, которые он так охотно и запросто привык добывать еще с малых лет, перед ним проходили земли и люди, он становился свидетелем истории и обычаев, главное же - книги всегда давали необходимое ощущение времени, даже не ощущение, а, скорее, успокоение от времени, потому что время может больно поразить человека, казнить его, мучить: оно то летит с неистовой скоростью, когда бы его остановить или хотя бы придержать, а то вдруг останавливается, умирает навеки; и тогда и ты умираешь вместе с ним и в нем, и нет никакой возможности нарушить эту неподвижность, выбраться из ее мертвоводья. Дулеб так углубился в эммерамский кодекс, что ничего не слышал вокруг. Внезапно строки кодекса засверкали словно бы ярче, будто свет свечи удвоился или утроился. Дулеб в первый миг даже не понял, что произошло, подумал что, быть может, это ему показалось от усталости, и закрыл глаза, но, когда снова посмотрел на страницу книги, ровный свет озарял не только выписанные золотом и киноварью строчки, но и весь простор вокруг Дулеба. Тогда он, крайне встревоженный, оторвался наконец от кодекса, повернул голову чуточку в сторону, взглянул через плечо. Позади него в длинной ночной сорочке, держа в руке трехсвечник, стояла Мария. Это могло и почудиться, потому что Мария с мужем уже с месяц как уехала в Олбин, где Петрок выстроил себе двор, чтобы быть ближе к своим шленским имениям. Значит, появиться в Кракове боярыня-княгиня, казалось бы, не могла так неожиданно, без свиты, без того стука и грома, которым Власт сопровождал каждый шаг своей повелительницы. Если же и могла она по какой-то неведомой причине прибыть тихо и ночной порой, то как отважилась одна, без сопровождения проникнуть в каморку Дулеба, - она ведь никогда не покидала своих палат без того, чтобы за нею не тянулся хвост прислужниц. А более всего удивлялся Дулеб тому, как неслышно возникла за его спиной Мария. Растерянность от этой неожиданности у Дулеба была столь велика, что он в первую минуту не смог сделать ничего другого, как просто протянуть руку в ту сторону, где ему почудилась Мария, не надеясь ощутить там ничего, кроме пустоты, но рука его наткнулась на живое, горячее, манящее тело; сорочка, собственно, и не прикрывала его, а только вызывала то непередаваемо греховное искушение, против которого бессильна самая твердая душа. Тогда он растерянно взглянул выше, увидел лицо Марии, увидел улыбку на ее молчаливых устах и сам тоже не произнес ни единого слова, не стал ни о чем спрашивать, не попытался убеждаться в подлинности Марии, отбросил осторожность, колебания, страх, безвольно сполз со своего стульчика, застыл у ног Марии, обхватив их руками, приник лицом к коленям женщины, готовый на все: на гнев, презрение, наказание, отвращение. Она ничего не сказала, лишь чуточку покачнулась, ставя трехсвечник на стол с эммерамским кодексом. Вот тогда и произошло между ними неизбежное, и уже догорали свечи, когда они опомнились и взглянули друг другу в глаза. - Что же теперь будет? - спросил Дулеб, спросил, собственно, и не он, его честная душа хотела знать, как вести себя дальше. Мария пожала голым плечом. Она тоже не знала, но не хотела и знать. Ушла от него, так и не промолвив ни единого слова, могла бы и не прийти больше, и Дулеб был бы совершенно беспомощен и бессилен что-либо предпринять; однако она, видимо, не считала эту ночь между ними случайно-единственной, потому что вскоре позвала его к себе и, хотя к тому времени Петрок тоже возвратился из Олбина и мог бы в любую минуту появиться возле жены, Мария отдалась Дулебу на брачном ложе, а на его несмелые уговоры коротко бросила: - Ничего. Любовник должен быть пугливым. Привыкай. Им обоим были суждены долгие годы раздвоенной, затаенной жизни, оба они терзались этой неискренностью, но их молодость разрушала все незримые преграды порядочности и предрассудков. Несчастье пришло оттуда, откуда его никто и не ждал. Несчастье звалось Агнешкой. Собственно, звали ее Агнессой, потому что была она немецкого княжеского рода, но в Польше ее назвали Агнешкой, подчеркивая тем самым не столько ее неизбежное ополячивание, сколько презрение местных жителей к норовистой и мстительной чужеземке, которая стала женой молодого князя польского Владислава, старшего сына Кривоустого. Владислав женился на Агнессе почти одновременно с женитьбой Петрока Власта на Марии. Новая княгиня происходила из вельможного немецкого рода Бабенбергов. Ее отцом был маркграф Австрии, матерью - дочь германского императора. Четыре предка Агнессы носили титул германского императора, а после смерти последнего из салийского дома Лотаря императором стал сводный брат Агнессы Конрад из рода Гогенштауфов. Таким образом, Агнешка имела за собой целые поколения людей чванливых, с презрением относившихся ко всему, что было ниже императоров и их родичей; она не привезла в Польшу такого большого приданого, какое привозили русские княжны, зато с избытком была наделена высокомерием и, собственно, прибыла на эту славянскую землю не столько для выполнения роли жены княжеской, сколько для того, чтобы самолично управлять землей и людом, к тому же управлять жестоко, твердо и лицемерно. Когда после смерти Кривоустого его сын Владислав стал во главе Польской земли, для всех наступили особенно тяжкие времена. Петра Властовича Агнешка до поры до времени не трогала: быть может, она и вовсе не хотела устранять этого вельможу, богатства которого были известны ей вельми хорошо, но не могла и отказать себе в удовольствии хотя бы чем-нибудь ощутимо донять этого человека, который при желании мог бы купить весь княжий двор вместе с нею, бабенбергской гордой княжной, но, к сожалению, не вельми богатой. Агнешка завидовала Петроку еще и из-за его жены, которая была так же молода, как и княгиня, но намного красивее, славилась умом, сдержанностью, а главное же - целомудрием. В женское целомудрие Агнешка верить никак не могла, поэтому решила проследить жизнь Марии в сокровеннейших ее проявлениях и наконец через щедро подкупленных, а еще более запуганных прислужниц узнала о связи боярыни с лекарем. На ловах, которые Петрок устроил для князя Владислава в своих Шленских лесах, князь словно бы невзначай, в шутку, бросил, что Петроку не следовало бы терять время на преследование зверей, потому что его жена, пользуясь длительным отсутствием своего немолодого уже мужа, изменяет ему с намного более молодым и здоровым приближенным лекарем. Петрок, разъяренный, пораженный одной лишь мыслью о том, что слова князя могут быть правдой, воскликнул: - Оставь мою жену в покое, потому что и твоя, когда тебя нет дома, наслаждается с немецким рыцарем!..
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36
|