Смерть в Киеве
ModernLib.Net / История / Загребельный Павел Архипович / Смерть в Киеве - Чтение
(стр. 31)
Автор:
|
Загребельный Павел Архипович |
Жанр:
|
История |
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(429 Кб)
- Скачать в формате doc
(440 Кб)
- Скачать в формате txt
(426 Кб)
- Скачать в формате html
(430 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36
|
|
Оба они могли приветствовать Долгорукого хотя бы и в тех воротах Киева, которые он изберет для торжественного въезда в город, но, довольные тем, что все сложилось к лучшему, не попадались на глаза князю, у которого было множество хлопот и без них; Дулеб и Иваница затерялись среди киевлян, нашлось множество знакомых, и так вместе со всеми они кричали в тот день въезда в Киев нового князя единственное слово: "Долгорукий! Долгорукий!" Это был день двадцать девятый августа месяца года от сотворения мира шесть тысяч шестьсот пятьдесят седьмого. В пятидесятидевятилетнем возрасте Юрий, сын Владимира Мономаха, внук Всеволода, правнук Ярослава, праправнук великого Владимира, крестившего Русь, радостно встреченный огромным множеством народа, должен был войти в Киев и сесть на стол отца своего. Был август, когда над Киевом неистовствует солнце, когда в деревьях и травах замирают соки перед началом осени, и от этого будто какая-то ярость нападает на людей, но, казалось, на этот раз все будет иначе. На киевской Горе приветственно звенели зелено-золотые колокола. Солнечной дымкой были окутаны языческие пущи вокруг Киева. Медленно катил к морю воды свои неисчерпаемый, как жизнь, Днепр. Все было как и прежде. Но в то же время и не так. Ибо новый князь въезжал в Киев. Он сошел с коня у начала Боричева взвоза, и все, кто его сопровождал, тоже сошли с коней. Тогда Юрий взглянул вверх, на золотые купола соборов, на зеленые валы Киева, на вечное солнце над ним и позвал своего верного Вацьо: - Сними с меня сапоги. Сел прямо на землю, и Вацьо умело стащил с обеих княжеских ног сапоги, думая, вероятно, что Долгорукий хочет ради такого торжественного случая обуть новые, драгоценные, особые, которые верный его слуга вез из самого Суздаля, но князь не стал ждать новой обувки, он легко поднялся на ноги и пошел вверх по взвозу босой, шагая легко и упруго и одновременно как-то ребячливо, будто маленький мальчик. Его сыновья, князья Святослав и молодой Всеволодович, тысяцкие, дружинники, даже пышный Берладник растерялись от неожиданного поступка Юрия, а потом один за другим начали садиться на землю возле Вацьо, и княжеский растаптыватель сапог умело снимал с них обувку, пуская каждого босым, следом за Долгоруким, и киевляне, тронутые таким почтением к их земле, еще громче закричали: "Долгорукий! Долгорукий!" Кто постарше, то и плакал от такого зрелища. Священники, вышедшие из Подольских ворот во главе с епископом Нифонтом, затянули кондак: "Показал себя еси благочестия делатель честнейший, добродетелей рукояти собрав себи, сеял бо в слезах, веселением жнеши", а снизу навстречу священному пению раздалась девичья песня из зеленых лугов со стороны Почайны. Земля под ногами у Юрия была теплая и мягкая, как в далекие годы детства; он возвращался к своей матери, вышедшей из этого простого народа, возвращался к своей земле, соединял в себе священное прикосновение к землям суздальской и киевской, не было у него за плечами пятидесяти девяти лет, не затвердели его ступни от стальных стремян, ощущал каждый комочек, каждую песчинку под ногой... Земля родная! Встречала его вся в зеленых разливах, колокольным звоном киевских церквей, девичьим пением, шумом вод, шелестом листьев, золотым гудением пчел... Земля моя! Прошел Подольские ворота, вступил во Владимиров город, упал на землю, поцеловал ее, обнял, раскинув крестом руки, будто предчувствовал, что в этой земле придется ему лечь на веки вечные. "Видел я все это своими счастливыми глазами". Кто так напишет? Петр Бориславович не мог, потому что бежал из Киева вместе с Изяславом и с тех пор уже никогда не будет расставаться со своим князем, разве лишь на время выполнения его посольских поручений. Дулеб? Но ведь он не из тех, кто способен к трогательным излияниям. Тогда, выходит, Силька? Однако и тут уверенности нет, если вспомнить, что Силька должен был прослеживать каждый поступок князя Андрея (что он впоследствии и будет делать), а не Юрия Долгорукого. Многие из киевлян могли тогда промолвить такие слова. Прежде всего могли бы сказать об этом высокие церковные иереи, когда стояли с зажженными свечами над распростершимся Долгоруким, между ними были Анания-игумен, он также держал свечу, свечи горели вяло, бледно, солнце своим сиянием убивало слабые огоньки, никто и не заметил ни этих свечей, ни даже иереев, несмотря на все их золотые одеяния, драгоценные кресты, цепи на груди, роскошные, смазанные елеем бороды, высокие посохи из заморского дерева. Все смотрели только на тот клочок киевской земли, который обнимал и целовал князь Юрий, в простой одежде из белого льна, босой, точно отшельник. Не все иереи были счастливы, видя такое зрелище, жевал губами среди них и игумен Анания, свеча у него в руках давно погасла, но он не заметил этого, заботился лишь о том, чтобы воск не капнул на его новенькое торжественное одеяние, - на Долгорукого же смотрел глазами отнюдь не счастливыми. Могли бы сказать о счастье те, в ком еще не было убито стремление к свободе. Пришел сын Мономаха, оторванный от Киева целых пятьдесят лет, князь, которого славят все свободные, беглые, обиженные и униженные, возвратился в славный славянский град и сядет на стол отца своего, протянет руку ко всем простым людям. Могли сказать так киевские добросердечные старушки, растроганно плача от самого упоминания имени Юрия, - для них он был ребенком, маленьким мальчиком, который исчез куда-то на пятьдесят лет, а теперь возвратился, стоял босой перед вратами Киева, босой ступил на святую землю, целовал эту землю, как родную мать, ведь и мать его лежала в этой земле и отец родной нашел здесь успокоение. Могли бы сказать так и все бедные люди, те, у кого не было ничего ни на земле, ни под землей, кому нечего было терять, но кто каждый раз надеялся на лучшее, которое мог принести новый князь. Тут же стоял и Кричко и, не сбавляя голоса, покрикивал: - Князь? А зачем он? Когда-то ведь не было князей. Хотя, по правде говоря, ежели копнуть моих пращуров до третьего или четвертого колена, то поверх мертвецов всюду найдешь князя. А откуда-то из-за спины доносились произнесенные шепотом слова: - Разве это князь? В сорочке, как нищий или блаженный! Изяслав - вот это князь! Весь в железе, и дружина его в железе. - Дурень, мало тебе железа! Моли бога, чтобы каша была! - Босой - и князь! Да у князя за один сапог град можно купить, а этот пятками сверкает... - Без сапог идет, потому как ноги натер, пешком из самого Суздаля тащился! - На коня боится сесть! - Говорят, на кобыле катается, а на жеребца не садится, чтобы тот не сбросил. - Сидит на кобыле смирной и толстой, как печь. - И въехал не через Золотые ворота, как надлежало бы князю, а вполз через Подольские, будто купец паршивый. - Он тебе покажет купца паршивого! - Толкнет харей в грязь! - Пришел отомстить за убийство Игоря! - Такой, как и Мономах - справедливый! - Кому же мстить будет? - Да тебе же, дурак! Мстиславичи бежали, а ты остался. - На мне-то что? Разве вошь убить можно? - Какой сор, такова и метла! Видишь же, какой это князь. - А чего? Хорош князь наш, простой, видать, человек, такой не обидит ни смерда, ни вдовицы, а боярина за глотку может схватить. - Отдаст все суздальцам. Раньше были бояре наши, теперь будут еще и суздальские. - Киевских вытолкают взашей! - Суздальские и с тебя порты стянут! - Нас сорока не расклюет! До Юрия доносились отдельные слова, восклицания радости и злые нашептывания. Он долго лежал на земле, раскинув крестом руки, потом встал, под ноги ему расстелили красное сукно, он шагнул на него так же легко, как когда-то ступал на полотно, разостланное руками его матери, Евфимии, входил в Киев торжественно, входил победителем, звенели колокола, многоголосо пели нарядные иереи, встречали его киевляне радостно, приподнято, доброжелательно, но в то же время и не без ненависти и настороженности. О, мой вечно недовольный народ! За Долгоруким и его сыновьями и князьями, которые шли на брань вместе с Юрием, вступала в Киев сила, которая должна была бы напугать врагов и успокоить друзей. Первой шла суздальская дружина Юрия. Вся в железе, круглые щиты в золотых обрамлениях, в середине щита - золотом пущенный лютый зверь, готовый к прыжку, - княжеский знак Долгорукого. У князя был подарок от ромейского императора Мануила: железный панцирь, сплошь покрытый золотом. Панцирь этот везли притороченным поперек к седлу буланой кобылы Долгорукого. Золото слепило глаза, киевляне разевали рты на это диво, замолкли даже те, кто учуял зловещий знак в этом пустом панцире, брошенном поперек седла. За суздальцами шли владимирцы, в высоких островерхих железных шлемах, в медно-красных колонтарях, с широкими мечами на поясах, кони у всех были небольшие, резвые, широкогрудые, твердокопытные, - даже земля разлеталась из-под них во все стороны, и киевляне отплевывались да протирали глаза. Потом повалили сквозь ворота пешцы, огромные, кудлатые люди, простоволосые, укрытые до самых колен в деревянные бехтерцы, с деревянными же, величиной с большую дверь, щитами на левом плече, а на правом у каждого - ратище, на которое можно было бы поднять огромного медведя. За пешцами ехала белозерская дружина, отданная князю Ростиславу взамен той, которую пострелял и пленил Изяслав. Ехали на крупноголовых лошадках беловолосые и синеглазые вои, в кожаных наголовниках, с кожаными угловатыми щитами, с секирами на длинных рукоятях; к седлу у каждого было приторочено мохнатое медведно - киевляне даже застыли от удивления: "Вот уж вшей навезут в Киев!" Затем прошла дружина Глеба - кони вроде бы киевские, высокие, откормленные, воины в кольчугах, в железных шлемах, с мечами и ножами запоясными, и сулицы над головами, будто молодой лес. Вятичи шли пешим строем. На головах у них были кожаные высокие шапки, одеты были в безрукавные непробиваемые кожухи, шерстью наизнанку, на левом плече у них были красные щиты с круглыми медными пластинками посредине, на правом плече у каждого - огромный топор. Берладники затопили Киев пестротой, неудержимостью, дерзостью. Ехали кто как хотел, многие шли пешком; у одних были панцири, кольчуги, бехтерцы, куяки, латы, юшманы, у других - кожаные покрывала для груди и спины, третьи жарились в кожухах, четвертые красовались в сукнах и шелках, сверкали серебряными, на вертлюгах, поясами; многие были одеты в длинные славянские сорочки из льна, так что трудно было понять, была под ними какая-нибудь одежда и обувка или нет, зато у других ноги были прикрыты железными бутурлыками от колена до ступни; тут можно было видеть всякое оружие: мечи длинные и короткие, широкие и узкие, самодельные и заморские, с простыми рукоятями и с такими, в которые врезаны были травы золотые и серебряные; ножи запоясные, подсайдачные, захалявные, а кое у кого и те, которые у фрягов да германцев называются "мизеркордия", то есть ножи милосердия, которыми добивают смертельно раненных, чтобы они не мучились перед кончиной; пики, сулицы, ратовища; луки русские, половецкие, ромейские, иверийские, с костяными и медными вставками, с шелковой тетивой; маленькие палки и огромные дубины, усаженные железными или медными шипами, а то и острыми камнями, - вместе с берладниками перед киевлянами проходили словно бы целые века, со времен Олега и Святослава; проходили деды, отцы, сыновья, многие узнавали среди беззаботных воинов своих, звучали радостные и горестные восклицания, были объятия со слезами, раздавались проклятия, не обошлось без угроз, когда боярин узнавал своего беглого; киевляне смотрели на берладников, берладники смотрели на киевлян, так длилось бы, наверное, и до самого вечера, но уже вливалась в Подольские ворота новая сила, дикая, неистовая, враждебная: шли половцы. Впервые входили они в Киев мирно, входили не врагами, а друзьями, гостями, входили не в дыму и пламени, въезжали тихо, без резни, без грабежей, без насилий, киевлянам даже не по себе стало, замерли слова на устах, заныло в груди у каждого, перехватило дыхание: неужели не будут грабить? А половцы, хотя и мрачные с непривычки к таким мирным вхождениям, хотя и грязные, хотя и залитые потом от зноя и от нежелания снимать свои кожухи, в которых спали и жили, в которых каждый и рождался и похоронен будет, все же старались сдержать слово, данное их ханами Долгорукому, показать киевлянам, что и они - люди, что имеют свою гордость, умеют не нарушать слова так же, как умеют воевать. Входили в Киев мирно первый и последний раз за свою историю на этой земле. - Вот так князь! - восторженно восклицали приязненно расположенные к Юрию. - Степняков обуздал - вот это да! - Пустил, чтобы пригляделись, где плохо лежит! - огрызнулись другие. А тем временем на всех торговищах, возле дворов, возле всех ворот Киева, в самом большом людском столпотворении, пересиливая гомон, биричи выкрикивали первую грамоту князя Долгорукого для Киева и киевлян: "Гюргий, божьей милостию великий князь Киевский, всем верным своим привет. Да будет ведомо вам, что я, в честь преблагого бога и святой церкви и для общего мира в земле Русской, пожаловал и передал этой грамотой моей, подтвердил богу, и святой церкви, и всем людям моим все пожалования и дарования, и вольности и вольные обычаи, которые князь Владимир Мономах, отец мой, им дал и пожаловал. Точно так же и все негодные обычаи, которые он уничтожил и упразднил, я упраздняю и соглашаюсь уничтожить за себя самого и за наследников моих. Потому я желаю и крепко велю, чтобы святая церковь и все люди эти обычаи и дарования, и вольности и вольное поведение имели и владели ими свободно и спокойно в мире и согласии, неприкосновенными мною и наследниками моими, так вольно и спокойно в полноте и целости для себя и наследников своих от нас и от наследников наших во всем и всюду на вечные времена, как дал и пожаловал и подтвердил их великий князь Владимир Мономах, отец мой. Свидетельствует великий князь Гюргий Владимирович Мономашич в Киеве в лето шесть тысяч шестьсот пятьдесят седьмое". Слова биричей разлетались над Киевом, звенели колокола, князь с сыновьями и лучшими своими людьми стоял на приветственном молебне в Софии, оглядывал церковь с княжеского высокого места, и странное чувство охватывало его. Будто кружилась у него голова, все здесь шло кругом, все двигалось, плыло непрестанно: своды, столбы, золотые мусии, разноцветные фрески, Пантократор и Мария Оранта, апостолы, пророки, великомученики, святые, епископы, священники, живые и рисованные, - все куда-то неслось, летело; летела вся София, летел, наверное, и Киев, и он, Юрий, тоже летел и удивленно посматривал вокруг любопытными, уже и не княжескими, а какими-то словно мальчишескими глазами; и потому никак не мог быть степенным и невозмутимым, как надлежало бы великому князю в такой высокий момент его жизни, чем мог накликать на себя осуждение и недовольство владетельных киевлян, высоких иереев, закостеневших в своих негнущихся, затканных настоящим золотом одеяниях и ничего не знавших о том, что летят куда-то вместе со всем этим поющим, пестрым, прекрасным миром и ничто их не сможет остановить. Тем временем в Киев входили товары Долгорукого, катились возы, запряженные конями и волами, горбатые верблюды тащили высококолесные половецкие каталки, за возами суздальцы гнали волов, свиней, овец - все для голодного Киева. Завоевать город - даже самый большой - просто. Попробуй его накорми! На этот раз не было среди суздальцев речи о том, что ждет их в Киеве мед, жито и просо. Шли из самых вятичей по голодной, опустошенной зимними метелями и жгучими весенними ветрами земле, князь Юрий вынужден был стоять то там, то там, пока из Суздаля придут новые и новые товары, чтобы хватило не только для войска, но и для киевлян. Потому-то, пока в Софии шел торжественный молебен, по Киеву резали волов и овец, кололи вепрей, жарили на кострах мясо, ставили ведерки с пивом; собаки грызлись за потроха, люд радостно суетился, толкался, кричал, смеялся, стояли и сидели на чем попало, всовывали головы в ведерки с пивом, пили и, подняв ведра, макали в пахучий напиток усы, бороды, носы, вои пересмеивались с девчатами, детвора суетилась, будто на пожаре, все смешалось в радости и сытости: чужие и свои, старые и молодые, девки и бабы, дети, псы, головы, сорочки, чубы, смех, брань, похвальба, угрозы. - Когда пью, не разливаю! - Отстань, не мешай! - Пусть легонько икнется! - Сыночек мой! - Дай хоть пальцем прикоснуться! В суматохе и неразберихе пытались найти своих - кто с надеждой, а кто и безнадежно. Кричко с Иваницей тоже блуждали по торговищам и по дворам в надежде повстречать Сильку. Дулеб пошел куда-то на княжеский молебен, Иваница не захотел; зачем было торопиться попасть на глаза князю, который так с ним обошелся? Случайно встретил Кричка, теперь ходили вдвоем, все более убеждаясь мысленно в том, что Силька, подобно всем, кто был ближе к князьям или же хотел к ним присоседиться, там, в Софии, толкаются друг перед другом, вытягивают шеи, не знают, куда и смотреть: на епископов ли под Орантой или же на полати, где стоит Долгорукий с князьями и воеводами. Такова суетность людская. Так в бесконечных блужданиях очутились они возле Ярославова двора, где в золотой гриднице готовилось, видно, великое пиршество для Долгорукого и его приближенных людей, потому что у коновязи стояло множество коней, привязанных к серебряным кольцам; пахолки нетерпеливо посматривали на Софию, откуда должны были прийти князья и засесть за столы, а уж тогда что-нибудь перепадет и тем, кто возле коней, потому как едят да пьют не только за столами, но и под столами, и в закутках да закоулках, и неизвестно еще, где едят больше и лакомее. Какая-то суздальская, видно, жена въехала на Ярославов двор на возу, распрягла коней, бойко покрикивая на пахолков; Иваница тотчас же толкнул слегка своего товарища в спину, показывая ему, чтобы продолжал блуждание по Киеву без него, а сам, еще не веря собственным глазам, начал осторожно приближаться к дерзкой женщине, которая не побоялась пригнать свой воз на княжеский двор. В белой сорочке-теснухе, с толстой косой, небрежно переброшенной через плечо наперед, гибкая и ловкая в малейшем движении, распрягала коней... Оляндра! Та самая Оляндра, которую множество раз видел он из суздальского поруба, до потемнения в глазах завидовал дружинникам с заросшими харями, которые могли веселиться с такой щедро-доступной, манящей, привлекательной женщиной. Оляндра! Иванице все еще не верилось, он подошел ближе, встал за спиной у женщины, она почувствовала его присутствие, обернулась к нему всем своим телом, твердые округлости ощущались под тесной сорочкой так, будто Иваница прикасался к женщине; Оляндра отбросила назад свою тяжелую светло-русую косу, прищурилась хищно и сторожко. - Ты чего? Гнать меня отсюда надумал? - Вот уж! - растерянно улыбнулся Иваница. - Да разве же я княжеский прислужник? - Чего же смотришь? - Видел тебя когда-то - вот и смотрю. - Где же видел? - А в Суздале. - Ври больше! Был там? - Вот уж! И у самого князя Долгой Руки в палатах был, и поруб изведал. Там тебя и видел. - Не была в порубе. - Зато возле него бывала. Со стражей возилась, а я скрежетал зубами. - Из поруба? - Ну да! - Ну и дурак еси. - До сих пор не верю, что стоишь передо мной. Вот протяну руку и... - А ты протяни... - Боюсь - исчезнешь. - Не исчезну. Пришла в Киев, хочу тут быть. Вырывца моего убили под Переяславом. Боярыней хочу быть за Вырывца. - А где же те? - не слушая ни про Вырывца, ни про боярыню, спросил Иваница, будучи не в силах оторваться от своих болезненно-сладких воспоминаний. - Кто? - Ну... Те, которые водили тебя тогда... Водили и возвращались... А тогда ты приходила да брала себе нового. Готов был разорвать тебя! - Не шуми, дурак! Разве о таком вспоминают? - Где же они? - А я знаю?! Наверное, там. - Где? - В Суздале. Стерегут поруб. - Там кто-нибудь снова сидит? - Может, и сидит. Ежели и нет никого, поруб все едино стерегут. Потому как может пригодиться. Князь без поруба - не князь. - Что же будешь делать в Киеве? - А твое какое дело? С мужиками спать буду! - Вот уж! Снова пойдешь к тем, которые стерегут порубы? - Могу и к тебе прийти. Дождись ночи. - Там ходила и днем. - Это там. В Суздале любви много, ночей не хватает. - Почему думаешь, будто только в Суздале? А в Киеве? - Киев беден на любовь. Потому и пришла сюда. Принести любовь. Как всегда, к несчастью Иваницы, откуда-то прибрел сюда Петрило. Иваницу он едва ли и заметил, зато сразу же увидел Оляндру, разгневался на нее, но, вспомнив, что должен расчищать дорогу Долгорукому, который уже спускался с софийской башни, чтобы вести своих приближенных на пир, набросился на женщину, зашипел: - Прочь! Князья идут! Оляндра ничуточки его не испугалась, отрезала со смехом: - А мне князья и надобны! А ты ни к чему! - Цыц! - попятился от нее Петрило. - Знаешь, кто я? - Кто же? - подмигивая Иванице, не столько из большой благосклонности к нему, сколько из-за необходимости иметь сообщника, насмешливо спросила Оляндра. - Петрило! Слыхала? - И слыхать не хочу! Мне князь надобен! Долгая Рука! - Прочь! - перепуганно наставил на нее руки Петрило, но уже было поздно, потому что князья шли от Софии, сверкало на солнце драгоценное оружие, играя самоцветами, тусклым золотом светились одеяния иереев; впереди всех, помолодевший, высокий, улыбающийся, широко шагал князь Юрий в наброшенном поверх льняного белого наряда дорогом корзне, уже не босой, а в сафьяновых зеленых, шитых перлами сапогах на серебряных каблуках. Юрий охватил жадным взором все: и костер, на котором варили и жарили, и ведерки с пивом, и суету людскую, и зеленое спокойствие деревьев, и голубой простор неба, и широкий двор Ярославов, где когда-то бывали конные ристалища, и бесконечную коновязь с серебряными кольцами, и неожиданный на княжеском дворе простой суздальский воз с убогим скарбом, и пригожую женщину возле него... Петрило согнулся чуть ли не вдвое, сверкнул на Юрия уже не злым, как на всех, кто ниже, а по-собачьему острым взглядом: - Княже, милый! Петрило есмь. Восьминник в Киеве. Тебе и хочу служить, как было уже не раз. Спасал тут лекаря твоего приближенного. - Петрило? - засмеялся Долгорукий. - Толще стал или старее? Иди с нами, коли ты уж тут. А это Иваница? Лекарь, - Долгорукий поискал глазами среди князей и воевод Дулеба, но не нашел, хотя и знал, что тот должен быть где-то здесь, - лекарь, почему же ты покинул своего товарища? Иваница такожде люб нашему сердцу. Пошли с нами, Иваница. - Вот уж! - пробормотал Иваница. - После поруба да на пиршество? - Злопамятен! - удивился Юрий. - Не забыл про поруб! Повинюсь перед тобой при всех. Иди с нами. - А я? - выскочила вперед Оляндра. - А меня тоже пригласишь, княже? Мой Вырывец под Переяславом... Боярыней меня сделать должон! Боярский двор мне в Киеве за моего Вырывца! Все стояли, а он побежал на Изяслава! Ты и сам стоял, а Вырывец побежал! - Ну, - Юрий растерянно развел руками, - что мне делать с такой суздальчанкой? Зовешься как? - Оляндра! - Иди с нами, ежели хочешь. - А и пойду! Князь Андрей что-то прошептал Юрию на ухо. Долгорукий вздохнул. Оляндра тем временем втиснулась между Юрием и его сыном, словно так оно и надлежало, была там и княжна Ольга, но для нее теперь не стало места возле отца, ее медноватые волосы сверкали где-то дальше, рядом с красным нарядом Берладника, так что киевляне, которых вмиг набилось полон двор Ярославов, не знали, на кого раньше смотреть надлежит: на князя ли Юрия, на молодую ли княжну, на роскошного ли в своей красоте Берладника, рядом с которым блекли самые видные мужи, или же на беспутную Оляндру, которая пролезла к князьям и извивалась среди них, босая, в тесной сорочке, будто блудница вавилонская. Такого в Киеве никогда еще не видывали. А Долгорукий, словно бы оправдываясь и перед киевлянами, и перед своими, и перед осуждающими взглядами иереев, привлек к себе Дулеба: - Вот, лекарь, княжеская доля: власть всегда выше человека, власть нависает над тобой даже тогда, когда ты добыл ее собственными усилиями и заслугами. Чем превзойти власть? Все князья, лишаясь власти (а лишаются они ее неизбежно, хотя бы и после смерти), могут продлевать свое существование лишь благодаря тем людским поступкам, которых не позволяло их положение. Следовательно, поступки вопреки положению. - А я ничего тебе не говорю, княже. Рад видеть тебя в Киеве, здоровью твоему рад. - Считаешь, помолодел? - Всем это видно. - Лишь бы ты не ошибся. - А возле такой жены, как Оляндра, и вовсе моложе станешь, улыбнулся Дулеб. - Князь должен дать мне боярский двор! - тотчас же вмешалась Оляндра. - Ты, княже, добрее всех! Ты пожалеешь бедную женщину! - Доброты княжеской на всех женщин не хватит, - сказал Долгорукий с сожалением. - И человечности также не хватит. Ни для народа, ни... - Он оглянулся вокруг, разыскивая кого-то взглядом, и добавил после молчания: Ни для летописцев... - Может быть, и чрезмерно добр ты, княже, - негромко заметил Дулеб. Вижу, позвал на пиршество и Петрилу, и Ананию; наверное, придет и Войтишич, который где-то спрятался и выжидает. - И Войтишич придет, - согласился Долгорукий. - Все придут, всех приму. Потому как не может человек тратить свою жизнь на вражду, уже сегодня пошлю гонцов во все концы нашей земли, чтобы объявили о мире и конце всех раздоров и ненавистей. Единство и свобода для всего люду. Самое дорогое в свободе - борьба за нее. Мы достигли свободы, доказали свою способность, теперь можем свободно взяться за свое дело. Никого - над нами, никто не будет мешать, - стало быть, какие же враги могут быть у нас сегодня и почто ненависть? Дулеб долго молчал, подошли уже к сеням, стали входить во дворец, согласно чинам и дерзости, у кого что было, а когда мыли над серебряными рукомоями руки, лекарь снова каким-то образом оказался возле князя Юрия и сказал ему: - Кому кажется, что он уже достиг свободы, на самом деле ее утратил или же утратит вскоре. Человек борется всю жизнь. Затем и пришел он на свет. - А ты, лекарь? - спросил князь. - Также борешься? - Борюсь. Даже с самим собою, ежели хочешь, княже. Ты же перебороть себя не можешь, вижу. - А нужно ли? Намекаешь на эту вот жену? Или вспоминаешь Суздаль и наши странствия по Суздальской земле? - Боюсь успокоения твоего, княже. Иваница тем временем пробрался к Оляндре, попросил тихонько: - Сядь возле меня за столом. - А ежели я возле князя хочу! - Там без тебя найдется кому сидеть. Хочу, чтобы возле меня была. - Меня - спросил? - Вот и спрашиваю. - Уж больно ты благой. А я люблю колючих. За столом располагались долго, с гомоном и выкриками, перебрасываясь словами с князем Юрием; располагались, как велось здесь десять и сто лет назад, - незначительных оттесняли к двери, возле князя по правую руку сыновья и особенно видные люди, по левую руку - служители бога, лучшие люди суздальские и киевские, хотя последних было и не густо, убежали с Изяславом, потому-то Войтишич, который чуточку позднее других появился в золотой гриднице, получалось, был как раз уместным за столом; Долгорукий пошел навстречу старому боярину, тот издали раскрыл для объятий руки, в восторге воскликнул: - Князь мой дорогой! Видел тебя здесь малым дитятей, а теперь ты уже и седую бороду имеешь, будь оно проклято все на свете, пускай бы и не видели этого мои старые глаза! Служил твоему отцу Мономаху, а уж затем никому так не служилось, будь оно проклято! Не будь я сейчас так стар, и тебе послужил бы, но отошел от дел, дабы не видеть своими старыми глазами всех паскудств, творящихся на белом свете. Вон игумен Анания не даст соврать. Долгорукий словно бы и не заметил игумена Ананию, но и злого не говорил ему ничего, ибо куда девать игумена княжеского монастыря, врезанного в самое сердце Киева. Служил игумен Мстиславичам и дальше служить будет - что же поделаешь? Святыни неприкосновенны, а вместе с ними и их служители. Дулеб оказался за столом рядом с Ростиславом. Долгорукий посадил их вместе, словно бы для того, чтобы показать всем двух ценнейших для него людей, благодаря которым, как он считал, добыт Киев. Может, и все так считали, кроме Ростислава и Дулеба, потому что молодой князь, верный своему обыкновению не замечать никого, кроме самого себя, словно бы и не видел Дулеба, лекарь же в мудрой своей снисходительности предпочитал забыть неразумную чванливость Ростислава, которая чуть было не привела к гибели не только самого князя и Дулеба, но и дело всей жизни Долгорукого. Считал за лучшее молчать, молча принял ласковые слова князя Юрия, молвленные про него следом за словами про сына Ростислава, молча выпил свою чашу, хотелось ему думать про Ойку, которая снова ударилась в свою диковатость, нелюдимость, спряталась во дворе Войтишича, сидела возле отца, неизвестно, вышла ли хотя бы встретить брата своего Кузьму, ибо тот после всего, что случилось в Киеве, вряд ли пойдет к отцу первым. Любовь у Дулеба с Ойкой была какая-то тревожная, болезненная, ненадежная, неустойчивая. Рвалась каждый раз, как тонкая паутина. Дулеб чувствовал себя виновным перед девушкой, до сих пор еще не мог забыть Марию, которая еле маячила на краю его снов, но не проявляла желания исчезнуть навсегда, напоминала о себе своей ласковостью, смелой добротой, которой даже сквозь годы словно бы хотела победить Ойку, ее непостижимость. Собственно, он и не встречался с Ойкой после того веча подольского, когда киевляне отказались идти вместе с Изяславом супротив Долгорукого. Привела она тогда Дулеба и Иваницу в Турову божницу, затерялась среди людей - и уже больше не появлялась. Прятались на Подоле у братьев Ребриных, затем снова поселились на Горе у Стварника, не боясь возвращения Изяслава. Ойка не пришла. И между Иваницей и Дулебом снова восстановилась давнишняя дружба, пропала ненависть, а возможно, и не пропала бесследно лишь залегла на дне в сердце Иваницы, готовая подняться в любой миг.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36
|