Разгон
ModernLib.Net / Отечественная проза / Загребельный Павел Архипович / Разгон - Чтение
(стр. 35)
Автор:
|
Загребельный Павел Архипович |
Жанр:
|
Отечественная проза |
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(595 Кб)
- Скачать в формате doc
(608 Кб)
- Скачать в формате txt
(591 Кб)
- Скачать в формате html
(596 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48
|
|
______________ * Т.С.Элиот. Бесплодная земля. Перевод А.Сергеева. М., 1971, с. 76. Поэтические цитаты в устах ученого? Это могло вызвать разве что пожатие плечами, но тот, кто хочет изложить свои мысли, не должен ничего пугаться. Мысли должно служить все, так называемая душа тоже, которая никогда не достигала господствующего положения по отношению к разуму. 351-й раздел из "Мыслей" Паскаля: "Душа не удерживается на высотах, каких в едином порыве времени порой достигает разум; она поднимается туда не как на престол, не навечно, а лишь на краткое мгновение". "Составление каталогов всяческих ужасов, которые якобы несут человечеству наука и техника, становится сегодня почти таким же модным, как женские украшения, - с легкой иронией говорил Карналь. - Но что общего у всех этих каталогов с истинным знанием? Знание начинается от осознания потребностей, принципов и целей. Только тогда мы можем смотреть, видеть, ощущать, отличать существенное от второстепенного, сосредоточивать все усилия на том, что является наиважнейшим". Для выступления у Карналя, как всегда, не было даже тезисов. Привык всегда говорить без записей, просто размышлять вслух. Опытные переводчики все равно успеют передать его слова разноязычной аудитории, а приборы для записи все зафиксируют, чтобы впоследствии воссоздать, если понадобится. "...Так или иначе мы вынуждены говорить о будущем. Но возможен ли разговор о будущем средствами, принадлежащими прошлому? Наше поколение было свидетелем не только расцвета человеческою гения, но пережило также и временные периоды трагического, а порой и зловещего унижения человеческого разума. Собираясь для бесед, подобных нынешней, мы перестаем быть учеными и как бы выполняем роль псевдодипломатов, то есть людей, которые знают понемногу обо всем на свете и ничего - толком. Но они, как и мы, всегда хорошо одеты, и за ними (как и за нами) - их государства, поэтому можно позволить себе невежество и бесконечные потоки слов или железные формулы типа: "Этого нельзя ни доказать, ни отвергнуть" или "Политические кризисы вызываются экономическими, а экономические - политическими". Мы ученые и страшно гордимся этим. На каждом шагу мы подчеркиваем свою преданность истине и тайком посмеиваемся над политиками, для которых совершенно нормальная вещь - жить проблемами, какие иногда невозможно разрешить, но какими вместе с тем надо заниматься. Сами же мы, восхищенные собственными научными открытиями, уже осуществленными и еще только задуманными, с наслаждением повторяем слова Леонардо да Винчи: "Большая птица первой начинает полет, наполняя вселенную восхищением". Гюго говорил: "Дух человеческий открывается тремя ключами: это - число, буква, нота". Знание, мысли, мечты - все здесь. В числах - знания, в буквах - мысли, в нотах мечты. Мы спокойно наблюдаем грознейшую болезнь нашего века - деградацию языка, господство жаргонов, словесной инфляции, терминологической мути и модных безумств, вследствие чего теряется ценность слова (слова уже не из словарей, а со свалок), известно же, что создаваемые людьми словесные системы могут понуждать или, наоборот, тормозить развитие нашего разума. Мы утешаем себя тем, что контуры современного мира со временем становятся, так сказать, менее словесными, формализуясь в категориях математической логики. Математики и кибернетики достаточно откровенно заявляют, что все на свете может (и должно!) быть передано языком математики, единственным языком, каким питаются электронные машины. Мол, если сегодня мы еще и не смогли облечь в форму все сущее, чтобы сделать его предметом операций электровычислительных машин, то непременно сделаем это завтра, когда каждый житель Земли уже не сможет представить себе своего существования без компьютера. Все так, и все не так. Техника вещь действительно всемогущая, но она вызвана к жизни человеком, и сколько бы нам ни повторяли миф о сундуке Пандоры, мы не можем присоединиться к мысли о бессилии человека. Человек продукт природы и истории, отдельно взятый он может стать иногда даже жертвой истории или той же техники, но все человечество - никогда! Увлекшись наглядными и неопровержимыми достижениями научно-технической революции, кое-кто склоняется непосредственно к версии вероятных (а на самом деле весьма сомнительных) изменений человеческой природы, которые, мол, происходят в связи с появлением тех или иных машин. Такие люди склонны считать, будто интенсивное развитие науки и техники само по себе приведет к разрешению всех социальных и политических проблем, фактически заменит собою и мораль, и искусство, и каждодневный практический опыт человека. Появляются теории уже и не социального, а какого-то технотронного общества. Человек рассматривается уже не как творец, а лишь как орудие реализации внутренней логики развития науки и техники. Гибкость человеческой натуры, мол, позволяет человеку приспосабливаться, или, как принято нынче выражаться, адаптироваться, к требованиям научно-технического прогресса, его развитию, ритму, переменам. Приспосабливаемость расценивается как прогресс и благо для человека, забывается о стойкости антропологических, этнических, генетических, эмоциональных порогов, приобретенных привычек, они не абсолютны, но ведь устойчивы! Человек - не абстрактное существо, которое жмется где-то вне мира. Человек - это мир человека. Путь к расцвету человека следует искать в изменении его мира, а не одних лишь внешних атрибутов жизни. Слово "культура" впервые произнес Платон. Две тысячи лет десятки поколений ученых отдаются истине ради культуры в широчайшем понимании. Гении делали открытия, таланты реализовывали уже готовые знания и придавали им высокую утонченность. Не всегда ученым удавалось одновременно уважать и высокие идеалы, и законы природы, разговоры о моральности науки, об ответственности ученых не умолкают еще и поныне. Часто история относилась к разуму если и не жестоко, то насмешливо. Энгельс тонко подметил парадокс мирового исторического развития, сказав, что даже творцы революций убеждались со временем, что совершенная революция совсем не похожа на ту, какую они хотели осуществить. В свое время наука развивалась замедленно, общество, собственно, было к ней равнодушно и, наверное, не замечало бы ее вообще, если бы не церковники, которые, понимая смертельную угрозу науки для своего извечного обскурантизма, всячески преследовали ученых, бросали их в темницы, сжигали на кострах. Сегодня это звучит жестоко, но мы можем утверждать, что сожжение Джордано Бруно известило о наступлении нового времени. Это был последний стон умирающего мира слепой веры и рождение эпохи великой науки. Двести лет нужно было науке для накопления знаний. Работы Галилея, Коперника, Кеплера, Ньютона не находили немедленного применения в технике и не влияли непосредственно на формы личной и общественной жизни. Взрыв произошел в конце восемнадцатого века: наука породила технику - свое требовательное и жадное дитя. Ненасытный Гаргантюа породил прожорливого Пантагрюэля. Недостижимые области бесконечно великого и бесконечно малого, между которыми проходила почти незаметная жизнь человека, называемого в те времена homo duplex - человек-полудух, человек-призрак, сразу как бы сблизились, стали касательными, приобрели будничность, ученый из заоблачных высот вернулся на землю, и призванием его стало - оздоровить и облегчить жизнь людей. Достоевский когда-то сказал: "Сама наука не простоит минуты без красоты, обратится в хамство". Научно-техническая революция должна служить не мелочным целям будничного потребления, а увеличению человеческого могущества и красоты как высшей нормы жизни. Но вот мы высвободили титанические силы и бросили их на службу прогресса. Силы эти часто неизвестны, иррациональны, непредвиденны и бесконтрольны. Резерфорд и супруги Кюри, разгадывая тайну атома, не думали об атомной бомбе. Циолковский, мечтая в тихой Калуге о ракетных полетах в космос, не предвидел, что ракеты могут быть применены для доставки к цели термоядерных зарядов. В поисках счастья и спасения в технике мы вынуждены порой спасаться от нее. Чаще и чаще возникают разговоры об ответственности ученых, о моральности и аморальности науки. Но научное открытие не бывает само по себе полезным или вредным. Тот или иной характер придают ему люди, придает обстановка, политическая система, в недрах которой оно обретает свое применение. Смешно обвинять Прометея в том, что преступник поджег ваш дом. Просто надо схватить поджигателя за руку. Так же необоснованной является мысль о том, что якобы автономная техника ограничивает традиционные возможности любого человеческого общества, нарушая установленную иерархию ценностей, и создает наконец монолитную мировую культуру, в которой все не связанные с техникой отличия и особенности остаются только видимостью; где мигание пультов затмит все вспышки человеческих страстей, а в прибойном шуме компьютеров затеряется слабый голос их творца. На самом же деле материальное и техническое могущество в этическом отношении нейтрально. Весь вопрос в том, как люди используют это могущество. Все попытки фетишизации того или иного изобретения, того или иного научно-технического достижения - занятие тщетное, порой просто смешное. Иногда такие теоретики в своих рассуждениях бывают довольно остроумны, им не откажешь в наблюдательности, но я бы назвал эту наблюдательность поверхностной, несущественной, ибо они замечают лишь то, что бросается в глаза, не углубляются в истинную суть явлений. Таков известный и весьма популярный канадский ученый Маклюен. Он рассматривает прогресс как расширение способности органов человека, дополненных, продолженных орудиями техники. Сами орудия, если верить Маклюену, имеют как бы автономное бытие, он наделяет их какими-то непостижимыми, иррациональными самодовлеющими свойствами и возможностями. Например, Маклюен утверждает, будто бы печатный станок разъединил человечество, ибо каждый сел в своем углу с книжкой, общению людей настал конец. Электротехника и электроника вызвали обратный процесс, снова приводя людей к племенному единству, теперь уже, мол, во всемирном масштабе, возвращая нас к устному общению и непосредственному восприятию, в мир эмоций и чувственного опыта. Зрение заменяется слухом, чтение - слушанием, печатные знаки - телефоном, телевидением, собраниями, традиционными личными формами контактов. Такие теории рассчитаны на детей - не удивительно, что Маклюен наиболее популярен среди студентов первых курсов. Ибо кто же сегодня всерьез может относиться к проповедям человека, утверждающего, что печатное слово разъединяет людей?! Пусть западный мир не признает "Коммунистический манифест", Ленина и первых декретов Октябрьской революции, но у вас ведь есть библия! А Гомер, Данте, Шекспир, Сервантес, Толстой, Достоевский - разве они не объединяют людей? И не разъединяет ли людей телевидение, программы которого посвящены пропаганде войны, расовой ненависти, презрению к трудовому человеку, к достоинствам человеческим? Тут не помогут ни спутники-ретрансляторы, ни цвет, ни охват всей планеты прочной сетью программ. Ибо дело не в самом печатном станке или в телевизионной технике, а в том - в чьих руках они находятся, злые те руки или добрые, о пользе человечества заботятся или о несчастье и гибели. Здесь кончается наука, скажут мне, и начинается политика. Что ж, наука - тоже политична, как и все области человеческой деятельности. Дух тоже, и, я бы сказал, прежде всего, политичен, даже в тех случаях, когда он сам не осознает этого и в бесконечной наивности считает себя независимым, оторванным от всего, замкнутым в себе. Ибо все результаты деятельности человеческого духа рано или поздно неминуемо становятся, должны стать достоянием общества и, следовательно, могут быть и будут использованы политикой, социальными институциями, партиями, группами людей в тех или иных целях. Достаточно было грандиозного взрыва человеческих знаний, породивших ядерную энергетику, кибернетику, производство полимеров, новую генетику, как немедленно возникли теории так называемого постиндустриального общества, основной целью которого было провозглашено потребление. Герберт Маркузе, уловив настроения некоторой части буржуазного общества, стал провозглашать мысль, что человек будущего - это homo eroticus, без каких-либо интеллектуальных амбиций и умственной дисциплины. Человек - не творец, не мыслитель, не сумма духовности и героики, а только потребитель. Героика заменяется комфортом, общество идет не к высшему знанию, а к удобствам жизни, человек теряет свое назначение на земле, даже труд - основная форма общения человека с действительностью - становится чем-то второстепенным, лишенным сущности, глубины и поэзии, ибо главное: потребление, увлечение так называемым повышением качества жизни. На самом деле это ведет к понижению людского рода, ибо всюду, где исчезает духовность, где утрачивается творческий подход, где теряются высокие цели и критерии, человек деградирует неуклонно и непрестанно. Этого ли хотели творцы научно-технического прогресса? Гегель говорил об иронии истории, иронии, которой избежали только некоторые исторические деятели. Маркс и Энгельс блестяще ответили на эти исполненные разочарования слова: "Что значат крохи нашего остроумия в сравнении с гигантским юмором, который прокладывает себе путь в историческом развитии!" Вся история, по сути, была насмешкой над разумом, усилия отдельных людей, даже гениальных, если и не пропадали бесследно, все равно не приносили должных результатов, только социалистическая революция дала возможность общественному человеку утверждаться активным, творческим субъектом, не ощущающим больше в своих решениях и в своем развитии гнета отчужденных общественных отношений. Объективные враждебные силы, господствовавшие до сих пор над историей, подпали под контроль людей. Почему же кое-кто считает, будто наука не подлежит никаким влияниям и контролю, будто не зависит она ни от времени, ни от места, ни от отдельных личностей, а существует, как та всеобщая аллегория поэзии в гётевском "Фаусте"? Говорить надо не о холодности науки, бесчувственности, рационализме техники, а прежде всего о безличности, иррационализме того общества, в котором порвались все связи между самим обществом и человеческой личностью. Наука отражает жизнь общества. Нет науки всемирной, науки вообще. Она несет в себе все черты, противоречия, достоинства того общества, в котором развивается, и тех людей, которые в ней работают. И когда раздаются голоса о кризисе науки, следует прежде всего говорить о кризисе общества, которое не умеет пользоваться достижениями науки и техники. Уже сегодня некоторые государства планируют нулевой уровень промышленного развития. Производить только то, что потребляется, ни больше ни меньше. Экономить усилия и средства, оберегать среду от дальнейшего загрязнения, спасаться от угрозы энтропии, какою пугают мрачные бухгалтеры от футурологии. Но еще никому не удалось спастись от смерти, умирая. А нулевой уровень - это и есть смерть. Ибо когда нет развития, движения, надежд, тогда неминуемо наступает умирание. Можно оправдать даже того, кто теряет больше, чем добывает сегодня, потому что у него есть стимулы добывать завтра больше. Но нет оправданий тому, кто останавливается или - еще хуже! тянет человечество назад. Жить для себя, не заботясь о последующих поколениях, пугаться роста народонаселения, поскольку, мол, революции всегда возникают, как следствие слишком большого количества людей, в самовлюбленности и самоослеплении считать себя последним звеном великого эксперимента природы, называемого жизнью, - разве это достойно высокого звания человека? Человечество не может остановиться. Оно взяло слишком высокий разгон, движение для него - это наивысший закон жизни. Не пугаться лавинных процессов научно-технической революции, а, напротив, радоваться и гордиться невиданными достижениями человеческого гения - с этим чувством должен жить человек конца двадцатого века. В высокоразвитых буржуазных странах человек-производитель, homo faber, получает возможность жить в мире все более изысканных, но исключительно биологических успокоений. Техника не освободила этих людей, они почувствовали себя узниками собственных изделий, рабами вещей, над ними тяготеют не только условия биологические, но и, так сказать, условия цивилизованные. Человеческая деятельность при таких обстоятельствах теряет величие, достоинство и смысл. Поэтому так много раздается тут сегодня отчаявшихся голосов, хотя отчаяние это направлено на объекты малозначительные, пустяковые, второстепенные. В моей стране человек, пользуясь всеми достижениями научно-технической революции, не становится автоматически ее жертвой, придатком, объектом новейшей эксплуатации и потребительской затурканности. И это прежде всего потому, что гражданин моего государства принимает непосредственное участие не только в элементарных трудовых процессах, но и в социальном планировании жизни. Политический лидер моей страны сказал: "Мы строим самое организованное, самое трудолюбивое общество. И жить будут в этом обществе самые трудолюбивые и добросовестные, организованные и высокосознательные люди". Изменение, повышение качества жизни, которые несет нам научно-техническая революция, непременно сделают мир советского человека намного лучше, богаче, утонченнее. Ибо всегда и во всем присущи нам и высоко почитаются чаяния каждого члена общества на социальное продвижение, на осуществление его личных целей, делается все, чтобы своевременно предотвратить возникновение в сознании рядового труженика представления о непрестижности его положения, которое может появиться при оценке им его профессии, заработка, жилья. Создается чувство социальной ответственности и самодисциплины, человек включается в орбиту основных забот общества не только с точки зрения его отдачи на производстве, но и исходя из роли гражданина и достоинства человека. Это дает нам право воспринимать все новое, что приносят каждый день наука и техника, не пугаясь тех перемен в экзистенции, за которыми кое-кто готов видеть угрозу существованию человеческого рода вплоть до истребления его биологических основ. Нет науки вообще, ученых вообще. Ученые - это тоже люди. А люди только тогда воистину люди, когда занимают точно очерченную позицию. Я лично стою на позиции социалистического ученого. Сегодня это многими еще воспринимается как пропаганда, как потоки слов. Но будущее за нами. Этим я, собственно, начинал свою речь, этим позволю себе и закончить". 2 Он вспомнит и тот таинственный крик в темном ночном отеле, когда будто сама его кровь отчаянно вскрикнула: "Петрику!"; вспомнит ренессансное диво окон, ступенек, каминов, башен и террас Шамбора; и ужин в бело-золотом зале советского посольства в Париже, когда он рассказал послу, как был там впервые, в сорок пятом, тяжело раненный, лежал внизу во дворе посольства в американском "додже" и ни о каких бело-золотых залах не помышлял; почему-то припомнится и одна-единственная фраза из принятой учеными после многодневной дискуссии декларации: "Выражают уверенность в неистребимости сугубо человеческих ценностей..." Можно ли было все это сопоставить и как сопоставить с тем, что произошло еще тогда, когда он под резным потолком замка Шамбор голосовал за принятие декларации? Неистребимость сугубо человеческих... Айгюль была наделена тонким даром предчувствия, непостижимость Востока, таинственные тысячелетия, что-то почти мистическое... Но и она не угадала, где настигнет ее смерть, не знала, садясь в машину, что мчится навстречу собственной гибели... А если предчувствовала? Карналь так никогда этого и не узнает, и никто не узнает... Он прилетел в Шереметьевский аэропорт поздно вечером, возвращался домой, ко всему родному, единственному, к боли тоже. Наверное, человеку нельзя без страданий, ибо кто же еще на этом свете, кроме человека, способен на это чувство? По крайней мере, не машины, даже если взять всю огромную семью тех умных созданий, над которыми Карналь работал уже половину своей жизни. Когда он проходил паспортный контроль, услышал, как по радио назвали его имя. Улыбнувшись молоденькому пограничнику, поставившему штамп в его дипломатическом паспорте, Карналь пошел к дежурной по аэропорту и спросил, действительно ли кто-то называл его фамилию. Дежурная заглянула в свои записи. - Карналь? Академик Карналь? Вас ждет машина. Она назвала номер машины, Карналь поблагодарил, пошел к "карусели", на которую движущаяся лента транспортера уже подавала вещи, подхватил свой нетяжелый чемодан, являя собой образец спокойствия и неторопливости среди гама и суеты, вышел за условную границу таможни, в общем зале не стал задерживаться, хотя можно было бы что-нибудь выпить возле буфетов, соблазнительно сверкавших нержавеющей сталью, направился сразу к высокой стеклянной двери и очутился на улице. Спокойной вольготностью лесов и темным духом далеких болот повеяло на него с тихих просторов, начинавшихся сразу за широкой асфальтовой площадью; за зеленоватым сиянием ртутных ламп, как бы подвешенных в воздухе на невидимых нитях к небесному своду; за рядами неподвижных автомобилей и автобусов, ждавших пассажиров. Карналю уже было знакомо первое чувство по возвращении из-за границы: простор, ширь, безграничье, ощущение воли, беспредельность полей, лесов, какие-то удивительно просторные города, никакой тесноты... Была когда-то смешная песенка: "Я смiюсь на повнi груди, радiю, як дитя..." Смешная, а правдивая... Карналь поставил чемодан на тротуар, немного постоял, ощущая, как будто молодеет, становится каким-то почти невесомым, точно космонавт в полете. Не заметил, что на дворе моросит дождичек, еще не холодный, но уже осенний, занудливый, надоедливый. Академик радовался и дождику, и коротеньким радугам, которые он образовывал вокруг неоновых ртутных светильников, и влажному дыханию родного воздуха. Что тебе Париж, и все замки Луары, и все чудеса мира, когда ты дома! Машина стояла почти у самого выхода. Тяжелый лимузин маслянисто поблескивал черным лаком, светился хромированными деталями, номер был тот, что назвала дежурная. Шофер ходил возле машины, увидев Карналя, подошел к нему: - Товарищ Карналь? - Да. - С прибытием вас! - Спасибо. Шофер открыл заднюю дверцу, подождал, пока академик сядет, потом положил чемодан в багажник, сел на свое место, сразу тронулись. - Кто это расщедрился на такую карету? - полюбопытствовал Карналь. - Президент академии. У меня для вас билет на поезд. Я держал на девятичасовой экспресс, но пришлось обменять на двенадцатичасовой, поскольку ваш самолет с запозданием вылетел из Парижа. Двенадцатичасовой тоже скорый. Через полчаса будем в Москве, а еще через полчаса - ваш поезд. Карналь поблагодарил. В депутатском зале Киевского вокзала Карналь просмотрел последние газеты, которых в Париже еще не видел, в поезде был один в купе, спал крепко, был спокоен, встревожился впервые только тогда, когда на перроне в Киеве его никто не встретил. Не встретили в Москве - это можно понять, но в Киеве? Из посольства должны были позвонить и в Москву, и в Киев о его прибытии, в Москве, вишь, знали, следовательно, знали и здесь. И - никого. Нет вечного Кучмиенко, который ни за что не упустил бы такого случая. Нет помощника Алексея Кирилловича, человека внимательного и заботливого, да, откровенно говоря, и симпатичного ему. Нет дочки. Пусть бы не приехал его неуправляемый зять Юрий, но Людмила! Между тем кого-то встречали, к кому-то бежали с цветами, кого-то обнимали, целовали, звучали радостные возгласы, царила растроганность, весь перрон был в теплых течениях человеческих восторгов, радостей, слез приветствий, а Карналь неуклюже пробирался со своим чемоданом, угловато разрезал эти течения, ощущая себя попеременно то твердым обломком из какой-то невыясненной катастрофы, то несуразным осколком холодного айсберга, а то просто одиноким человеком, лишенным возраста, положения, даже имени. В метро не знал, куда девать чемодан, неуклюже держал его перед собой, привлекал взгляды пассажиров, возможно, его кто-то узнал, может, удивлялись: академик, известный человек, толкается с чемоданом на эскалаторах, забитых утренними толпами. От станции "Университетской" до Пушкинской улицы было совсем недалеко, но сегодня путь казался бесконечным, тяжелым, даже изнурительным. Карналь с немалым удивлением выяснил, что он забыл уже, как носят чемоданы, особенно же на такие довольно значительные расстояния, но не это его угнетало. Был разозленно-напряженный, удивлялся и гневался, что никто не встретил на вокзале, билась в голове мысль: наверное, что-то случилось. Он отгонял эту мысль, а она снова появлялась, надоедливая, настырная, бессильно-нахальная, как осенняя муха. Когда позвонил дома и вместо тихих шагов тети Гали, которую привез из села после смерти Айгюль, чтобы хозяйничала в его одиноком жилище, услышал, как кто-то бежит к двери, уже не сомневался: что-то случилось страшное. Дверь отворилась. В ней стоял зять Юрий. - Петр Андреевич, - пробормотал он почти испуганно, - добры... С приездом вас... Такого Юрия Карналь еще не видел никогда и даже в мыслях не держал когда-либо увидеть. - Здравствуй, - сказал он зятю без особых сантиментов, которых между ними не могло быть, в чем оба давно уже убедились. - Что тут у вас? Неужели никто не мог встретить? В моем возрасте таскать чемодан через весь город! Лишь теперь он сообразил, что мог сдать чемодан в камеру хранения и тогда бы не ставил себя в смешное положение перед всем Киевом. Сообразив, еще больше рассердился - неведомо на кого, хотел сказать Юрию что-то обидное и несправедливое, потому что в таком состоянии говорятся обычно только вещи несправедливые, но взглянул на зятя и не мог поверить глазам. Тот стоял бледный, испуганный, прятал глаза, чемодан, который он взял из рук Карналя, держал точнехонько так, как перед этим держал его на эскалаторе в метро сам академик. - Да что с тобой? - воскликнул Карналь. - Зачем ты держишь чемодан? Поставь его вон туда. Где тетя Галя? Где Людмила? Где мой Алексей Кириллович, наконец? - Давайте пройдем в гостиную, Петр Андреевич, - не выпуская из рук чемодана, тихо произнес Юрий. - Это ты меня приглашаешь? В моем доме? Или вы с Людмилкой уже переехали сюда, а меня вытолкали на Русановку? - Давайте пройдем, - повторил Юрий. - Ты можешь объяснить, почему никто... - начал было Карналь, но Юрий виновато прервал его: - Я был утром. Выехал к экспрессу. Вы не приехали. А потом боялся разминуться. Сидел дома, ждал звонка. Машина во дворе. Заправленная. Мы можем ехать. - Ехать? Куда? Где Людмилка? Где тетя Галя? Что тут у вас происходит? Они уже стояли в гостиной, не садились, странная встреча, странный разговор, предчувствие зашевелилось в сердце Карналя, но его оттесняло раздражение. - Вы поссорились с Людмилкой? Или, может?.. Он боялся произнести слово "разошлись", пугался одной мысли о том, что его единственная дочка могла бы пополнить те печальные статистические ряды неудачных супружеских пар, что стали словно бы одной из примет двадцатого века. Кто угодно, но только не его ребенок! - Петр Андреевич, - голос Юрия срывался, брови подергивались, ломались. Карналь мог бы поклясться, что на лице у зятя отражалось даже страдание, если бы к Юрию шло это слово. - Петр Андреевич, я прошу вас... Вы можете сесть? Я прошу вас. - Да говори же! - почти крикнул Карналь, но Юрий, кажется, видел для себя спасение лишь в том, чтобы усадить тестя, а может, это его кто-то так научил и он теперь ни за что не хотел отступиться от принятого намерения и без конца повторял: "Сядьте, я вас прошу, сядьте, Петр Андреевич". - Ну, сел, - Карналь попытался посмеяться над странной церемонностью своего всегда веселого зятя. - Сел на так называемый стул, выражаясь твоим стилем, что дальше? - Я просил бы вас не волноваться, Петр Андреевич. Юрий метался по большой комнате взад и вперед, лишь теперь Карналь обратил внимание, что тот в черном костюме, в белой сорочке с темным галстуком. Кольнуло сердце при виде этого костюма и галстука, но снова отогнал дурное предчувствие, спросил устало: - Что вы тут натворили? - Не мы, Петр Андреевич. От нас это не зависит. И ни от кого... Всегда столь говорливый, Юрий не смог связать и десятка слов, мычал, запинался, как будто кто-то за несколько дней подменил тебе зятя. Наконец взял со стола листочек сероватой бумаги, неприятно коробившийся от наклеенных на него строчек телеграфной ленты, протянул Карналю. Телеграмма. Почти без текста. Для чтения нет ничего. Три слова. Или ему всю жизнь суждено было получать только чрезмерно лаконичные телеграммы? Самые радостные и самые трагичные. Он не мог прочитать. Скользнул взглядом, глаза подернулись черным туманом, рука задрожала, все в нем содрогнулось, он вдруг стал хаотичным клубком боли, горя, отчаянья. Три слова с телеграфного бланка били ему в сердце таранами беспощадности, рвали мозг, превращали душу в сплошной стон. Батьку мой... Разве ж я хотел тебе беды? Батьку!.. Он бессильно мял телеграмму в пальцах, Юрий попытался тихо забрать ее, Карналь не отдавал. Не приближая к глазам, почти не глядя на бланк, читал те три слова, как будто знал их спокон веку, как будто написаны они были не на казенной бумаге мертвым аппаратом Морзе, а выжжены черным огнем в воздухе: "Приезжай. Умираю. Батько". Ни постичь этих слов, ни примириться с их необратимостью. Человек бесконечен, и все, что угрожает его бесконечности, неминуемо должно быть враждебно тебе, чужое и отвратительное. Человек бесконечен. Но что он значит в своей бесконечности? - Телеграмма - когда? - через силу произнес Карналь. - Сегодня третий день. Людмила с Алексеем Кирилловичем поехали сразу, и тетя Галя с ними. До Днепропетровска самолетом, а там обком дал машину. Уже звонили оттуда. В тот же день и звонили. А я тут вас... Хотели дать телеграмму в Париж, но Пронченко отсоветовал... Чтобы вас не волновать... Он знал, когда вы вернетесь... Там, в селе, тоже знают... Юрий забыл о своем "так называемом", старался все объяснить, говорил торопливо, как-то словно бы виновато, в предупредительности своей становился похожим на Кучмиенко. Он, пожалуй, знал, что бывает похожим на отца, и поэтому старался бороться с семейным комплексом пустопорожней болтовни. Карналь поймал себя на таких неуместных рассуждениях и сам ужаснулся холоду человеческого ума... Но холод души твоей будет так велик, что не согреешься ни на каких кострах вдохновения, надежды и отчаянья. Он ухватился за последние слова Юрия о том, что в селе знают. Что знают?
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48
|