Разгон
ModernLib.Net / Отечественная проза / Загребельный Павел Архипович / Разгон - Чтение
(стр. 17)
Автор:
|
Загребельный Павел Архипович |
Жанр:
|
Отечественная проза |
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(595 Кб)
- Скачать в формате doc
(608 Кб)
- Скачать в формате txt
(591 Кб)
- Скачать в формате html
(596 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48
|
|
Разве мы не можем допустить, что существовали народы наивысшей ступени мышления, но мысль их не имела иной формы, кроме устной? Например, скифы. Они не оставили после себя литературы. Ни единого слова, ни единой буквы. Немые для нас и загадочные в своей немоте. Но поглядите на их золото, которое выкапывают из степных курганов археологи! Поглядите на пектораль, найденную в Толстой могиле! Разве это не чудо? А никакой ведь литературы! Простите за столь дикие мысли. - Мне было интересно с вами разговаривать, - почти не скрывая сожаления по поводу расставания, сказала Анастасия. - В вас, наверное, должны влюбляться женщины. - В самом деле? Благодарю. Она не добавила: "Кроме таких, как я, ибо для меня вы слишком образцово-показательны". Знакомство с профессором действительно было для нее как бы маленьким праздником, и его хватило для хорошего настроения на несколько дней, особенно потому, что и новый ее собеседник оказался приятным и умным человеком. Кандидат наук, бывший крестьянский сын, грубоватый и прямодушный, он сначала не поверил, что кто-то серьезно может интересоваться тем, что и как он читает. - Зачем это вам? Для газеты? Разве наши газеты о таком пишут? Там только глобальные проблемы. Иной раз в голове гудит от этой глобальности! А-а, молодежная. Ну, молодежных я не читаю. Давно уже не читал. Забыл, когда и был молодым. "А молодiсть не вернеться, не вернеться вона". Вы поете? Я не пою, математики не поют, у них в голове само поется. Не верите? Так, что-то промурлыкать могу, но не помню ни одной песни. Одна строка - и ни шагу дальше! Телепередачи тоже так смотрю. Все отрывками. Кусок телеспектакля посмотрю, и все как будто бы уже ясно. Так и книжки. Начинаю читать как попадет, редко с начала, потому что и авторы сами не всегда знают, где у них начало, а где середина, поперепутают, позагоняют одно туда, а другое сюда. Приходится читать квадратно-гнездовым методом. Просматриваю еще "За рубежом", "Науку и жизнь", читаю их с конца. Потому что самое интересное в них всегда в конце. Сколько все-таки за год? Ну, от нуля до двух книжек наберется. Какие успехи в науке? Это уж спросите саму науку. А я что? Я слуга, раб науки. На всю жизнь. - Но ведь вы осуществили какое-то открытие в науке... - Изобретения, открытия... - небрежно отмахнулся доцент. - Я крестьянский сын и скажу вам, что изменяются только мельницы, а ветры дуют так же, как и на первый ветряк тысячу лет назад. Хотите правду? Вот до войны, так то были настоящие ученые. В нехватках, в трудностях, среди неграмотности, среди затурканности, а какие имена! А нам что? Мы, послевоенные, - любимцы, счастливцы, нам все на блюдечке с голубой каемочкой, как Остапу Бендеру. Может, из-за того я и мечусь, не могу сосредоточиться, хватаю то одно, то другое. Ну, математика, она уж как вцепится, так не отпускает, потому и держусь. А книжки - они слабохарактерны, слишком демократичны в сравнении с нашими точными пауками. Выходит, мне лично демократия противопоказана. Наверное, журналистика - все-таки мужская специальность. Кто-то сказал, что женщины вводят в тонкую драгоценную оправу неприглядную и неотшлифованную мужскую жизнь. Но выполнить назначение можно лишь тогда, когда вызовешь взаимодоверие, истинную человеческую близость. Когда же ты журналистка, то всегда остаешься для тех, к кому приходишь, силой почти враждебной, отношение к тебе сдержанно-настороженное, люди повернуты к тебе одной стороной, как луна, они никогда не раскрываются до конца. Так чужой язык не допускает тебя до своих глубин, и ты обречен вечно скользить по поверхности, удовлетворяться приблизительными знаниями, приблизительными значениями, приблизительным пониманием - никогда не постичь всего богатства его, гибкости, красоты. Коллекционирование ученых по их читательским вкусам словно бы стало даже нравиться Анастасии. Бросались в глаза человеческая непохожесть, оригинальность даже тогда, когда читательские вкусы совпадают или же равняются нулю. Не одним чтением жив человек. Убеждалась в этом все больше. Какое все-таки несоответствие между внешностью и настоящей сутью человека. Особенно это поражает в мужчинах, женщины гармоничнее, в них приятная внешность как-то смягчает, амортизирует неминуемый удар, который наносит порой зияние духовной пропасти, открывающейся пытливому уму; женская красота - это как бы выкуп за возможную неполноту и несовершенство душевной конструкции. Для мужчин же внешняя красота, когда она не подкрепляется никакими внутренними качествами, становится чем-то близким к неприличию. Надо ли говорить, что Анастасия даже обрадовалась, когда после хвастливого и пустого ассистента встретилась с некрасивым, высоким, худым доцентом, который повел себя с ней просто сурово, не стал разглагольствовать, сразу сообщил, что прочитывает восемь - десять книг в год, и, сославшись на большую загруженность, попросил прощения и оставил журналистку, давая ей возможность упорядочить свои записи, а может, и мысли. Еще один кандидат наук был совершенной противоположностью своему слишком строгому и пунктуальному коллеге. Этот являл собой словно бы передвижной лекторий, штормовой ветер, орудие для корчевания пней и портативную электронно-вычислительную машину. Он всюду успевал, его интересовала не только математика, но и биология, философия, литература, история, он прочитывал за год пятнадцать, может, и двадцать (не помнит, ему можно было верить) книг, он бросился к Анастасии с расспросами, пыталась ли она читать Пруста, первый том которого недавно у нас издан, и что она может сказать об этом писателе, он заявил, что времени у него, вообще говоря, почти хватает на все, так как он еще не женат и не знает, когда это с ним произойдет, а тем временем компенсирует семейные заботы беготней по общественным делам, ведь еще Аристотель сказал, что человек - это животное общественное. То был человек, в котором жили души прочитанных им книг, они светились в его серых искренних глазах, они радовались и за себя, и за него, им было уютно в нем, в его душе и памяти. Анастасия бестревожно могла оставить те книги, а когда, думалось ей, придется встретиться с доцентом через какое-то время, через год или через два, то, наверное, разрастутся в нем эти книги роскошным зеленым садом, полным бело-розового цветения, до краев залитым небом. А может, неожиданная симпатия к этому веселому, удивительно энергичному человеку была вызвана его заявлением о том, что он не женат, а у Анастасии, вопреки ее воле, родилось чисто женское желание, надежда на избавление от полного отчаяния одиночества? Нет, неправда! Она бы никогда не позволила темным инстинктам осилить точный и четкий свой ум. Достаточно было одной ошибки в ее жизни, больше не будет! Два профессора, которые еще оставались в ее списке, очевидно, имели немалые заслуги в своей отрасли, но Анастасии после того доцента они показались обедненными чуть ли не до убожества. У них и имена были точно из детской игры в перестановку: один Иван Васильевич, другой Василий Иванович. Иван Васильевич без лишних предисловий заявил, что читает все выпуски "Роман-газеты" и ни страницы больше! - А вы не жалеете, - спросила Анастасия у профессора, - что мимо вас проходит множество прекрасных произведений, о которых вы так ничего и не узнаете? - Не вижу иного выхода, - вежливо вздохнул профессор, играя паркеровской ручкой. - Для "Роман-газеты" сочинения подбираются специалистами. Я должен им верить, если хочу, чтобы мне верили в моей отрасли. Солидарность ответственных людей. Кстати, я посоветовал воспользоваться моим методом Василию Ивановичу, вы с ним тоже, кажется, встретитесь, и он очень доволен! Вы убедитесь в этом сами. После этого с Василием Ивановичем, собственно, можно было и не встречаться, но Анастасия не могла не сдержать слова, данного профессору. Застала его в лаборатории, он сидел боком к столу и ковырял в носу. - Не обращайте внимания, это у меня рефлекс против собраний и совещаний. Знаете, просто гудит в голове. Без конца отрывают от работы. У меня ученики по всей стране: в Москве, Ленинграде, Новосибирске, здесь, в Киеве. Я до некоторой степени знаменитость, говорю вам это не для похвальбы, а чтобы вы приблизительно представили себе бюджет моего времени и моих расходов энергии. За литературой тоже нужно следить, иначе превратишься в троглодита с галстуком и с научным званием. Иван Васильевич посоветовал мне "Роман-газету", и я теперь не имею забот. Подписался на год - и спокоен. Ну, там, понятно, тоже бывает всякое. К каждому выпуску они дают предисловие, так вот в одном выпуске было такое, что я запомнил буквально, так как слишком уж это комично: "Что это? Роман? Нет, не роман! Повесть? Нет, не повесть. Тогда что же это? Это - художественная литература!.." Правда, смешно? Кто-то может посмеяться и надо мной, но пусть он подскажет мне выход. Например, вы его знаете? Анастасия не знала. Если бы она была не просто молодой журналисткой, а Сибиллой Кумской и могла каждому предсказывать все, что с ним будет и как оно будет! Часто даже наше будущее живет в нас неведомым и неугаданным, и своими будничными словами мы только глубже прячем его от самих себя и от других. Последняя встреча должна была состояться с доктором наук, работающим у Карналя. Анастасии совсем не хотелось больше соваться туда, боялась встретить в лифте Алексея Кирилловича или самого академика, не хотела быть навязчивой, твердо решила не попадаться больше на глаза Карналю, потому что самой отвратительной чертой в ее глазах была настырность, как своя собственная, так и со стороны других. Но доктора наук Гальцева ей настойчиво рекомендовали в отделе науки их газеты, без него и анкета бы вышла неполной. Анастасия не хотела навлекать на себя нарекания редактора, поэтому поехала к Гальцеву. Он принадлежал к тем стриженным ежиком, тихоголосым, скромным парням, которые в двадцать пять лет делают открытия чуть ли не мирового значения, до тридцати становятся докторами, а в тридцать пять - академиками. Был похож на юношу, худой, застенчивый, краснел на каждом слове, и Анастасия невольно почувствовала себя матерью перед этим мальчиком. Читал он немного: десять двенадцать книг в год. Не сказал, сколько читал прежде, но видно было, что в голове у него целые библиотеки. Литература, искусство, политика - всюду он был как у себя дома, обо всем имел суждения глубокие, оригинальные. Анастасия даже записать ничего не смогла, так поражена была этим невзрослым доктором. О науке она побоялась и вспомнить, так как тут Гальцев просто подавил бы ее, в этом она была убеждена. Еще удивило Анастасию, что Гальцев, помимо своей невероятной эрудиции, был далек от категоричности и всякий раз допытывался: "А что вы на это скажете? Возможно, я ошибаюсь? Я могу не разобраться до конца, так что вы простите, пожалуйста". Говорил он устало, чувствовалась в нем преждевременная исчерпанность, но каждую мысль свою он старался сформулировать четко и всякий раз придавал большое значение деталям, подробностям, фактам. Да и в самом деле: как можно говорить часами, не опираясь хотя бы на один факт, не вспоминая ни одного живого впечатления? Это умеют делать разве что телевизионные обозреватели, которых расплодилось такое множество, что, наверное, для всех не хватает фактов и они вынуждены заполнять образуемые пустоты потоками слов. Снимки ученых вышли все удачные. Самое любопытное, что в очках оказалось только двое, в свитере только один, также лишь один с бородой. Большинство были в солидных костюмах, с белыми воротничками и в галстуках, женщины были с модными прическами и свою немногочисленность наверстывали красотой. Что же касается самой статьи, которую Анастасия писала целых два дня, то тут возникли осложнения, если не сказать хуже. Известно, что в редакции материалы читаются со скоростью, обратно пропорциональной времени их написания. Чем быстрее пишешь, тем дольше читают в секретариате и в редакторате. Анастасия писала два дня, редактор читал четыре. Потом, наверное, с кем-то советовался, а может, и не советовался, а просто думал, может, и не думал, а выдерживал Анастасию "в карантине", давал почувствовать свою власть и приближение грозы. Потому что если нет немедленных восторгов, то жди грозы. В самом деле, Анастасия была вызвана, не замечена, как всегда в минуты дурного настроения, не приглашена сесть, но она не чувствовала себя виноватой, поэтому сразу же указала редактору на неучтивость и, как вознаграждение за отвагу, получила право на табурет. - Слушайте, Анастасия, - утомленно спросил редактор, перебирая листочки ее статьи, - что это вы мне подсунули? - Материал, который вы просили. - Материал? Вы называете это материалом? - Я работала целую неделю. Обегала весь Киев! Вы представляете себе, какие это занятые люди? - Гм, представляю ли? А представляете ли вы, что предлагаете для газеты? Это же поклеп на советских ученых! - С каких это пор правда стала называться поклепом? Или для газеты было бы лучше, если б я составила это интервью, не выходя из редакции? Так называемые воображаемые интервью? Обогатить журналистику новым жанром? - Советские ученые самые передовые в мире. Вы это знаете и возражать не станете. А что вы пишете? Профессор, лауреат Государственной премии, человек почти с мировым именем читает - что читает? - минус одну книжку в год! Минус одну - это же надо придумать! - Это его терминология. - Выходит, у него опустошается голова? И нам с вами нужно бросать свою работу, сесть и приняться за расчеты, когда же этот зловещий процесс дойдет до конца? Профессор пошутил, а вы на полном серьезе... - Он действительно ничего не читает. - А кого интересует профессор, который ничего не читает? Вы были у Карналя, вы с ним беседовали? Спросили вы у него, что он читает? Этот человек прочитывает целые библиотеки! - Но я ведь пишу не о Карнале. - Вы издеваетесь надо мной, - плаксивым голосом сказал редактор. А ей почему-то показалось, что издеваются над ней. Но кто? Не редактор, нет. Поняла вдруг, что уже давно, много дней живет каким-то предчувствием, а жестокая действительность всякий раз иронично опровергает эти предчувствия. Все события последнего времени комбинируются так, чтобы причинить ей неожиданную боль, ее гордое одиночество беспричинно страдает, благородная, как ей казалось, независимость терпит поражения на каждом шагу. Не могла сказать, когда это началось, но чувствовала, как разрастается в ней что-то алчное, неукротимое. Еще сдерживала это, загоняла внутрь, но уже видела: сил не хватает, прилив плоти, лишенной духовных устремлений, сметет бурями низких страстей все то, что она с таким трудом выстраивала во времена своей независимой холодности. Исполнились слова мудреца: "Кому не хватает того, что хватает, тому ничего не хватает". - Ладно, - сказала она редактору, - я заберу материал и переделаю. Наверное, я сгустила краски, пренебрегла объективностью. Несколько успокоившись, медленно вышла из редакции. Хотела сесть в машину, но вспомнила, что до почты два квартала. Отправилась пешком, надеясь по дороге составить телеграмму Совинскому в Приднепровск. Что писать в телеграмме - не знала. 14 Разбитое зеркало не склеишь. Образы того страшного дня рассыпались в памяти Карналя на мелкие осколки, сеялись мрачной пылью, слезились серым дождем безнадежности. За ним заехал Пронченко. Молча обнял за плечи, повел к лифту, к машине, в которой сидела Верико Нодаровна, бросила навстречу Карналю всечеловечески добрые глаза, как свою душу. По корпусам прокатилось перешептывание: "Сам Пронченко, сам... сам... сам..." Карналь не слышал ничего, послушно сел в машину, пустооко смотрел, как летит мощный лимузин по улицам, через Куреневку, на Минское шоссе. Шоссе оказалось узким, даже сердце заходилось, и извилистым, как кошмарный сон. Была та неопределенная пора года, когда зима отступила, а весна еще не пришла. Все мертвое, голое, бесцветное, безнадежное. Самое страшное, что никто ничего не говорил. Даже Пронченко не решался произнести ни слова. Они спешили, и то, к чему они так спешили, было за пределами любых слов... Желтые машины автоинспекции. Деловитая растерянность, высокие чины, приглушенные рапорты... Разбитый гигантский "КрАЗ". По другую сторону узкого шоссе смятый, как тонкая бумага, кузов новой "Волги". Смятый и мертво брошенный в ров. Полковник говорил о каком-то "Москвиче-412". Водитель "КрАЗа" успел заметить, что то был "Москвич". Ни номеров, ничего не успел. "Волга" обгоняла "Москвича", а он гнал что было духу, не уступал. Сколько так летели - десять, двадцать километров? Если бы из Киева, можно было бы найти "Москвича". Но ехали в Киев. Скорость на таком шоссе - сто двадцать. Один хочет перегнать, другой не хочет уступить. Никогда не следует забывать первое золотое правило водителей: "За рулем другой машины всегда больший идиот, чем ты". На этом извиве дороги перед "Волгой" очутился встречный "КрАЗ". "Москвич" проскочил и удрал... Фотографии... Все заплывало красным туманом... Карналь отвернулся... У Айгюль была любимая цветная фотография, подаренная ей Николаем Козловским. Бездонно-глубокая чернота, прочерченная стройной женской ногой, ногой Айгюль, с ее нескончаемо плавными прекрасными линиями, другая нога, согнутая в колене, как бы обнимает выпрямленную, а дальше, над ними, будто розовая корона, светится ладонь Айгюль с растопыренными пальцами. Айгюль назвала эту фотографию "Кораллы"... - Покажите, - обратился Карналь к автоинспекторам, и сам не узнал своего голоса, и ни за что бы не мог сказать, зачем ему те страшные фотографии, сделанные умелым, холодным экспертом... Почти отбросил все фотографии, прикоснулся к одной - ударило его почти ощутимой болью. Тоже Айгюль... Ее прекрасные ноги... Но... - Где она? Где? - Успокойся, - сказал ему Пронченко. - Делают все возможное... Слышишь меня, Петр Андреевич? Все возможное... Полина Кучмиенко была убита сразу. Помощник Карналя тоже. Молодой дурень. Как он очутился в машине? Куда они ездили? И зачем? И как могли гнать на таком шоссе? А где у нас шоссе? И не бессмыслица ли выпускать быстроходные машины для таких допотопных дорог! Курсы по оказанию первой медицинской помощи... А надо строить шоссе... А пока закон об ограничении скорости... Не знаки, а закон, принятый Верховным Советом! Мысли на ступеньках... Мысли на ступеньках... "В полдневный зной в долине Дагестана с свинцом в груди лежал недвижим я..." Еще помнит, что он жалел Пронченко. Как может сердце одного человека вмещать в себя все боли, чужие несчастья делать своими? Как выдерживает? Он обнял Пронченко и заплакал. Верико Нодаровна тоже плакала, но пыталась утешать Карналя: - Будем надеяться, будем... Ох, будем, будем. "Исходит кровью в ранах, в грудь, стеная, бьет". Мертвая земля, сонные корни деревьев, беспощадная бесцветность... Серый, в клеточку Кучмиенко. "Петр Андреевич, Петр Андреевич, крепись! У меня что? Полины уже не вернешь. А ты надейся. Советская медицина самая сильная в мире!.." Опустошенность земли, опустошенность души... не зазеленеет, не зацветет. Убогая декорация последнего акта. Желтые машины среди мертвого пейзажа, плоский горизонт, небо без солнца, свет, засыпанный мертвой пылью. Айгюль бросала ему свои цветы. Осыпала его цветами. Теперь пыль умирания все, что осталось от цветов... "И человек по землям бродит, бродит, чтоб снова вечность под землей лежать..." И еще раз через весь Киев. Еще уже дорожка, ведущая к Феофании. Николай Фомич... человек, в глазах которого навеки застыла боль многих людей... Ничего не обещал. Главный врач никогда не обещает. Но надеяться надо... Все молчало. Он любил молчание ее очей. Очи-зеркала, очи-поцелуи, очи, мягкие, как шелк... Гладила взглядом, нежно гладила, мягко целовала, вспыхивал в черной бездонности ее глаз свет только для него, всегда только для него, никогда не угасал. Теперь глаза подернулись мутью... Белая палата, белые бинты, все белое, только черные очи, еще живые, но уже мертвые... И уста, живые только в своих линиях, но обесцвеченные и в каких-то ненастоящих подергиваниях-судорогах... Одесская телеграмма: "Люблю. Женимся. Айгюль". На всю жизнь безмолвная музыка этих слов. А теперь безмолвное умирание. Что она думала, умирая? Какое слово, какой стон, какая боль затрагивала край ее сознания? Непостижимость, бесконечность и неисчерпаемость огромных пустынь Азии навсегда остались в ней. Может, в пустыне жила бы вечно? А тут ей не хватило места, было тесно. Рано или поздно это должно было случиться. Неприспособленность свою пыталась одолеть летучестью, прожить, не углубляясь, едва прикасаясь к поверхности мира, жизнь на пуантах, в сердце музыки... У них была когда-то игра. Он прикладывал ей, усталой, к губам зернышко граната, она обсасывала его и возвращала ему. Он - взрослый, она - дитя. Называл ее "Роня". Почему - не знали оба. Николай Фомич стоял ненавязчиво рядом. "У вас можно найти гранат?" "Найдем". - "Пожалуйста"... На белой тарелочке темный сок, рубины зерен, половина граната и первозданное буйство жизни в нем, будто лежит перед тобой разрезанная пополам Земля! Как можно умирать на этом свете, где столько красоты и неосуществленности, которая должна стать действительностью! Карналь прикладывал к устам красные зернышки граната. Непослушные губы бессознательными движениями выталкивали зернышки назад, и он подбирал их; казалось, все возвращается, все как было, но зернышки возвращались нетронутыми. Такие же кроваво-живые. Уста выталкивали их, возвращали, вспоминая былое, вспоминая незабываемое. Где-то еще жил краешек памяти. Тонюсенький сегментик. И это все, что было между ними. Угасало, как луна в ночь затмения. Золотая ниточка среди мрака вечности. Тоньше, тоньше... Она угасала. Навеки... "Не умирай, не умирай!" - творил он немую молитву. Уже над мертвой... Розовые кораллы рук и ног, и ничего... Говори и делай меня мудрым, дай мне мудрость... Так и не сумел он должным образом оценить ее порыв - из пустыни к нему. "Люблю. Женимся. Айгюль". Ох, Николай Фомич, Николай Фомич, врачам суждена боль еще тяжелее, чем больным, потому что никогда она для них не унимается и не кончается... Как он мог работать этот год? Не имел времени - какой ужас! - думать об Айгюль, вспоминал ее только в недолгие часы одинокого отдыха, лишь теперь постиг, что я про живую последние десять или пятнадцать лет, в сущности, не имел возможности думать, поскольку все его время съедала работа, размышления, нечеловеческое напряжение ума, все силы - на раскручивание исполинского маховика прогресса, на разгон, размах, на то, чтобы кого-то догнать, на опережение. Вперед, вперед, выше, к непостижимости и неосуществимости. Для Айгюль время оставалось в самолетах, в чужих отелях, ей не принадлежали даже бессонные ночи, он напоминал ту легендарную птицу из древности, которая вила себе гнездо на волнах моря: удержаться среди стихий, подчинить себе стихии, заставить каждую волну твоей жизни дать максимум того, что она может дать, научиться управлять собственной жизнью, а не позволять, чтобы жизнь управляла тобой. Никогда не останавливаться, никакого отдыха. Выше, выше! Никто не замечал отчаянного состояния его души. Показалось ему, что та девушка-журналистка была первой. А может, только показалось? Может, напомнила облик Айгюль: высокая шея, дивная походка, гибкая фигура. Могла бы привлечь взгляд его усталых глаз, можно бы даже влюбиться (если позволено применить это высокое слово к мужчине его возраста и его утрат), но нестерпимая боль памяти уже никогда не исчезнет, так же, как не дано вторично родиться. Лучше всего было бы упрятать его в некий современный монастырь, отрезать от мира, прекратить все контакты, поставить возле него тех "параметров", чтобы они брали все ценное, что может давать его мозг, и пересылали по назначению. Ибо разве кибернетик в действительности не пребывает, так сказать, в духовном отъединении от реального мира с его хаотичностью, разве не вынужден всякий раз возвращаться в его неупорядоченность, которая не имеет ничего общего с деятельностью кибернетика, с его мечтами и амбициями? Это словно поражения после побед. Не успеваешь насладиться победами своего ума, и вновь поражения ежедневной жизни отбрасывают тебя на исходные позиции, радуешься и гордишься своими машинами, которые управляют целыми заводами, приводят в движение сложные механизмы, летают в космосе, достигают Луны, дают жизнь "Луноходу", наполняют светлое пространство вычислительных центров живым шелестом, похожим на шелест весеннего дождя в молодой листве, но миг беспределен, и жизнь жадна и ненасытна, все взывает: "Мало! Мало!" - и сам Карналь видел, как мало сделано, и знал, что надо жить дальше. "Все обновляется, меняется и рвется... И зеленями из земли опять встает". На желтом, как пустыня, камне зеленая бронзовая роза... И отчаянье вставало, как целый мир. Преодолеть его, только преодолев мир! Книга вторая В НАПРАВЛЕНИИ ЗАЛИВА 1 Лето! Золотая пора, тело звенит от радости, как зеленое дерево, усыпанное поющими птицами. Юрий был пьян уже от одного воздуха, от слепящего солнца, от синей воды, от смеха, криков, радостного ветра, веющего с Русановского залива. С балкона видны почти весь залив, белые пески на той стороне, зеленые валы верб, а еще дальше киевские холмы, увенчанные золотыми шпилями, - вид такой, что горсовету надо бы взимать с жителей Русановки дополнительную квартплату. Хотя с Березняков вид еще роскошнее, там Лавра сдвинута на периферию взгляда, а напротив массива, на той стороне Днепра, в зеленой пазухе берега, затаился Выдубецкий монастырь, точно красивая девушка, которая сияет тебе из тысячелетней празелени над водой и прикладывает к губам пальчик: "Тс-с-с!" Юрий потянулся так, что затрещали суставы, сделал несколько приседаний, лениво прищурился. В такое время надо быть на заливе, гонять на лодке, плескаться в воде, горланить, хохотать, бесноваться или торчать под мостом с удочкой. А его черти принесли домой! Знакомый инженер подбросил на машине с работы прямо к подъезду - выходи, садись в лифт, возносись на свой третий этаж, считай ворон с балкона. Людмила сегодня взяла машину, должна бы приехать первой, но задерживается. Знал бы, выскочил бы в Гидропарке, пустился бы под мост, прошелся по узенькой красивой аллее до ресторана "Млын", посмотрел бы на девчурок, поиграл бы в имена. Например, ты выкрикиваешь одно из распространеннейших в Киеве девичьих имен, и сразу десять или двадцать головок поднимаются над песком, над водой, вперяются в тебя, ждут от тебя чего-то эпохального, а ты с царственным жестом и неисчерпаемым великодушием разрешаешь им: - Купайтесь! Загорайте! Приятно дарить людям радость! Он мог бы предложить какой-нибудь небольшой стране свои услуги на должность диктатора. Маленького, доброго, улыбчивого так называемого диктатора! На досуге налаживал бы их электронно-вычислительные машины, а рабочее время тратил бы на благодеяния. Ну, так. С диктаторскими полномочиями он бы справился. А вот как убить сегодня вечер? Планов не было, плановый сектор был в полном распоряжении Людмилы, а Людмила задерживалась. Спуститься и рвануть к заливу? Хотя бы окунуться разок? Но раздевание-одевание... Если за день устаешь на заводе, как бог при сотворении мира, то имеешь же ты право на так называемый отдых? Юрий зевнул и пошел с балкона в комнату. В комнате ему все нравилось. Удобная финская мебель (диван, кресла охватывают тебя, как любимая женщина, лежи, спи, дремли, слушай музыку), цветной телевизор "Электрон", кассетный магнитофон марки "Акаи" (последний крик - пришлось переплатить в комиссионном), стерео-проигрыватель "Филлипс". В бытовой электронике он превосходно разбирался, да и кто станет отрицать преимущества "Филлипса" или "Акаи"? Мировой уровень! Квартиру они с Людмилой обставили так, что не поймешь, кто тут живет: простой работяга или доктор наук? Ну, пусть Люка в самом деле научный сотрудник, ведает чем-то в секторе лингвистических проблем в Институте кибернетики, а он хоть и работяга, технарь-наладчик, но тоже не без значения: бригадир, а быть бригадиром у наладчиков все равно что быть президентом в Академии наук, так как там одни индивидуальности, уникумы! Юрий крутнулся перед зеркалом, сам себе понравился, как нравился всегда: высокий, белокурый, чубатый, красивый, спортивный, безупречно отглаженные брюки, свежая белая сорочка, модный галстук, начищенные до блеска туфли. Кто ты - молодой ученый, популярный футболист, рабочий-передовик? Объявляем так называемую телевизионную викторину. Перед вами, считайте, простой советский юноша. Предлагаем отгадать... Юрий отыскал вчерашнюю газету, подложил под туфли (разуваться лень, а ляжешь без газеты - Люка заест), растянулся на диване, полузакрыл глаза, потом вскочил, бросил в магнитофон кассету, снова упал на диван и отдался блаженству музыки. Как раз попал на музыку из "Лав стори". Людмила всегда почему-то плачет, слушая эту запись, а ему просто приятно, потому как закручено тут и впрямь здорово, так и подбирается к самому нутру. Он не слышал звонка, не слышал, как открылась дверь, как Людмила прошла на кухню, как потом заглянула в комнату, долго смотрела на него, и по выражению ее лица трудно было угадать, что она в эту минуту думает. - Юка! - позвала Людмила. - Ты опять лежишь? Юрий не шевельнулся. Уголки его губ поехали в стороны, дальше и дальше, чуть ли не до самых ушей, вот сейчас он потянется до хруста в костях, скажет разнеженно: - Поцелуй меня в обе щеки, тогда встану. Или: - Скажи: дядя, тогда встану. Он любил болтать чепуху, но делал это беззлобно, и Людмила ему прощала. Однако сегодня Юрия полонила такая лень, что не хватало сил даже на чепуху. - Конституция, - промурлыкал он небрежно. - Право на отдых. - И опять в туфлях на диване? - Ты же видишь: подложил газетку. - Я звонила, звонила... Насилу втащила в квартиру свои сумки. Пришлось объехать весь город... За утками стояла. Юрий быстро сел на диване, протер глаза. - Ты? За утками? Дочка самого Карналя стоит в очереди? - А кто же за меня будет стоять, интересно? Иди помоги мне. Она пошла в спальню, быстро переоделась, сменила легкий серый костюм на домашний ситцевый халатик, но модных туфелек не сняла, так и осталась в них, наверное, чтобы быть такой же высокой, как и Юрий. Когда пришла на кухню, он был уже там, заглядывал в сумки, принюхивался, пробовал пальцем, лизал.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48
|