Витул, матрос огромного роста, служивший адмиралу, вошел, постучав и отодвинув раму узкой двери.
– Японка вытопивши баню, Евфимий Васильевич, – пожелав доброго утра, доложил он, – только зонт возьмем.
– Подай халат. А где Янцис?
– Янцис на квартире у бонзы, гладит мундир и брюки. Будет готово вскорости.
Матрос добавил, что Янцис с поваром расположились тут же, у бонзы, и будут стоять под рукой, а что сам он спал у алтаря, под дверью у адмирала. Ночь прошла спокойно. Японцы караулят у ворот, но никаких препятствий никому из наших не чинят и очень почтительны.
«Совсем нехорошо, – подумал Путятин. – Корабль погиб!»
– А Пещуров где?
Матрос ответил, что лейтенант Пещуров о чем-то объяснялся во дворе с японцами и ушел к себе, а мичман Михайлов здесь, на месте.
– Зонт держи, – сказал Путятин.
– У соседей во дворе родниковая вода. Иван ходил туда, а японцы не пустили...
Из узкой комнатки адмирала задняя дверь вела в пристройку, в короткий коридор – там умывальник и отдельная уборная. По этой части японцы, как полагал Евфимий Васильевич, без предрассудков. Ничто человеческое, по их понятиям, не оскверняет храма. В баню надо идти под дождем, через двор со старинными могилами.
Молоденький мичман Михайлов, заслыша в комнате сбоку от алтаря, за бумажной дверью, голос адмирала, подвинул к себе журнал дежурства и чернильницу с тушыо. Появился слуга при храме и пошире раскатил две створы широчайших, как ворота, дверей храма, выходивших на передний двор в цветах и декоративных деревьях.
На дощатых ступеньках храма, у переднего входа, под навесом крыши, стояли двое усатых часовых в башлыках и полушубках. У шатровых ворот топтались, видно отсырев за ночь, трое вооруженных самураев под зонтиками, похожих на дам в шелках. Один мал и щупл, как подросток. Мичман Михайлов, как и все офицеры и матросы «Дианы», знал, какую отвагу и смелость выказывают при необходимости эти невзрачные па вид люди.
Михайлов убрал журнал; отянув мундир и тронув кортик и палаш, он с форсом прошелся поперек входа, как по открытой сцене.
Храм стоял под высочайшим отвесом горы, по которому степы камня стояли над лесом и над изломанной скалой в траве и колючках по трещинам. В дожде все мокрое и блестит. На уступах вырос лес. Всюду копны травы висят, как ветхие крыши, и стоят деревья кипарисника в черной хвое.
Вчера Александр Колокольцов уверял, что из этого дерева можно строить суда, как из сосны и кедра. Можайский не соглашался, говорил, что не верит. Колокольцов уверял, что всю дорогу наблюдал в деревнях поделки из хиноки, видел балки старинных домов, лодки из кипарисника, служившие долгие годы. Стволы хиноки толстые и древесина хороша.
Можайский, глядя на летающих рыб в заливе, полагал, что человек может построить летательный аппарат, он тщательно срисовывает этих рыб, изучает их плавники, на которых они прыгают или летают по воздуху. Японцы боятся Можайского, находят его страшным, умным, но безобразным.
...Над соломенной крышей храма с большой высоты из тумана и мелкого дождя свисала огромная лесина вершиной вниз.
Вода льет множеством мелких водопадов со скал, и сбегает по двору, и струится по вырубленным канавкам. После землетрясения упали обломки скал и деревья. Стволы их распилили на дрова, но японцам, видно, было еще недосуг убрать большие обломки.
Послышался голос адмирала. Евфимий Васильевич с легким паром возвратился к себе, в левую от алтаря узкую комнату. Сегодня в лагере отец Василий будет служить с утра молебен, и адмирал собирается туда.
Пока адмирал читал про себя молитву перед образком – родительским благословением, японец, помогавший Янцису, дважды заглядывал в щелку, стараясь догадаться, можно ли подавать мундир. Он с восторгом смотрел сегодня, как Янцис чистил адмиральскую дорогую одежду из цветной шерсти, как разглаживал плечи, выправлял грудь: это очень понятно, какая мужественность обозначается начищенными, как золото, пуговицами и какая готовность к подвигу и даже к смерти! Пу-ти-а-тин! Всегда все японцы и в Симода, и в Нагасаки неизменно восхищались им, и так, видно, будет навеки! За счастье считалось встретить Путятина на улице. Это очень удивительный человек. Его взор туманен и строг и обращен внутрь себя! Это очень трогательно. Очень правдивый взор, пробуждающий глубокое уважение.
Честный взор всегда что-то обещает, особенно противникам, которым нельзя не пускаться на хитрости по-американски. И если у них учиться, то приходится лгать и хитрить. И привыкаешь...
Пришел Янцис с одеждой. Он в один рост с Витулом. Обряжал Евфимия Васильевича, рассказывал, что привезли на кухню рис и растительное масло, поросенка, кур в решетчатых ящиках, корм в мешках, муку, соль, разную посуду и главное – яйца.
– А молока нет! – сказал Путятин скорбно.
Пришел повар Иван в фартуке, сказал, что завтрак будет японский и готовит японец, как велел Евфимий Васильевич. Иван просил распорядиться об обеде из французских блюд, сказал, что есть живые креветки, также омар и палтусина.
Всю дорогу и по Токайдо, и по горам говорили о деле, как строить шхуну. На каждом привале раскидывали походную чертежную, офицеры трудились, проводя прямые и кривые на александрийских листах, спасенных старшим штурманом Елкиным. Так и двигалась походная чертежная по Японии. Из оторванной и ненужной двери матросы выстругали рубанком чертежную доску и несли с собой.
Из лагеря вернулся Михайлов. У капитана Лесовского все в наилучшем виде и порядке, молебен начнут вовремя. Люди еще уставшие, но совершенно довольные, новых больных нет. Доктор Ковалевский говорит, что у матроса Соболева оперированная нога не только не разбередилась, но, напротив, стала быстрее подживать. Вся команда с утра искупалась в реке, которая протекает через деревню Хэда, вода теплая. Примеру матросов последовал отец Василий Махов, тоже окунался и очень доволен, говорит, псина вся сошла и чувствует себя младенцем. Мыла нет. Мука доставлена еще с вечера, и все жарят лепешки в лагере, жалеют, что нет дрожжей, можно было бы печь подовый хлеб. После завтрака все пойдут на речку стирать белье японским способом, без мыла. Вместо мыла привезли какую-то мазь вроде глины. Японцы ходили с матросами на реку и показывали, как ею стирать.
После молебна и осмотра лагеря адмирал пошел с капитаном Лесовским и частью назначенных в дело офицеров. Он ввел их в главное помещение храма с алтарем и уселся в большое красное кресло священника.
По словам капитана, японцы весь день будут подвозить продовольствие и рыбу. Старший офицер Мусин-Пушкин остался в лагере. Вместе с провиантмейстером, подшкипером и квартирмейстерами он все примет.
– Нам, господа, первыми заводить в Японии хлебопечение и мыловарение, – заговорил Путятин. – Из шестисот человек матросов найдутся мастера на всякое дело. Есть и мыловар, и дрожжедел. И печники...
Стол из досок, длинный, как в кают-компании, накрыт бумажной материей.
Появились вода в чашках, сакэ, горячая курица, рис, суп, рыба па глубоком блюде, соленая редька, креветки, так же любимые Путятиным, как и Перри, и это очень забавляло японцев, об этом уже все знали.
Дождь закончился. Ветер разогнал рваные облака.
– Вот вам и страна цветов! Холодно и сыро! – входя, сказал барон Шиллинг.
Не склонный к любованию природой Путятин заметил, что море, которое всегда и всюду одинаково, где бы он ни плавал, здесь не такое, как всюду. Бухта кругла, как выведена по циркулю, земля и горы стеснили ее. Запах моря мягче, чем в других гаванях, словно это пашня, а не море. Водорослями тут, наверное, удобряли земли, и японцы их ели, море было как японская кухня и как сад. Он сказал, что видел сам, как по морю шли волны в две сажени, а в бухте в это время – в полтора фута. Как могут японцы оставлять такую гавань в пренебрежении? Путятин желал японцам заселить страну погуще и намеревался подать советы, как все усовершенствовать и настроить города в более удобных местах.
Солнце высветлило деревенские соломенные крыши. В лагере вразнобой заиграли трубы и заслышались голоса унтер-офицеров.
После завтрака Путятин спросил, как обстоит у людей с сапогами и с рабочей одеждой.
– А как быть с чернилами? – спросил мичман Зеленой.
– Тушью, господа, можно писать, – ответил лейтенант Можайский. – Завтрак был королевский...
– Как? Тушью – и в Петербург?
– А что же в Петербург! Даже карандашом. Был бы толк.
«В Петербург!» – подумал Путятин. Лейтенант Александр Можайский так высок, что кажется, будто он находится все время где-то в более важной – высшей – сфере, чем все остальные, как в облаках или на горе, откуда ему неудобно слишком часто спускаться к своим товарищам. Поэтому его зря не беспокоят, он кажется особенным человеком, выше окружающих не только ростом, но и умом, и нравственно. Даже когда говорит про плотскую любовь, на одну из своих излюбленных тем, то и тогда представляется гораздо чище и нравственней других. Может быть, еще и благодаря необычайной чистоте лица и ясности своих синих глаз. Он серьезен всегда, о чем-то думает, – может быть, о художественных рисунках, или дагерротипах, или о своих изобретениях по механике и химии, о летательных аппаратах, о чертежах, которые он тщательно сберегает. С утра до вечера озабочен, очень рассеян бывает, но простодушен. Вдруг может станцевать, как простолюдин, камаринского под гитару, если сыграет Елкин, руки в боки, и при этом мелко-мелко засеменит огромными ногами.
– Немного терпения, господа! – заговорил Евфимий Васильевич, видя, что сытые и довольные офицеры не прочь побездельничать среди красивой природы. – Господа офицеры, предваряю вас, что мы должны помнить... мы с вами находимся среди чужого народа, прожившего в изоляции два с половиной столетия и совершенно не подготовленного к общению с иностранцами. Наш долг – осторожно положить первый камень в основу этой подготовки и обеспечить себя всем самым простым и необходимым и дать этому народу возможность ознакомиться с нашей жизнью, с нашим благородством и христианской цивилизацией, передать им наши навыки и приемы мастерства, основы нравственности и любви, наши понятия о гигиене и дисциплине... – Он полагал в душе, что волей судьбы не зря разбит его корабль и он с людьми пришел в глубину глубин японской жизни. – Находясь в таком состоянии, без средств и, казалось бы, будучи обречены... – Голос Евфимия Васильевича дрогнул. Адмирал посмотрел вдоль стола на сидящих рядами офицеров и стих. Глубокий взор его, полный силы, направлен, как часто бывало, куда-то внутрь себя, словно он всматривается в свою душу и вслушивается при этом.
– Перст всевышнего... указует нам, что, еще не имея ни товаров, ни средств, ни банков и паровых флотов, мы уже сейчас можем принести пользу, помочь отвергнуть домогательства жадных и корыстных соблазнителей. Судьба дает нам случай... Предопределение, указание на будущее... Любезность японцев, их расположение и гостеприимство не должны слишком обнадеживать. Необходимость действовать заодно с другими известными державами... и прочие неблагоприятные обстоятельства... Мы должны помнить, что ежедневно в течение веков в них воспитывалось враждебное чувство к христианам и христианской религии. На их вежливость полагаться нельзя. Любой наш опрометчивый поступок, любое проявление распущенности, небрежности или – хуже того – какого-либо посягательства со стороны наших людей... или нас самих... нарушение их обычаев и порядков будет немедленно замечено японцами и оценено ими по-своему. Помните, что после двух с половиной веков полной изоляции они... что мы первые в их истории иностранцы, живущие в их стране. Их восторг и удивление, с которыми они нас встречали, не дают нам повода обольщаться... Как известно, закона об отмене изоляции Японии еще нет... Ни в коем случае не вступайте, господа, ни в какое общение с местным населением. Для нас построен лагерь. Это наш дом, и в нем мы вольны делать все, что мы желаем. Мы в нем учимся, отдыхаем, предаемся молитвам. В свободное время приказываю не выпускать людей за пределы-лагеря впредь до выработки мной совместно с японскими чиновниками более удобных правил.
– Да чтобы наследства не оставить, господа, – сказал капитан Лесовский, пробегая нешуточным взором по ряду молодых загорелых лиц. Степан Степанович всегда смотрит в корень и в будущее. Он режет прямо. Он видел вчера прелестные личики девушек.
Общее движение началось за столом, как в большом зале.
– Да, да! – грубо подтвердил капитан.
– Уж очень соблазнительны японки, – вдруг мечтательно сказал Елкин.
Грянул общий хохот. Мысль была общая и угадана классически. Адмирал покачал головой.
– Однако, господа, я прошу все это запомнить! – подтвердил он. – Проходя по улицам, не смейте входить в дома... Особое внимание обратите, господа, на то, чтобы не было никаких попыток сближения с местным населением, особенно с женским полом, на что я надеюсь, господа, так как знаю ваши благородные качества и образцовую дисциплину экипажа... Любые отношения не должны переходить границ дозволенного... При всей нашей учтивости и готовности уважать законы Японии все вы обязаны продолжать ежедневные занятия с людьми. И тут никакие запреты японского правительства не будут мной терпимы. Чтобы спасти людей от падения духа, от тяжкой душевной горечи, в которую погрузятся они при виде иной веры, иных обычаев и неизвестной для них жизни, мы должны занимать их, требуя по новому уставу со всей строгостью. Господа, пустырь перед лагерем я потребую разрешить превратить нам в плац для маршировки и ружейных занятий, также для изучения приемов штыкового боя... Вооружите людей кирками и лопатами для расчистки плаца. Сегодня придут баркас и шестерка. Неустанно занимайтесь греблей и парусными ученьями. Составить расписание для команд. И занимайтесь по уставу. Для предполагаемой постройки корабля уже сегодня освободить от строевых занятий всех мастеровых и парусников. Остальных мы будем назначать по мере введения людей в работу особыми приказами и расписанием. В каком состоянии наше оружье, господа? Порох? Фальконет?
Докладывал Лесовский.
Из лагеря пришел старший лейтенант Мусин-Пушкин. Речь сбилась с учебных занятий и перешла на мыло и рис. Прибыла бумага разных сортов, вполне пригодная для чертежей.
Путятин тут же велел Можайскому, Михайлову и Сибирцеву с юнкерами садиться немедленно за чертежи.
Мусин-Пушкин продолжал: халаты даны вместо одеял, нет обуви, рабочей одежды, люди в рванье. Адмирал велел секретарю и адъютантам все записывать.
– Евфимий Васильевич, японские чиновники идут, – доложил Пещуров. – Прибыли Накамура Тамея и Эгава Тародзаймон.
Путятин посмотрел на большие карманные часы.
Выдвинули большое красное храмовое кресло. Адмирал снова сел в него.
Затопали матросские сапоги. Впереди шагал Аввакумов с адмиральским знаменем. Он развернул его тяжелую золотую ткань с черным орлом за спиной Путятина. Двое матросов с ружьями встали по сторонам.
Лесовский спустился по плахам храмовых ступенек встретить секретаря японской правительственной делегации Накамура Тамея и начальника здешней округи Эгава Тародзаймона, явившихся с толпой чиновников.
Здоровяк Накамура с умными маленькими глазками на большом лице, под зонтом, который нес его самурай, в тяжелом халате, как старая барыня в шелковом салопе.
Чиновники стали складывать мокрые зонтики и отдавать суетившимся подданным.
Лейтенант Сибирцев, лейтенант Можайский; поручик Елкин и мичман Зеленой не пошли через сад, а зашагали по кривой улице к храму. Дождь стих, небо расчистилось. Настроение у всех четверых преотличное. Адмирал каждому задал дело на сегодня. Можайскому, Сибирцеву, Михайлову и Зеленому – чертить. Унтер-офицерам и фельдфебелям – заняться с ротами. Елкину – идти на опись бухты на японской лодке.
Офицеры ночевали в старом, но заново отремонтированном доме священника при храме Хонзенди, который от храма Хосенди, где жил адмирал, отделен лишь садом и кладбищем. Для восьми офицеров японцы отгородили восемь отдельных комнат и девятую, просторную – для общих обедов и занятий. Капитан со старшим офицером занимают комнатки по бокам алтаря храма Хонзенди, точно такие же, как Путятин и Пещуров в Хосенди. Оба храма под той же кручей, с которой висят, грозя рухнуть, скалы и деревья, а в дождь льет вода по стенам с вьющимися корнями и лианами.
Офицеры с утра выкупались, денщики привели в порядок их одежду и начистили оружие. Все в наглаженных мундирах с блестящими пуговицами, в киверах, с кортиками и палашами.
Слева – пустырь, справа – садики за изгородями из камня и коричневых досок. Соломенные крыши с навесами над низкими стенами как нахлобученные шапки. Промытая дождями тучная листва апельсиновых деревьев со спелыми, яркими плодами среди глянцевитой зелени.
Две девушки в кимоно и с зонтиками появились среди улицы, шагая в белых гета на толстых подошвах. Обе с блестящими черными прическами в девичьих наколках и цветах, с огромными бантами за спиной цвета и формы пестрых бабочек. Шли быстро, своей нежной походкой, мелко семеня – пятки врозь, носки вместе, как обученные медвежата.
– Myсмешки, господа! – меняясь в лице и приосанившись, пробормотал Можайский. Он быстро ощупал золотые пуговицы на мундире.
– Как все-таки поэтичны их наряды! – мечтательно сказал Сибирцев. Он узнал девушку, что вчера встречала его в толпе, он сразу заметил ее и подумал, что помнил о ней сегодня.
– Помните, господа, что Евфимий Васильевич велел нам оказывать заботу, почтение и внимание... – объявил Зеленой.
– Так и окажем, господа, почтительность! – повелительно сказал Александр Федорович Можайский.
«Какое-то волшебство! Какая нежность лица... Такое утонченное и естественное совершенство!» – размышлял Алексей Николаевич, стараясь не смотреть в лицо понравившейся девушки, чтобы не смутить ее, и немного стыдясь и не желая выдать свое неясное чувство.
Офицеры, выровняв ряд, зашагали твердо в ногу. Приблизившись к девушкам на четыре шага, враз, как по команде, вскинули на них головы в высоких киверах и, как при встрече с командующим, взяли под козырек.
Девушки уже стояли на обочине дороги, уступая путь мужчинам и воинам, не разгибаясь и не подымая глаз в почтительном поклоне.
– Адмирал может быть спокоен! – через некоторое время со вздохом сожаления объявил Можайский.
– Евфимий Васильевич сам разбередил сегодня своими остережениями... Я и не думал! И ничего подобного и в голове не было... – оправдывался Елкин.
– Право, вы очень благородны! – сказал Зеленой.
– Евфимий Васильевич нес какую-то чушь, – отозвался Можайский.
– Я не слушал... но наша цивилизация долго тут не устоит, – молвил мичман.
«В такой глухой деревне – и такие красавицы! – подумал Сибирцев. – Ее первую я увидел еще вчера! Сразу бросилась в глаза... Неужели это имеет значение?» Ему казалось, что это, быть может, предчувствие. Но вчера в его голове не было, кажется, ничего подобного...
Глава 6
НАКАМУРА ТАМЕЯ
Унтер-офицер Аввакумов, стоявший со знаменем за креслом адмирала, видел с высоты своего роста все собрание. Напротив Евфимия Васильевича на особой скамеечке сидел Накамура Тамея. Подле него местный дайкан[11] Эгава. Офицеры расположились полукругом, оставляя свободным пространство перед адмиралом, где на коленях стояли переводчики Мориама Эйноскэ и Татноскэ. Дальше все помещение храма занимали сидевшие на полу японские чиновники.
Это совсем не такие японцы, что сопровождали Аввакумова с товарищами в плаванье на джонке, – одеты чисто и опрятно, в дорогих шелках, лица у них гладкие, сытые и свежие. Кажется, что это совсем другой народ, и многие не походят на японцев, не походят на мецке Танака и на старшинку Аве или на изможденного Иосиду. Ябадоо когда говорит, то кажется, что скулы у него выдаются еще сильнее, как у изголодавшегося. А тут у адмирала сидят особые японцы, аристократы, не похожие па свой простой народ.
– Вы понимаете, о чем я говорю? – продолжал Путятин. – Прежде всего, господа, – голос его сел, и адмирал хрипло откашлялся, – я должен заметить... за моими людьми была установлена тут слежка... Шпионы ходили за ними... Это неприлично, господа! Какие же дружественные отношения? Люди идут с грузом, а им досаждают с глупейшей бессмыслицей... Вы понимаете? Поэтому предъявляю требование: чтобы больше этого не было! «Дозвольте бить шпионов лопарями, ваше превосходительство, – просили сегодня матросы. – Лепятся за нами, как хвосты. Ничего делать не дают».
Накамура Тамея, как знает Евфимий Васильевич, добрый человек. Сидит, слушает, моргает и молчит. Накамура никогда не лицемерит и не лжет, самому эти порядки не нравятся, да, видно, еще нет у них силы против привычки и обычая. Накамура явно огорчен.
Дайкан округи Эгава отвечал сухо и жестко, что-то, видимо, неблагожелательное, в чиновничьем духе. С японцами никогда заранее не угадаешь по их тону, о чем они говорят. При переводе всегда оказывается что-нибудь другое, не то, что показалось, чего ждешь.
Говорят, что Эгава умнейший человек, гордость Японии. Администратор деятельный, знаменитый художник, инженер-изобретатель. Построил чугуноплавильные печи у себя в селении Нирояма, в горах, льет там пушки, сторонник открытия Японии, широкого образования и перевооружения. Его картины видели в городе Нумадзу в замке, когда шли в Хэда.
Переводчик Мориама Эйноскэ, выслушивая речь Эгава, все поддакивал.
Путятин ждал. «Хитер Мориама! Что-то сейчас выложит...» Глаза переводчика совсем исчезли в морщинках. Кажется, что Мориама ужасно спешит точно перевести, а не торопится, делает вид, что волнуется, боится ошибиться, пожалуй, нарочно тянет, чтобы не диктовали в другой раз, что и как ему сделать, и не предъявляли требований. Продувной, опытный, знает языки, выучил за последние годы английский. Работая с Путятиным в Нагасаки и в Симода, стал как свой за эти годы переговоров. С американцами работал в Синогава, в Урага, знает американского посла Перри, его капитанов, офицеров, переводчиков и корреспондентов не хуже, чем нас.
– Это из дружеских намерений, – объяснил Мориама. – Адмирал отпустил в плаванье шесть нижних чинов, и японское правительство отвечало за их сохранность и дисциплину... Морские солдаты, которые были посланы, охранялись, чтобы не было с их стороны ошибки. Поэтому мы можем сообщить, что их поведение образцовое, и глубоко и почтительно поблагодарим посла адмирала Путятина.
– Но теперь я здесь, и этого чтобы не было.
– Да, – отвечал Эгава.
– У меня есть офицеры свиты, адъютанты и своя охрана, и прошу обо мне также не заботиться. Чтобы не было случайностей.
Эгава поблагодарил.
«Вот и пойми их! Ну, да я сказал и повторять не стану!» – полагал Путятин.
– Господа, теперь нам придется говорить о постройке корабля. Но в будущем дела решать можно вдвоем или втроем, и нет надобности для всякого пустяка конгрессы созывать...
Раздался общий почтительный смех японцев.
Эгава сказал, что он хотел бы сегодня, потом представить своих чиновников и объяснить, какие у кого из них обязанности при отношениях японских властей с прибывшими гостями, а также по делам кораблестроения.
«Почему же потом?» – недоумевая, подумал Путятин.
Накамура Тамея сказал, что он сейчас уезжает в город Симода. Он прибыл проститься с послом Путятиным, выразить ему наилучшие пожелания и твердую надежду, что все намерения посла осуществятся.
Накамура Тамея говорил, прижав к груди свои большие руки. Его маленькие глаза ласково смотрели из-под большого выпуклого лба.
«Кажется, я поторопился. Можно было выслушать Накамуру и не предъявлять ему претензии... Впрочем, Накамура умный человек...»
– Вы, Накамура-сан, поймите меня...
– Да, я вполне понимаю вас, посол Путятин.
Капитан Лесовский знал, что секретарь дипломатического посольства, сопровождавший их в походе, должен по прибытии в Хэда возвратиться в город, где живут послы. При храме на этот случай держали наготове взвод вооруженных матросов для почетной церемонии. Степан Степанович послал офицеров с приказанием выставить караул во дворе.
Путятин поднялся. Ему даже хотелось бы обнять, благословить и поцеловать перед разлукой этого заботливого японца, который так много старался для экипажа и офицеров после гибели судна. Адмирал еще раз попросил передать сердечную благодарность и приветы главным послам – Кавадзи и Тсутсую, жившим в ожидании возобновления переговоров в Симода. Кавадзи – умнейший дипломат, один из самых высших чиновников.
– Если будет что-то важное для нас, может быть, приход русского судна, то вы, Накамура-сан, известите меня.
– Будет обязательно так исполнено, – в порыве чувства ответил японец. – В таком случае я сам постараюсь незамедлительно приехать сюда, посол Путятин.
– Зачем же вам беспокоиться?
– Мне всегда очень приятно что-нибудь сделать для вас.
– Я знаю это и благодарю!
Едва Путятин и Накамура переступили порог храма, как лейтенант барон Энквист отдал команду и поднял сверкающий палаш. Звякнули ружья, и шеренга матросов взяла на караул.
Адмирал и Накамура прошли перед строем. У ворот ждали носильщики и многочисленная свита.
Прощаясь, Накамура, как всегда, тихо сказал:
– Теперь, когда вы, посол Путятин, и рыцари-офицеры внесены в правительственный список Эдо Японского государства, вы видите перемены. Ваши требования здесь будут исполняться сразу, так же, как если бы их отдавал высший вельможа Японии. Прошу вас принять мое личное мнение, что постройка шхуны очень важна также для нашего государства.
– Спасибо, Накамура-сан...
– Всем руководит, за все отвечает перед вами Эгава-сама.
Простились за руку, и вскоре каго, поднятое на плечи носильщиками, поплыло вдаль по улице.
Впереди паланкина столичного чиновника пошли самураи, понесли значки на древках.
Глава 7
СПИСОК ЭДО
– Вы, Татноскэ-сама, любезно рекомендовали нам Эгава-сама как рентмейстера здешней округи, – обращаясь к переводчику, говорил по-голландски барон Шиллинг во время небольшого перерыва в заседании, когда все пили зеленый чай, поданный на маленьких столиках в комнате при храме. Угощение по здешнему способу: от имени адмирала, но в его отсутствие подают служащие японцы. – Мне кажется, – продолжал барон, – что Эгава-чин более имеет влияние на спины населения, чем на земельную ренту.
Как всегда, и японцы и русские старались узнать побольше друг о друге при каждом частном разговоре. Шиллинг потянул в себя со свистом чай.
– Да, да, Ширигу-сама, – отвечал переводчик. – А-о! Вы видели?
– Да, я видел, как хлестали по его приказу рыбаков в Миасима. Да и по дороге, когда Эгава-чин, сидя верхом на коне, сопровождал нас. Все исполняли его распоряжения мгновенно. Видно, что он тут многих вздул...
– Но и к карманам он также имеет отношение, – ехидно усмехнулся переводчик.
– В таком случае это исправник по-нашему, – сказал барон, делая вид, что не замечает намека японца, любившего получать подарки.
– Эгава-сама назначен правительством возглавлять содействие кораблестроению как инженер, – заговорил Татноскэ серьезнее. – Понравится ли вам эта картина? – живо повернулся он, показывая на стену. – Вы знаете, у нас картины вывешиваются на время и меняются по месяцам или временам года.
– Превосходная работа, – сказал Можайский, уже обративший внимание на полотно.
Тушью и белилами изображена Фудзияма.
– Эту картину написал Эгава-сама, – сказал переводчик.
– Да, он отличный художник! Чья же это квартира?
– Это квартира священника, которому принадлежит храм. У нас в каждом храме сохраняются многие драгоценности.
Александр Федорович Можайский поднялся во весь рост, захваченный картиной. Смысл ее показался ему символичным.
В величье сияет снегами гора Фудзи. У подножья ее протянулся отвесный увал, весь в снегу и черных елях, угрожающе склоненных над кручей. Увал – крепостная большая стена, защищающая великую гору. Черные ели – войны, схватившиеся за мечи, готовые обнажить их и кинуться на врагов.
«Эгава, кажется, талантлив и фанатичен, – подумал Можайский. – На вид он скромен. А сколько силы воображения, каков темперамент! Право, этот народ с большим будущим».
– Дай бог, чтобы наши городничие писали так, – сказал старший офицер, разглаживая чубуком от трубки свои нависшие густые усы.
– Позвольте... Мало ли у нас исправников и чиновников с наклонностями к поэзии и живописи. Только не Фудзияму же они будут писать, – возразил Шиллинг.
– Хотя бы один написал так Ключевскую на Камчатке, – заметил Можайский.
Переводчик мог бы еще многое добавить к односторонним суждениям русского офицера-переводчика и его коллег о достоинствах дайкана Эгава.
В середине полуострова Идзу, за горными хребтами, под дремучими лесами, в уголке цветущей долины расположено селение Нирояма. Там живет Эгава. Нирояма – центр его округи.
В отдалении от села Нирояма, за рисовыми полями и пастбищами, у гор, где беднякам дозволяется собирать сучья и ломать сухую траву для растопки, Эгава построил из камня и кирпича две высочайшие «отражательные» печи, похожие на четырехугольные толстые трубы, сужающиеся к вершине и поднявшиеся к небу. Эгава добывает в горах руду, в этих печах плавит чугун, а потом льет отличные пушки европейского образца.
Эгава знает по-голландски. Он учит французский и английский.
В его усадьбе решается судьба преступников, сюда приходят за судом и правдой, являются откупщики и свозят налоговый рис, который потом идет на оплату чиновников и войска. В усадьбе Эгава живет и помогает хозяину своими знаниями и советами японец Накахама Мандзиро, много лет проживший в Америке.