Относительно бедствий гарнизона все показания пленных были единогласны. Распускаемым слухам о скором подкреплении из Эрзерума никто не верил.
12 ноября вечером я получил записку начальника походной канцелярии полковника Кауфмана с требованием поспешнее явиться к главнокомандующему. Уже носились слухи о прибытии какого-то английского офицера в главную квартиру. С радостной надеждой проскакал я расстояние, отделявшее меня от Чифтлигая. Главнокомандующий объявил мне о приезде за несколько часов перед тем капитана Тисделя, адъютанта Вильямса, с письмом, в котором генерал просил свидания. Оно было назначено на другой день.
Сомнения никакого не было, что целью предстоящего посещения будет предложение о сдаче КарсА. Главнокомандующий поручил полковнику Кауфману и мне составить наперед проект условий, а впоследствии, по утверждению их, вести переговоры с генералом Вильямсом».[72]
13 ноября генерал Вильямс, сопровождаемый адъютантом Тисделем и секретарем Черчиллем, прибыл в русский лагерь. При высоком росте, крупных и резких чертах лица и гордой осанке Вильямс производил внушительное впечатление. Муравьев принял его в своем недавно построенном домике. Вильямс, не знавший по-русски, имел переводчика, но Муравьев отклонил его услуги и заговорил с генералом на чистейшем английском языке.
Первая встреча была недолгой. Вяльямс заявил:
– Я человек прямой и не хочу скрывать от вас бедственного положения, в котором ныне находится гарнизон КарсА. Я исполнял обязанность свою до последней возможности, теперь недостает у меня к тому более способов. Гарнизон изнурен до крайности, мы теряем сто пятьдесят человек в сутки от нужды и лишений, городские обыватели гибнут от голода и болезней. Нам неоткуда более ожидать помощи. Я прибыл к вам с согласия нашего главнокомандующего, чтобы предложить сдачу КарсА.
– Вы первый, генерал, искали свидания со мной, – сказал Муравьев, – и я ожидаю от вас условий, на которых вы предлагаете сдачу крепости.
– Вам известно наше бедственное положение, – ответил Вильямс. – Я предоставляю условия на ваше великодушие… Но я просил бы, если сочтете возможным, уважить три мои просьбы.
– Какие же, генерал?
– Я просил бы, во-первых, чтобы плен распространялся лишь на регулярные войска, а нестроевые люди и полки редифа, сформированные из запасных и более других истощенные голодом и болезнями, были отпущены. И во-вторых, чтобы офицерам на время плена было оставлено оружие.
– Хорошо, – кивнул головой Муравьев. – Я возражать не буду. А что еще?
Вильямс несколько замялся:
– Эта просьба будет не совсем обычна… Я полагаюсь на человеколюбие вашего высокопревосходительства… В рядах турецкой армии находятся иностранные выходцы, осужденные в своем отечестве за политические выступления. Плен для них может стать предвестником казни…
Вильямс знал, как упорно домогался царь Николай выдачи этих политических эмигрантов, венгерских и польских мятежников, и теперь, когда они пленены, трудно было надеяться, чтоб царский генерал на свою ответственность согласился выпустить их из КарсА. И его отказ не потребовал бы даже объяснений. Ведь самовольное освобождение политических преступников, узнай об этом император, могло бы дорого Муравьеву обойтись!
Вильямс, волнуясь, взглянул на него. Муравьев оставался совершенно спокойным, словно дело касалось незначительных обстоятельств. Потом проговорил:
– Я вас понимаю, генерал, и вполне с вами согласен. Все иностранные выходцы, по списку, вами представленному, будут беспрепятственно мною пропущены.[73]
Вильямс с удивлением и благодарно посмотрел на него. А Муравьев, встав из-за стола, заключил:
– Что касается подробных условий капитуляции, предлагаю обсудить их с назначенными мною для сего лицами!
… Полковник Дондуков-Корсаков продолжает: «16 ноября погода была сырая, мрачные тучи висели над укреплениями, небо Карса как бы сочувствовало грустной участи, постигающей турецкую армию. С восьми часов утра войска наши заняли указанные места около Карс-чая, в окрестностях разоренного селения Гюмбет. С вверенным мне отрядом я занимал левый фас расположения наших войск. Кавалерия моя примыкала к ближним отрогам Шорахских высот. Около десяти часов дня показались выходящие из Карса густые массы войск; к двум часам пополудни стянулся карский гарнизон к сборному пункту посреди наших войск. Минута была вполне торжественная. Остатки недавно еще грозной тридцатитысячной Анатолийской армии стояли обезоруженными перед нами. Корпус Кавказский платил союзной армии Карсом за взятие Севастополя. В эту минуту каждый из присутствующих при этом торжестве нашего оружия приносил дань уважения и благодарности главнокомандующему за услугу, оказанную России настойчивою его твердостью.
Генерал Вильямс со всем своим штабом, мушир турецкой армии Васиф-паша и известный своей храбростью Керим-паша впереди Анатолийского корпуса подъехали к главнокомандующему. Затем переданы были ключи города и знамена двенадцати турецких полков. Громкие крики «ура» в рядах наших приветствовали сдачу этих трофеев. Вся плененная турецкая армия прошла мимо главнокомандующего. Редифы и милиция, назначенные к отпуску на родину, составили отдельную команду; пленные, назначенные к отправлению в Россию, отведены к мосту у Чифтлигая, где для них был приготовлен обед».[74]
Над цитаделью грозной Карской крепости взвился русский флаг. Победителям досталось сто тридцать крепостных орудий, большое количество оружия и снарядов, интендантские склады с военным имуществом.
Омер-паша, узнав о падении Карса, тотчас же приказал начать общее отступление. Народные партизанские дружины донимали турок где только и чем только было можно. Среди турок началась паника. «Это отступление совершается в полном беспорядке, – записал в дневник Олифант, – все бегут взапуски к морскому берегу, причем паши оказали такую резвость, какой до того никто в них не подозревал».
Англо-турецкие замыслы об отторжении Кавказа от России потерпели полное крушение.
9
Известие о падении Карса, а вскоре, затем о разгроме экспедиционной армии Омер-паши вызвали оживленные отклики европейской печати. До последнего времени газетчики, особенно английские, до небес превозносили «блестящие победы» союзных войск в Крыму и взятие Севастополя, предрекая скорую потерю Россией всего юга. Взятие Карса Муравьевым охладило горячие головы, всем более или менее объективным наблюдателям стало ясно, что победы, одержанные Муравьевым в Малой Азии и на Кавказе, свели на нет крымские успехи союзников и бахвалиться их трубадурам, собственно говоря, нечем. Именно так оценили положение Карл Маркс и Фридрих Энгельс.[75]
Статьи о действиях Муравьева появились не только в европейских, но и в американских газетах и журналах. Все отдавали должное талантливому русскому генералу.
А как весть о взятии Карса встретили в России? Поток писем, полученных Муравьевым со всех концов страны, свидетельствовал о безграничной радости и восхищении русского народа.
Брат Александр, живший в подмосковном имении жены Белая Колпь, писал: «Ты славно скушал тридцатитысячную Анатолийскую армию. Это событие произвело и продолжает производить чрезвычайное влияние в Европе и особенно огорчает англичан. В России же не перестают восхвалять твои подвиги и прославлять тебя; в Москве уже продаются на Каменном мосту твои портреты и на коне, и грудные, и в разных положениях с чудными надписями и описаниями».
Горячо поздравляя с победой старого сослуживца и друга, Ермолов сообщал из Москвы:
«Читая иностранные журналы, ты, конечно, удивляешься, что английские тебя не раздирают, хотя не скрывают, что взятием Карса прямо попал им в жилу. Не порадует их и бедственное положение Омер-паши, спасающегося постыдным бегством. Одно утешение могут находить англичане в прочности союза с Наполеоном, который, обнаруживши их бессилие, не обращая внимания на успехи оружия нашего в Азиатской Турции, высказывает нежное чувство участия, с сожалением, что падение Карса должно быть им очень неприятно и вредит их выгодам. Это слышали в его разговорах. Приветствия и уверения в дружбе взаимны, но хитрые англичане не в крови корсиканской могут отыскивать забвение Ватерлоо и Св. Елены».
Либеральный чиновник П.В.Зиновьев, близкий приятель декабристов Ивана Пущина и Ивана Якушкина, писал из Красноярска:
«Из дебрей сибирских примите искреннее душевное поздравление мое с покорением КарсА. Вы первый в текущую войну склонили чужеземные знамена, взяли ключи их крепости и шпаги их генералов. Победа ваша, заканчивая кампанию 1855 года, дает возможность России вздохнуть свободно и с большим терпением вынести тяжелые дни, с большею осмотрительностью приготовиться к будущей борьбе. Здесь победа ваша произвела восторг всеобщий. Ваше имя с чувством живой благодарности передавалось друг другу во всех слоях общества. Сибирские жители – горячие патриоты и между тем умные судьи – восхищены вашими действиями».
Врач и общественный деятель С.Аренский откликнулся из Новгорода: «С какою любовью перечитывают всюду ваше донесение о взятии Карса! Надобно видеть, чтобы понять общую народную любовь к вам, доходящую до сердечной восторженности».[76]
Таковы все поздравительные послания. Муравьева признание его заслуг соотечественниками трогало до глубины души.
– Это лучшая мне награда, о которой я мог лишь мечтать, – говорил он жене, приехавшей осенью в Тифлис со старшими дочерьми.
Совсем иное отношение к Муравьеву проявили император Александр, окружающие его царедворцы, сановники, правящие лица. Взятие Карса было, конечно, и для них важным, радостным событием, позволяющим надеяться на скорый мирный договор с союзниками, на более мягкие их условия. И можно не сомневаться: если б Карс взял угодный им генерал, он был бы щедро награжден и возвеличен. Но Карс покорил человек, которого император Александр, как и покойный отец его, принужден был терпеть на посту кавказского наместника…
Император послал Муравьеву Георгиевский крест второй степени. И только. Кто-то из близких императора заметил, что взятие Карса заслуживает большей награды.
Александр сердито оборвал:
– Мы обязаны этой победой более помощи всевышнего, нежели деятельности Муравьева!
Неприязнь к наместнику постоянно подогревал у императора князь Барятинский, пускавший в ход любую подлость, чтобы ошельмовать Муравьева. Чиновник В.А.Инсарский, ближайший сотрудник Барятинского, свидетельствует: «Князь Александр Иванович старался, по мере сил и возможностей, ускорить падение Муравьева. В Петербурге князь нашел значительного по этой части сотрудника в Буткове, управлявшем делами Кавказского комитета. С обычною ловкостью Бутков мгновенно угадал восходящее величие и тотчас примкнул к нему. Совокупные их действия были оскорбительны и вредны для Муравьева».[77]
Но пока положение на Кавказе оставалось тревожным, домогательства Барятинского успеха не имели, император Александр не мог решиться на замену старого, опытного генерала своим взбалмошным приятелем, обещая ему сделать это, когда военная обстановка на Кавказе улучшится.
Теперь, когда экспедиционная армия Омер-паши была разгромлена, Барятинский усилил свои грязные происки против Муравьева. Добившись того, что император велел передавать ему все кавказские вопросы из военного министерства, Барятинский стал решать их наперекор и во вред Муравьеву. А случаев к тому представлялось много.
Генерал Багратион-Мухранский, защищавший Мингрелию, предполагал, что Омер-паша после сражения при Ингури будет продолжать наступление в глубь страны, и преждевременно сжег там большие запасы хлеба, заготовленные для кавказских войск. Муравьев любил и ценил храброго генерала, но истребление им хлебных складов признал преждевременным и ненужным и сделал выговор. Багратион-Мухранский оскорбился, приехал жаловаться в Петербург и попал в объятья Барятинского, обещавшего ему полное содействие. «Мы сочинили и представили просторный и красноречивый доклад с приложением разных чертежей, – пишет Инсарский, – в котором доказывалось, что если бы Мухранский не сжег известных складов, то Омер-паша, найдя здесь продовольствие для своих войск, пошел бы далее и забрал бы весь Кавказ, и что поэтому Мухранский заслуживает не выговора, а награды, как спаситель страны. Это дело и этот доклад едва ли не были окончательными выстрелами, которыми князю надо было во что бы то ни стало повалить Муравьева. Когда я близко узнал Кавказ, тотчас обнаружилось, что Багратион-Мухранский действительно не заслуживал награды».
…18 марта 1856 года после длительных переговоров в Париже был подписан мирный договор с союзниками. Севастополь и другие города в Крыму и на Кавказском побережье, взятые союзными войсками, были возвращены России в обмен на Карс и малоазиатские турецкие владения, завоеванные Муравьевым. Николай Николаевич имел полное право сказать, что он честно послужил своему отечеству. Без воинских подкреплений и без правительственных субсидий он в короткое время сумел собрать сильный действующий корпус, воодушевить войска, подготовить оборону Мингрелии и, удержав Шамиля от нападений, вторгнуться в турецкие владения, завладев Ардаганом и Карсом. Кавказ и Крым были освобождены!
А из Петербурга чуть ли не ежедневно приходили всякие нелепые предписания, сыпались незаслуженно-оскорбительные выговоры, и он ясно понимал, кто и почему устраивает на него гонение… Что ж, иного отношения к себе от нового владыки он не ожидал! Впрочем, это и не особенно его огорчало. На службе оставаться все равно не было смысла, военные действия окончились, а стрелять в свободолюбивых горцев и разорять аулы он не собирался.
– Мавр сделал свое дело, мавр может уйти, – процитировал он в письме жене строки из шекспировской трагедии.
Прошение об отставке было им написано и послано в Петербург без колебаний. Отставка была принята, наместником назначен Барятинский. И вскоре Муравьев навсегда простился с Кавказом. Жалел он лишь о том, что не смог облегчить положение крепостных крестьян Кавказского края, находившихся в особенно тяжелых условиях.
«Здесь нет старых родовых помещиков, – записал он в дневнике, – а которые здесь находятся, составились из отставных или выслужившихся чиновников и офицеров или же из армян и грузин, достигнувших через офицерское звание дворянского права промышлять русским народом. Владельцы эти, приобретая земли на Кавказе, покупают в России людей и селят в своих поместьях. Естественно, что взаимные отношения владельцев с подвластными становятся самыми враждебными. С одной стороны, притеснения всякого рода для извлечения больших выгод, с другой – отчаяние… Крайность, бедность и угнетение всякого рода заставляют несчастных рабов всюду искать покровительства, которое при двусмысленности наших законов трудно им оказать. В просьбах своих люди эти выставляют одну причину, весьма законную для извлечения их из рабства, – это приобретение их без земли, но дела такого рода не могли решаться одною властью наместника, без справок, а должны были вестись законным порядком через присутственные места. Справки же в отдаленных губерниях России оставались долгое время без ответа или получались в неясных выражениях, дела не кончались, и страдальцы подвергались вящим истязаниям… При всем участии моем к своим несчастным соотечественникам, я хотя и принимался за несколько подобных дел, но не могу похвалиться успехом, ибо коротко было управление мое краем».
Есаул Кавказского линейного казачьего войска И.С.Кравцов, оставивший описание трогательных проводов Муравьева из Ставрополя и устроенного ему представителями всех сословий прощального обеда, отметил: «На Северном Кавказе любили Муравьева за его правду и прямоту характера, чисто русские, тогда как в Закавказском крае лица, облагодетельствованные его предместником разными широкими милостями, напротив, отнеслись к нему холодно по той простой причине, что Муравьев на подобные милости был очень скуп. А был он скуп потому, что с народными деньгами, именуемыми казенными, он обходился так же, как Петр Великий, который говаривал, что он за каждый рубль, взятый с народа на нужды государственные, обязан дать отчет богу».[78]
Полковник Дондуков-Корсаков дополнил: «Под суровою оболочкою его скрывалось самое теплое и сострадательное сердце. В мерах взыскания он всегда отклонял все, что могло уничтожить будущность виновного. В командование свое на Кавказе он не решился подписать ни одного смертного приговора, не сделал никого несчастным».
10
В конце 1856 года у Николая Николаевича, проживавшего в Скорнякове, опасно заболела дочь Антонина. Врачи советовали на зиму отправить ее в Италию. Наталья Григорьевна предложила мужу:
– Поедемте всем семейством. Тебе, друг мой, тоже отдохнуть нужно, а я давно мечтаю побывать за границей!
Ехать решили пароходом из Петербурга, и, будучи в столице, Муравьев не мог не представиться императору Александру. Новый владыка произвел на него самое отталкивающее впечатление. Покойный император еще сдерживал дурные наклонности сына, принуждая его к занятиям, а теперь, став самодержцем, Александр предавался безудержно увеселениям и наслаждениям, сопровождавшимся зачастую настоящими вакханалиями. Муравьеву всегда ненавистны были цари и окружавшая их раболепствующая дворцовая челядь, но то, что увидел он теперь, превзошло все его ожидания. Делами во дворце никто не интересовался. Убеждений ни у кого не было. Истинные заслуги не ценились. Совестливый труд осмеивался. Подобострастие, интриганство и лицемерие доведены были до высшей степени.
«Что можно было ожидать от людей, – с негодованием записал Муравьев, – коих личные страсти брали верх над чуждым для них теплым чувством любви к славе своего отечества! Одного мира домогались они, какой бы он ни был постыдный, и когда достигли его, тогда последовали прежним порядком происки и развилась ненасытность их к приобретению и властвованию, к наслаждениям всякого рода… И вот личности, окружающие престол, обладающие всеми силами государства, исправляющие нравственность служащих, избирающие правителей народа! От такой среды честный человек должен бежать, если он сам не чувствует в силах изменить губительный порядок вещей!»
Император Александр, с опухшим лицом и тяжелым взглядом, принял Муравьева неприветливо и, слегка кивнув головой, не пригласив сесть, проговорил сердито:
– Вы почему, генерал, нарушаете существующие правила ношения головных уборов?
Муравьев от такого неожиданного вопроса смутился:
– Я не понимаю, ваше величество…
– Нет, вы отлично понимаете! – перебил царь. – Вам присвоено носить каску, а вы, как мне говорили, продолжаете ходить в папахе, присвоенной лишь лицам, состоящим на службе в Кавказском корпусе…
Едва сдерживая клокотавшее в груди возмущение, стиснув зубы, Муравьев стоял и молча слушал царское поучение. И по какому ничтожному поводу! Это вместо того, чтобы поблагодарить за полезную отечеству службу или хотя бы поинтересоваться подробностями военных действий!
– Извините, государь, – промолвил Муравьев, – что, забыв сменить папаху, я вызвал тем самым гнев вашего величества…
– Раз правила существуют, значит, надо их выполнять, – назидательно заключил царь и, чуть помедлив, видимо не находя других тем для разговора, спросил: – Вы долго думаете пробыть за границей?
– Всю зиму и весну, как рекомендуют врачи для здоровья дочери…
– Что ж, поезжайте… Надеюсь, вы останетесь вояжем своим довольны!
Муравьев и прежде был невысокого мнения об Александре, а теперь окончательно убедился, какой ничтожный, подлый и пошлый человечишка уселся на троне.
… Прожив зиму в Риме, а весну в Швейцарии, Муравьевы летом возвратились в Скорняково. Николай Николаевич писал книгу «Война за Кавказом» и не предполагал в ближайшее время оставлять деревенского уединения, где ему так хорошо работалось.
Между тем интерес к покорителю Карса в народе не иссякал. И хотя цензорам и издателям было сделано сверху внушение «излишних похвал действиям генерала Муравьева не допускать», это обстоятельство народной славы его не преуменьшило. Правительство ни чинов, ни званий за взятие Карса Муравьеву не присвоило, а соотечественники благодарно прозвали его Карским. И многие простые люди, не искушенные в дворцовых интригах, недоумевали: почему генерал, которому Россия обязана освобождением Кавказа от интервентов и возвращением Крыма, вынужден жить деревенским отшельником? Нежелательные для правительства нарекания слышались всюду. Александр II с этим не мог не считаться.
Муравьев неожиданно получил приказание незамедлительно по распоряжению государя явиться в Петербург. Ничего доброго от этого вызова ожидать не приходилось. И он отправился в столицу неохотно, с тяжелым чувством.
Император Александр принял на этот раз более вежливо, спросил о здоровье и семейными делами поинтересовался, но тут же разъяснился и неблаговидный его умысел:
– Я вызвал вас, Николай Николаевич, затем, – сказал он, – чтобы предложить весьма важное по нынешним временам место председателя в генерал-аудиториате…
Муравьев хорошо знал, какая дурная слава установилась за генерал-аудиториатом, с каким презрением и ненавистью отзываются всюду об этом высшем военном карательном органе. И тут же вспомнил: император Николай, желая подорвать любовь и уважение военных людей к Ермолову, сделал ему точь-в-точь такое же предложение, от которого Алексей Петрович решительно отказался. Цель императора Александра, следовавшего по стопам «незабвенного родителя», новизной не отличалась. Нет, он, Муравьев, тоже своего имени пятнать не будет!
И, стараясь держаться как можно спокойней, глядя в глаза царю, он произнес:
– Я надеялся, государь, отдохнуть от трудов и волнений, понесенных в прошедшую войну, и в мои годы не смогу браться за то, к чему не сроден…
Император нахмурился, глаза у него сделались злыми.
– Так вы что же, хотите отказаться от моего предложения?
– Да, ваше величество, – твердо и прямо сказал Муравьев. – Я свыше сорока лет нахожусь на поприще военном, и вы не раз изволили удостаивать меня своим одобрением. Не возлагайте же на меня при исходе жизни моей звания палача. Оставьте мне лучшее приобретение мое в жизни – честное имя и душевное спокойствие, не подвергайте меня укорам, которые будут преследовать память обо мне за пределами жизни…
Император не дослушал, пухлые щеки его побагровели и затряслись, он, копируя отца, заложил правую руку за борт мундира и, приняв грозный вид повелителя, проговорил:
– Когда государь вам приказывает, то рассуждать нечего, а должно повиноваться, исполнять волю его. Я даю вам три дня времени, подумайте и передайте ответ свой военному министру, который мне о том доложит… Прощайте!
Грозный вид царя Муравьева не испугал. Сделка с совестью была для него немыслима. Явившись к военному министру, он заявил, что должность, предложенную государем, он принять не может.
– Это ваше право, Николай Николаевич, уговаривать вас не буду, – ответил министр, – но, мне думается, вы могли бы несколько смягчить ваш ответ государю…
– Не понимаю, как именно? – удивился Муравьев.
– Вы, вероятно, слышали о подготовляющемся судебном процессе над главным интендантом Крымской армии Затлером?
– Да, в Петербурге только и разговора о том. Дело, судя по всему, грязное.
– Совершенно верно. И мне помнится, вы в свое время с корыстолюбивыми интендантами, обкрадывавшими войска, расправлялись сурово, не считая сего для себя зазорным. Так, может быть, вы, отказываясь от постоянного председательства в генерал-аудиториате, согласились бы участвовать в суде над Затлером?
– Мне такого предложения никто не делал.
– А что бы вы ответили, если бы оно было сделано?
– Пожалуй, согласился бы… Обкрадывать героических защитников Севастополя могли только самые гнусные подлецы, и суровый суд над ними я считаю актом справедливости.
– Хорошо, отлично, – сказал министр. – Я государю так о нашем разговоре и доложу.
Судебный процесс по делу Затлера привлекал внимание всей страны. Дело состояло в том, что возглавляемое Затлером интендантское управление Крымской армии систематически поставляло войскам недоброкачественные продукты, снабжало негодной обувью и одеждой, задерживало доставку военного снаряжения.
Муравьев, утвержденный членом судебной коллегии, видел по ходу дела, что нити всех этих преступлений не обрывались на Затлере, а тянулись дальше. Затлер был своим человеком у главнокомандующего князя Горчакова. Армейские интенданты и поставщики были связаны со многими видными чиновниками из других ведомств и высокопоставленными лицами. Муравьев негодовал и требовал, чтобы все эти попустительствовавшие ворам «знатные персоны» были дополнительно привлечены к ответственности. В высших сферах смотрели на дело иначе, приказали «знатных персон» не затрагивать.
При определении наказания Муравьев требовал, чтобы Затлер и главные его помощники были разжалованы в солдаты и сосланы на каторгу.
Суд решился только на разжалование.
Муравьев записал: «Участие к разжалованным в солдаты понятно тогда, когда они пострадали за малость, за поединок, за политические проступки, даже за буйство, но к людям, постоянно промышляющим разгромлением казны в неимоверных размерах, с погублением корыстолюбивыми оборотами своими тысячей служивых, и без того обреченных на смерть от неприятельского оружия, приговор к разжалованию в солдаты казался мне недостаточным».[79]
Но за спиной Затлера стояли могущественные покровители. Император еще более смягчил приговор, чиновные воры и мошенники отделались удалением со службы.
Муравьев чувствовал себя одураченным. Он высказал неудовольствие военному министру и, получив полное увольнение, уехал в Скорняково, дав себе слово впредь всеми способами избегать поездки в столицу и встречи с царем и правящими лицами.
… Шли месяцы, шли годы. Крепостной строй продолжал тормозить развитие сельского хозяйства и промышлеииости. Положение в стране становилось все более напряженным. Император Александр вынужден был создать комитет по крестьянским делам, поручив ему заняться подготовкой реформы.
– Лучше освободить крестьян сверху, – заявил царь московскому дворянству, – нежели ждать, когда они сами освободят себя снизу!
Министром внутренних дел стал С.С.Ланской, некогда состоявший членом Союза Благоденствия, ратовавший за либеральные реформы и освобождение крестьян от рабства. Александр Муравьев, старинный приятель Ланского, по его рекомендации был назначен нижегородским губернатором. Известие это многих изумило, да оно и понятно. Основатель первого в России тайного общества, декабрист, первым поставивший вопрос о цареубийстве, приговоренный некогда к каторжным работам, занял один из важнейших постов в государстве!
Прибыв в Нижний Новгород, Александр Муравьев с неукротимой энергией начал борьбу с корыстолюбием, взяточничеством, злоупотреблениями администрации, смело выступая против крепостников, не желавших освобождения крестьян.
Александр Муравьев находился в постоянной переписке с братом Николаем, которому 27 февраля 1857 года писал из Нижнего Новгорода:
«Пользуюсь только шестью часами сна в сутки (и то не всегда), а весь день напролет занят делами управления весьма сложного и разнородного, ибо я вместе военный и гражданский губернатор над 1 250 000 жителями, которые, найдя во мне человека доступного всякому, заваливают меня своими просьбами после долгого угнетения, в котором они были. Кроме того, обыкновенные текущие дела по военному, гражданскому и торговому ведомствам и еще много дел, выходящих из обыкновенного разряда. Все это в такой губернии, где на все привыкли смотреть равнодушно, обратило меня и в распорядителя и в исполнителя, что продолжаться будет дотоле, доколе я не разбужу спящих над своим долгом и не пекущихся об исполнении своих обязанностей и доколе не сотру главы Гидры злоупотреблений, взяток и неимоверного корыстолюбия…»
Главной заботой нижегородского губернатора была в то время подготовка к предстоящей реформе – освобождению крестьян. Опираясь на либеральное дворянство, пославшее в Петербург постановление о желании уничтожить крепостное право и получив «высочайший рескрипт», одобрявший это желание, Александр Николаевич Муравьев стал добиваться, чтобы в созданном губернском комитете был принят проект о немедленном освобождении крестьян с наделением помещичьей землей без выкупа. Крепостническое дворянство сразу почувствовало в губернаторе-каторжнике, как за глаза называли Муравьева, смертельного врага. Борьба с крепостниками требовала от Александра Николаевича большого напряжения сил, твердости, осторожности.
«Теперь комитеты об освобождении крестьян, – сообщает он брату 11 февраля 1858 года, – весьма затруднительны, тем более, что мне высочайше вверено наблюдение и направление всего этого дела в губернии, где владельцами суть магнаты, занимающие высшие должности в государстве. Дай я промах – то и пропал!»
Партию нижегородских крепостников возглавлял крупнейший магнат и землевладелец губернии Сергей Васильевич Шереметев, имевший огромные связи с высокопоставленными лицами. Для своих крестьян он выработал такой «план добровольного выкупа», что тот разорил бы их всех, и, понятно, они этот «план» подписать отказались. Шереметев пришел в ярость, стал лично избивать упрямцев и сажать в тюрьмы.
Муравьев выступил против властного и жестокого крепостника. Борьба, за исходом которой нижегородцы следили с захватывающим вниманием, продолжалась более полугода. На предложение губернатора прекратить бесчинства Шереметев презрительно усмехнулся и стал писать в Петербург письма, обвиняя Муравьева в подстрекательстве к бунту и ядовито намекая на его прошлое.