Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Документальная хроника - Жизнь Муравьева

ModernLib.Net / Историческая проза / Задонский Николай Алексеевич / Жизнь Муравьева - Чтение (стр. 23)
Автор: Задонский Николай Алексеевич
Жанр: Историческая проза
Серия: Документальная хроника

 

 


– А может быть, друг мой, нам зимой оставаться здесь не стоит? Поедем к Захару в Тагин, он усиленно приглашает нас и так рад будет…

– Оставим пока этот разговор, Наташа, – промолвил Муравьев, – проживем лето, а там будет видно, как сложатся обстоятельства…

А на деревню между тем надвигалось грозное стихийное бедствие… Второй год центральные губернии поражала страшная засуха. В конце мая поля были сожжены солнцем. Предстоял опять голод. Помещики оставляли своих крестьян на произвол судьбы, заставляли кормиться мирским подаянием, но могли ли Муравьевы поступить так бесчеловечно и уехать из деревни, оставив людей в беде?

Вот первые записи, сделанные Муравьевым в Скорнякове:

«Скудная жатва, показавшаяся на полях, страшила уже поселян, как вдруг пожар в селе поразил всех ужасом. Это случилось ночью в конце июля месяца, когда весь народ был в поле. Надобно было выстроиться к осени, переселить несколько дворов, а всего, более поддержать упавший дух в народе. Я купил лесу, возил его в самую рабочую пору, и удалось мне к осени выстроить 33 двора, что сопряжено, однако, было с чувствительным уроном доходов моих и в состоянии крестьян, пострадавших от огня. Я выбрал несколько семейств самых малонадежных к исправлению, перенес их ближе к полям и снабдил лошадьми и орудиями для работ. Место, где я поселил их, представляло большие выгоды в том отношении, что им не надобно было далеко ездить на работу, как здешним, у коих поля в восьми верстах от селения. Но там не было воды. Первые усилия мои для добывания оной были тщетны, вода в колодцах не показывалась, но мы наконец нашли ее. Я еще усилил воду построением плотины, и поселение, названное мною Пружинскими Колодцами, сбылось…

Едва успели несколько укрыть погорелых в новых домах, как скотский падеж истребил в несколько дней почти всех коров в селе. Лето было жаркое, все в полях засохло, и к тому присоединился смрад, распространившийся в воздухе от множества падали, которую небрежно зарывали.

А потом настала зима, зима холодная и без снега. Мы уже страшились лишиться семян, брошенных в землю осенью, и не имели достаточно продовольствия на зиму. Народ голодал. Надобно было выдавать хлеб в пособие. Толпы крестьян наполняли ежедневно контору; раздача производилась небольшими долями, чтобы была возможность продовольствовать их до новой жатвы. Помимо того, жена моя, руководимая одним движением сердца своего, раздавала ежедневно печеный хлеб крестьянам.

В течение всей зимы нас посетило новое бедствие: лошади, главное орудие крестьян, стали дохнуть; падеж продолжался с полгода и совершенно лишил нас сил к работе. Многие семейства обедняли до крайности, так что они не могут даже обрабатывать собственных полей. А с началом весны появилась горячка, и после того распространилась цинготная болезнь, от которой погибло много народа. Трудно было помогать людям по нерадению их в приеме лекарств. Я учредил два временных лазарета, в коих с пользой лечили больных и поставили на ноги многих изнеможенных до крайности болезнью. С появлением хорошей погоды болезни стали исчезать после больших опустошений, сделанных в отчине. Изнуренные, тощие люди на полуживых лошадях выходили в поле, где нужно было обращать более внимания на их собственные работы, чем на мои; не менее того лишь небольшая часть крестьянских полей осталась незасеянною… Я раздавал купленных лошадей крестьянам и при сем случае объяснял им, что они должны содействовать трудами своими предпринимаемым мною мерам для улучшения состояния их. Хотя они и сильно упали духом, но не могу сказать, чтобы в них нашел я какое-либо закоренелое упрямство. Уныние велико между ними, ибо смертность в народе не прекращается».[50]

При таких обстоятельствах задуманное освобождение крестьян пришлось на время отложить. Необходимо было прежде всего быстрей поставить их на ноги.

Мокей Гапарин, к общей радости, был уволен и заменен уважаемым крестьянами бурмистром. Ткацкая фабрика полностью переведена на вольнонаемный труд. Введена небольшая денежная оплата за барские работы. На Лебедянской ярмарке закуплено более ста лошадей и сорок коров, их раздали беднейшим крестьянам.

Все эти меры требовали средств, и на какой-либо доход с имения в первые годы не приходилось рассчитывать. Мало того, тратились последние скромные сбережения и деньги, приготовленные на постройку нового дома. Материальное положение Муравьевых неуклонно ухудшалось.

И все же подготовка к освобождению крестьян, что также требовало дополнительных затрат, продолжалась беспрерывно. Дело было нелегкое. Особо учрежденный комитет, разрешая помещикам частичное освобождение крестьян, ставил при этом множество всяких препятствий. А крестьяне к господским планам об освобождении относились недоверчиво. Кто знает, не готовится ли им еще худшая участь? Приходилось долго и терпеливо разъяснять условия и договариваться о всяких подробностях.

В дворянско-помещичьей же среде всякая попытка дать волю мужикам вызывала яростное возмущение.

Ксизовский помещик Савельев, крупнейший землевладелец Задонского уезда, узнав стороной, будто Муравьев намеревается освободить своих крестьян, приехал в Скорняково. Савельев был вежлив, дипломатичен и, приглашенный в гостиную, начал разговор с жалоб на своих крестьян, избивших недавно приказчика и разграбивших амбар с господским хлебом.

– Да, случай, что и говорить, неприятный, – согласился Муравьев, – но, возможно, приказчик сам какими-то грубостями подтолкнул крестьян к бесчинству?

– Никак нет, почтеннейший Николай Николаевич. Зачинщики, схваченные полицией, признались, что они просто давно не ели чистого хлеба. Просто! Экие канальи, право!

Наталья Григорьевна, слышавшая разговор, не сдержалась:

– А можно ли строго обвинять голодных людей?

– Ах, дорогая Наталья Григорьевна, все это философия, и поверьте, я в молодости тоже либеральствовал, а в жизни все иначе. Начинается дело-то господской жалостью да поощрением мужиков, а кончается тем, что в один прекрасный день облагодетельствованные эти мужички с топорами и вилами на вас обрушатся! Вот-с, как оно в жизни бывает!

– Ну, а если с другой стороны вопрос рассмотреть? – сказал Муравьев. – Вам, кажется, в поощрении крестьян упрекать себя не приходится, и что же? Разве не может статься, что крестьянский бунт прежде всего вспыхнет именно у вас?

И Муравьев таким суровым взглядом окинул помещика, что тот невольно вздрогнул и заерзал в кресле.

– Помилуй бог! Страшно представить…

– Генерал Бенкендорф при мне однажды говорил, что крестьянские волнения более всего вызываются жестокосердием владельцев, – продолжал отчитывать Муравьев. – И даже в самых высших сферах, – поднял он для пущей убедительности палец, – раздаются благоразумные голоса, что лучше самим постепенно освобождать крепостных, чем дожидаться новой пугачевщины.

– Помилуйте, ваше превосходительство, как же это так получается? Отказаться от древних дворянских прав!

– Повторяю, попробуйте взглянуть на дело с другой стороны, – наставительно и строго произнес Муравьев. – Пора бы нашему дворянству отказаться от дедовских понятий и научиться мыслить в духе времени…

– Значит… простите, ваше превосходительство, за откровенный вопрос… слух, будто вы имеете намерение дать волю своим крестьянам, имеет основание?

– Это уж мое дело, я никому отчетом не обязан, – холодно отозвался Муравьев. – Но вам, как земляку и соседу, советовал бы собственного благополучия ради впредь быть более осмотрительным в отношениях со своими крестьянами…

– Да, видно, придется теперь с мужичонками ухо держать востро, – заключил, вставая, Савельев, – И если в высших сферах… оно, конечно, там виднее… хотя странно, весьма странно!

Наталья Григорьевна, проводив гостя, вздохнула с облегчением:

– Боже мой, какой дурак, да еще и подлый!

… В августе 1840 года скончался отец. Сыновья собрались в Осташеве. Имение по общей договоренности отходило к Александру, который обязывался выплачивать известные суммы младшим братьям. Николай Николаевич от наследства отказался.

– Зачем мне формуляр портить? – сказал он с легкой иронической усмешкой. – Движимого и недвижимого имущества я никогда не имел, существовал на то, что получал за труды свои, так и дожить желаю.

Тогда Александр предложил:

– Возьми в таком случае, как драгоценную память о покойном батюшке, его библиотеку…

От такого дара Николай Николаевич отказаться не мог. Библиотека отца, которая с любовью собиралась им всю жизнь, состояла из редчайших изданий старинных русских книг и сочинений французских энциклопедистов, тщательно подобранных произведений художественной, военной, социально-экономической; политической, философской литературы. Этой библиотекой пользовались некогда воспитанники созданной отцом московской школы колонновожатых, из среды которых вышло столько известных деятелей тайных обществ. Книги были перевезены Муравьевым в Скорняково и присоединены к тем, что собирались им самим, составив одну из лучших частных библиотек того времени, насчитывавшую около десяти тысяч томов.

Приятны были для Николая Николаевича беседы в Осташеве с братом Александром. Хотя тюрьма и сибирская ссылка, а более того воздействие жены заставили Александра отойти от политической деятельности и больше заниматься нравственным самоусовершенствованием, ничто не могло изменить его антикрепостнических взглядов.

Весной 1841 года Александр Муравьев освободил от крепостной зависимости первую партию осташевских крестьян, сто душ, щедро наградив их земельными наделами без всякого выкупа. В то же время Николай Муравьев составил первый список на освобождаемых скорняковских крестьян, переселенных перед тем на удобные земли, где возникло таким образом два новых поселка – Ивовское и Пружинское.

Вручение отпускных бумаг происходило в Ивовском поселке, куда собрались и крестьяне из Пружинок. Был конец августа, теплый и мягкий. Урожай в том году выдался хороший, и уборка закончилась, воздух был пропитан запахом свежеиспеченного хлеба и поспевавших антоновских яблок.

Муравьев приехал сюда вместе с женой. Крестьяне, без шапок, в новых рубахах и лаптях, в полосатых холстиновых портах, толпились у избы старосты, с молчаливым любопытством наблюдая за тем, что навсегда должно было изменить их жизнь. Тут же находились старый скорняковский священник отец Елисей, межевые и земские чиновники и становой пристав. На крыльце помещался накрытый скатертью стол, лежали стопкой на подносе отпускные свидетельства.

Муравьев обратился к собравшимся крестьянам с краткой речью, поблагодарил их от имени владельцев за долгие годы безропотного труда, пожелал, чтоб в новом своем состоянии они стали жить более счастливо. Потом отец Елисей отслужил благодарственный молебен. Староста в легкой синей поддевке и скрипучих сапогах, разгладив бородку, вышел вперед, стал вызывать освобождаемых по списку.

Глядя, как вчерашние рабы становились свободными гражданами, Муравьев переносился мыслями во времена своей бурной молодости. Виделись ему вечера в доме генеральши Христовской, собрания членов Священной артели, и, словно в тумане, вырисовывались лица Никиты Муравьева, Бурцова, Якушкина, Трубецкого, Сергея и Матвея Муравьевых-Апостолов… Сколько жарких речей, сколько гневных слов высказано было против самодержавного произвола и позорного крепостного рабства, и как верилось тогда в возможность быстрого изменения существующего порядка вещей! Нет, не сбылись надежды, самодержавие жестоко расправилось с теми, кто дерзнул посягнуть на его вековые устои, но не исчезли бесследно их труды и страдания, жизнь все более подтверждала необходимость выдвинутых тайными обществами преобразований, прежде всего безотлагательность уничтожения крепостного права, и правительство вынуждено было в какой-то степени считаться с этим…

И ему, Муравьеву, одному из создателей первых тайных обществ, случайно среди немногих уцелевших от царской расправы, приятно было сознавать, что он, несмотря ни на что, остался верен нравственным правилам, существовавшим в Священной артели, и принимал теперь, пусть в ограниченной сфере, прямое участие в великом деле освобождения несчастных своих соотечественников…

Когда возвращались домой, он сказал жене:

– Пусть нам будет тяжелей в материальном отношении, пусть негодуют на нас соседи-помещики – все это ничто, Наташа, по сравнению с душевным теплом, согревающим нас при совестливом исполнении долга!

Она взяла его руку и, нежно пожав, прижала к сердцу. Они были довольны и тем, что свершилось, и тем, что испытывали одни и те же ощущения, и тем, что любят друг друга. И ставшие влажными глаза их светились радостным блеском.[51]

Часть V

Ты великий пример для мыслящего человека, восхищаюсь тобой, любезный брат. Ты честь приносишь человеку! Ты, друг мой, служишь мне примером, лишь бы исполнить по совести долг свой, а там что будет, то будет… Скажу, как и ты: ведь мы порождение 1812 года. Теперь этого не понимают. Чувство любви к Отечеству погасло. Авось опять оно пробудится, ибо в летаргии не навсегда останется. Мы не увидим того, что потомки, что дети наши увидят. Россия будет опять славна!

Декабрист Александр Муравьев.

1

Сороковые и пятидесятые годы прошлого века справедливо называют самой глухой порой николаевской реакции. Профессор Московского университета известный историк С.М.Соловьев засвидетельствовал:

«По воцарении Николая просвещение перестало быть заслугою, стало преступлением в глазах правительства; университеты подверглись опале; Россия предана была в жертву преторианцам; военный человек, как палка, как привыкший не рассуждать, но исполнять, и способный приучить других к исполнению без рассуждений, считался лучшим, самым способным начальником везде; имел ли он какие-нибудь способности, ум, все, что мы называем дарами божьими, не обращалось никакого внимания. Фрунтовики воссели на всех правительственных местах, и с ними воцарились невежество, произвол, грабительство, всевозможные беспорядки. Смотр стал целью общественной и государственной жизни. Все делалось напоказ, для того чтобы державный приехал, взглянул и сказал: «Хорошо! Все в порядке!» Отсюда все потянулось напоказ, во внешность, внутреннее развитие остановилось. Начальники выставляли Россию перед императором на смотр на больших дорогах – и здесь было все хорошо, все в порядке; а что было дальше, туда никто не заглядывал, там был черный двор. Учебные заведения также смотрелись, все было чисто, вылощено, опрятно, воспитанники стояли по росту и дружно кричали: «Здравия желаем, ваше императорское величество!» Больше ничего не спрашивалось. Терпелись эти заведения, скрепя сердце, для формы, напоказ, чтобы-де иностранцы видели, что и у нас есть училища, что и мы – народ образованный»[52].

Действительное положение дел в стране как будто никого не интересовало. Придворные раболепствовали перед императором. Казенные писаки прославляли его как великого монарха. Чиновники, холопствуя перед начальством, рисовали все в розовом свете. Тайная полиция, словно чудовищный спрут, распустила всюду свои щупальца, жандармы хватали всех подозрительных критиков и либералистов, искореняя «бесплодные и пагубные мудрствования» в народе. Крепостные казематы и тюрьмы были переполнены.

Но к чему приводило сохранение самодержавно-крепостнического строя? Производство хлеба и сельскохозяйственной продукции крепостным трудом из года в год уменьшалось, развитие промышленности задерживалось, вывоз обычных экспортных товаров за границу сокращался, финансы приходили в расстройство. А жестокие меры, принимаемые для сохранения существующих порядков, вызывали озлобление народа, нарастание протеста против произвола и насилия, создание в среде передовой дворянской и студенческой молодежи политических кружков, готовившихся к борьбе с самодержавием.

Шеф жандармов Бенкендорф провозглашал с пафосом:

– Прошедшее России удивительно, ее настоящее более чем великолепно, что же касается будущего, оно выше всего, что только может представить себе самое пылкое воображение!

Но сам-то шеф жандармов превосходно знал, как далек он от истины. В 1840 году в секретном отчете царю о политическом состоянии империи Бенкендорф писал:

«Простой народ ныне не тот, что был за 25 лет пред сим… Весь дух народа направлен к одной цели, к освобождению… Крепостное состояние есть пороховой погреб под государством и тем опаснее, что войско составлено из крестьян же и что ныне составилась огромная масса беспоместных дворян из чиновников, которые, будучи воспалены честолюбием и не имея ничего терять, рады всякому расстройству… Мнение людей здравомыслящих таково: не объявляя свободы крестьянам, которая могла бы от внезапности произвести беспорядки, можно бы начать действовать в этом духе. Начать когда-нибудь и с чего-нибудь надобно, и лучше начать постепенно, осторожно, нежели дожидаться, пока начнется снизу, от народа. Но что это необходимо и что крестьянское сословие есть пороховая мина, в том все согласны».

Император Николай, боясь потрясений в государстве, иэдал указ, предоставляющий право помещикам, «которые сами сего пожелают», частичного освобождения своих крестьян. Указ этот, однако, оказался бездейственным. Таких гуманных помещиков, как братья Александр и Николай Муравьевы, было немного. За все тридцатилетнее царствование Николая из 10 миллионов крепостных получили волю лишь 24 тысячи.

Меры, направляемые на развитие отечественной промышленности, тоже не оправдывали надежд, труд крепостных рабочих отличался такой низкой производительностью, что все планы неизменно рушились.

А тем временем в Западной Европе, прежде всего в Англии и Франции, бурно развивавшийся капитализм резко усиливал создание материальных ресурсов, и это обстоятельство все более изменяло международную обстановку. Борясь за новые рынки сбыта, английское правительство стремилось всячески упрочить свое влияние в Турции и на Балканах, в Средней Азии и на Кавказе, всюду сталкиваясь с русскими интересами. В 1839 году возобновилась распря между турецким султаном Махмудом и египетским пашой Муххамедом-Али.

Старик Нессельроде осмелился предложить императору:

– Может быть, ваше величество, сочтете возможным опять сию затруднительную миссию примирения возложить на генерала Муравьева?

Император побагровел и вспылил:

– Не смей мне напоминать об этом своевольце и крамольнике! Слышишь?

Турецкие войска были египтянами разбиты. Султан Махмуд внезапно от неизвестных причин скончался, а его сын Абдул-Меджид, по внушению окружавших его англичан, обратился за помощью не к России, как обязывал его Ункиар-Искелесский договор, а к представителям всех великих держав в Стамбуле. Император Николай вынужден был согласиться на «коллективную защиту Турции» и отказаться таким образом от преимуществ, достигнутых в Ункиар-Искелеси семь лет назад после успешной миссии Муравьева. Лондонской конвенцией права черноморских держав были ограничены, русский военный флот заперт в Черном море. Турция фактически оказалась в зависимости от Англии. Император Николай потерпел крупнейшее дипломатическое поражение.

Неудача постигла его и при попытках утвердить свое влияние в Средней Азии, для чего задумано было завоевание Хивы. Посланный туда экспедиционный пятитысячный корпус попал в снеговой буран и вынужден был возвратиться, потеряв большую часть людей.

Тревожное положение складывалось на Кавказе. У горцев появился предводитель, имам Шамиль, которому удалось, используя остальные горские народы, разжигая их религиозный фанатизм, создать боеспособные отряды и укрепиться в Дагестане и Чечне. Шамиль объявил «газават» – священную войну против неверных, его последователи – мюриды сеяли ненависть к русским, зверски расправлялись с горцами, вступавшими с ними в сношение или не желавшими подчиняться Шамилю.

Английские агенты не замедлили использовать Шамиля и его мюридов в своих корыстных целях: может быть, удастся с помощью мюридов прибрать к рукам каспийские нефтеносные берега. Англичане, выказывая себя друзьями мюридов, стали тайно снабжать Шамиля оружием и боевыми припасами, заставили его признать верховным повелителем находившегося под их влиянием турецкого султана.

Борьба с Шамилем превращалась в войну за целостность отечественных границ. А войска Кавказского корпуса, состоявшие под начальством ставленников императора – бездарных и невежественных фрунтоманов с немецкими фамилиями, – все более теряли боевой дух, вынуждены были отступать под натиском Шамиля.

Алексей Петрович Ермолов, живо интересовавшийся кавказскими делами, писал в ноябре 1844 года из Москвы Муравьеву:

«О Кавказе здесь различные слухи, но все не весьма хорошие… На место вождя, по известиям из Петербурга, назначают Герштейцвега, которого ты лучше знаешь и который скорее, может быть, познакомится с солдатами делами своими, нежели именем. Есть молва и о генерал-квартирмейстере Берге, которого я совершенно не знаю. Но сему назначению многие не верят. Нет ли неизвестного нам пророчества, что Кавказ должен пасть пред именем немецким? Надобно попасть на него!.. У нас, старожилов Кавказа, на уме ты, любезный Николай Николаевич; но, видно, мы глупо рассуждаем, ибо не сбывается по-нашему. Впрочем, когда говорят мне о происшествиях на Кавказе, говорят о стране незнаемой, до того все изменилось там».[53]

Муравьев проживал в Скорнякове и о возможности продолжать службу на Кавказе не думал. Но когда он в конце того же года по обыкновению навестил в Москве Алексея Петровича, тот сказал ему:

– Я за верное знаю, что Николай Павлович приходит в отчаяние, получая горькие вести с Кавказа, и озабочен тем, кого бы послать туда, а я продолжаю думать, как, впрочем, и многие другие, что лишь ты один мог бы выправить там положение…

– Мне кажется, почтеннейший Алексей Петрович, – возразил Муравьев, – что у вас опыта в кавказских делах куда больше, чем у меня!

– Меня поминать не стоит, – махнул рукой Ермолов, – мне, братец, седьмой десяток доходит, сил прежних нет, я и сам не согласился бы, да и царю назначить меня немыслимо…

– Но вам же известно, за что я восьмой год в опале?

– Известно, – кивнул головой Ермолов и вдруг захлебнулся в неудержимом смехе. – Нет, ей-богу, у меня прямо колики делаются, как только представлю себе сию картину… как ты его величество в болото загнал… Надо же додуматься!

– Позвольте заметить, Алексей Петрович, – вставил Муравьев, – что не одно сие действие вызвало ненависть государя, не менее того повредила мне поданная записка, в коей я, противореча всем склонностям и образу мыслей его, доложил о причинах дурного состояния российских войск.

– Знаю, знаю об этом, любезный Николай, – подтвердил Ермолов. – Однако ж и царям иной раз приходится при назначениях считаться с достоинствами назначаемых, а не с личным отношением к ним. Покойный Александр Павлович меня за колкости и противоречия терпеть не мог, а полным генералом сделал и огромные дела доверял! Взгляни-ка попробуй на всех бывших в последнее время главнокомандующих кавказских и на тех, кои имеются в виду на сию должность… Разве ты не чувствуешь себя способней их!

– Что в том толку, хотя бы и так, – вздохнул Муравьев.

– Так ведь твои неоспоримые достоинства не только нам, но и высоким особам ведомы. – подчеркивая последние слова, сказал Ермолов. – Ты же кроме дарований своих над всеми этими Герштейцвегами и Нейдгардтами еще одно великое преимущество имеешь: железную волю и непреоборимое терпение, против которых ничто устоять не может. Я знаю, что ты в походе ведешь жизнь солдатскую, а с сухарем в руке и луковицею, коими ты довольствуешься, наделаешь таких чудес, какие им и не снятся. Никто из них самоотвержением, подобным твоему, не обладает.[54]

– Так чего же вы от меня ожидаете?

– Ожидаю, что, как верный россиянин, ты от службы, полезной отечеству, уклоняться не станешь, ежели случай к тому представится.

Муравьев, недоумевая, посмотрел на Ермолова, пожал плечами:

– Простите, почтеннейший Алексей Петрович, в моем положении я не усматриваю возможности для подобного случая.

– Открою тебе маленький дворцовый секрет, – прищурился привычно Ермолов. – На днях не кто иной, как Алексей Федорович Орлов, заменивший ныне недавно скончавшегося графа Бенкендорфа, высказался за твое назначение на Кавказ… Как на сие государь посмотрит, судить не берусь, но ходатай за тебя могущественный! Понял?

– Ну и пусть сами вопрос решают, – с упрямой ноткой в голосе произнес Муравьев, – я от полезной службы не откажусь, а навязываться ни царю, ни богу не собираюсь…

– Того я не мыслю, любезный Николай, чтобы тебе навязываться, характер твой, слава богу, мне известен, а будучи в столице, я бы на твоем месте Орлова повидал… Ерепениться не надо, дело сие небесполезное! Вот мой сказ.

Муравьев ермоловским советом не пренебрег, навестил нового шефа жандармов в Петербурге. Орлов принял его как старого приятеля и после первых взаимных приветствий подтвердил:

– Я говорил государю, что, по моему мнению, тебя следовало бы назначить командующим на Кавказе, но государь о тебе и слышать не эахотел…

Муравьев вздохнул и промолчал. Орлов добавил:

– А виноват ты сам. Нечего умничать. Тебе давно надо бы подать прошение о службе…

– Помилуйте, Алексей Федорович, мог ли я поступить таким образом, зная, что исключением из генерал-адъютантов лишен доверия царского, – возразил Муравьев. – Могу ли я благоразумно переломить нынешний род жизни моей и приняться за службу, находясь на подозрении у государя?

– Да ведь тебя просить не будут, этого не ожидай! – с неожиданной резкостью перебил Орлов. – У тебя имелось достаточно времени, чтобы обдумать свое поведение, изъявить государю чувства покорности, и все бы устроилось…

Муравьеву стало ясно, чего от него хотели. Полной покорности! Отказа от свободомыслия! Превращения в придворного холопа! Невольно представилась ему виденная недавно в Задонске стайка воробьев, которым ребята из озорства подрезали крылья. Воробьи не летали, а, чуть приподнявшись в воздух, падали и кувыркались в пыли. Страшная картина! И Муравьев тогда еще подумал, что император Николай, ненавидевший всякое проявление свободомыслия в людях, вероятно, желал бы, чтобы его верноподданные жили с подрезанными крыльями, кувыркались подобным образом, и пресмыкались перед ним… Нет, от него того не дождутся! И, облекая свой отказ служить в тонкую дипломатическую форму, он проговорил:

– Коль скоро я не увижу знака доверенности ко мне от государя, я в службу вступать не располагаю!

На холеном лице Орлова собралась надменная и презрительная гримаса.

– Как вам угодно. Но повторяю: приглашений не будет, не ждите!

Муравьев откланялся. Наместником на Кавказе был вскоре назначен Воронцов. А Муравьев, закончив свои дела, поехал опять в Скорняково, где ждали его жена и дети, и скромные семейные радости, и ставшие привычными эанятия, столь далекие от казенных служебных интересов.

… Однако на обратном этом пути в Москве, где он предполагал пробыть один день, произошло нечаянное событие, которое задержало его здесь и вывело из душевного равновесия. Муравьев случайно познакомился с князем Львовым, мужем Наташи Мордвиновой, и тот любезно пригласил его посетить их. Муравьев двадцать пять лет не видел Наташу, потускневший образ ее хотя и всплывал иной раз в памяти, но представлялся каким-то далеким воздушным видением, никаких волнений и желаний не вызывая. Муравьев был счастлив в семейной жизни, душевная умиротворенность его ничем не расстраивалась, прошлое с каждым годом все более затягивалось туманной дымкой, не оставляя сожаления.

И вдруг это приглашение… Он необычайно смутился. Словно раскаленной иглой дотронулись до зажившей давно раны, и она чувствительно отозвалась и заныла. Снова нахлынули откуда-то из небытия и захватили его сладостные и грустные воспоминания. Наташа! Она представлялась такой, какой была тогда… на Лебедином острове, на танцах у Мордвиновых, в полутемной передней, где впервые обменялись они несмелым поцелуем… И эти тени прошлого неотступно преследовали его и бередили душу. Он пробовал благоразумными доводами убедить себя, что не стоит воскрешать прошлого, что встреча с Наташей ничего не принесет, кроме горечи разочарования. Ведь ей, как и ему, пятьдесят лет! Однако никакие самовнушения не подействовали, С неудержимой силой захотелось ему увидеться с той, которой отданы были мечты и чувства всех юных лет…

И вот он в гостиной у Львовых. Князя не было дома, обещала принять княгиня. Но она что-то задерживалась. Муравьев, с трудом сдерживая волнение, заложив руки за спину, ходил по комнате. Сейчас она войдет… Какой она стала? Узнает ли он ее?

Уловив какой-то неясный легкий шорох, он вздрогнул и повернулся к прикрытым тяжелыми бархатными портьерами дверям во внутренние комнаты. У порога стояла и с любопытством смотрела на него Наташа, прежняя, юная, синеглазая…

Он совершенно растерялся от неожиданности и мучительно покраснел. Возможно ли, чтобы она так сохранилась? Что за наваждение? И только когда она заговорила, догадался, кто перед ним.

– Мама просила извинить ее… Она почувствовала внезапную дурноту и легла в постель…

– Что с ней такое? – пробормотал он, приходя в себя. – Может быть, нужен доктор?

– Не беспокойтесь, я дала сердечные капли, которые она в таком случае принимает. Ей надо лишь денек полежать. Но она просила передать, чтобы вы не уезжали из Москвы, не повидав ее, она будет послезавтра вас ждать. Непременно, непременно приезжайте!

Последние слова произнесла она с такой милой непосредственностью, что стала еще более похожа на мать, и Муравьев невольно улыбнулся:

– А вас как зовут, прелестная барышня?

– Верой.

– Вы удивительно похожи на свою мать… Прямо вылитая она в молодые свои годы!

– Мне все об этом говорят, – улыбнулась Вера, – хотя мама утверждает, что в семнадцать лет она была немного полней и ниже ростом…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31