Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Документальная хроника - Жизнь Муравьева

ModernLib.Net / Историческая проза / Задонский Николай Алексеевич / Жизнь Муравьева - Чтение (стр. 17)
Автор: Задонский Николай Алексеевич
Жанр: Историческая проза
Серия: Документальная хроника

 

 


– Хуже быть некуда. И не любит он их не за политические убеждения, а более потому, что они всюду выказывают себя талантливыми людьми, чего нельзя сказать про него самого и про его приспешников…

– Не помню, кто из наших сибирских узников, – вставил Захар, – кажется Михаила Лунин, сказал как-то, что у правительства нет принципов, а поэтому нет и способных людей…

– В этом все дело, – кивнул головой Муравьев. – Присылаемые к нам императором начальствующие лица и командиры, всякие Бенкендорфы, Сухтелены, Ламздорфы, будучи, по выражению Дениса Давыдова, «истыми любителями изящной ремешковой службы», оказываются неизменно в военной обстановке вполне бездарными людьми. Бестолковое их вмешательство всюду вызывает беспорядок, суету, противоречия, недоумения и вздор. Тавриз, Карс и Ахалцых, за покорение коих Паскевич и все эти господа столь щедро украсились орденами, взяты были кавказскими войсками без их участия и вопреки их приказаниям. А подлинными героями наших славных боевых действий показали себя разжалованные и высланные сюда лица, прикосновенные к событиям 1825 года.

– Но в таком случае Паскевич, кажется, должен был бы ценить их?

– Он и ценит, и награждает. Нельзя иначе. Ратные подвиги на глазах всего войска совершаются. Меня-то он более чем кого другого терпеть не может, да и то к двум Георгиям представил. Однако ж именно вынужденные сии награждения, признание чужих заслуг и собственной своей бездарности усиливают у него ненависть к тем, коих приходится награждать. Вот каков наш Цезарь!

– А на что же, по твоему мнению, я могу надеяться и что следует предпринять?

– Я полагаю, что тебя можно устроить к Раевскому в Нижегородский драгунский полк, который нуждается в пополнении…

– Это было бы славно, я с Раевским знаком и, признаться, думал о службе у него, но позволит ли Паскевич?

– Раевский сейчас в Тифлисе, я завтра ему скажу, как надлежит тебя выпрашивать, а Паскевич к нему пока более или менее благоволит. И потом у тебя, видишь ли, имеется некое благоприятное обстоятельство. Паскевич, завидуя близости к самодержцу твоего «кузена» Чернышова, люто его ненавидит, и мне известно, что, узнав о его мерзком поступке с тобой, Иван Федорович изволил открыто обозвать его подлецом. Следственно, отношение Паскевича к тебе не должно быть суровым. Так что, друг любезный Захар, у тебя есть все основания надеяться на устройство у Раевского, ну а случай отличиться всегда найдется…

– Поистине неисповедимы пути господни! – засмеялся Захар. – Я начинаю верить, что с помощью вашего превосходительства фортуна на сей раз не повернется ко мне задом!

И он бросился обнимать Муравьева.

А спустя несколько дней после того как Захар был устроен к Раевскому, стали прибывать в Тифлис и являться к Муравьеву с рекомендательными письмами брата Александра другие разжалованные декабристы.

Николаю Николаевичу приходилось не только устраивать их служебные дела, но и оказывать материальную помощь.

Брат Александр, рекомендуя декабриста Андрея Львовича Кожевникова как благороднейшего во всех отношениях человека, писал из Иркутска: «Прошу тебя принять его в свою дружбу и знакомство, открыть ему свой дом, как наш ему отверзен был, и тем заменить ему ту дружественную искренность, в которой он во все время пребывания в Иркутске с нами оставался… При сем я не лишним считаю известить тебя, что Кожевников совершенно ничего более не имеет, как токмо свое жалованье, и потому прошу тебя помогать ему во всем. Ты, конечно, познакомишь его с Бурцовым, к которому он от меня имеет письмо; покажи ему и сие и попроси, чтобы и он его принял в свою дружбу».

Любое из подобных писем, окажись оно в руках жандарма, грозило братьям Муравьевым самыми дурными последствиями. И все-таки они ни при каких обстоятельствах от помощи попавшим в беду товарищам не уклонялись.

Разжалованные декабристы, служившие в войсках Кавказского корпуса рядовыми, общались не только с Муравьевым, но и с Бурцовым, Раевским, Вольховским, Сакеном, Чавчавадзе. И в конце концов эта страшная для правительства связь командиров Кавказского корпуса с государственными преступниками не могла остаться незамеченной, и собиравшаяся над их головами гроза разразилась. Но до этого было пока еще далеко.

… Где-то в середине февраля в Тифлис пришло неожиданное известие, что в Тегеране убит Грибоедов.

Темные предчувствия, высказанные Александром Сергеевичем перед отъездом в Персию, оправдались. Алаяр-хан, раздраженный твердостью и настойчивостью Грибоедова, взбудоражил народ. Фанатически настроенная толпа вломилась во двор русского посольства, перебила охрану и чиновников, растерзала и посла, обезображенный труп которого был выброшен на улицу. Шах и его правительство знали об умысле Алаяр-хана. Англичане, окружавшие шаха, из-под руки склоняли главных чиновников Персии к злодейской расправе.

В доме Ахвердовых и во флигеле, где жили Чавчавадзе, воцарилась скорбная тишина. Прасковья Николаевна, с материнской нежностью относившаяся к Грибоедову, слегла в постель. Мать Нины, княгиня Саломе, билась в истерических припадках. Соня укачивала в детской Наташу, а у самой из глаз катились слезы. Притихли голоса Катеньки Чавчавадзе и Дашеньки Ахвердовой. Мрачен был Муравьев. Тяжело переживая гибель Грибоедова, все находились в ужасной тревоге за судьбу несчастной Нины. Грибоедов оставил ее, беременную, в Тавризе, и с ней там был двоюродный брат Роман Чавчавадзе, но от них давно не получали никаких сообщений. Что там происходит, не сделались ли и они жертвами разъяренной толпы? И как воспримет Нина известие о трагической гибели мужа?

Впрочем, вскоре тревога стала затихать. Роман Чавчавадзе вывез Нину из Тавриза. Князь Александр Герсеванович, находившийся в Эривани, встретил дочь на границе и привез ее в Тифлис. Гибель мужа от Нины скрывали, но она чувствовала недоброе, была молчалива и, казалось, догадывалась обо всем. Прасковья Николаевна решилась наконец осторожно объявить ей о страшном происшествии. Нина перенесла удар мужественно. Она не билась в истерике, подобно матери, и не металась в отчаянии, а тихо плакала и скрывала печаль свою, хотя горе ее было безмерно. Ночью начались тяжелые преждевременные роды, недоношенный младенец скончался спустя несколько часов после рождения.

Оставаясь наедине с собой, Муравьев все чаще возвращался к мыслям о своих долголетних и странных отношениях с Грибоедовым. Он десять лет знал Александра Сергеевича, вращался с ним в одном кругу и одним из первых, когда молодой поэт и дипломат только начинал свою деятельность, оценил необыкновенный его талант, ум и способности. Он знал Грибоедова как превосходно образованного, свободомыслящего человека, ему более чем кому-либо иному было известно о его связях с декабристами, среди которых у них имелось столько общих близких друзей. Он, наконец, видел постоянно доброжелательное отношение к себе Грибоедова, не раз выручавшего его в самых разнообразных трудных обстоятельствах, и все-таки, несмотря на все это, от неприязненного чувства к нему отделаться не мог. Неужели все дело было только в слепой ревности? Да, отчасти это так… И ревновал он уже не Нину, хотя она продолжала ему нравиться, а жену Соню, которая как-то неосторожно призналась в своем увлечении Грибоедовым, и он именно поэтому не хотел родственного с ним сближения. А к ревности примешивалось и некое недоброжелательство, вызванное распространенным среди ермоловцев мнением, будто Грибоедов проявил черную неблагодарность к Ермолову, став приближенным Паскевича.

Но зависти к Грибоедову он не испытывал, нет, эту мысль он отвергал решительно. Он всегда отдавал должное высоким личным достоинствам Александра Сергеевича, его замечательному таланту, благородному мужеству, твердой воле, гордой независимости.

Кто-то из офицеров однажды при нем сказал:

– Везет Грибоедову! Поехал в Петербург надворным советником, а возвратился его превосходительством полномочным посланником!

Муравьев заметил:

– Это назначение Александра Сергеевича вполне им заслужено, он один в Персии стоит целой нашей дивизии.

И вот теперь, когда Грибоедова не было в живых, а вокруг его имени возникали самые нелепые, порочащие его слухи, Муравьев, возмущенный этой черной несправедливостью, записывал в дневник: «Иные утверждают, что Грибоедов сам был виною своей смерти, что он не умел вести дел своих, что он через сие происшествие, причиненное совершенным отступлением от правил, предписанных министерством, поставил нас снова в неприятные сношения с Персией. Другие соглашаются с мнением, что Грибоедов с редкими правилами и способностями был не на своем месте, и сие последнее мнение основано отчасти на словах самого Паскевича, который не много сожалел о несчастной погибели родственника своего, невзирая даже на важные услуги, ему Грибоедовым оказанные, и без помощи коего он бы не заключил столь выгодного с Персией мира. Я же совершенно иного мнения. Не заблуждаясь насчет выхваленных добродетелей Грибоедова коих я никогда не находил увлекательными, я отдавав всегда полную справедливость способностям Грибоедова и остаюсь уверенным, что в Персии он был совершенно на своем месте, что он заменял нам там единым своим лицом двадцатитысячную армию и что не найдется, может быть, в России человека, столь способного к занятию его места. Он был настойчив, знал обхождение, которое нужно было иметь с персиянами, дабы достичь своей цели, знал, как вести себя с англичанами… Он был бескорыстен и умел порабощать умы, если не одними дарованиями и преимуществами своего ума, то твердостью. Едиными сими средствами Грибоедов мог поддержать то влияние, которое было произведено последними успехами оружия нашего между персиянами, которые втайне на нас злобствовали и готовы были сбросить с себя иго нашего влияния. Сими средствами мог он одолеть соревнование и зависть англичан. Он знал и чувствовал сие. Поездка его в Тегеран для свидания с шахом вела его на ратоборство со всем царством персидским. Если б он возвратился благополучно в Тавриз, то влияние наше в Персии надолго бы утвердилось; но в сем ратоборстве он погиб, и то перед въездом своим одержав совершенную победу. И никто не признал ни заслуг его, ни преданности своим обязанностям, ни полного и глубокого знания своего дела!»

Шли дни, Нина медленно поправлялась и теперь почти все время проводила у Муравьевых. Она душевно отогревалась в их семействе, где все любили ее, жалели и ласкали и где маленькая Наташа, увидев ее, тянулась к ней пухленькими ручонками и что-то радостно лопотала.

O Грибоедове первое время Нина не говорила, слишком чувствительна была потеря, но затем беседы и воспоминания о нем стали насущной ее потребностью. Рассказав как-то Нине о своих встречах с Александром Сергеевичем, Николай Николаевич заметил:

– Что бы там теперь в высшем свете ни говорили, я держусь мнения, что ум и дела его были необыкновенными и не забудутся потомством…

Из темных бархатных глаз Нины выкатилась на щеку непрошеная слеза, она смахнула ее и медленно повторила:

– Ум и дела его были необыкновенны… – Потом, сделав небольшую паузу, добавила с тихим вздохом: – Да, все это так… Но зачем пережила его любовь моя?

9

Весной 1829 года военные действия Кавказского корпуса возобновились. Туркав удалось собрать значительные силы. Эрзерумский сераскир с тридцатитысячным корпусом снова двигался на Карс. Десятитысячный отряд турок и аджарцев занял Поцховский санджак, угрожая Ахалцыху, где стоял Бурцов с Херсонским полком. А близ Ардагана, как сообщили лазутчики, замечалось большое скопление турецкой конницы.

Паскевич, прибыв в Карс, созвал военный совет. Сакен, Муравьев и Вольховский высказались за то, чтоб не допускать соединения турецких войск и прежде всего разбить отряд, угрожавший Ахалцыху. Муравьева с карабинерным и Донским казачьим полками, с батальоном егерей и легкой конной артиллерией отрядили на помощь Бурцову. 2 июня у селения Квели в долине реки Поцхо Муравьев и Бурцов соединенными силами разгромили турок. Ахалцых и его округ были от неприятеля освобождены.

Михаил Пущин, остававшийся с Паскевичем в Карсе, записал:

«Муравьев прислал реляцию о своей победе вместе с Бурцовым: у турок отбиты знамена, вся артиллерия, множество пленных, так что под Ахалцыхом нет неприятеля, и что он с Бурцовым возвращаются в Карс. Кажется, следовало бы праздновать победу, но вместо того Паскевич разразился гневом на Сакена и Вольховского, упрекая их в том, что они своею интригою вырвали у него победу; а когда возвратились Муравьев и Бурцов, то вместо солдатского «спасибо» стал критиковать их маневры, выговаривать за значительную потерю людей, которая, напротив, была самая ничтожная».[38]

Паскевич приказал готовиться к переходу через Соганлугские горы, отделяющие Карс от Эрзерума. Кавказские войска сосредоточивались в лагере на реке Карс-чай, верстах в двадцати от крепости. Корпус сераскира стоял на большой Эрзерумской дороге, пересекавшей хребет Соганлу, а левее, в урочище Мелидюз, расположилась кавалерия Гака-паши.

13 июня Муравьев только что возвратился из утренней рекогносцировки и, зайдя в свою палатку, собрался писать донесение Паскевичу, как прискакал казак с запиской от Раевского: «Любезнейший Николай Николаевич, прошу покорнейше пожаловать к обеду. Шашлык готовится, шампанское остужается».

Записка не удивила. Раевский славился гостеприимством, любил хорошо поесть, в обозе у него постоянно имелся большой запас вин, и Муравьев не раз «проводил с ним время самым приятным образом».

В палатке у Раевского на этот раз собралось к обеду большое и разнообразное общество. Муравьев застал здесь Бурцова и офицеров Нижегородского драгунского полка Сакена, брата начальника штаба, и Семичева, декабриста, переведенного на Кавказ после полугодового заключения в крепости, тут же были адъютанты Раевского штаб-ротмистр Юзефович и прапорщик Лев Пушкин, а также разжалованные Захар Чернышов и Валерьян Голицын – последнего тоже пришлось недавно «устраивать» Муравьеву. Сам богатырь-хозяин, в полотняной, с открытым воротом рубашке и синих очках, стоял и о чем-то оживленно разговаривал с невысоким, средних лет господином в щегольском черном сюртуке. Великолепные, большие и ясные глаза незнакомца, каштановые вьющиеся волосы и тщательно подстриженные бакенбарды создавали запоминающийся, неповторимый образ. Муравьев догадался, что это поэт Александр Сергеевич Пушкин, приезда которого в последние дни ожидал Раевский, близкий друг юных лет его.

И Муравьев, глядя с любопытством на знаменитого гостя, направился прямо к нему:

– С благополучным прибытием, Александр Сергеевич. Счастлив познакомиться с вами. Разрешите рекомендоваться: Муравьев Николай Николаевич.

Пушкин, хорошо осведомленный, кто этот молодой, спокойный, начавший полнеть и по первому взгляду несколько даже суровый генерал, дружески и крепко пожал ему руку:

– Вот вы какой! А знаете ли, когда я впервые о вас услышал? Еще будучи в лицее… И потом от общих знакомых, когда был на юге, много такого о вас узнавал, что меня к вам располагало, и отлично помню, как восхищало меня ваше смелое путешествие в Хиву…

– Дела давно минувших дней, – вздохнув, произнес Муравьев и улыбнулся, вспомнив тут же, что фраза эта из пушкинской поэмы «Руслан и Людмила». Пушкин подхватил:

– В то время, когда писалась эта поэма, ваше имя было уже хорошо известно…

– А я могу свидетельствовать, – сказал Раевский, – что Николай Николаевич самый восторженный почитатель твоих творений, притом не только напечатанных…

Намек показался Муравьеву нескромным, он покосился на Раевского, а Пушкин ничуть не смутился.

– Я сему не дивлюсь, – проговорил он, – ибо цензурные опричники, кажется, задались целью сделать всю нашу литературу рукописною…

– Не всю, а лучшее, что в ней есть, – вставил Юзефович, сам писавший стихи и друживший со многими литераторами. – Комедия покойного Грибоедова «Горе от ума» в списках приобрела самую широкую известность…

При упоминании Грибоедова лицо Пушкина сразу сделалось необыкновенно серьезным и печальным.

– Да, я забыл рассказать вам, господа, о своей последней встрече с автором бессмертной комедии, – проговорил он медленно и тихо. – Это было по дороге сюда, близ крепости Гергеры. Два вола, впряженные в арбу, поднимались по крутой дороге. Несколько грузин сопровождали арбу. «Откуда вы?» – спросил я их. «Из Тегерана». – «Что вы везете?» – «Грибоеда». Это было тело убитого Грибоедова, которое препровождали в Тифлис… – Пушкин чуть помолчал, а затем с легким вздохом продолжил: – Да, не думал я о такой встрече с нашим Грибоедовым. Я расстался с ним в прошлом году в Петербурге перед отъездом его в Персию. Он был печален и имел странные предчувствия. Я было хотел его успокоить, он мне сказал: «Вы не знаете этих людей, вы увидите, что дело дойдет до ножей…»

Муравьеву с необыкновенной ясностью припомнилось последнее свидание с Грибоедовым, и он подтвердил:

– Я виделся с Александром Сергеевичем позднее вас, в лагере при Ахалкалаки, и, прощаясь со мной, он тоже говорил о мрачных предчувствиях, им овладевших. Он знал, какое страшное ратоборство предстоит ему, и не уклонился от исполнения долга своего.

Бурцов с присущей ему горячностью дополнил:

– Вот истинный подвиг во славу своего отечества! И не удивительно ли, господа, что до сей поры злодеяние, свершенное над нашим посланником, остается безнаказанным?

Раевский попытался пояснить:

– Насколько мне известно, правительство наше потребовало у шаха выдачи виновных, и нам обещали их выдать, но не выдали и, кажется, выдавать не собираются. А в наших высших сферах не особенно и настаивают…

Раевский не договорил. Вошел генерал Сакен. Разжалованные встали, вытянулись, Сакен добродушно кивнул им головой:

– Сидите, сидите, господа, не стесняйтесь…

Раевский представил генерала Пушкину:

– Начальник штаба нашего корпуса Дмитрий Ерофеевич Сакен.

Пушкин едва сдержал улыбку. «Ерофеичем» называлась широко известная водочная настойка. Вспомнился рассказанный Денисом Давыдовым анекдот. Будто Ермолов, когда прислали в корпус Сакена, сказал: «Я просил подкрепить меня войском, а меня подкрепили Ерофеичем».

Сакен тем не менее заслуживал большого уважения. Этот тщедушный, подвижной, некрасивый генерал был честен, храбр и справедлив, и хотя никогда ни в каких тайных обществах не участвовал, однако к высланным и разжалованным относился с душевным участием, принимал их у себя и не раз являлся ходатаем за них перед Паскевичем.

Пушкин знал об этом и спустя несколько минут после знакомства был уже с начальником штаба в самых лучших отношениях, как, впрочем, и со всеми остальными.

Между тем любезный хозяин пригласил всех к столу. Хлопнули пробки, зашипело в бокалах вино. Пушкин, делавший во время этой поездки дневниковые записи, отметил: «В тот же день (13 июня) войско получило повеление идти вперед. Обедая у Раевского, слушал я молодых генералов, рассуждавших о движении, им предписанном. Генерал Бурцов отряжен был влево по большой Эрзерумской дороге прямо противу турецкого лагеря, между тем как все прочее войско должно было идти правою стороною в обход неприятелю».[39]

На следующий день войска Кавказского корпуса, оттеснив неприятельские пикеты и благополучно пройдя опасное ущелье, стали на высотах Соганлуг в десяти верстах от неприятельского лагеря. И в один из тихих вечеров в палатке Раевского опять собрались постоянные его гости, среди которых на этот раз были лицейский товарищ Пушкина полковник Вольховский и Михаил Пущин, брат бесценного его первого друга, томившегося на каторге.

Пушкин читал «Бориса Годунова». Император Николай печатать эту трагедию не позволял, усмотрев в ней намеки на события 14 декабря. Узнав, что Пушкин читал ее в рукописи московским своим приятелям, шеф жандармов Бенкендорф сделал ему строжайшее предупреждение. Повторить после этого чтение запрещенного произведения в действующей армии, да еще лицам, состоящим под надзором, было делом весьма рискованным. Пушкин согласился прочитать рукопись лишь самым близким друзьям, к которым питал полное доверие. Муравьев был среди этих избранных.

Пушкин читал тихим, приятным голосом, просто, без обычного для того времени декламационного пафоса, но с большим увлечением и все более разгораясь. Яркие картины смуты в государстве московском волновали слушателей, словно живые вставали перед ними преступный царь Борис, старый и мудрый летописец Пимен, молодой инок, ставший самозванцем, и гордая красавица Марина…

Муравьев с напряженным вниманием следил за развитием действия. На первых порах самозванец вызывал у него некое сочувствие, ведь он ополчился против самодержавного российского владыки, поступки и слова самозванца Муравьев рассматривал с пристрастием опытного конспиратора.

Пушкин читал сцену у фонтана. Влюбленный в Марину самозванец открывался ей:

Нет, полно мне притворствовать! скажу

Всю истину: так знай же: твой Димитрий

Давно погиб, зарыт – и не воскреснет;

А хочешь ли ты знать, кто я таков?

Изволь, скажу: я бедный черноризец;

Монашеской неволею скучая,

Под клобуком свой замысел отважный

Обдумал я, готовил миру чудо —

И наконец из келии бежал

K украинцам, в их буйные курени,

Владеть конем и саблей научился;

Явился к вам; Димитрием назвался

И поляков безмозглых обманул.

Что скажешь ты, надменная Марина?

Довольна ль ты признанием моим?

Что ж ты молчишь?

Это признание самозванца хотя и вполне оправдывалось психологически, выглядело столь неосторожным, что Муравьев не вытерпел, перебил Пушкина:

– Позвольте, Александр Сергеевич, как же такая неосторожность со стороны самозванца? Ну, а если она его выдаст?

– Подождите, увидите, что не выдаст, – ответил с легкой досадой Пушкин и продолжил чтение.

Трагедия произвела на Муравьева ошеломляющее впечатление. Он не обладал поэтическим дарованием, но чувствовал очарование пушкинских стихов, зрелую силу их, шекспировскую лепку образов, поражавших воображение. И с того дня почти все свободное время стал проводить в обществе Пушкина и окружавших его, не скрывавших своего свободолюбия лиц, собиравшихся у Раевского.

А военные действия тем временем продолжались… 19 июня на горах Соганлугских, у селения Менджергонд, произошло сражение с войсками сераскира. Пушкин, находившийся при Нижегородском драгунском полку, так описал это событие:

«Едва пушка разбудила нас, все в лагере пришло в движение. Генералы поехали к своим постам. Полки строились; офицеры становились у своих взводов. Я остался один, не зная, в которую сторону ехать, и пустил лошадь на волю божию. Я встретил генерала Бурцова, который звал меня на левый фланг. «Что такое левый фланг?» – подумал я и поехал далее. Я увидел генерала Муравьева, расставлявшего пушки. Вскоре показались делибаши и закружились в долине, перестреливаясь с нашими казаками. Между тем густая толпа их пехоты шла по лощине. Генерал Муравьев приказал стрелять. Картечь хватила в самую середину толпы. Турки повалили в сторону и скрылись за возвышением…

Около шестого часу войска опять получили приказ идти на неприятеля. Турки зашевелились за своими завалами, приняли нас пушечными выстрелами и вскоре начали отступать. Конница наша была впереди; мы стали спускаться в овраг; земля обрывалась и сыпалась под конскими ногами. Поминутно лошадь моя могла упасть, и тогда Сводный уланский полк переехал бы через меня. Однако бог вынес. Едва выбрались мы на широкую дорогу, идущую горами, как вся наша конница поскакала во весь опор. Турки бежали; казаки стегали нагайками пушки, брошенные на дороге, и неслись мимо. Турки бросились в овраги, находящиеся по обеим сторонам дороги; они уже не стреляли; по крайней мере ни одна пуля не просвистела мимо моих ушей…

Я поехал шагом; вскоре нагнал меня Раевский. Настала ночь… Усталая лошадь отставала и спотыкалась на каждом шагу… Мы нашли графа на кровле подземной сакли перед огнем. K нему приводили пленных. Он их расспрашивал. Тут находились и почти все начальники. Казаки держали в поводьях их лошадей. Огонь освещал картину, достойную Сальватора Розы, речка шумела во мраке. В это время донесли графу, что в деревне спрятаны пороховые запасы и что должно опасаться взрыва. Граф оставил саклю со всею своею свитою. Мы поехали к нашему лагерю, находившемуся уже в 30 верстах от места, где мы ночевали. Дорога полна была конных отрядов. Только успели мы прибыть на место, как вдруг небо осветилось, как будто метеором, и мы услышали глухой взрыв. Сакля, оставленная нами назад тому четверть часа, взорвана была на воздух: в ней находился пороховой запас. Разметанные камни задавили нескольких казаков.

Вот все, что в то время успел я увидеть. Вечером я узнал, что в сем сражении разбит сераскир арзрумский, шедший на присоединение к Гаки-паше с 30 000 войска. Сераскир бежал к Арзруму; войско его, переброшенное за Соганлу, было рассеяно, артиллерия взята, и Гаки-паша один оставался у нас на руках».

Спустя неделю войска Кавказского корпуса приблизились к Эрзеруму. Пушкин записал: «26 июня мы стали в горах в пяти верстах от Арзрума. Горы эти называются Ак-Даг (белые горы); они меловые. Белая, язвительная пыль ела нам глаза; грустный вид их наводил тоску. Близость Арзрума и уверенность в окончании похода утешала нас.

Вечером граф Паскевич ездил осматривать местоположение. Турецкие наездники, целый день кружившиеся перед нашими пикетами, начали по нем стрелять. Граф несколько раз погрозил им нагайкою, не переставая рассуждать с генералом Муравьевым…

На другой день утром войско наше двинулось вперед. С восточной стороны Арзрума, на высоте Топ-Дага, находилась турецкая батарея. Полки пошли к ней, отвечая на турецкую пальбу барабанным боем и музыкою. Турки бежали, и Топ-Даг был занят. Я приехал туда с поэтом Юзефовичем. На оставленной батарее нашли мы графа Паскевича со всею его свитою. С высоты горы в лощине открывался взору Арзрум со своею цитаделью, с минаретами, с зелеными кровлями, наклеенными одна на другую. Граф был верхом. Перед ним на земле сидели турецкие депутаты, приехавшие с ключами города…

27 июня, в годовщину Полтавского сражения, в шесть часов вечера, русское знамя развилось над арзрумской цитаделью».

А что же произошло далее? Пушкин пробыл в Эрзеруме более трех недель. Он описал достопримечательности города, дворец сераскира, быт и нравы жителей, посещение гарема Осман-паши и, наконец, появление чумы. Пушкин не забыл сделать запись о вечерах, проведенных с умным и любезным Сухоруковым, казачьим сотником, высланным на Кавказ за связи с декабристами. Однако о продолжавшихся в Эрзеруме встречах с бывшими деятелями тайных обществ, служившими в кавказских войсках и собиравшимися у Раевского, Пушкин упомянуть не счел возможным, что, разумеется, вполне понятно. Муравьев и Михаил Пущин, бывавшие на этих собраниях, в своих записках тоже о них не упомянули. И это понятно. Тем не менее подтверждение эрзерумских собраний у Раевского имеется.

Бурцов, постоянно посещавший эти собрания вместе с Муравьевым, был из Эрзерума послан с Херсонским полком и ротой карабинеров для осады крепости Бай-бурт. Прибыв сюда, Бурцов 7 июля, извещая об этом Муравьева в дружеском письме, сделал в конце его следующую характерную приписку: «Поклонись Раевскому и тем, кого ты часто навещаешь».

Бурцова обстоятельства научили крайней осторожности. Он не раскрыл того, чего не должно было раскрывать. Но приписка весьма ясно свидетельствует не только о продолжавшейся связи Муравьева с собиравшимся у Раевского обществом, в центре которого был Пушкин, но косвенно подтверждает и конспиративный характер происходивших здесь бесед.

Несколько дней спустя Бурцов был убит. Пушкин записал: «19 июля, пришед проститься с графом Паскевичем, я нашел его в сильном огорчении. Получено было печальное известие, что генерал Бурцов был убит под Байбуртом. Жаль было храброго Бурцова, но это происшествие могло быть гибельно и для всего нашего малочисленного войска, зашедшего глубоко в чужую землю и окруженного неприязненными народами, готовыми восстать при слухе о первой неудаче. Итак, война возобновлялась! Граф предлагал мне быть свидетелем дальнейших предприятий. Но я спешил в Россию…»

Пушкин успел выехать вовремя, ибо спустя несколько дней произошли такие события, которые могли иметь для него самые дурные и непредвиденные последствия…[40]

10

Военные действия против турок, происходившие одновременно в Европейской Турции, на Балканах и в Закавказье, представляли весьма странную картину.

Балканская русская стотысячная армия в течение года не одержала ни одной решительной победы, потерпела полную неудачу при блокаде турецких крепостей Шумлы и Силистрии и, вынужденная отступить от них, стала на зимние квартиры в совершенно дезорганизованном виде, потеряв половину своего состава при бессмысленных штурмах и от заразных заболеваний. А ведь армия состояла из лучших регулярных войск, численно превосходила противника, была лучше его вооружена. И управлял армией не престарелый фельдмаршал Витгенштейн, считавшийся главнокомандующим, а сам император Николай.

В то же самое время войска Кавказского корпуса, действовавшие против турок в Закавказье, насчитывали всего одиннадцать тысяч штыков, были во много раз слабее неприятеля и не могли похвалиться благоприятными условиями походной жизни, а сумели взять такие неприступные крепостные твердыни, как Ахалцых и Карс, разгромив несколько турецких корпусов.

В чем же тут дело? Почему действия маленького Кавказского корпуса оказались более успешными, чем действия большой Балканской армии? Военные наблюдатели, отечественные и иностранные, ломали головы над столь загадочным явлением. Сначала многие полагали, что кавказские победы одержаны благодаря выдающемуся военному таланту графа Паскевича-Эриванского. Вскоре, однако, мнение это было опровергнуто достоверными известиями о том, что большая часть неприятельских городов и крепостей взята была по инициативе смелых и талантливых командиров Кавказского корпуса без участия Паскевича и зачастую даже вопреки его указаниям.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31