I
Восемнадцатого марта 1708 года поздно вечером Козловского воеводу князя Григория Ивановича Волконского обеспокоил подьячий приказной избы Ларион Силин. Князь поужинал, помолился богу, улегся в пуховики и начинал уже сладко дремать, как вдруг этакая неожиданность…
Стоит в дверях Ларион, пощипывает пегую бороденку и гнусавит:
– Неладные вести, батюшка князь… Воровской атаман Кондрашка Булавин, слышно, поблизости от нас объявился…
Воевода в одной рубахе соскочил с постели, недоумевающе заморгал глазами:
– Кондрашка? Да ты не с ума ли спятил? Я ж только вчера ведомость светлейшего князя Александра Даниловича Меншикова получил, что оный вор и бунтовщик в Запорогах обретается…
– Зимовал там, а ныне воровское его собрание в Пристанском городке на Хопре…
– Быть того не может! Кто сказывал?
– Тамбовец Ромашка Белевитинов и татарин Акмемет Дунаев третьего дня еще с чужих слов о том болтали, да я веры им не дал… А ныне тамбовский дьячок Иван Попов, бывший по своим нуждам в том Пристанском городке, показал, что сам-де он тех воровских казаков видел… А намерение-де у них, воров, захватить государевых лошадей, которые на корму в Козлове и Тамбове. Да они же, воры, говорили, что дело им до бояр, до прибыльщиков, до немцев, до подьячих, да до вашей княжой милости, чтобы всех перевесть…
– Ишь, дьяволы сиволапые, чего захотели! – буркнул воевода. – Вот пошлю на них драгун… – И круто сломав фразу, спросил: – А много ли в собрании воров-то?
– Сказывают, будто тысяч семнадцать, – промолвил подьячий, – да еще будто ожидают с разных сторон множество… Письма прелестные с печатью того Кондрашки Булавина по всем селам и деревням читают…
– Ах, семя воровское, проклятое, – сердито просопел воевода и распорядился: – Вот что, Ларион… Вестовщиков тех держать под караулом. Расспросы хранить в тайне. А в Пристанский городок послать немедля добрых шпигов для подлинного уведомления о ворах. Может, прибрехал с перепугу тот дьячок. У страха глаза-то велики!
Однако как ни старался воевода себя приободрить, а черные мысли лезли в голову столь настойчиво, что более всю ночь заснуть он не мог. Положение складывалось скверное. Посылать против воров некого. Кроме двух драгунских рот, охраняющих государевых лошадей, никакой воинской силы в Козлове нет. Вооружить местных жителей? Но чем? На днях сам осматривал воинский склад: порох сырой, к пальбе не годен, ружей и свинца нет… Да и надежда на козловцев плохая. Многие давно замечены в шатости и склонности к бунту. А работный люд, занятый заготовкой корабельных лесных припасов и постройкой будар на Хопре и Воронеже, при первой возможности присоединится к ворам. И если, избави бог, вздумает Кондрашка брать Козлов и Тамбов, противиться ему нечем…
Так, ничего утешительного не найдя, забылся воевода на рассвете в тяжелом сне.
А на другой день примчался из Тамбова от стольника Василия Данилова нарочный, сообщил:
– Воровские казаки отогнали с тамбовских государевых заводов четыреста сорок лошадей и триста жеребят. А как учинился-де сполох, все конюхи и мужичишки убежали в леса за реку Цну. А работных людей, плотовщиков и бурлаков воры подговаривают идти к ним, надзирателей утопить…
Дурные вести продолжали следовать одна за другой. Крестьяне деревень Карачана, Русской Поляны, Самодаровки, Никольской, Ключей и многих других склонились на «воровскую прелесть» и, по казацкому обычаю, учинив круги, выбирают атаманов и есаулов.
Потом прибежал в Козлов староста принадлежавшей светлейшему князю Меншикову деревни Грибановки Меркул Федоринов. Наехавшие «воры» разграбили здесь без остатка все господское имущество, скотину частью порезали, частью угнали, а атаманом поставили гультяя Гаврилу Викулина.
Воевода, услыхав об этом, схватился за голову. Вот тебе лишняя докука! Вспомнил, как перед отправкой в Козлов на воеводство Меншиков как бы в шутку предупредил:
– Смотри, Григорий, без призора мою деревеньку Грибановку не оставляй… Ежели дуровство какое там случится, с тебя взыскивать буду.
Чего доброго, а на это жадный и корыстный светлейший князь способен! Заставит деревеньку восстанавливать, и спорить с царским фаворитом не станешь.
Волконский тяжело вздыхает. Вообще хуже ничего нет, когда поблизости расположены владения знатных лиц. Помощи от них не жди, а неприятностей й нареканий не оберешься. Простой дворянин воровское нападение, как божью кару за грехи, снесет со смирением, безропотно, а знатные вотчинники во всем воеводу винить будут, он-де ворам потакал, он-де нас не оберег… А тут, куда ни глянь, на сотни верст вокруг богатейшие поместья бояр Нарышкиных, Салтыковых, Воротынских, Воронцовых, Одоевских, Репниных…
Воевода думает о том, что надо немедля предупредить этих спесивых господ о начавшемся на Хопре воровстве… да, кстати, собрать провиант для ратников… да попытать о дворянском ополчении из их недорослей и приживалов… Жестокосердием вотчинников возмущение мужичишек воздвигается, пусть и потрудятся себя охранить.
Волконский снова ночью не спит. Сидит за столом, кряхтит, готовит письма. А в окнах тревожно отсвечивает далекое зарево. Где-то полыхает помещичья усадьба.
… Боярин Иван Петрович Салтыков свыше пятнадцати лет проживал в своем родовом селе. Отец его, Петр Михайлович, любимец царя Алексея Михайловича, числился среди шестнадцати самых родовитых бояр. Но Иван Петрович царедворцем оставался не долго. Он примыкал к тем, кто поддерживал царевну Софью и неодобрительно относился к затеям молодого царя Петра. После разгрома партии царевны боярину Ивану Петровичу Салтыкову предложили «отъехать из Москвы не мешкав и безвыездно пребывать в тамбовской вотчине». Царь Петр ограничился таким довольно легким наказанием потому, что помнил, как некогда взбунтовавшиеся стрельцы вместо его дяди Афанасия Кирилловича Нарышкина убили ошибочно стольника Федора Салтыкова, родного брата Ивана Петровича.
Сельская жизнь боярина Салтыкова не очень удручала. Безмерно богатый, тщеславный и властный, он чувствовал себя здесь по крайней мере владетельным князем. Окруженный белокаменной оградой двухэтажный с колоннами дом походил на дворец. Рысистые лошади собственного завода славились на всю Тамбовщину. В охотничьих сворах насчитывалось несколько сотен породистых гончих и борзых собак. Праздничные приемы у Салтыкова обставлялись с царским великолепием. Крепостные слуги выполняли любую прихоть хозяина. Малейшее ослушание жестоко каралось, часто из конюшен наказанных выносили замертво.
Слух о появлении в Пристанском городке «воровских казаков» боярина Салтыкова не испугал. Он вооружил на всякий случай дворовых, выставил караулы вокруг села и на этом успокоился. Грозный владыка многих тысяч крепостных крестьян слишком презирал своих подданных, чтоб расстраивать себя мыслями о возможном соединении крестьян с бунтовщиками…
Приехавшего от козловского воеводы подьячего Лариона Силина принял боярин милостиво, посадил с собой обедать и даже пошутить изволил:
– Небось со страху перед ворами князь Григорий в штаны напустил…
– Сила воровская огромна, боярин, утушить сей огонь вспыхнувший нелегко, – заметил подьячий. – Воевода одну токмо надежду питает на дворянское ополчение…
– Удумал! – фыркнул сердито Салтыков. – Воинской силой завсегда бунты смиряли, а не дворянским ополчением.
– Так-то оно так, – сказал подьячий, – да где воинскую силу-то взять? Шведы на рубежах отечества, сам ведаешь… А коли пришлет государь недавно собранные рекрутские полки, они для отпору бунтовщикам не годятся, ибо у многих рекрут в воровском собрании братья и свойственники… Того ради князь Григорий Иванович и велел мне говорить с тобой, боярин, чтобы вступил ты с недорослями своими в ополчение…
Салтыков гневно стукнул кулаком по столу:
– Не бывать! Салтыковы при четырех царях ближними были. Нам с ворами биться низко.
Ларион Силин, зная крутой нрав хозяина, немного помолчал, потом со вздохом вставил:
– Так-то так, милостивец, да кабы хуже не было… Князь Одоевский тоже в ополчение идти не захотел, а ныне воры деревеньку его сожгли, а самого утопили…
Сообщенная новость произвела на боярина впечатление, он даже в лице изменился:
– Ты что, Ларион Иванович? Шутишь? Да ведь от его деревеньки и ста верст до меня нету… Ах, богоотступники, смерды подлые!
Подьячий, пряча под усы усмешку, подумал: «Подожди, я тебя допеку, не так еще запоешь». А вслух произнес:
– Я ж сказываю, боярин, кабы-де хуже не было… Ежели Кондрашку у нас не смирить и не удержать, их воровской наме?рок размножится, дуровство по всей Руси пойдет. Уж и ныне, откроюсь тебе, за Тамбов и Воронеж опасаемся.
– Господи Исусе! Неужто так, Ларион Иваныч?
– Воистину так, боярин…
– Гм… Придется, пожалуй, ехать…
– Придется, милостивец, – кивнул головой подьячий. – Ополчения все равно тебе не миновать.
– Какое там ополчение! Воевать мне негоже. Поеду с воеводой говорить, как от воров вотчину свою обезопасить…
– Воевода не поможет. С двумя драгунскими ротами супротив воровской орды не пойдешь. Да и тебя, боярин, укрыть от ополчения князь Григорий Иванович не посмеет…
– Ты какие это темные загадки мне загадываешь? – нахмурился Салтыков.
Подьячий наклонился к нему и, понизив голос до шепота, промолвил:
– По старому дружеству открою тебе, боярин… На подозрении ты ныне состоишь. Из Москвы тайная бумага прислана. Велено строго сыскать, как ты государевым указам противенствуешь, недорослей своих от военной службы укрываешь, а Ивашку-холопа до смерти батогами застегал…
– Облыжные слова! Поклеп! Я в смерти Ивашки не повинен!
– Мы-то верим тебе, боярин, а посланцы государевы не верят. Его царское величество не раз указывал руду искать со всяким прилежанием, дабы божье благословение под землей втуне не оставалось. А сыщики, вишь, проведали, будто бы ты, не желая для отечества трудиться и заводы строить, за то Ивашку и застегал, что тот руду обрел…
Салтыков не выдержал, схватился за голову, застонал:
– Ох, время тяжкое! Прежде цари православные не так жили, не так поступали. А этот словно подмененный какой. Все государство разворошил. На болоте город строит. Лучших бояр на колья посажал. Басурманские порядки заводит. Скоро от веры православной отвращать станут…
– Вот и этакие слова твои непотребные государевым сыщикам ведомы, – сказал подьячий, – как же воеводе от царского гнева спасти тебя?
Салтыков вытер платком вспотевшую шею, признался:
– До сердца довели. Истинно говорю: ума не дам, что делается? Кругом плохо. Одни расстрои великие зрю, и куда прибегнуть, не ведаю. Ужель того хотят, чтобы старый род Салтыковых в бесчестии сгинул?
Подьячий, пощипывая по привычке бороденку, подсказал:
– В ополчение иди, боярин. Единый путь вижу, како царский гнев избыть и чести не утратить… Может, смерть честну примешь, боярин, а с мертвого токмо и не взыщут.
– Ан врешь, врешь! – перебил Салтыков. – И с живого не взыщут, коли ты поможешь…
– В толк не возьму, боярин, о чем ты речь ведешь? – удивился подьячий.
– Правая ты рука у воеводы, Ларион Иваныч. Ведаю: и оправить меня перед Москвою сумеешь и от ополчения избавить… А я за услугу сию ста червонных не пожалею.
Подьячий испуганно замахал руками:
– Что ты, опомнись! Ныне за малую корысть смертью наказуют, а за взятки и лихоимство – страшно молвить. Тут, уволь, боярин, мне своя голова дороже твоих денег.
Салтыков вышел из-за стола, принес деньги в бархатном кошельке, высыпал перед подьячим.
– Старой чеканки, Иваныч… А уладишь дело, все получишь.
– Страшусь, страшусь, милостивец, – пробормотал Ларион, а у самого дрожащие руки так к деньгам и тянутся.
– Бери, не лукавь, – произнес Салтыков. – Все взятками живут. Все поползновенны!
Противился Ларион недолго. Прибрал деньги, сказал:
– Ин ладно, боярин. Так и быть, приму грех на душу. Приезжай в Козлов – оправим. Токмо не мни, что златом меня, старого, купил… Злато сие сыщикам. А меня, видно, иным приветишь. Давча девку у тебя видел, Фроськой кличут, в метрессишки хочу… Подари да прикажи снарядить.
Салтыков только крякнул:
– Эх, дорог ты нынче, Ларион Иваныч, да видно, твое счастье. Дарю девку.
И, налив венгерским вином чары, продолжил:
– Ну, во здравие твое и воеводы!
Но выпить вино не успели. Послышался какой-то странный шум. Дверь распахнулась, вбежал перепуганный дворецкий.
– Беда, боярин! Неведомые люди приехали! Сюда идут!
Салтыков, багровея, крикнул:
– Кто… кто пустить посмел?
– Силой взяли. Сотни две, все конные и оружейные…
Они входили уже в горницу, сопровождаемые взволнованными дворовыми мужиками и холопами. Впереди чернобровый, средних лет казак, в бархатном кафтане, подпоясанном красным кушаком, и с запорожской кривой саблей…
– Бьем челом, боярин… Не обессудь, что во множестве.
Салтыков ворочал выпученными от страха глазами и еле пробормотал:
– Не ведаю вас… люди добрые…
Казак обжег его горячим, недобрым взглядом, сказал с насмешкой:
– Кондрат Булавин. Может, слышал?
Салтыков молча шевелил губами. Подьячий дрожал всем телом.
Кто-то из казаков произнес:
– Не пытай, Кондратий Афанасьич… Видишь, от радости языка лишились…
– Воистину так, – не помня себя, вымолвил подьячий.
– А ты что за ворона? – спросил Булавин.
– Служилый, приезжий, подневольный человек… – залепетал подьячий.
Булавин, не дослушав, повернулся к дворовым:
– Кто ведает?
– За одно они стоят, атаман, – ответил хмурый пожилой крестьянин. – Боярин, как пес, народ грызет, а дьяк сей бесчинства его покрывает…
– Ну, ежели так, заодно и спрашивать будем…
Подьячий затряс бороденкой, бросился в ноги атаману:
– Неправда… оговорили меня…
– Молчи, род гадючий! – прикрикнул Булавин и приказал: – Ведите их во двор!
А там у крыльца толпились приехавшие с Булавиным казаки и одетые в рваные зипуны и лапти крестьяне. Когда Салтыкова и подьячего вывели из дома, толпа встретила их зловещим негодующим рокотом.
Булавин, выйдя на крыльцо, крикнул:
– Эй, народ! В чем боярин ваш повинен? Кажи, не таись…
Толпа закипела. Полыхала ненависть в глазах людей. Вековые обиды жгли мужицкие сердца. Потрясая дубинами и топорами, перебивая друг друга, кричали:
– Разорил всех, замучил, изверг!
– Ходим нагие, едим хлеб гнилой!
– От работ тяжких спины согнуло!
– Никакой управы на него нет! Собаками травит!
– Ивашку батогами до смерти забил!
– Зверь он лютый! Оборони нас, атаман, все тебе верно служить станем!
Булавин слушал жалобы молча. Только губы от еле сдерживаемого гнева чуть приметно дрожали. Потом повернулся он к Салтыкову, спросил:
– Слышал вины свои, боярин?
Салтыков, собрав силы, злобно выдохнул:
– Воры, смерды подлые… не вам меня судить…
– Нам! – грозно сдвинув густые брови, перебил Булавин. – Кончилось царство ваше, тунеядцы. Возьми, народ, обидчиков и недругов своих! В воду обоих!
Толпа охнула, расступилась и словно проглотила боярина и подьячего. Булавин обратился к крестьянам и холопам:
– Ведайте, браты, что встали мы, казаки, за старые обычаи и вольности, порушенные боярами и господами. Отныне крестьянству для них не пахать и не сеять. Созывайте круг, изберите атамана, живите вольно. А кто похочет с нами погулять – всем рады. Ведайте, браты, – возвысил он голос, – ныне и запорожцы и кубанцы с нами в единомыслии, работный люд и голытьба всех рек донских поднимаются за нас, а завтра Русь вся всколыхнется. Душа моя открыта перед вами. Покуда изменников старши?н, князей, дворян, прибыльщиков и подьячих не переведем, – оружия не сложим. А ежели я от намерения своего отступлюсь или корысть какую заимею, этой саблей, – выхваченная из ножен сильной и ловкой рукой, она сверкнула в воздухе, – этой саблей голову мне отсеките…
– Верим, атаман! Веди нас на Воронеж!
А между тем сгустились сумерки. Кругом зажглись костры. Казаки выводили из конюшен рысистых лошадей. Мужики тащили порезанных господских телят, кур и гусей, готовился обильный ужин. Из боярских погребов вытаскивались бочки с вином и старым хмельным медом.
Булавин довольно жмурился, подкручивал усы и беседовал приветливо с деревенскими стариками.