Смотрел не раз спектакли русской труппы, где с успехом выступали Рахманова, Пономарев и Воробьев, бывал во французской комедии, где отличались в мольеровских пьесах Ларош и Сенклер, восхищался у итальянцев музыкой Чимарозы и Фиорованти. Но чаще всего гвардейцы посещали французскую оперу. Там пела очаровательная Фелис. Рассказывали, будто она тайком бежала из Парижа, спасаясь от назойливой любви Иеронима Бонапарта, брата первого консула. Эта романтическая история усиливала общий интерес к артистке.
Денис не отставал от своих товарищей. Дорогие билеты поглощали значительную сумму из его скромных средств. Нельзя было отказаться и от складчины на подарки артистам и банкеты с ними. Театр обходился слишком дорого. И разумеется, Дибич прав… Сократить расходы можно. Военные знания следует постоянно совершенствовать. Твердость Дибича в этом вопросе ему понравилась. Через некоторое время Денис начал тоже брать уроки у Торри. Правда, майор оказался большим хвастуном. и пустословом, но сообщал и много полезного.
Продолжая встречаться во время караулов, Давыдов и Дибич обменивались своими знаниями в изучении стратегии и фортификации, проверяли один другого. Однако приятельские отношения между ними не наладились – разделяли различные взгляды и стремления. Дибич упрямо отстаивал старые прусские военные доктрины, был сух, педантичен, склонен к штабной деятельности. Денис самым высоким военным авторитетом считал Суворова и при живости своего характера мечтал лишь о боевых лаврах. Мысленно определив подпоручика-семеновца в категорию «бештимтзагеров», Давыдов не мог побороть к нему неприязненного чувства.
Находясь под влиянием Каховского и Ермолова, Денис в те годы избегал дружбы с немцами, хотя в гвардии их служило много. Среди обширного круга знакомых молодого Давыдова человека с немецкой фамилией можно было встретить лишь случайно.
В то же время недостаточность средств заставляла невольно отдаляться от аристократической– военной молодежи, проводившей время в кутежах. Денис не пил, не курил, не играл в карты.
Борис Антонович Четвертинский, ставший близким человеком с первых дней службы, жил так же скромно, как и Денис. Вкусы и настроения их во многом сходились. Борис Четвертинский, по происхождению поляк, был из знатного, но оскудевшего рода, известного своей преданностью России.
Князь Антоний Четвертинский, отец Бориса и двух его старших сестер – Жаннетты и Марии, за сочувствие русским был убит восставшими поляками в 1794 году. Императрица Екатерина распорядилась взять сирот ко двору: Бориса записали в гвардию, сестер сделали фрейлинами.
Дальнейшая судьба их сложилась по-разному. Борис, не имевший родовых поместий и больших средств, как и Денис, гордился лишь старинным родом, – у того и у другого «золота было более на ташках, чем в ташках». А сестры, отличавшиеся поразительной красотой, стали блистать во дворце.
Марию в ранней молодости выдали за Дмитрия Львовича Нарышкина; фамилия эта считалась одной из самых знатных в столице. Нарышкины гордились родством с царствующим домом (Наталия Кирилловна Нарышкина была матерью Петра Первого) и жили в сказочной роскоши. Дмитрий Львович, не проявлявший никаких талантов, проводил время в устройстве балов, обедов и приемов. Зимой перед огромным великолепным домом на Фонтанке, принадлежавшим. Дмитрию Львовичу, день и ночь стояли кареты, украшенные раззолоченными гербами.
Встречаясь на придворных вечерах с Марией Антоновной, император Александр оказывал ей особенное внимание. В дворцовых кругах уже поговаривали о тайных свиданиях между ними. Но Борис Четвертинский, очень привязанный к сестре, считал подобные слухи сплетнями.
Денис, представленный Борисом сестре, принят был благосклонно и радушно. Этого оказалось достаточно, чтобы все многочисленные посетители салона Марии Антоновны отнеслись к юному кавалергарду если не дружелюбно, то по крайней мере с необходимой учтивостью.
Денис случайно получил возможность наблюдать жизнь верхушки столичного общества. Вскоре он почувствовал, как далеки и чужды для него интересы этих вельможных, надменных и надутых господ.
Особенно часто приходилось видеть старшего брата хозяина, обер-гофмаршала и директора императорских театров Александра Львовича Нарышкина. Кругленький, румяный, напомаженный и надушенный, он, словно колобок, катался по гостиной, разнося свои каламбуры и заранее подготовленные mots (словечки). Александр Львович быстро прожил огромные средства и постоянно находился в долгах. Это обстоятельство потешало его, как ребенка. Каламбуры чаще всего касались собственных долгов. И быстро надоедали.
Рассказав, как дорого ему стоит какой-нибудь бал в честь именитого гостя, Александр Львович, разводя короткими ручками и давясь от смеха, восклицал:
– Это было моим долгом, господа, но я все это сделал в долг.
Постоянные посетители салона не представляли никакого интереса. Смешно было слушать, с какой важностью надутый, как индюк, камергер Загряжский и старый, полуглухой сенатор Свистунов, известные своим чванством и скудоумием, рассуждали о политике «корсиканского злодея» Бонапарта, ставшего в мае 1804 года французским императором Наполеоном. Смешно было наблюдать, как молодился и пыжился пожилой, некрасивый, с брюшком и на тонких ногах, церемониймейстер императорского двора граф Иван Степанович Лаваль. Озорные стихи сами так и лезли в голову Дениса. В конце концов от соблазна он не удержался, и новое шуточное стихотворение «Сон» пошло в переписку.
Впрочем, иногда в салоне Марии Антоновны появлялись и такие гости, знакомство с которыми Денис считал для себя за особую честь.
Однажды он и Борис Четвертинский зашли к Марии Антоновне раньше обычного. Приняв их по-родственному – в своем будуаре, она с лукавой улыбкой сказала:
– Ну, мои мальчики, сегодня, кажется, вы останетесь довольны… Будет некто для вас интересный!
– Ты интригуешь нас, Мари! Кто? – не выдержал Борис.
Мария Антоновна рассмеялась:
– Московский митрополит…
– Мари, душенька, мы с Денисом на колени встанем, – упрашивал брат. – Назови хоть первую букву фамилии.
Мария Антоновна осталась непреклонной. Молодые гвардейцы потеряли покой, тщетно строя догадки. Наконец, когда гости собрались и вечер был в разгаре, осанистый ливрейный лакей доложил:
– Князь Петр Иванович Багратион.
Дениса обдало жаром. Этого он никак не ожидал. Любимец Суворова! Тот самый Багратион, который дрался как лев в горах Швейцарии! Денис еле сдерживал волнение.
Князь Багратион вошел. Он был в узком генеральском мундире, украшенном несколькими орденами, и казался значительно моложе своих сорока лет. Черные кудри, серебрившиеся кое-где у висков, тщательно подстриженные бакенбарды, быстрый взгляд огненных глаз, большой, с горбинкой нос придавали лицу величественное выражение. Приветливо всем поклонившись, Багратион легкой, скользящей походкой направился к поднявшейся навстречу Марии Антоновне.
– Простите великодушно за опоздание, богиня, – поднося ее руку к губам, сказал любезно Багратион.
– Это надо заслужить рассказом хотя бы об одном из ваших славных подвигов, mon cher prince,II – ответила с восхитительной улыбкой Мария Антоновна.
– О, я плохой рассказчик, – отозвался князь. – Кроме того, милая Мария Антоновна, а vous je puis l'avouer,III истинные подвиги военные чаще всего совершаются не генералами, а нашими чудо-богатырями солдатами. Вот кто достоин удивления! И право, господа, – обратился он к гостям, – русские штыки, прорвавшиеся через Альпы, кажутся мне более грозной силой, нежели все таланты господина Бонапарта…
Багратион сел в кресло, слегка вытянул левую ногу. Его окружили, завязался оживленный разговор.
Главной темой было обсуждение вопроса о возможной военной коалиции России, Австрии, Англии и Пруссии против узурпатора Бонапарта, каким считали коронованного недавно повелителя французов. Все знали, что отношения России и Франции обострялись с каждым днем. Расстрел в Венсеннском замке герцога Энгиенского, произведенный по приказу Бонапарта, казалось, переполнил чашу терпения. Русский двор находился в трауре, враждебных чувств к Бонапарту царь не скрывал8.
Разделяя общее мнение о неизбежности войны с Бонапартом, Багратион задумчиво сказал:
– Я не искушен в политике, господа… Но я никак не могу забыть австрийского вероломства, коему обязаны мы швейцарскими тягостями. Я, признаюсь, не питаю особого доверия и к английским добрым намерениям. Зато твердо верю в одно. – В глазах князя вспыхнул огонек: – Верю… ежели государь прикажет… наша армия, сильная духом суворовским, с честью выполнит свой долг, господа!
Багратион вскоре откланялся, уехал. А Денис долго еще находился под впечатлением этой встречи. Близость войны, о чем все кругом говорили, наполняла душу волнующим, радостно-тревожным чувством. Вот оно, вот оно, поле славы! Эх, кабы послала судьба счастье попасть под команду Багратиона!
Менее всего думал Денис о том, что жизнь его снова может круто измениться. И конечно, не знал, что судьба его висит на волоске и решается во дворце.
… Басни и последнее стихотворение Дениса Давыдова лежали на письменном столе императора Александра. В стихотворении «Сон», положим, ничего предосудительного царь не обнаружил. Задевались, правда, почтенные особы, но… это еще можно простить. Александр снова взял со стола листок бумаги, поднес к близоруким глазам. Стихи были старательно, крупно переписаны. И фамилии, скрытые Денисом под начальными буквами, услужливо для ясности расшифрованы. Государь прочитал:
Кто столько мог тебя, мой друг, развеселить?
От смеха ты почти не можешь говорить.
Какие радости твой разум восхищают,
Иль деньгами тебя без векселя ссужают?
Иль талия тебе счастливая пришла
И двойка трантельва на выдержку взяла?
Что сделалось с тобой, что ты не отвечаешь?
– Ах! Дай мне отдохнуть, ты ничего не знаешь!
Я, право, вне себя, я чуть с ума не сшел:
Я нонче Петербург совсем другим нашел!
Я думал, что весь свет совсем переменился:
Вообрази – с долгом Нарышкин расплатился,
Не видно более педантов, дураков.
И даже поумнел Загряжский, Свистунов!
В несчастных рифмачах старинной нет отваги.
И милой наш Марин не пачкает бумаги,
А в службу углубясь, трудится головой:
Как, заводивши взвод, во время крикнуть – стой!
Но больше я к чему с восторгом удивлялся:
Копьев, который так Ликургом притворялся,
Для счастья нашего законы нам писал,
Вдруг, к счастью нашему, писать их перестал.
Во всем счастливая явилась перемена,
Исчезло воровство, грабительство, измена,
Не видно более ни жалоб, ни обид,
Ну, словом, город взял совсем противный вид.
Природа красоту дала в удел уроду,
И сам Лаваль престал коситься на природу,
Багратиона нос вершком короче стал,
И Дибич красотой людей перепугал.
Да я, который сам, с начала свово века,
Носил с натяжкою названье человека,
Гляжуся, радуюсь, себя не узнаю:
Откуда красота, откуда рост – смотрю;
Что слово – то bons mots, что взор – то страсть вселяю,
Дивлюся – как менять интриги успеваю!
Как вдруг, о гнев небес! вдруг рок меня сразил:
Среди блаженных дней Андрюшка разбудил,
И все, что видел я, чем столько веселился, —
Все видел я во сне, всего со сном лишился.
Дочитав стихи, Александр покачал головой и неожиданно улыбнулся. Вспомнилась глупая, самонадеянная физиономия сенатора Свистунова, представилась смешная фигура графа Лаваля… За эти стихи взыскивать с автора не собирался. Совсем иное дело с баснями, в особенности с той, что называется «Голова и Ноги»… Четыре строки, которые он запомнил, звучали, как дерзкое предупреждение ему Самому:
«Коль ты имеешь право управлять,
Так мы имеем право спотыкаться
И можем иногда, споткнувшись – как же быть, —
Твое Величество об камень расшибить».
Чистейшее якобинство! Оправдание права на бунт! Негодяй сочинитель не заслуживает никакого снисхождения. Он всегда будет опасен. В крепость! В Сибирь!
Александр гневным жестом отодвинул бумаги, поднялся. В просторном кабинете, кроме него, никого не было. Мягкий свет настольной лампы под абажуром наполнял комнату причудливыми полутенями. Стрелки на стенных часах почти смыкались на двенадцати. Полночь. Александр невольно вздрогнул. Он не любил этого времени. Страшная ночь, когда с его молчаливого согласия убивали отца, никогда не забывалась. Рука невольно потянулась к золотому звоночку. Однако сдержался. Следует прежде привести в порядок свои нервы и мысли. Знал, что в соседней комнате занимается князь Петр Михайлович Волконский. Любимый генерал-адъютант, верный, преданный человек. И все-таки даже перед ним душевных волнений своих и подлинных желаний никогда не открывал. С детства был скрытен, осторожен.
Подойдя к зеркалу, Александр потер рукой пухлые щеки – это его успокаивало. Тщательно щеточкой поправил быстро редевшие рыжеватые волосы. Прошелся по кабинету.
Решить вопрос, как поступить с опасным вольнодумцем, было не так-то просто. Сослать в Сибирь, разжаловать в солдаты? Но ведь поднимется шум, начнут искать причины, сочувствовать пострадавшему, и басни получат еще большую популярность… Александр поморщился. Он играл роль доброго, либерального государя, уважающего закон. Приходилось себя сдерживать Необходимо подыскать такие причины, чтобы наказание не походило на расправу, а являлось бы справедливым возмездием за нарушение общепринятых правил поведения. Сделать надо так, чтобы тем, кто попробует просить за кавалергарда, можно было ответить излюбленной фразой, улыбаясь: «Я не имею ничего против Давыдова, но закон сильнее меня, господа». Мысль была найдена. Александр, довольный, сел в кресло, позвонил. И когда явился Волконский, сказал обычным приятным голосом:
– Я прочитал известные тебе пасквильные стихи кавалергарда Дениса Давыдова… Полагаю, можно оставить без последствий… Молод, глуп! Как твое мнение, Петр Михайлович?
Волконский в недоумении посмотрел на императора.
– Воля вашего величества…
– Нет, нет, я хочу откровенности, – перебил его Александр. – Ты знаешь мои правила: откровенность и законность. Я высказываюсь так, как подсказывает мне сердце, но я могу ошибиться, поэтому хочу послушать тебя.
– Басни весьма вредные по мыслям, ваше величество, – решился наконец заметить Волконский.
– Разумеется, но это заблуждение одного ума, а ежели возникнут лишние разговоры, – Александр подчеркнул последние слова, – басни могут ввести в заблуждение иных… Надеюсь, ты меня понимаешь?
– Справедливая мысль, ваше величество… Вполне согласен.
– Вот почему, по-моему, – продолжал Александр, – про басни совершенно говорить не стоит. Про них я ничего не знаю. Мы предаем их забвению. Однако ж меня, признаюсь, смущает стихотворение… Лично я ничего предосудительного в нем не нахожу, посему и решаюсь оставить дело без последствий. Но не кажется ли тебе, что, поступая таким образом, мы сами несколько нарушаем законность?
Волконский как будто достаточно знал императора, но на этот раз решительно отказывался его понимать. «Чего он добивается, куда клонит?» Моргая глазами, князь пробормотал:
– Оскорбление вашего величества дерзостными стихами, безусловно, по закону наказуемо…
– Ах, боже мой, как ты порой несносен, Петр Михайлович! – с раздражением отозвался Александр. – Я не говорю про себя, я все ему прощаю, слышишь? Но стихи чувствительным образом задевают многих весьма почтенных особ… Камергер Загряжский назван дураком! Граф Лаваль уродом! Посуди сам, это же намеренное оскорбление ни в чем не повинных людей… Мы должны об этом подумать. В конце концов, если не удалить Давыдова, дело может дойти до дуэли… Неужели тебе не ясна моя мысль?..
Наконец-то Волконский догадался: «Давыдову ничего не простил и прощать не собирается. Желает во что бы то ни стало убрать под благовидным предложением кавалергарда, стать за ширмочку». Ответил государю по-военному, твердо:
– Прошу извинить, ваше величество. Не хватило догадки. Конечно, наша обязанность предупредить возможные неприятности. Давыдова, полагаю, из гвардии немедленно исключить, перевести в армейский полк, подальше от столицы. Сделать строгое внушение, указав в полку, что наказан за вольные стихи, оскорбительные для почтенных особ, в нем поименованных…
– – И надзирать! Неослабно надзирать за негодяем! – не выдержав, почти крикнул Александр. И, густо покраснев, отвел глаза в сторону.
Вскоре после этого Сергей Марин писал Воронцову:
«…маленькому Давыдову мылили за стихи голову; он написал «Сон», где всех ругает без милосердия».
13 сентября 1804 года Денис Давыдов был исключен из гвардии и переведен в Белорусский гусарский полк, стоявший в окрестностях глухой Звенигородки Киевской губернии.
X
Исключение из гвардии считалось по тому времени тяжелым наказанием. Выезжая из Петербурга, Денис находился в подавленном состоянии. Ему объяснили, что в армейский полк он выписан по распоряжению государя за оскорбительные для почтенных особ стихи. Но проницательный Александр Михайлович Каховский, покачав головой, сказал:
– Опасаюсь, причина более глубокая… Сдается мне, что государь прочитал твои басни, а если так, следует держаться особо осторожно. Несомненно будут следить. Помни!
Денис сжег все свои черновики, дал себе слово подобных стихов и басен никогда не писать, а заниматься отныне лишь службой.
Борис Четвертинский и брат Евдоким, провожавшие его, всячески утешали, обещав при первом удобном случае похлопотать за него, сообщать все столичные новости.
Но так или иначе, мысли у Дениса были невеселые. Ничего хорошего для себя впереди он не ожидал.
Осень стояла ненастная. Дороги были скверные. Пара тощих почтовых лошадей еле-еле тащила утопавшую в грязи бричку. Полосатые верстовые столбы, скрипучие чумацкие обозы, убогие деревеньки. Кругом серо и неприютно. Лакей Андрюшка, служивший обоим братьям, по настоянию Евдокима ехал с Денисом. Обычно веселый, привыкший к столичной жизни, Андрюшка не скрывал своего недовольства, сидел нахохлившись, словно молодой петушок, побитый в драке. Денис понимал его настроение и старался не разговаривать. Уныние его самого охватывало все сильнее и сильнее.
Однако, не доезжая до своего полка, Денис был неожиданно утешен. В маленьком украинском городке Сумах, где пришлось остановиться из-за проливных дождей, квартировал гусарский полк. Оказалось, его стихи и басни, от которых он теперь всячески открещивался, бог знает каким путем попали сюда и имели огромный успех у гусар. Слава бежала впереди!
Узнав, что автор проездом находится в Сумах, несколько молодых офицеров явились к нему познакомиться и засвидетельствовать свое уважение.
Денис был так растроган и обрадован, что сразу забыл и про свою печальную участь и про осторожность. Три дня пировал с гусарами. Впервые пил водку. Читал стихи, сыпал экспромтами, рассказывал анекдоты. В кругу простых и сердечных сумцев чувствовал себя как дома. Не хотелось расставаться.
Особенно приятное впечатление произвел на Дениса пожилой майор Яков Петрович Кульнев. По годам он был вдвое старше Дениса. Но их многое сближало. Получив образование в кадетском корпусе, Кульнев служил некоторое время в войсках Суворова, благоговел, как и Денис, перед великим полководцем. Суворовское военное искусство ставил выше всего, от суворовских правил никогда не отступал. Кульнев был холост и беден, жил на скудное майорское жалованье, из которого третью часть аккуратно посылал старухе матери. Не имел никаких связей, не любил низкопоклонства. Поэтому, несмотря на большие военные знания и репутацию умного храброго офицера, почти десять лет пребывал в одном чине, заслужив прозвище «вечного майора». Денису невольно вспоминались разговоры с Каховским и Ермоловым: при существующем положении человеку одаренному, но не располагающему средствами и связями на справедливое отношение начальства нечего надеяться. Сам Яков Петрович, покручивая усы, говорил добродушно:
– Лучше быть меньше награжденному по заслугам, чем много без всяких заслуг…
Хотя в душе, разумеется, он чувствовал себя обиженным.
Внешность Кульнев имел примечательную. Это был высокий, чуть сутулившийся, худощавый, но широкоплечий мужчина, с темными, начинавшими седеть волосами. Смуглое лицо его, обрамленное пышными бакенбардами, большой нос с горбинкой, длинные усы и живые, немного навыкате глаза запоминались надолго.
Характер и образ жизни его отличались самобытностью. Очень правдивый, чувствительный, всегда готовый помочь в беде товарищам, Кульнев сам себя ничем не баловал. Занимал скромную квартиру, спал на походной кровати.
Приглашая к себе в гости Дениса и офицеров, Яков Петрович предупредил:
– Милости прошу, только каждого со своим собственным прибором, ибо у меня один…
Кульнев не любил пользоваться чужими услугами. Даже кушанья приготовлял сам, и они были так вкусны, что всех, восхищали. Радушно потчуя гостей, Яков Петрович приятным баском приговаривал:
– Голь на выдумки хитра… Я, господа, живу по-донкихотски, как странствующий рыцарь печального образа, не имею ни кола ни двора. Потчую вас собственной стряпней и чем бог послал.
Кульнев, как и многие военные того времени, осуждал некоторые действия правительства, был недоволен начавшимся возвышением Аракчеева. Свое отечество он любил страстно.
Когда зашел разговор о предстоящих военных действиях, Яков Петрович как бы между прочим заметил:
– Ежели я паду от меча неприятельского, то паду славно. Я почитаю счастьем пожертвовать последней каплей крови моей, защищая свое отечество.
И всем стало ясно: в устах такого человека, как Кульнев, эти слова – не простая фраза.
– Как бы желал я быть с вами вместе на поле брани! – сказал Денис, прощаясь с полюбившимся ему майором.
– Встретимся, даст бог, голубчик, встретимся, – сердечно ответил Кульнев, совсем по-отечески целуя его в лоб.
… В Белорусском полку, куда явился Денис через несколько дней, тоже приняли неплохо. Шефом полка числился командир кавалергардов Павел Васильевич Голенищев-Кутузов, но он постоянно проживал в столице. Замещал его толстый пожилой генерал из немцев, оказавшийся человеком добродушным. Он, как выяснилось, служил в ранней молодости в одном полку с Василием Денисовичем и к сыну старого однополчанина отнесся участливо. После того как все формальности были выполнены и Денис, получив назначение в эскадрон и любезное приглашение на обед, собрался уходить, генерал его задержал:
– Позвольте, батенька… А стишки-то как же?
– Какие стишки, ваше превосходительство? – удивился Денис.
– Те самые, – улыбнулся генерал, – кои доставили нам удовольствие видеть вас у себя… С вольным душком, как я из приказа усмотрел… Одолжили бы старика, почитали… Лю-бопытно-с!
От такого предложения Денис вначале растерялся, затем, видя, что задних мыслей у генерала нет, а разбирает его простое любопытство, прочитал стихотворение «Сон» и еще несколько шуток.
– Ох, уморил, совсем уморил! – от души смеялся генерал, содрогаясь всем своим рыхлым телом. – В отца пошел, тот, помню, тоже острым умом отличался… Только в толк не возьму, неужто за эти самые стихи выслан-то? Ты уж меня не обманывай, – переходя на родственный тон, простодушно продолжал генерал, – может быть, другие стишки-то есть, позабористей, а?
– Никак нет, ваше превосходительство… Выслан за эти самые!
– Дураки какие! – пожав плечами, заключил генерал. – Да такие стихи я и в полку у себя писать не запрещаю, сделай милость… Лишь этих самых… якобинских идей остерегайся, не подводи смотри!
Денис обещал не подводить. От якобинских идей он в самом деле был очень далек.
Эскадрон, куда получил назначение, располагался на самой окраине Звенигородки, большого местечка, населенного украинцами, поляками и евреями. Эскадронный командир, высокий и усатый майор Осип Данилович Ольшевский, занимал большой дом и любезно предложил Денису поселиться пока у него. Но Андрюшка с поразительной быстротой нашел более удобную квартиру. Вдова какого-то комиссионера за небольшую плату сдала целый флигель из двух комнат с окнами в сад.
Денис был полон благих намерений. Он еще дорогой решил, по примеру Кульнева, жить скромно, часть жалованья посылать матери. Он будет примерно служить, продолжать совершенствовать свои военные знания. Андрюшка возьмется за хозяйство, при местной дешевизне продуктов питание обойдется недорого. С такими мыслями и заснул Денис в первую ночь.
Но спать пришлось недолго. Разбудил сильный стук в окно и ругань Андрюшки, не пускавшего кого-то во флигель. Не понимая, что случилось, Денис поднялся, зажег свечу. На пороге стоял незнакомый офицер в молодецки наброшенном на плечо ментике и смятой гусарской шапочке, еле державшейся на затылке. Офицер был молод, красив и мертвецки пьян. Глядя на Дениса блестящими синими глазами, он неверным движением руки откинул со лба сползавшую прядь белокурых волос, дотронулся до лихо закрученных усов и попробовал улыбнуться:
– Прорвался все-таки… Принимаешь?
Дениса бесцеремонность гостя сперва возмутила. Но приятное, с мягкими чертами лицо офицера выражало такое благодушие, что обижаться было невозможно.
– Принимаю… только желательно днем, – сказал Денис и, не удержавшись от невольной улыбки, добавил: – Здорово накачался!
– И не говори, – взмахнул рукой офицер. Потом сделал нетвердый шаг вперед, представился: – Подпоручик Бурцов… Алексей Петрович… Алешка… как тебе угодно… Все равно!
С трудом добравшись до дивана, гусар сел, вытянул ноги и продолжал:
– Слышу, приехал… Кто такой? Денис Давыдов… тот самый… Я, брат, помню… – погрозил он пальцем и неожиданно, внятно выговаривая каждое слово, продекламировал:
«И можем иногда, споткнувшись – как же быть, —
Твое Величество об камень расшибить».
Денис вздрогнул, оглянулся, поправил с досадой:
– Могущество… Не величество, а могущество!
Бурцов залился смехом:
– Нет, брат, что написано пером, не вырубишь топором… Мне из Петербурга прислали… Могу показать!
«Черт знает что такое! – подумал Денис. – При переписке, очевидно, заменяют слова. Может быть, весь сыр-бор из-за этого разгорелся?» Он невольно содрогнулся, представив, что басню в таком виде мог прочитать царь.
А Бурцов с пьяной откровенностью продолжал:
– Уважаю за смелость… Хотел пожать руку, расцеловать, да вот сам видишь, не удалось! Проклятый арак так с ног и сбивает. Все равно – друг тебе до гроба! Можешь положиться… А на гвардию плюнь, черт с ней! Армейские гусары тоже, брат, не дураки… Полька одна есть, Стася… Я тебя представлю, доволен будешь… Заживем, брат, славно!
Наконец он выговорился, повалился на диван и сразу с присвистом захрапел. Денис, встревоженный внезапно возникшими неприятными мыслями, заснул лишь под утро.
… Прошло каких-нибудь две недели. Бурцов, первый в полку забияка и повеса, отвлек Дениса от благих намерений. Бурцов стал закадычным приятелем. И Денис с головой окунулся в обычные для того времени «гусарские шалости». По-прежнему не брал лишь карт в руки, зато ни от чего другого не отказывался. Кутежи, цыгане, попойки, поездки к соседним помещикам, где до упаду танцевали мазурку. Всего было вдоволь!
Денис щеголял в новеньком гусарском мундире, находя, что он идет ему больше, чем кавалергардский. Стоя теперь перед зеркалом, Денис видел себя иным, чем три года назад. Он прибавил немного в росте, возмужал. Густые черные волосы курчавились, и торчавший справа, неизвестно почему поседевший завиток не портил красивой прически. Нос был вздернут, зато темно-карим с зеленоватым оттенком горячим глазам, пышным бакенбардам и выхоленным усам мог позавидовать любой гусар9. Дочь поляка-помещика, хорошенькая и веселая Стася, находила его милым и отдавала ему предпочтение перед другими. У Дениса кружилась голова. Он писал Стасе нежные стихи. Полька по-русски не понимала, к поэзии была нечувствительна, хотя целовала за каждое стихотворение страстно. Денис заполнил стихами весь ее альбом.
Гусары часто собирались в квартире Дениса. Однажды он послал с вестовым стихотворное послание запоздавшему приятелю:
Бурцов, ёра, забияка,
Собутыльник дорогой!
Ради бога и… арака
Посети домишко мой!
В нем нет нищих у порогу,
В нем нет зеркал, ваз, картин,
И хозяин, слава богу,
Не великий господин.
Он – гусар и не пускает
Мишурою пыль в глаза;
У него, брат, заменяет
Все диваны – куль овса.
Нет курильниц, может статься,
Зато трубка с табаком;
Нет картин, да заменятся
Ташкой с царским вензелем!
Вместо зеркала сияет
Ясной сабли полоса:
Он по ней лишь поправляет
Два любезные уса,
А на место ваз прекрасных,
Беломраморных, больших,
На столе стоят ужасных
Пять стаканов пуншевых!
Они полны, уверяю,
В них сокрыт небесный жар,
Приезжай, я ожидаю,
Докажи, что ты гусар.
Бедность обстановки, положим, была преувеличена. Куль овса придуман для рифмы. Но стихотворение всем понравилось. Таким живым слогом тогда еще не писали.
Денис сочинил несколько других подобных стихотворений. Гусары заучивали их наизусть, записывали в тетрадки. Слава молодого поэта росла. Но иногда в его легких стихах, воспевавших гусарский быт и пирушки, проскальзывала мысль о близости военных действий.
Стукнем чашу с чашей дружно!
Нынче пить еще досужно;
Завтра трубы затрубят,
Завтра громы загремят,
Выпьем же и поклянемся,
Что проклятью предаемся,