В литературном обществе «Арзамас» братья Тургеневы тоже стояли на разных позициях. Александр, как и Жуковский и большинство других арзамасцев, полагал, что их деятельность должна ограничиваться невинным удовольствием осмеивать «губителей российского слова», как называл Александр Пушкин бездарных мракобесов литераторов, входивших в созданную реакционером Шишковым «Беседу любителей русского слова». Николай Тургенев, как и его друг Михаил Орлов, призывал арзамасцев перейти от шуток и забав к серьезному делу, издавать журнал, печатать политические статьи, пропагандировать идеи свободы.
Предложения Орлова и Николая Тургенева большинством арзамасцев были отвергнуты, однако начавшийся в связи с этим раскол не прекращался, а усиливался. Новые члены общества, молодые вольнодумцы, такие, как Александр Пушкин, получивший в «Арзамасе» прозвище «Сверчок», и Никита Муравьев, прозванный «Адельстаном», выступая на арзамасских собраниях, все чаще затевали горячие споры на политические темы, резко осуждали самодержавие и крепостнические порядки, выказывая себя сторонниками Николая Тургенева.
Денис Давыдов, слышавший краем уха о том, что происходит у арзамасцев, приглашение Александра Тургенева на пирог принял особенно охотно.
Денис Давыдов находился в Петербурге уже несколько дней. Закревский оказался прав: высшее начальство на ланкастерские школы смотрело косо.
– Это ненужное баловство, чреватое пагубными последствиями, – говорили угрюмые генералы в военном министерстве. – Для солдатских детей лучшей школой являются военные поселения…
Зато знакомые гвардейцы и офицеры генерального штаба относились к хлопотам Давыдова о средствах для Херсонской ланкастерской школы с полным сочувствием. Брат зятя кавалергард Степан Бегичев предложил даже в случае отказа высшего начальства собрать необходимую для школы сумму по подписке среди гвардейцев. Приятель Бегичева, образованный и умный капитан гвардейского генерального штаба Иван Григорьевич Бурцов, пожимая руку Дениса Васильевича, сказал с чувством:
– В нынешних обстоятельствах распространение грамотности и просвещения есть наилучший способ служения отечеству… Меня восхищает ваш благородный поступок!
Столь различное, прямо противоположное мнение о ланкастерском обучении невольно наталкивало на мысль, что не только среди арзамасцев, но и всюду происходит какой-то очень серьезный процесс разделения людей на два враждебных лагеря. В одном были староверы, защитники самовластья, косности и невежества, а в другом… какие силы стягивались в этом лагере, какова их готовность к действию?
Давыдов хорошо знал о недовольстве существующим порядком вещей во всех слоях общества, он сам принадлежал к числу недовольных, но какова действенная сила этого недовольства? Он знал, что всюду идут бесконечные прения, слышал, будто уже создано где-то тайное общество, ставящее целью замену самодержавия конституционным правлением, однако большого значения этому не придавал, считая мечты и замыслы вольнодумцев «отвлеченными химерами», о чем не раз и говорил своим друзьям.
Такое скептическое отношение создалось у Давыдова потому, что ему, как очень немногим, было известно, чем двадцать лет назад кончились мечты и замыслы вольнодумцев, объединенных в тайное общество Александром Михайловичем Каховским. Слова Ермолова, сказанные перед отъездом на Кавказ, не выходили из головы.
Но может быть, теперь действенная сила недовольства была более мощной и все складывалось иначе, чем тогда?
Этот заданный самому себе вопрос начинал чувствительно беспокоить. Приглашение Александра Ивановича пришлось кстати. Где же, как не у Тургеневых, послушать умных людей и узнать кое-какие интересующие подробности?
К дому на Фонтанке, где жили Тургеневы, Давыдов подъехал поздно вечером, когда всюду весело светились огни. Лишь окруженная рвами каменная громада Михайловского замка, стоявшего как раз против тургеневского дома, не освещалась ни единым огоньком. Порой скользивший меж облаков месяц робко заглядывал в темные впадины окон, и тогда безлюдный замок казался особенно зловещим, невольно напоминая о кровавой драме, разыгравшейся здесь восемнадцать лет назадXI.
Какой-то человек в шубе нараспашку стоял близ парадных дверей тургеневского дома и, опершись на палку, подняв голову вверх, молча созерцал пустынную и мрачную громаду.
Давыдов, обладавший зоркими глазами, определил безошибочно:
– Пушкин!
Александр, признав знакомый голос, поспешил навстречу:
– Денис Васильевич! Как я рад, право! Мне уже говорили, что вы будете сегодня у Тургеневых…
За два года Пушкин сильно изменился, повзрослел, отрастил бакенбарды, но по-прежнему порывисты были его движения, юношески звонка быстрая речь, полны жизни и чувства прекрасные глаза.
– А тебя, видно, опять вдохновляет «преступный памятник тирана, забвенью брошенный дворец»? – обнимая молодого поэта и цитируя строки из его оды «Вольность», сказал Давыдов.
Пушкин чуть-чуть смутился. В прошлом году, будучи у Тургеневых и глядя из окон квартиры на Михайловский замок, он создал эту вдохновенную оду, одно из самых мятежных своих творений, гневно и страстно обличавшее самодержавный деспотизм.
Увы! Куда ни брошу взор.
Везде мечи, везде железы.
Законов гибельный позор.
Неволи немощные слезы;
Везде неправедная Власть
В сгущенной мгле предрассуждений
Воссела – Рабства грозный Гений
И Славы роковая страсть.
Пушкин знал, что стихи эти в тысячах списков распространяются по всей России, и не было ничего удивительного в том, что Денис Васильевич их прочитал, но каково его отношение к произведениям подобного рода? Все-таки он теперь генерал, а не лихой забулдыга-гусар.
И Пушкин в свою очередь спросил с хитринкой:
– А правда, ваше превосходительство, недурные строки есть в моей оде?
Они вошли в подъезд, стали медленно подниматься наверх по широкой лестнице. Денис Васильевич взял Александра под руку, душевно и мягко ответил по-французски:
– Я был в твоих летах, милый Саша, когда за более невинные строки меня выслали из столицы, и до сей поры при любом случае продолжают преследовать… Память тиранов зла и долговечна! Будь осторожен! Я говорю об этом потому, что сердечно люблю тебя.
– Я не сомневаюсь в ваших добрых чувствах, Денис Васильевич, – признательно и взволнованно отозвался Пушкин.
– Ну, стало быть, ты не будешь сомневаться и в том, что я не переубеждать тебя хочу, а только по-братски предостеречь. Что же касается моего мнения… Ода сия по силе чувств и пламенности языка может почитаться совершенным твоим шедевром.
– Вот странно! – заметил Пушкин. – А Вяземский считает моим шедевром послание к Жуковскому!
– Я знаю. Вяземский весной писал мне о том, я не согласился. По моему разумению, это послание не принадлежит к лучшим твоим стихам… Мне непонятны там первые четыре строки… И весь конец кажется слабым, словно не тобой, а дядюшкой Василием Львовичем писан, слышу напев его…
Пушкин высоко ценил оригинальный поэтический талант Дениса Давыдова и критические его замечания, резко расходившиеся с восторженной оценкой Жуковского и Вяземского, выслушал внимательно. Да, первые четыре строки в самом деле плохи… Пушкин мысленно тут же от них отказался и, слегка изменив второе четверостишие, радостно улыбнулся.
– Верно, верно! Первые строки не нужны, начнем сразу так:
Когда к мечтательному миру
Летя возвышенной душой,
Ты держишь на коленях лиру
Нетерпеливою рукой…
– А конец я тоже сокращу, – добавил он, – не хочу ничем на дядюшку походить!51
* * *
У Тургеневых в тот вечер было особенно многолюдно. В просторной столовой собрались почти все проживавшие в столице арзамасцы. Тут были и Жуковский, и Никита Муравьев, и остроумный Блудов, и женоподобный злой Вигель. Пришли и не состоявшие в литературном обществе приятели младшего Тургенева: подвижной и всезнающий адъютант Петербургского генерал-губернатора Милорадовича известный литератор Федор Глинка и высоколобый, с пухлыми белыми щеками и серыми пытливыми глазами ротмистр Петр Чаадаев, умница и философ, успевший окончить Московский университет. Пушкин, еще с лицейских пор друживший с Чаадаевым, тотчас же к нему подсел и весь вечер с ним не разлучался.
Беседа вначале была общей. Жуковский и Блудов издевались над бездарными литераторами-шишковистами. Александр Иванович Тургенев, успевший справиться с изрядным куском пирога, откинулся в кресле и, прикрыв плечи клетчатым английским пледом, благодушествовал, потешая всех забавными анекдотами.
Денис Васильевич увлекся разговором с Никитой Муравьевым. Они познакомились недавно у Степана Бегичева. Муравьеву было всего двадцать два года, но этот молодой статный гвардеец с тонкими чертами лица, мягкими волнистыми волосами и глазами мечтателя слыл одним из умнейших, образованнейших офицеров. Дениса Васильевича более всего привлекали высказывания Муравьева о необходимости создания исторической литературы.
– Муза истории дремлет в нашем отечестве, – говорил Никита. – Россия имела Румянцевых, Суворовых, Кутузовых, но славные дела их никем надлежащим образом не описаны,.. Горестно сознавать, что юные воины, лишенные отечественных сих пособий, должны пользоваться примерами других народов…
– И без возражений выслушивать пасквили чужеземных историков и писателей, – подхватил Денис Васильевич. – Литература наша доселе скудна описаниями жизни людей, коими Россия вправе гордиться…
– Совершенно справедливо! – вмешался в разговор Федор Глинка. – Великие деяния, рассыпанные в летописях отечественных, блестят, как богатейшие восточные перлы на дне глубоких морей. Стоит только собрать и сблизить их, чтоб составить для России ожерелье славы, коему подобное едва ли имели Греция и Рим! Тогда, конечно, взыграет дух юного россиянина, – с пафосом заключил он, – при воззрении на великие доблести и воинскую славу предков!
Николай Тургенев, с любопытством прислушивавшийся к этому разговору, неожиданно вздохнув, заметил:
– Все это так, друзья мои, я согласен с вами, но не забудьте, пока существуют у нас самовластье и рабство, народ обречен коснеть в невежестве… Литература же историческая, как и всякая иная, нужна не безграмотным рабам, а свободным и просвещенным гражданам.
– Позвольте, Николай Иванович, – блеснув злыми глазками, перебил его Вигель. – Насколько я могу судить, вы желали бы первей всего изменить правление и уничтожить древнее право дворянства владеть мужиками. Так ли я вас понял?
В умных строгих глазах Тургенева вспыхнула гневная искорка и тут же погасла.
– Владение мужиками никогда не может быть правом, Филипп Филиппович, – сдержанно ответил он. – А своего желания я ни от кого не скрываю… Могу ли я без сердечной горечи видеть то, что я всего более люблю и уважаю, – страну свою, русский народ в рабстве и унижении?
Последняя фраза произнесена была с таким чувством, что взоры всех невольно обратились на Николая Тургенева.
А он тихо, с большим внутренним жаром продолжал говорить об ужасном состоянии крепостного крестьянства. Возвратясь недавно из поездки в Симбирскую губернию, он приводил живые примеры жестокого, бесчеловечного произвола помещиков. Многие заставляют своих крепостных работать на барщине по пять дней в неделю. Всюду нищета, всюду стоны. Торговля людьми – обычное явление. Да что говорить о других помещиках! Собственный дядя, считавший себя гуманным человеком, не стыдится продавать девок в чужие селения!
– Мне постоянно, – продолжал с душевной болью Николай Иванович, – вспоминаются слова Радищева: «Я взглянул окрест меня – душа моя страданиями человечества уязвлена стала…» Да, господа, я теперь более, нежели когда-либо, ненавижу всю гнусность рабства… У меня беспрестанно в голове наша деревня, участь крестьянства и печальное положение России. Меня гнетет мысль, что нам долго еще жить под деспотизмом и я при жизни не увижу мое отечество свободным.
Тургенев замолк, грустно склонив голову. Вигель, беспокойно повернувшись в кресле, опять, не утерпев, вставил:
– Однако ж позвольте вам напомнить, не все придерживаются ваших взглядов и не все видят благо в желательных для вас переменах…
– Что и говорить! Аракчееву, наверное, перемены не нужны! – сверкнув глазами, крикнул возбужденно Пушкин.
– Но каждый истинный сын отечества, – поддержал его Чаадаев, – никогда не перестанет помышлять о лучшем его устройстве!
– Нельзя терпеть, – вмешался пылко Никита Муравьев, – чтоб произвол одного человека был основанием правления. Нельзя, чтобы все права были на одной стороне, а все обязанности на другой.
В столовой сразу завязался шумный, горячий, острый спор.
В те дни ожидали с часу на час возвращения в столицу с Аахенского конгресса императора Александра. Никто еще не знал о решениях этого реакционного конгресса, зато многим была памятна варшавская речь императора, обещавшего ввести в своей стране конституционное устройство. Может быть, теперь, возвратясь из долгой поездки, царь сдержит свое слово? Умеренные арзамасцы, пытаясь утишить страсти, попробовали привести этот довод и лишь подлили масла в огонь. Молодые вольнодумцы в благие намерения царя давно не верили.
– Бессмысленные надежды! Пустые мечтания!
– Никогда того не бывало, чтоб цари сами отказывались от своих прав!
Пушкин с пылающим лицом вскочил со своего места, поднял руку:
– Господа! Я прочитаю вам последние мои стихи… Мой «Ноэль»…
И, сделав короткую паузу, выждав, пока немного затих шум, взволнованно, певучим голосом начал:
Ура! В Россию скачет
Кочующий деспот,
Спаситель горько плачет,
А с ним и весь народ…
Насмешливые, злые стихи как нельзя лучше показывали отношение молодого автора к кочующему по европейским землям царю и его обещаниям.
И людям я права людей,
По царской милости моей,
Отдам по доброй воле, —
вещает, возвратясь домой, самодовольный, лицемерный деспот, но в это время
От радости в постеле
Распрыгалось дитя:
«Неужто в самом деле?
Неужто не шутя?»
А мать ему: «Бай-бай! Закрой свои ты глазки;
Уснуть уж время наконец,
Ну, слушай же, как царь-отец
Рассказывает сказки…»
Денис Васильевич, с глубоким вниманием наблюдавший за всем, что происходило у Тургеневых, мог составить довольно верное представление о настроениях, царивших среди наиболее просвещенной части столичного общества. Да, недовольство существующим порядком было сильное. И со многим, что слышал, можно согласиться. Самодержавная власть слишком грубо попирает права людей. Царь же своих обещаний, никогда не выполняет. Пушкин прекрасно это выразил: царь-отец рассказывает сказки! Но что же будет дальше? Разразится ли гроза, или все ограничится сверканием зарниц и легким громыханьем? Денис Васильевич долго размышлял об этом…
Он видел в петербургских вольнолюбцах милых, хорошо воспитанных людей, кипевших благородным негодованием против деспотического произвола и мечтавших о лучших порядках в отечестве… Не более! Он не ощущал за ними никакой силы, не замечал среди них людей, готовых к решительным действиям. Что они смогут сделать одним красноречием? Брат Александр Михайлович Каховский опирался на силу штыков, у него не было недостатка в смелых, решительных людях, да и то ничего не вышло! Самодержавный строй существует века, не так-то просто его разрушить!
Денис Васильевич склонен был думать, что гроза не соберется.
XII
Соне Чирковой минуло двадцать четыре года. Возраст для девушки по тем временам почти критический. Соня, обладавшая большой рассудительностью, об этом не забывала. К тому же Денис Васильевич ей нравился.
Воспитанная в строгих правилах, она, разумеется, никогда бы не решилась выйти замуж без материнского благословения, но, сохраняя внешнее спокойствие и почтительность, споров с Елизаветой Петровной не прекращала:
– Не забудьте, маменька, стихи Дениса Васильевича, о которых вам сказывали, писаны им были в молодости.
– Перестань эаступничать! – хмурилась мать – Давыдова ничто извинить не может. Он атеист и якобинец!
– На него напрасно наговаривают, маменька…
– Ты ничего не знаешь! Он сам многим признавался, что состоит членом якобинского клуба52.
– Быть того не может! – не сдавалась Соня. – Поговорили бы лучше с Бегичевыми…
– Славно придумала! – усмехнулась мать. – Бегичевы того и домогаются, чтобы родственнику приличную партию составить, а я им верить буду! Нет, дружочек, я еще из ума не выжила!
Подобные стычки происходили ежедневно, и кто знает, чем бы дело кончилось, если б однажды не заехал проведать Чирковых находившийся проездом в Москве старый генерал Алексей Григорьевич Щербатов. Близкий друг покойного Николая Алексеевича Чиркова, он пользовался особым уважением и доверием его вдовы.
Узнав, что за крестницу Сонечку сватается Денис Давыдов, генерал отозвался о нем с большим одобрением:
– Я еще по прусской кампании молодца помню, и в четырнадцатом году он в моих войсках служил… Храбр, умен и преданность отечеству партизанскими подвигами запечатлел… Поздравляю! Лучшего мужа для Сонечки я не желал бы!
Елизавета Петровна от столь неожиданных слов пришла в полное недоумение:
– Да что ты, Алексей Григорьевич! Хорош будет муж для Сонечки, коли никакой обстоятельности в нем нет… Сама, чай, стихи его читала… Одни пирушки у него на уме да вино проклятое…
Генерал весело рассмеялся.
– Ну, матушка, ты, верно, гусар-то с монахами путаешь… На священное писание стихи Дениса Давыдова, конечно, мало похожи, зато всем военным по душе… Я сам до сей поры одно из посланий его помню… Как, бишь, там он пишет..
Ради бога, трубку дай!
Ставь бутылки перед нами,
Всех наездников сзывай
С закрученными усами!
Бурцов, брат, что за раздолье!
Пунш жестокий! Хор гремит!
Бурцов, пью твое здоровье:
Будь, гусар, век пьян и сыт!
И, с видимым удовольствием продекламировав стихи, генерал назидательно добавил:
– Талант в вину не ставится, матушка! Вот что уразумей!
– Ох, да как же это? – растерянно произнесла Елизавета Петровна. – Ведь он сам, говорят, такие страсти про себя высказывает…
– Поменьше уши развешивай! – с грубоватой дружеской простотой перебил генерал. – Слабости у каждого есть, Давыдов тоже не безгрешен, лишнее сболтнуть может, да за это строго взыскивать нельзя. Davidoff, quand on le connait bien, – заключил он по-французски, – n'esl que le fanfaron du viceXII.
Соня стояла у дверей с пылающими щеками, прислушиваясь к разговору. Благонравным девушкам так поступать не полагалось. Но разве утерпишь? Решалась ее судьба. И то, о чем говорил сейчас крестный, было необыкновенно интересно53.
* * *
Новый, 1819 год встречал Денис Давыдов в Петербурге, а в Москву возвратился лишь в половине января.
Необходимые средства для ланкастерской школы удалось все-таки получить, и Денис Васильевич, уведомляя о том Воронецкого, сообщил кстати, чтоб ждали его самого в Херсоне к концу месяца. О благоприятном исходе сватовства он не думал. Столичным друзьям о существовании Сони Чирковой даже не заикнулся.
И вдруг… такая приятная неожиданность: Елизавета Петровна соглашается выдать за него свою дочь!
Денис Васильевич, надев новый, недавно сшитый лучшим московским портным мундир со всеми регалиями и опрыскав себя духами, отправляется к Чирковым. Соня встречает сияющая. Домашние глядят на него с тем особым любопытством, какое обычно вызывается первым появлением в доме жениха.
Но Елизавета Петровна, по всей видимости, продолжает относиться к будущему зятю с плохо скрытой недоверчивостью. Она окинула его строгим взглядом, молча поцеловала в лоб, увела в гостиную.
– Бегичевы небось говорили тебе, что моя Сонюшка невеста не из бедных, – промолвила она с легкой, еле уловимой иронией.
Денис Васильевич смутился. Знал, что разговор о приданом неизбежен, но казалось постыдным вести его.
– Я осмелился просить руки вашей дочери потому, что мои чувства…
Елизавета Петровна договорить не дала:
– Чувства, батюшка мой, чувствами, а дело делом… Не век вдвоем жить будете, детишек господь пошлет, их кормить и воспитывать надо… Сонюшке отец завещал сызранскую деревеньку Верхнюю Мазу, там пятьсот с лишним душ, и завод винокуренный под Бузулуком… Кабы в хозяйские руки состояние это попало, я бы и беспокоиться не стала, ну, а нам как быть? Сам, чай, ведаешь, каков из тебя помещик, да к тому же на службе ты состоишь… Вот и порешила я, чтобы до поры до времени Сонюшка сама своим приданым владела, она в хозяйственных делах смышлена, ежели приумножить не сумеет, то по крайности от разорения сбережет…
Все было ясно и немного обидно. Старуха побаивалась, что он промотает богатое приданое дочери. Однако ее нельзя строго осуждать. Он, правда, не собирался расточительствовать, но помещик из него в самом деле плохой. И в конце концов, если Соня окажет такие же хозяйственные способности, как Сашенька, лучшего нечего и желать. Он смотрел серьезно на устройство своей будущей семьи.
– Пусть все будет так, как вам угодно, – произнес он. – Я прошу лишь о том, чтобы впредь вы не оставляли нас своими советами…
Суровые глаза старухи сразу подобрели. Ответ, выражавший полное бескорыстие, пришелся по душе, примирил с будущим зятем.
Спустя некоторое время Соня, войдя в гостиную, застала мать и жениха в самой дружеской, мирной беседе.
… Выхлопотав дополнительный отпуск по случаю женитьбы, Денис Давыдов всю весну прожил в Москве. Здесь и получил он в конце февраля приказ о переводе его начальником штаба третьего пехотного корпуса. Приказ пришелся кстати. Соня желала после свадьбы ехать с ним в Херсон, ее смущала лишь дальность расстояния. Кременчуг, где находился штаб третьего корпуса, был значительно ближе, и недалеко от этого города жила в своем имении замужняя старшая сестра Сони, давно приглашавшая ее погостить. Все складывалось прекрасно.
13 апреля, на красную горку, состоялась свадьба, а в конце мая молодые Давыдовы были уже в Кременчуге54.
Положение женатого человека сначала раскрывалось Денису Васильевичу одними привлекательными сторонами. Соня была мила, нежна. Она интересовалась всеми его делами, старалась понравиться его друзьям. Скромная их квартира благодаря ее заботам превратилась в уютное гнездышко. Соня не могла сидеть без дела. С раннего утра она что-то шила, прибирала или, надев фартук, готовила для него сюрпризом какое-нибудь лакомое кушанье. А вечерами, когда были одни, садилась за клавесины, и он, слушая тихие напевы любимых старинных романсов, ловил себя на мысли, что никогда прежде не ощущал такого полного душевного спокойствия.
Но, создавая домашний уют, стараясь всячески угодить мужу, Соня вместе с тем настойчиво навязывала ему свое понимание семейной жизни, заключавшееся в том, что все свободное от служебных занятий время муж обязан проводить дома и не искать никаких развлечений на стороне. А он любил шумную мужскую компанию, жестокие споры за бокалом вина, распашные дружеские беседы и не собирался отказываться от своих старых привычек. Рассудительная требовательность жены казалась ему слишком прозаичной и вскоре начала тяготить его.
5 августа он писал Вяземскому, по-прежнему находившемуся в Варшаве:
«Я к тебе так долго не писал, потому что долго женихался, потом свадьба, потом вояж в Кременчуг, поездка в Киев и в Екатеринославль на смотры. Но едва приехал домой, как бросился писать к друзьям моим, из которых ты в голове колонны.
Что тебе сказать про себя? Я счастлив! Люблю жену всякий день более и более, продолжаю служить и буду служить век, несмотря на привязанность к жене милой и доброй; зарыт в бумагах и книгах, пишу, но стихи оставил! Нет поэзии в безмятежной и блаженной жизни… Кременчуг сухая материя».
Да, поэзии в безмятежной жизни не было. И желание «век служить» вызывалось тем, что служба в известной мере спасала его от прозаических семейных будней. Однако прошло несколько недель и произошли события, которые заставили Дениса Васильевича резко изменить намеченный образ жизни.
XIII
Второй армией командовал фельдмаршал Витгенштейн. Он был в преклонном возрасте, служебными делами занимался мало, проживая в своем имении недалеко от Тульчина, где находился штаб второй армии.
Император Александр, побывав на смотрах, остался фельдмаршалом недоволен. Войска выглядели плохо, обучение производилось, видимо, кое-как, дисциплина явно слабела. Необходимо было послать в армию человека, который, не обижая старчески капризного и мнительного фельдмаршала, сумел бы навести там порядок.
Выбор пал на флигель-адъютанта Павла Дмитриевича Киселева, совершенно очаровавшего государя умом и чисто придворной обходительностью. Киселева произвели в генерал-майоры, назначили начальником штаба второй армии. Прощаясь с ним, государь сказал:
– Надеюсь, вы понимаете мою мысль… фельдмаршала не надо тревожить, он заслужил покойную старость, но вместе с тем нельзя и терпеть допущенных им безобразий… – Он немного помолчал, привычно потер пухлые щеки, потом добавил: – Вы молоды, но, я верю, это не помешает вам проявить должную твердость… Генерал Каменский, посланный мною некогда в Молдавскую армию, был моложе вас…
Каменский наводил порядок крутыми, жестокими мерами. Намек был понятен. Киселев почтительно наклонил голову.
– Я сделаю все, что в моих силах, ваше величество…
Витгенштейн встретил нового начальника штаба недружелюбно, однако Павел Дмитриевич, проявив необычайную почтительность, довольно быстро со стариком поладил. Витгенштейн, сохраняя звание командующего, продолжал сажать цветы в своей деревне. А все управление армией перешло в руки Киселева.
Действовать же крутыми мерами Павел Дмитриевич не собирался. Большое честолюбие и склонность к карьеризму не исключали в нем гуманности.
Киселев был противником рабства, ненавидел аракчеевщину, безоговорочно, осуждал палочную дисциплину и фрунтоманию. Приехав в армию, он прежде всего стал ограничивать произвол и беззакония, творимые отдельными начальниками, и заявил о своем отвращении к телесным наказаниям солдат. Побывав в одном из пехотных полков, он с негодованием записывает:
«В полку от ефрейтора до командира все бьют и убивают людей, и как сказал некто в русской службе: убийца тот, кто сразу умертвит, но кто в два, в три года забил человека, тот не в ответе. Убыль людей бежавшими и умершими, безнравственность, отклонение от службы и страх оной происходят часто от самовластных наказаний».
Аракчеевским ставленникам деятельность Киселева, направленная к преобразованию армии в гуманном духе, пришлась не по душе. Зато он нашел самое горячее сочувствие и поддержку со стороны либерально настроенных командиров55.
Денис Давыдов высказал одобрение старому другу одним из первых.
«Дай бог тебе исполнить все, что ты предпринимаешь, – писал он, – ибо рвение твое имеет целью общую пользу. Я тебя всегда любил, ты знаешь это; но теперь тебя более и более почитаю при каждом о тебе известии. Продолжай, брат, дави могучей стопою пресмыкающихся!»
Однако назначение Киселева на высокий пост невольно заставило Дениса Васильевича и тяжело вздохнуть. Ведь Киселев был еще ротмистром, когда он, Денис Давыдов, носил мундир полковника! И сколько других, младших по годам и по службе, часто не отличавшихся ничем, кроме уменья угодить сильным мира сего, обогнали его в чинах и наградах! Нет, умный, хорошо образованный, честный, всегда готовый оказать поддержку товарищу и занятый большой плодотворной деятельностью Киселев, конечно, не идет в сравнение с другими. Денис Васильевич умел подавлять свое самолюбие, когда дело касалось общей пользы, и на этот раз остался верен себе.
«… Если уже назначено мне судьбою быть обойденным, то пусть лучше обойдет умный и деятельный человек, как ты, нежели какой-нибудь ленивый скот, в грязи валяющийся, – признавался он Киселеву. – Божусь, что я это от души говорю. Люди прошедшего столетия не поймут меня, ибо их мысли и чувства падали к стопам Екатерины, Зубова и Грибовского! Слова: отечество, общественная польза, жертва честолюбия и жизни для них известны были только в отношении к власти, от которой они ждали взгляд, кусок эмали или несколько тысяч белых негров».
И все же грустные мысли о несправедливости судьбы, губившей его забвением, продолжали одолевать Дениса Васильевича… А тут как раз он получил и новый «щелчок по носу», как сам любил выражаться. Дело заключалось в следующем: в прошлом году им была отправлена на рассмотрение государя рукопись «Опыта о партизанах», представлявшая несомненно ценный вклад в военную науку, как утверждали все читавшие эту рукопись военные теоретики и друзья. И вот теперь, вместо ожидаемой благодарности, он получил письмо от барона Карла Федоровича Толя, извещавшего, что государь соизволил поручить ему, Толю, «сочинение Правил о службе на передовых постах и вообще во всех малых отрядах», а посему он, Толь, просит Дениса Васильевича, как «опытного по сей части», прислать партизанские записки, дабы облегчить труд, порученный ему государем.