Голубые 'разговоры' - Рассказы аэронавигатора
ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Заборский Михаил / Голубые 'разговоры' - Рассказы аэронавигатора - Чтение
(стр. 4)
На земле уже полумертвый нос Положил на хозяина Джек. И люди сказали: - Был пес, А умер, как человек. Поэтому всякое поползновение обидеть кого-нибудь из "братьев наших меньших" воспринималось как несоответствующее духу аэродромных традиций. На этой почве иногда возникали даже пререкания. И я ни разу не заметил, чтобы в собаку, птицу или кота кто-нибудь бросил камень или палку... С некоторых пор одна из организаций молодого еще Осоавиахима начала проводить эксперименты над животными, связавшись для этой цели с Научно-опытным аэродромом, где я тогда работал. Эксперименты не носили широкого характера и практиковались от случая к случаю. Проводили их на собаках. Собак привозили маленьких, тщедушных, по большей части "дворянской" породы. Маленьких, видимо, еще и потому, что в нашем парке не находилось подходящих машин, в кабине которых можно было бы поместить большую клетку с крупными животными. Привозили их после какой-то нам неизвестной, но, надо полагать, мучительной обработки: я замечал у большинства поступавших тоскливые, потухшие взгляды. Надо было поднять этих "пациентов" в воздух и там, на разных высотах, записать их реакции. Записи требовалось сдать представителю этой организации, плотному пожилому человеку с пышными рыжеватыми усами и равнодушным взглядом. Он был одет в ладную комсоставскую шинель со споротыми петлицами и шапку-ушанку, отороченную мехом, вызывавшим у нас прямые ассоциации с его таинственной деятельностью. Привозимых животных Усатый именовал не иначе, как "материал", и ни в какие дальнейшие пояснения обычно не вступал. Говорил он громко и гнусаво. Несмотря на высокую дисциплину, отличавшую наш небольшой летный коллектив, опыты проходили не всегда гладко. Случалось всякое: некоторые из животных не выдерживали испытаний, и, приземлившись, мы возвращали Усатому их окоченевшие трупы. Другие оказывались в коматозном состоянии. Наши ребята не отличались сентиментальностью, да и не так редко мы становились очевидцами гибели и друзей и сослуживцев. И необходимость этих жестоких экспериментов мы тоже отлично понимали... И все же получалось что-то не то! Скорее всего, мы не могли привыкнуть к страданиям животных, да, наверное, и не очень хотели привыкать. Началось с того, что старейший летнаб Сергей Сергеевич Павлов, человек, бесспорно, мужественный, безотказно выполнявший самые рискованные задания, на беду, оказался любителем-собаководом, да еще в придачу авторитетным собачьим судьей. Получив распоряжение поднять в воздух какого-то уже полузатравленного кобелька, он окинул дрожащего пса взглядом своих выпуклых глаз и, вытянувшись в струнку перед начальником летной части, узколицым стремительным Карповым, прерывающимся от волнения голосом отрывисто заявил: - Нет уж, извините-с! В живодерстве участия принимать не намерен-с! Вплоть до увольнения из кадров! Вплоть до увольнения! - Конечно, Василий Васильевич, вы только подумайте, как он после такой экзекуции в глаза своей Люське смотреть будет? - поддержал Павлова обычно неразговорчивый, держащийся особняком летчик-истребитель Савельев. Люся была всем нам хорошо знакомая сука - кофейной окраски пойнтер, дипломантка, медалистка. Павлов часто брал ее с собой на аэродром. Да и не один Павлов так реагировал на эти распоряжения. Каждый стремился изобрести предлог, чтобы ускользнуть от неприятного поручения. Федя Растегаев пробурчит что-нибудь насчет простреленной ноги и, неожиданно охромев, подастся в околоток. Миша Лапин с его белозубой улыбкой исчезнет из ангара как старорежимное привидение, а уж от его моториста ровно ничего не добьешься. Пожилой военлет Медведев так жалостливо заморгает глазами, которые у него и так-то слезились, что у деликатнейшего Василия Васильевича просто не хватит духу отдать ему нужное распоряжение. Даже вернейшего нашего "порученца" губастого пацана Кольку, почитавшего Ходынку своим вторым домом, и того, словно нарочно, нигде не окажется поблизости. Так и полетит в конце концов сам Карпов, прихватив с собой кого-нибудь из молодых летнабов. Наша летная часть помещалась около главного входа на Центральный аэродром, рядышком с павильоном метеорологической станции, сокращенно именуемой ЦАМСом, и представляла собой деревянную барачную постройку, состоящую из нескольких маленьких комнатушек и совсем уж небольшого тамбура. Над станцией обычно развевалась конусная полосатая "колбаса", похожая на флотскую тельняшку. Начальником станции был Василий Иванович Альтовский, небольшого росточка, добрейшей души ученый-синоптик, беспощадный, однако, к малейшему нарушению строевой дисциплины. Он то и дело одергивал еще не притерпевшихся к службе молодых красноармейцев аэродромной команды, поражая их грозным окриком: "Почему вы меня не приветствуете? !", и доводил уловленную жертву едва не до шокового состояния. Почему-то эта высокая требовательность, как я замечал, всегда была присуща именно метеорологам, лицам, по сути, мирнейшей профессии, и весьма редко наблюдалась у кадрового летного состава. В субботу я пришел раньше обычного, так как поддежуривал по части. На дворе был порядочный туман, и полеты, по моим расчетам, должны были начаться не раньше полудня. "Хорошо бы поточнее узнать погоду, - подумал я и уж вовсе собрался направиться к соседям, как увидел в окошко бойко вышагивавшего по аэродрому Василия Ивановича. - Наверно, с утра пораньше собирается заполевать очередного нарушителя!" Оказалось, я ошибся. Альтовский торопился в наш барак. Он распахнул дверь, взял под козырек и своим частым ярославским говорком сообщил: - Там за воротами, кажется, опять собак привезли. А часовой без вас машины не пропускает. Весьма отрадно, подтягивать начинаем дисциплинку. Извольте принять груз! И, повернувшись кругом, громко захлопнул за собой дверь. Я нехотя направился к воротам, за которыми слышались треск и урчание автомобильного мотора. Действительно, это прибыл грузовичок, приспособленный под перевозку животных. В его кузове был укреплен большой ящик из свежей фанеры, похожий на те, в которых выезжают зимой на рыбалку самые отчаянные рыболовы-любители. Часовой открыл ворота, машина въехала, развернулась и, пятясь, пришвартовалась к нашему бараку. Из кабины не спеша вылез Усатый. - Принимайте материал! - прогнусавил он, даже не поздоровавшись. И, хмыкнув, добавил: - Только нынче другой сорт! Я был в полной уверенности, что это, как и раньше, собаки, но несколько удивился, не услышав внутри фургона обычного лая и повизгивания. Усатый открыл дверцу, и, присмотревшись к полусумраку помещения, я обнаружил там с десяток небольших клеток, нагроможденных кучей друг на друга. В них оказались... кошки. - Я ж и говорю - другой сорт, - осклабился Усатый. Кошек на аэродроме тоже хватало, но они были в большинстве животными нелюдимыми и держались обособленно. Несколько раз мне приходилось наблюдать, как они, рассевшись широким кругом где-нибудь подальше от ангаров и мастерских, сохраняя полное молчание, проводили какие-то свои мистические сборища. Этакий безмолвный "круглый стол"! Еще, пожалуй, меня удивляла способность кошек не мигая смотреть на яркое солнце. Но я не придавал этим наблюдениям большого значения. Итак, на этот раз "материал" оказался действительно другого сорта. Каждая из кошек была заключена в тесный ящик, на манер посылочного, затянутый вместо крышки проволокой и закрепленный топорным деревянным вертушком. Животные вели себя сравнительно спокойно, пока мы не взялись за клетки, но при переноске начали метаться и пронзительно мяукать. Клеток оказалось точно десять, но за один рейс поднять в воздух больше пятка все равно было нельзя. Они просто не влезли бы в кабину наблюдателя. Мы перетащили ящики в тамбур, после чего Усатый быстро уехал, чтобы потом успеть вернуться к обеду. У меня оставалось достаточно времени, чтобы подробнее ознакомиться с прибывшими. Мы отобрали пять клеток для первого подъема и вынесли наружу, чтобы было сподручнее перенести их к самолету. До наших ангаров было недалеко. До этого я как-то мало разбирался в кошках, не приглядывался к ним и расценивал их деятельность единственно с меркантильной точки зрения - ловли мышей. Тут они действительно несли свою тихую, незаметную, но полезную вахту. Кошки значительно сократили у нас количество мышей-полевок, а главное, крыс, нагло хозяйничавших в складских помещениях. Мне как-то даже пришлось участвовать в комиссии, списавшей партию отличных кожаных пальто, изгрызенных этими вредителями за какие-нибудь несколько ночей. Конечно, мы были невежественны в отношении этих животных. Наука не установила еще фантастического свойства кошек - "глазного слуха", позволяющего животным, занесенным за десятки километров от жилья, безошибочно возвращаться к дому, причем кратчайшим путем. Ничего не известно было и о локационных свойствах кошек, определявших, к примеру, приближение самолетов противника задолго до того, как звукоулавливающие станции подавали сигнал тревоги. И уж никто представления не имел о стабилизирующей роли кошачьего хвоста, помогающего животному при падении с большой высоты угадывать на землю всеми четырьмя лапами. Все это выяснилось много лет спустя. А пока я оставался на уровне обывательских мнений, что кошки, дескать, животные ограниченные, блудливые, привязывающиеся не столько к хозяину, сколько к теплой печке, не выражающие большой тоски при разлуке со своими владельцами. Да я и сам был почти равнодушен к кошкам. Среди отобранных животных был крупный лобастый кот дымчатой окраски, со здорово погрызенными ушами, явный бродяга и волокита в недавнем прошлом. Он упорно, поворачивался мордой в угол своей камеры, словно не желая иметь ничего общего с этим так жестоко обошедшимся с ним миром. "Не жилец!" почему-то подумалось мне. Были две серо-белые кошки, ничем особо не примечательные, худые и облезлые - типичные посетительницы небогатых по тем временам городских помоек. У одной мордочка была поуже и поострее, на манер лисьей. Другая отдаленно напоминала рысь, сверкала широко расставленными глазами и все время фыркала и шипела. Еще была очень аккуратная, ухоженная трехцветная, по поверью, счастливая кошечка, подтверждавшая в данном случае всю несостоятельность такого определения, удивленно и испуганно озиравшаяся по сторонам. Был, наконец, светло-рыжий, пушистый зеленоглазый кот, сразу остановивший мое внимание. "Распластайся такой на паркете в комнате - издали и не заметишь", - подумалось мне, и я сразу про себя прозвал его Рыженьким. Теперь, когда животные оказались на расстоянии каких-нибудь нескольких сантиметров от моего лица, я мог подробнее рассмотреть каждое из них и даже обнаружить некоторую индивидуальность в их поведении. Каждая из кошек вела себя по-своему. Дымчатый так и не пожелал повернуться к свету и только время от времени крупно вздрагивал всем телом. У одной из серо-белых, той, которая была с узкой мордочкой, я заметил на глазах слезы. Другая начинала кружить в попытках поймать свой хвост, но это было, конечно, вовсе не то восхитительное развлечение, которому часто предаются жизнелюбивые котята. Покружившись, кошка забивалась в угол клетки и время от времени оскаливалась. Настырнее всех оказалась трехцветная: стоило подойти к ней ближе, как она истошно и раздирающе начинала запевку и ее немедленно поддерживали остальные. И только один Рыженький сидел с отсутствующим видом, не обращая, казалось, внимания на происходящее. Он не присоединял своего голоса к нестройному хору товарищей по несчастью. Ни единым звуком не выдал он своего настроения. И наверно, независимым внешним видом, мужественным поведением и притягательной внешностью возбудил симпатию не только у меня. Около клетки задерживались летчики, механики, красноармейцы и прочий аэродромный народ, высказывавший одобрительные замечания в адрес рыжего симпатяги. "Вот это ко-от!" - восхищенным шепотом протянул наш Колька. Даже Альтовский остановился перед клеткой, долго смотрел на Рыженького, покачал головой и только после этого направился к себе в ЦАМО. Вскоре появился Карпов, уже в комбинезоне и унтах, и распорядился готовить животных к подъему, а мне скорее одеваться. На этот рейс нам выделили трофейный "Дейчфор" с мотором "Сидлей-Пума". "Пума" было название, данное неспроста: машина издавала в полете неприятный свистящий звук. И особенно при посадке. Что делать, самолетов у нас не хватало, а испытания были самые разнообразные. Через двадцать минут я уже сидел в кабине наблюдателя, плотно заставленной клетками своих пассажиров. По старту дежурил красвоенлет Иванов, фигура в своем роде примечательная. Этот пилот обладал непомерно длинной шеей, которую не привык баловать ни воротничком, ни шарфом, и поэтому удивительно смахивал на петуха редкостной голошеей породы. Конечно, Иванов был в курсе того, какой необычный груз находится у нас в самолете. Он подошел к содрогавшейся от работы мотора машине, сунул голову в мою кабину, произнес: "Кис-кис!" закадычно подмигнул Карпову и только после этого, махнув флажком, разрешил нам зеленую улицу. Василий Васильевич долго разгонял самолет. Разбег у "Пумы" оказался порядочный, и мы поднялись, протянув совсем низко над трамвайными проводами. Поначалу я не заметил ничего особенного, мне даже показалось, что животные стали смирнее. Возможно, это так и было от неожиданности. Но при первом же крутом вираже начался такой бедлам, что неохота и вспоминать! Я буквально оглох от раздирающего душу кошачьего концерта, аранжируемого свистящим воем мотора. А дальше начало сказываться и падение давления, которое не все животные одинаково переносили. По условиям задания через каждые пятьсот метров высоты мы должны были делать "площадку" и по возможности внимательнее фиксировать на этом режиме поведение наших пассажиров. Кроме того, с высотой ощутительно падала температура, и это тоже, видимо, оказывало свое влияние. Когда мы подходили к четвертой тысяче, я заметил, как дымчатый кот судорожно дернулся и свалился на бок. А затем на кошек начала нападать какая-то сонливость, да и мне самому стало труднее дышать. Летали мы без кислородных приборов. Но чуть только самолет начал снижаться, стенания возобновились. И совсем уж тошно стало, когда пошли на посадку и "Пума" стала завывать сильнее. Этот тягостный звук, сопровождаемый воплями и мяуканьем, был трудно переносим. Я и сам несколько ошалел. И только один пассажир этого рейса вел себя спокойно. Это был Рыженький. За все время полета он не издал ни единого звука и словно гипнотизировал меня взглядом своих широко раскрытых зеленых глаз. Право, можно было поверить, что у этого удивительного кота какая-то особенная выдержка! Мало того, Он и расположился в своей клетке совсем по-домашнему: подобрал аккуратненько под себя комочки бархатистых лапок и, казалось, только-только что не мурлыкал. А может, он действительно "заводил свою песнь" или собирался мне "сказку говорить"? Но разве расслышишь ее в этом хаосе звуков? Он словно бы привнес в эту тяжелую обстановку частичку домашнего уюта. Глядя на него, невольно думалось о вьюжном зимнем вечере, снеге, падающем за окнами, натопленной комнате, кровати, застеленной мягким ворсистым одеялом. Как вписался бы в этот мирный уют Рыженький, свернувшийся на постельном коврике большим пушистым кренделем! Мысли повели дальше, и почему-то я вспомнил еще случай из своей недавней командировки в шумную, пеструю Астрахань, где на одной из окраинных улиц повстречал дребезжащую телегу, а На ней железную клетку. Телега была запряжена старым, костлявым одром, на облучке сидели два ловца бродячих животных: полусонный, клевавший носом жирный, бритый старик и рядом с ним кареглазый калмычонок, которому навряд ли было больше десяти. И как я кинулся тогда в горком комсомола и со всей юношеской скандальной горячностью потребовал у одного из растерянных секретарей немедленно отстранить несчастного мальца от этого жестокого ремесла. Чего только не вспомнишь, когда душа не на месте! А душа-таки в самом деле оказалась не на месте. И главной причиной был этот самый Рыженький, привязавший меня к себе какими-то таинственными флюидами. По счастью, вторая партия животных была поднята в воздух на другом самолете. Я оказался свободен. Но право, в этот день с меня и так хватало впечатлений. Потом мы все пошли обедать в столовую напротив аэродрома. Направился с нами и Усатый. Как всегда, он был молчалив, и вытянуть из него хоть словечко насчет дальнейшей судьбы животных оказалось невозможным. Да мы уж и не настаивали. Кстати, он оговорился, что это, пожалуй, последняя партия "материала". Действительно, это был его последний визит. Обедал я без обычного аппетита. Мне мучительно хотелось еще хоть раз взглянуть на Рыженького. Я не выдержал и сообщил об этом Усатому, когда мы возвращались обратно. - А мне-то что? - ответил он безразлично. - Ступай, гляди, коли охота! Полусогнувшись, я забрался в фургон и поначалу словно ослеп после яркого полуденного солнца. При моем появлении животные заметались в своих темницах. Клетки были прислонены к задней стенке фургона. Конечно, они свалились бы вскоре после выезда на булыжную мостовую. Я сразу обнаружил того, кого искал. Должно быть, еще и потому, что и он ожидал этой встречи, устремив на меня свой зеленый, лучистый, колдовской взгляд. Кот сидел в излюбленной домашней позе, подвернув под себя подушечки передних лапок. Чего бы я не дал, чтобы избавить его от дальнейшей горькой судьбины! Но это было выше моих возможностей. Говорить с Усатым на подобную тему было бесполезно. - Прощай, Рыженький! - вполголоса сказ-ал я, обращаясь к нему. - Не поминай лихом! И - хотите верьте, хотите нет - произошло нечто, от чего у меня похолодела спина. Рыженький... мяукнул! Мяукнул первый раз за все время нашей встречи - мягко, нежно, деликатно. Вроде бы он и яе жаловался на суровую свою участь, а просто сообщал о ней с некоторой укоризной. Это он-то, у кого, как я посчитал, стальные нервы!.. Черт знает что! А может, он ставил на меня сейчас свою последнюю ставку и теперь понял, что игра его проиграна? Или как это?.. Аве цезарь!.. Пойди разберись в кошачьей психологии! Весь конец дня я пытался гнать от себя тяжелые мысли, но это мне не очень удавалось. Тем более что фургон продолжал стоять поблизости от нашего барака и был отлично виден из окна. Я хотел отвлечься работой и притащил для заполнения внушительную пачку каких-то старых расчетных таблиц. "Уж скорее бы они уезжали, что ли!" - тоскливо думалось мне. А потом я в недоумении начал замечать как вокруг машины стала насасываться людская толпа. Присмотревшись, я опознал и голую шею Иванова, и широкую спину Феди Растегаева, и нашего начтеха, в ту пору еще не ставшего знаменитым Ваню Спирина, и Василия Ивановича Альтовского, и нек"горых других. Не понимая, в чем дело, я вышел из барака. Около фургончика слышались возгласы, смех, разговоры, перекрываемые раздраженным голосом Усатого. - Колька! - обратился я к болтавшемуся около крылечка нашему "сыну полка". - Чего это там еще за буза? - Кот из клетки сбежал, - охотно отозвался Колька, растягивая в улыбке свои марокканские губищи. - Ну и ко-от! - Рыженький? - с закипающей радостью в груди переспросил я. - Как это он сумел? - Значит, сумел, - отвечал Колька. - Кому очень надо, тот всегда сумеет, - заключил он тоном, исполненным твердой уверенности... В годы моей юности Ходынка не мыслилась без аэродромных мальчишек. Сильные ощущения Частная мужская гимназия Флерова помещалась в паутине старомосковских переулочков, на углу Медвежьего и Мерзляковского. Против выхода Мерзляковского на улицу Герцена не так еще давно стоял длинный двухэтажный дом. В одном из его торговых помещений на моей памяти последовательно возникали и исчезали: писчебумажный магазин "Глобус", лавка гробовщика, мастерская по ремонту пишущих машинок, продовольственный магазин. Затем дом снесли, и теперь на его месте разбит большой зеленый газон. "Глобус" являлся торговым предприятием, обслуживавшим в первую очередь учащихся и преподавателей флеровской гимназии. Мы покупали в магазине тетрадки, дневники, учебники, золотистые металлические перья № 86, значки для фуражек в виде двух скрещенных веток, посередине которых крепился наш гимназический шифр - МГФ, и карандаши фирмы Фабера. Как-то я приобрел в "Глобусе" небольшую записную книжку в синем коленкоровом переплете, прельстившись тем, что впервые в жизни обнаружил в ней свою фамилию, набранную типографским шрифтом. Книжка называлась: "Список учеников московской мужской гимназии А. Е. Флерова" - и предназначалась для учителей. Начинаясь с перечня приготовишек, она заканчивалась восьмым классом, где завершала образование взрослая, часто усатая публика. Состав учащихся был очень разным. Большинство происходило из семей интеллигенции и лиц свободных профессий: инженеров, врачей, адвокатов, художников, артистов, ученых. Немало было отпрысков купцов и промышленников: Коншиных, Ляминых, Расторгуевых, Морозовых. Училось человек пять из графского сословия. Были даже два князя. Один из "их сиятельств" - Енгалычев - являлся хроническим второгодником. В общем-то, это была буржуазная гимназия. Многие из ее питомцев приезжали к урокам на родительских рысаках и даже на автомобилях, что по тем временам являлось уж вовсе редкостью. Тем не менее из флеровцев вышло немало интересных и полезных людей. Летом в большую перемену нас выпускали на школьный двор - каре, огражденное со всех сторон тыльными фасадами смежных зданий. Двор был невелик и поэтому буквально кишел народом. Этим пользовались богатые балбесы и швыряли в ученическую толпу из окон серебряную мелочь. А разобраться, не такая это была и мелочь. На гривенник можно было купить два отличных пирожных или, что еще сытнее, две жирные, из влажного ноздрястого теста слойки. А курящие покупали папиросы "Осман" в плоской синей коробочке с золотым вензелем в верхнем углу. Когда народ очень уж начинал бушевать и в воздухе явно потягивало дракой, из большого застекленного кабинета появлялся сам владелец гимназии Александр Ефимович Флеров - седой благообразный старик с ухоженной бородкой, в очках с золотым ободком. Он сокрушенно качал головой и громко выражал возмущение фразой, ставшей для нас крылатой: - И это дети интеллигентных родителей! Его зычный скрипучий голос долго резонировал в высоких учебных коридорах. Флерова никто не боялся. Мы гораздо больше считались с директором гимназии Барковым - сухопарым энергичным человеком с властным суровым лицом. Он был известным географом, автором ряда отличных учебников и сызмальства стремился привить нам вкус к "музе дальних странствий". Он возглавлял школьный географический кружок, где я исполнял обязанности секретаря. Впоследствии Александр Сергеевич Барков был избран академиком и создал много новых трудов уже при Советской власти. За годы, проведенные в стенах гимназии, мы отлично изучили друг друга, знали, кто чем дышит. В первую очередь, разумеется, своих одноклассников. Чем дальше, тем ощутимее становилось наше деление на физиков и лириков. Одних манили гуманитарные факультеты расположенного поблизости Московского университета. Других - технические учебные заведения. Одни мечтали о медицине, другие - об археологии, третьи уже видели себя известными адвокатами, четвертых влекла сцена. Были и неприкаянные, мятущиеся, так толком и не решившие, куда направить свои шаги. Такие "неопределившиеся" часто пополняли собой скаутские дружины. После занятий мы переодевались в полувоенную форму цвета хаки, вооружались длинными и тяжелыми дубовыми посохами, слегка надвигали на лоб широкополые шляпы и шли маршировать на Ходынку, распевая по дороге скаутский марш на мотив известной английской песенки "Типерери". Ходынка казалась безлюдной, и только из глубины поля, куда нас категорически не допускали, раздавалось редкое урчание авиационных моторов. Впрочем, затея со скаутами окончилась довольно скоро, не принеся ничего, кроме разочарования. Одним из первых это, кажется, понял командир нашего звена Володя Шнейдеров, которого спустя много лет вся наша страна узнала как кинорежиссера-документалиста и первого председателя телевизионного Клуба кинопутешествий. Несколько моих сверстников увлекались авиацией, подумывали о летной школе. Но пока не получалось с возрастом. Мне, например, не было и полных шестнадцати. В таком же положении находился и Костя Мандер. Больше, чем нам, повезло Фабио Фариху, он оказался несколько старше, весьма "удачно" застряв на второй год в одном классе. Правда, в летную школу он сразу не попал, поначалу пристроился мотористом в одном из авиаотрядов, но впоследствии из него вышел один из известных советских полярных летчиков. Мы с Костей читали "Синий журнал", "Ниву", еще кое-какие тощенькие журнальчики, откуда скрупулезно выуживали скудные сведения о летчиках и полетах. Мы были потрясены героической биографией Нестерова, автора первой мертвой петли и грозного тарана. Мы могли дать подробную информацию об успехах наших знаменитых авиационных современников: Уточкина, Васильева, Габер-Влынского... Костя раздобыл где-то заигранную пластинку, которую часто ставил на. граммофон фирмы "Хиз-маютерз-войс", с изображением белого фокстерьера, сидящего перед раструбом граммофонной трубы. Под аккомпанемент рояля трагический баритон мелодекламировал популярные стихи, посвященные памяти одного из русских офицеров, капитана Мациевича, разбившегося на аэроплане в первую империалистическую войну: Как ястреб, как орел, паря над облаками, Бесстрашно рассекал он облаков туман... Костя слушал и бледнел от волнения. Наверное, ему это трудно давалось при таком густом.румянце. Он был высокий рыжеватый блондин, спортивного склада, длиннорукий, длиннолицый, с располагающей улыбкой, слегка трогавшей его тонкие губы. Он крепко поджимал их, почти забирая в рот, когда волновался, и тогда его обычно внимательный взгляд становился отвлеченным, устремляясь куда-то в пространство. - Слушай! - задыхаясь, шепотом говорил он и похолодевшими пальцами сжимал мою руку. - Слушай, ведь это так прекрасно! Какой силы ощущения!.. По окончании гимназии, или, точнее, уже школы второй ступени, мы вскоре потеряли друг друга из виду. Я остался в Москве и поступил в Аэрофотограммшколу. Конечно, аэронавигатор - звание, которое я получил, - не главная летная специальность, в самолете за ручку не подержишься, но к небу все-таки ближе. О Косте я слышал, что он учится на берегах Черного моря, в Качинской школе летчиков. Но здесь я должен прервать воспоминания о флеровской гимназии и перенестись памятью на добрый десяток лет вперед, в столицу Белоруссии город Минск, куда судьба привела меня в погожий август 1926 года. В те времена Минск производил впечатление сугубо провинциального, утопавшего в зелени городка, на три четверти состоявшего из одноэтажных деревянных домиков. Даже вокзал в городе был деревянный. По улицам ходила конка - небольшие, открытые по бокам вагончики с продольными лавочками для пассажиров. Лошадки бежали не торопясь, и поэтому народ садился и слезал прямо на ходу. Я приехал в Минск в командировку, чтобы выполнить поручения моей воинской части. В западных районах нашей страны должны были проводиться крупные военные маневры. Погода стояла удивительная - солнечная, мягкая, с редко перепадающими теплыми дождиками, и город показался мне вдвойне прекрасным, как, впрочем, всякий новый город, когда ты молод, полон сил, всем интересуешься и ждешь от окружающего чего-то неизведанного и радостного. Маневры прибавили оживления Минску. На улицах появилось много военных, по большей части молодых, рослых ребят. Кое у кого постарше на груди красовались нечастые тогда ордена. Ордена закрепляли под красные шелковые розетки, и они издали напоминали большие пунцовые цветы. На воротниках гимнастерок мельтешили разноцветные петлицы: алые - пехотные, синие кавалерийские, голубые - наши, авиационные. Позвякивали шпоры, щелкали каблуки. Проходящие то и дело замедляли шаг, слышались приветственные возгласы, однополчане, ветераны гражданской войны узнавали друг друга. Случались неожиданные радостные встречи. Смыкались крепкие объятия. По вечерам авиационная братия собиралась в центре города, в небольшом ресторанчике, куда часто заходил Вострецов - долговязый худощавый мужчина, с жестоким лицом, неожиданно менявшимся от доброй, простецкой улыбки. Он симпатизировал летчикам и сам много рассказывал о своих фронтовых переделках. Вот уж действительно было кого послушать! Вострецов носил четыре ордена Красного Знамени. Таких кавалеров в ту пору было только два - он да еще Фабрициус. Выходя утром из гостиницы, я неизбежно сталкивался с начальником военно-воздушных сил Петром Ионовичем Барановым, человеком крупным, цветущим, с внимательными, чуть прищуренными глазами. Он направлялся на один и тот же уличный перекресток, где его уже ждал, задыхаясь от восторга, белобрысый вихрастый чистильщик сапог. Баранов явно протежировал этому пацану, посылая многих к нему драить обувь, хотя, по-честному, наши сапоги и так блестели словно зеркало. На вторые сутки по приезде я встретил на улице Костю Мандера. Он выходил с товарищами из кафе, видимо только что хорошо позавтракав, облизываясь, как сытая рысь, - веселый, благодушный, сияющий молодостью и здоровьем. Костя мало изменился. Мне только показалось, что руки его стали еще длиннее - мускулистые, цепкие руки спортсмена. Мы крепко обнялись и решили возвратиться в кафе, отметить встречу бутылкой пива. Уединившись за розовую ситцевую занавеску, в некое подобие отдельного кабинета, мы забросали друг друга десятками вопросов. Прежде всего, конечно, вспомнили о флеровцах. По-разному сложились их судьбы. Немало из богатеньких драпануло с родителями за рубеж, имея к этому вполне веские основания. Сын начальника московской охранки Шурка Мартынов одним из первых перебежал к белым, где, по слухам, работал в контрразведке... Ну что же, как говорится, "яблочко от яблони..."
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8
|