Капитан хмурился, думая о тяжелых кронштадтских орудиях, – пятнадцать лет назад, во время Восточной войны, перед ними постыдно отступила британская эскадра адмирала Нэпира. Но и без того можно было очутиться на дне, если взорвутся котлы.
Сгоряча Певцов расстрелял в воздух все патроны и теперь жалел об этом: с револьвером, забаррикадировав дверь, он мог бы выдержать осаду до ближайшего порта и выстрелами привлечь внимание таможенников. Вдруг итальянцы решат его утопить, бросить в море? Дым из трубы опускался вниз, прилипал к воде.
Пока есаул с адъютантом искали телеграфиста, пока Шувалов сочинял депешу, пока вызванивал ключ и на другом конце провода, идущего по морскому дну, переводили точки и тире на русский язык, будили коменданта, который накануне за полночь засиделся над бумагами и спросонья туго соображал, почему нужно ловить итальянское коммерческое судно, словом, пока могучая воля шефа жандармов воплотилась в маленьком матросе-сигнальщике, в его пальцах, тянущих влажный линь, чтобы выкинуть на фрагштоке сигнал: стопорить машины и становиться на якорь, «Триумф Венеры» уже плыл в виду кронштадтских фортов, стремительно уходил за пределы досягаемости их пушек.
Заметив сигнал, капитан велел прибавить ходу, сам Дино Челли пришел эфиопу на помощь. Напуганный рассказами матери об ужасах царского деспотизма, он боялся угодить в Сибирь за учиненную в трактире драку и обещал капитану всю ответственность перед отцом взять на себя. Мать говорила, что ссыльных в Сибири отдают на растерзание белым медведям.
В это время Певцов, пытаясь придвинуть к двери каюты массивный стол, намертво привинченный к полу, отчетливо представил еще один вариант собственной судьбы: итальянцы высадят его на необитаемом острове.
Сигнал остался без ответа, после чего комендант приказал дать предупреждающий выстрел. Пальнули холостым, но и это не возымело действия. Комендант, старый моряк, плававший еще под флагом Нахимова, чертыхался и последними словами костерил жандармов, неизвестно зачем, по его мнению, существующих на свете; дежурный офицер с опасливым удовольствием слушал эти крамольные речи. Снова зарядили и снова выстрелили, и опять ни малейшего результата. Чертов итальянец по-прежнему шел на всех парах. Между тем в шуваловской депеше предписывалось употребить для задержания все наличные средства вплоть до обстрела, и комендант, которому смертельно не хотелось палить по торговому пароходу, скрепя сердце распорядился готовить к бою батарею малого калибра.
Тем временем брандвахтенное судно «Кинбурн», призванное отмечать и записывать в журнал все корабли на траверзе Санкт-Петербурга, пустилось в погоню за наглым итальянцем – не откликнувшись на запрос, тот шел с воровато спущенным флагом, но его выдали три полосы на трубе: красная, белая и зеленая.
Один снаряд упал за кормой, другой – возле правого борта, брызги хлестнули в капитанскую каюту; третий – далеко впереди по курсу, еще два плеснули где-то в стороне. Крепостную артиллерию поддержала носовая пушечка «Кинбурна».
Услышав канонаду, Певцов трезво оценил ситуацию: вот-вот загремят якорные клюзы, пора готовиться к разговору с Шуваловым. Но он ошибся и на этот раз. «Триумф Венеры», сотрясаясь всем корпусом, продолжал двигаться на запад. Минут через пятнадцать «Кинбурн» стал отставать, однако его капитан не решался развернуть судно и дать по беглецу бортовой залп: как-то неловко пускать ко дну безоружного коммерсанта. А из носовой пушечки целиться трудно – шли бортом к волне. Впрочем, с бастионов тоже стреляли осторожно, больше стремясь напугать, а когда в секторе обстрела появилась датская паровая шхуна «Секира Эйрика», и вовсе вынуждены были прекратить огонь, чтобы случайно не потопить невинную датчанку.
Еще через четверть часа «Триумф Венеры» вошел в полосу тумана. Певцов кусал кулаки, итальянцы на палубе обнимались и прыгали от радости.
* * *
Пупыря увели, Сыч торжественно унес его баул, у Ивана Дмитриевича остался револьвер с вензелем фон Аренсберга на рукояти – таким же, как на похищенной камердинером серебряной мыльнице, и тетрадка с кулинарными рецептами; сначала она ошеломила, после вызвала отвращение. Голова трещала как с похмелья, во рту было сухо и горько, он читал про кулебяку с грибами, про пироги, громко бурчало в пустых кишках. «Вот сволочь!» – Иван Дмитриевич кинул тетрадку в камин. Хотелось домой, к жене, к сыну Ванечке, к самовару. Но сперва нужно поймать человека, знавшего про сонетку; того маленького, тощего, бритого, который покупал свечи у дьячка Савосина. С него-то все и началось, Иван Дмитриевич знал о нем давно, с той самой минуты, когда свистал под окнами, подгоняя Сыча. И давно можно было изловить этого человека, если бы не Певцов с Шуваловым. Помощнички! А Пупырь о своем напарнике ни слова не сказал, потому что в убийстве австрийского атташе признаваться не желал, утверждал, будто револьвер сторговал на Апраксиной рынке, ключик-змейку нашел на улице, а золотые французские монеты числом восемь штук отобрал прошлой ночью у какого-то пьяного чиновника.
Последний раз оглядев гостиную – поле его битвы площадью в семь квадратных саженей, – Иван Дмитриевич направился к выходу, когда из коридора ворвался в комнату взъерошенный Константинов.
– Иван Дмитрич! – объявил он. – Итальянцы ротмистра увезли!
– Как так увезли? Куда?
– В Италию, Иван Дмитрич! Он на пароход один пошел, они его в каюте закрыли и увезли. И монетки мои с ним.
– Хоть бы меня кто увез, – помолчав, устало сказал Иван Дмитриевич, – в Италию.
Он отдал Константинову обещанную премию – золотой наполеондор, принесенный Сычом, и велел идти домой. Вместе вышли на улицу и у крыльца разошлись в разные стороны. Было еще по-утреннему тихо, светло, с моря долетал слабый звук отдаленной артиллерийской канонады. «Пушки с пристани палят, – подумал Иван Дмитриевич, – кораблю пристать велят…» Ни малейшей вины он не чувствовал. Что ж, и Певцову, значит, пришла пора пострадать за отечество, как поручику, Боеву, самому Ивану Дмитриевичу. «Агнцы одесную…»
«Само собой, – думал он, – убийство иностранного дипломата – случай из ряда вон, можно и должно предположить всякое, причины естественно искать и в ситуаций на Балканах, все правильно. Беда вот в чем: и Певцов, и Шувалов, и Хотек считают жизнь всего лишь игрой, где убийство – только очередной ход; а раз так, они могут выиграть или проиграть, но понять не могут. Эти люди даже замок Цилль полагают чем-то вроде запасной коробки для снятых с доски фигур».
Неподалеку от Знаменского собора, за трактиром «Три великана», Иван Дмитриевич свернул в грязную, вонючую подворотню, и перед ним открылся двор в обрамлении подтаявших к весне поленниц, стиснутых кирпичными, не оштукатуренными с изнанки стенами доходных домов. Посередине двора, между сараями, нужниками, мусорными ларями и кучами разного хлама, торчал двухэтажный флигелек из почернелых бревен, оползающий набок и подпертый наискось приставленными к срубу длинными слегами: здесь жил человек, от которого зависели судьбы Европы. В сенях разило помоями, застарелый кошачий дух шибал из каждой щели. На лестнице сидела девочка лет пяти с болезненно-белым, словно мукой натертым, личиком, в лохмотьях, баюкала завернутое в тряпье полешко; Иван Дмитриевич протянул ей пятачок, она выхватила монетку, вскочила и исчезла бесшумно, как кошка. Ступени прогнили, подниматься по ним можно было только вдоль стены. Точно следуя указаниям княжеского кучера, Иван Дмитриевич взошел на второй этаж, толкнул обитую рогожей низкую дверь и очутился в крохотной комнатешке со скошенным потолком. Возле порога валялись измазанные глиной сапоги, их владелец в одежде лежал на койке – тощий человечек с заросшим рыжеватой щетиной узким питерским лицом. Он спал. Иван Дмитриевич увидел стол из некрашеных досок, стул с сиденьем из мочала, жестяной рукомойник в углу. Под ним – ведро. На столе – пустая косушка, куча луковой шелухи.
Иван Дмитриевич подошел к спящему, потряс его за плечо:
– Эй, Федор! Подымайсь!
Бывший княжеский лакей Федор, выгнанный за пьянство, нехотя продрал заплывшие глаза:
– Чего надо?
– Вставай, – сказал Иван Дмитриевич. – Я из полиции.
Молча, как-то не очень и удивившись, Федор сел на койке, потянулся, зевнул и пошлепал босыми ступнями по полу – за сапогами. Обул их прямо на голые ноги, без портянок, затем нашел под луковой шелухой на столе корочку хлебца и сунул в карман. Сняв с гвоздя рукомойник, напился из него, выплюнул попавшего с водой в рот вялого, давным-давно, видимо, утонувшего таракана:
– Тьфу… Кирасир, твою мать!
– Кто?
– Тараканы – это тяжелая кавалерия, – объяснил Федор со спокойствием, все сильнее изумлявшим и возмущавшим Ивана Дмитриевича. – А клопы – легкая… Князь-то прежде в кирасирах служил. Утром встанет, говорит: «Меня, – говорит, – Теодор, на биваке уланы атаковали!» Понимай, что клопы. А тараканов саблей рубил. Раз у него приятели гостевали, он с ими поспорил, что бегущего таракана с маху саблей располовинит. Я с кухни принес одного, пустил. И что думаете? Чисто пополам. – Рассказывая, Федор вытащил из-за кровати мятую поярковую шляпу, начал выправлять ее о колено. – Разрубил и в раж вошел. «Теодор, – кричит, – неси другого, я ему усы отсеку!» И отсек. А таракан жив остался. Сто рублей ему приятели-то проспорили. Да-а, лихой барин! Но прижимистый. Осенью с парадного дверной молоток сперли, так самому генерал-губернатору жалобу подавал. А ведь грош цена этому молотку. Мне за него кружку пива налили, и все.
– Ты и спер? – спросил Иван Дмитриевич.
– Зачем? – не моргнув глазом, отрекся Федор. – У меня свой был такой же.
Казалось бы, уж в этом-то грехе ему теперь ничего не стоит покаяться: не до молотка, если человека убил. Почему не сознался?
– Эх, дурак я, дурак, что сюда пришел, – сказал Федор. – Не утерпел, дурак. У меня тут косушечка припрятана была, вот и пришел.
– А как ты знал, что тебя искать станут? – поразился Иван Дмитриевич.
– Как же не знать? – в свою очередь, удивился Федор. – На то, поди, и полиция.
– Нет, я другое спросить хотел. Как, по-твоему, я-то про тебя узнал?
– Да уж семи пядей во лбу иметь не надо.
– Ишь ты! – обиделся Иван Дмитриевич. – Думаешь, легко было догадаться?
– Взял бы косушечку, и давай бог ноги, – вздохнул Федор. – Нет же, сперва выпил, потом спать улегся…
Иван Дмитриевич повысил голос:
– Ты давай не крути! Говори, откуда узнал!
Федор лишь рукой махнул: чего там, дескать… Надел шляпу, ветхое пальтецо с оторванным карманом:
– Айда, что ли?
Спустились по лестнице: он с одной стороны, Иван Дмитриевич – с другой. Девочка вновь появилась откуда-то, невесомо шла между ними по гнилым ступеням, не боясь провалиться, прижимала к груди свое полешко.
– Что, Зинка, – спросил у нее Федор, – свое дитя нажила али в кормилицах?
– А ты мне пряник давал, – тихо сказала девочка.
– Верно, – согласился Федор, – давал. А больше нету. Кончились пряники. – Он погладил ее по волосенкам и вышел во двор.
Девочка проводила их до самой улицы.
– Твоя? – спросил Иван Дмитриевич.
Федор помотал головой:
– Мои в Ладоге. – Он обернулся: – Иди, Зинка, домой. Кончились пряники. – И вдруг закричал петухом, привстав на цыпочки и смешно раскачиваясь всем своим маленьким тощим телом.
Девочка засмеялась, белое ее личико пятнышком помаячило в проеме подворотни и .пропало: свернули за угол.
Иван Дмитриевич опять вернулся к прерванному разговору:
– Так как же ты узнал, что я про тебя знаю?
Но для Федора это не представляло никакого интереса.
– Вот вы про молоток спросили, – вспомнил он. – А вы лучше спросите, сколь раз они у меня из жалованья вычитали. И за что? Стану рассказывать, никто не верит. А прогнали когда, за месяц жалованья недодали. А нешто я не человек? Нешто у меня жена-дети в Ладоге пить-есть не просют? Не полешки ведь, как у Зинки! Князь меня, неученого, к себе взял, чтобы платить поменьше. А сам в клубе за одну ночь тыщу рублей проиграл. У него денег полный сундук. Фрак, вишь, я ему подпортил. Так не я! Ворона. Я за нее не ответчик. Вон на Невском статуи стоят, все изгажены, а вы небось жалованье исправно получаете. А?
– Это не моя забота, – сказал Иван Дмитриевич. – Я из сыскной полиции. Убийц и грабителей ловлю… Как, думаешь, тебя поймал?
– Вы пришли, я сплю…
– А почему я к тебе пришел? Не к другому кому?
– Мой грех, – справедливо рассудил Федор, – ко мне и пришли. Кто ж за мои грехи отвечать должон?
Терпение начало иссякать, но Иван Дмитриевич еще смирял себя:
– Хорошо, твой грех. А как я понял, что твой?
– Большого ума не требуется.
– Да никто не мог понять! – не выдержал Иван Дмитриевич. – Один я.
– Будто я китайские чашки побил, – продолжал Федор. – Побил, не спорю. Но разве ж они китайские? Их немцы делали. Только видимость, что китайские. У драконов уши собачьи… А позавчера прихожу честь по чести, трезвый: так и так, мол, ваша светлость, за тот месяц, что я у вас служил, десять рубликов пожалуйте, не то государю прошение подам. А они меня за шиворот и мордой в дверь. Еще и сапогом под зад… Что говорить! Водочки в трактире выпил, и, верите ли, ни в одном глазу, весь хмель в обиде сгорает…
Остановившись, Иван Дмитриевич ухватил его за воротник, притянул к себе:
– Ты как узнал, что я знаю, что ты… Тьфу, черт!
– Как-как? Поди, сами знаете как.
– Я-то знаю. А ты?
– Про себя мне как не знать.
– Ты, может, думаешь, мне кто сказал?
– А то! – криво усмехнулся Федор. – Они, ясно дело, с утра пораньше в полицию побежали.
Иван Дмитриевич тряханул его:
– Кто они?
– Они, – сказал Федор. – Барин.
– Какой барин?
– Барин мой бывший. Князь…
– Кня-азь? – изумился Иван Дмитриевич, прозревая наконец и понимая, что перед ним единственный, может быть, во всем городе человек, не слыхавший о смерти фон Аренсберга. Зачем тогда наполеондор в церковь отнес?
– Чего вы меня душите? – хрипло проговорил Федор, вытягивая тонкую шею. – Я ж не запираюсь. Все по порядку рассказываю.
Тронулись дальше,
Иван Дмитриевич искоса поглядывал на лицо своего спутника – унылая утренняя физиономия записного питуха, изредка освещаемая последними отблесками позавчерашней решимости. Можно не опасаться, что побежит, и револьвер не нужен. Иван Дмитриевич не позвал в конвойные попавшегося навстречу полицейского.
– Сижу я в трактире, – повествовал Федор без прежнего напора, поскольку настало время переходить от причин к следствиям, – подсаживается рядом один малый в цилиндре. Факельщик, говорит. С похорон зашел глотку промочить. Та да се, ну я ему и рассказал про свою обиду вот как вам. Он носом засопел, по стулу руками зашарил и говорит: «Не дает, сами возьмем!» Я говорю: «Как? Господь с тобой, добрый человек!» Он говорит: «Знаешь, где у князя деньги лежат?» Я говорю: «В сундуке, да не знаю, где ключ…» Он спрашивает: «Ты видал этот ключ?» Я: «Видал, – говорю, – у него кольцо змейкой, сама себя за хвост кусает…» Он говорит…
– Понятно, – прервал Иван Дмитриевич.
– Что вам понятно? – вскинулся Федор. – Что вы в моей душе понимать можете? Да я только десять рублей получить хотел. Кровные мои! Чтоб за месяц жалованье и за чашки бы те по-божески посчитали. Ни полушечки сверх того! Детишкам, думал, гостинцев накуплю – и в Ладогу, к жене. Ищи-свищи! Днем у кумы посидел, открылся ей. Она – баба хорошая, в кухарках у одного офицера с Фонтанки. Певцов его фамилия. В синей шинельке ходит… Кума говорит: «Завтра я в господской карете с барыней дачу смотреть поеду и тебя, кум, через заставу провезу. Там уже, – говорит, – твоя морданция расписана. А мою, – говорит, – карету ни один полицейский остановить не посмеет. Они перед моим барином травой стелются!» К ночи бес меня попутал с этой косушкой. Уснул, дурак…
– Обещал но порядку, – напомнил Иван Дмитриевич.
– Ага… Пошли мы в Мильенку. Факельщик говорит: «Я за тебя, друг, сердцем болею, мне княжеских денег ни копейки не надо!» Я дверь дернул – открыта. А сам дрожу, ног под собой не чую. Вошли – ив чулан. А как князь в Яхтовый клуб уехал, новый-то лакей сразу дрыхнуть завалился. Мы тогда в комнаты перебрались. Все обсмотрели – нет ключа. Сундук-то медный, и кочергой не подковырнешь. Да-а… Стали князя ждать. Я уж и рад бы убежать, да куда? Парадное заперто. Ну, значит, дождались князя. Вошли к нему в спальню, от звонка оттащили, связали. В рот простыню, чтобы не кричал. Спрашиваем, где ключик-змейка. А он головой трясет: не скажу, мол. Лихой барин! Я из столика две золотые монетки взял. Гляжу, факельщик остальные себе в карман сыплет. Я говорю: «Ворюга! Что делаешь?» А он совсем озверел, князя за горло схватил: «Где ключ?» Потом подушку ему на лицо накинул. Я испугался, факельщика-то за руки хватаю, он ка-ак пихнет меня, сбрякало что-то; я шепчу: «Бежим! Слуги проснулись!» И убежали…
– Вместе убежали? – спросил Иван Дмитриевич.
– Не. Я в одну сторону, он – в другую,
– А что взял у князя?
– Говорю, два золотых взял.
– И все?
– А то! Мне чужого не надо.
– Зачем же один в церковь отнес?
– Когда стал детишкам гостинцы покупать, – объяснил Федор, – спрашиваю у приказчика: «За одну такую монетку сколь рублей положишь?» Он с хозяином посовещался, говорит: «Десять…» Ну, думаю, мне чужого не надо. Ан не воротишь! И снес к Знаменью. Свечей наставил, молебен заказал князю во здравие: пущай не хворает. Все ж мы его потискали маленько… Факельщика-то поймали уже?
– А то! – сказал Иван Дмитриевич.
– Ворюга, мать его так! – выругался Федор. – И ведь одет чисто. Его в каторгу надо, ворюгу… А со мной что будет? А?
Иван Дмитриевич молчал, хмурился.
– Поди, плетей сто всыплют, – мрачно предположил Федор. – Больше-то навряд. Не за что. Если б не я, барин и кончиться мог под той подушкой. Так ведь?
– Он и помер там, – сказал Иван Дмитриевич.
Федор, тянувший из кармана хлебную корочку, вдруг быстро-быстро, мелко-мелко перекрестился этой корочкой, потом сунул ее в рот, откусил, остановился, начал жевать, медленно и криво двигая челюстями, словно во рту у него был не хлеб, а кусок смолы, из которого с усилием приходится выдирать вязнущие зубы.
Стояли возле книжной лавки Ведерникова: торговля учебниками и учебными ландкартами.
– Обожди тут, – велел Иван Дмитриевич.
Вошел, купил карту Европы, после чего поглядел в окно. Ах ты, господи! Федор никуда не побежал, послушно сидел на ступеньке, ждал, голова его утопала в коленях, поярковая шляпа валялась на земле.
Иван Дмитриевич, забыв купленную карту, черным ходом выбрался во двор, оттуда – на параллельную улицу, там позвал извозчика и поехал домой, размышляя о том, что сегодня же, когда под тяжестью улик Пупырь во всем признается и назовет сообщника, доверенные агенты Сыч и Константинов отправятся его ловить, будут долго охотиться за ним, но никого не поймают, потому что такие у Ивана Дмитриевича агенты. Доверенные…
* * *
Через неделю он приглашен был для беседы к Шувалову. Шеф жандармов держался изысканно вежливо, холодно и недоступно, как будто и не было той ночи в доме на Миллионной и вообще ничего не было – ни синеватых пятен на лице фон Аренсберга, ни Боева, ни поручика, ни супругов Стрекаловых, ни разорванного письма и претендента на польский престол, и уж тем более, разумеется, никогда не было ультиматума, отчаяния, отскочившего и щелкнувшего по стеклу, как градина, крючка шуваловского мундира; мычащего графа Хотека тоже не было. Дурной сон, мираж, нечто бесконечно далекое, несущественное и даже, может быть, несуществующее, как грехи молодости.
Хотя по службе Иван Дмитриевич подчинялся столичному полицмейстеру, тот – начальнику департамента полиции, который, в свою очередь, состоял под началом у министра внутренних дел, но рука Шувалова была сильнее и длиннее. Какой-то Путилин! Да кто он такой? Ничтожество, человек без роду и племени, даже не дворянин, жалкий сыщик, оставивший в дураках шефа жандармов… И все начальники Ивана Дмитриевича покорно присоединились к записке, составленной Шуваловым и приложенной к его последнему докладу на высочайшее имя. В записке предлагалось немедленно удалить с должности начальника сыскной полиции: в вину ему ставились буйства Пупыря, вовремя не предотвращенные. Кроме того, государю подано было прошение от наиболее влиятельных членов «Славянского комитета», в том числе одного архиерея и четырех генералов; они сетовали, что убийство австрийского дипломата бросило тень на их мирную деятельность, и высказывали предположение, будто Путилина подкупили враги государя, дабы он, заранее зная о готовящемся преступлении, ничего бы не предпринимал. Яркий и страстный текст прошения по настоятельной просьбе самого Шувалова написал корреспондент газеты «Голос» Павел Авраамович Кунгурцев.
Тот факт, что бывший лакей фон Аренсберга, сообщник убийцы, исчез и не был пойман, мог стать еще одним пунктом обвинения, но не стал: Федор, мучимый совестью, сам явился с повинной.
– Вы видите, – сказал Шувалов, когда Иван Дмитриевич ознакомился с копиями обоих документов, – дела плохи. Можно просто прогнать вас из полиции, а можно… можно и начать расследование. В таком случае вам придется предстать перед судом…
За спиной Шувалова зловещей тенью возвышался Певцов. Изможденное лицо, запавшие глаза, мундир висит, как на пугале, но на плечах – подполковничьи эполеты. Иван Дмитриевич знал, что итальянцы, проскочив-таки мимо Кронштадта, высадили его на диком, пустынном берегу, откуда он, грязный, обросший, исцарапанный, шатаясь от голода, через четыре дня едва добрел до какой-то эстонской мызы и лишь вчера объявился в Петербурге.
– Но подобные меры кажутся мне чересчур строгими, – продолжал Шувалов. – Мне жаль вас. Я полагаю, что при известном с вашей стороны благоразумии вы вполне можете рассчитывать на должность старшего смотрителя Сенного рынка. Согласны?
– Премного благодарен, – ответил Иван Дмитриевич. – Никогда не забуду милостей вашего сиятельства.
Поклонился и ушел на Сенной рынок.
Забаву и Грифона свели со двора, казенную квартиру отобрали, извозчики уже не спорили из-за чести бесплатно провезти Ивана Дмитриевича, и он приноровился пешком ходить на службу. По пути встречалась иногда чета Стрекаловых: жена провожала мужа до подъезда Межевого департамента. Иван Дмитриевич любовался этой удивительно дружной семейной парой, но супруги делали вид, будто его не замечают: людям обидно думать, что своим счастьем они обязаны не самим себе, не собственной любви и мудрости, а чьему-то постороннему вмешательству.
Впрочем, теперь Ивана Дмитриевича многие не замечали и не узнавали. Но Сыч не покинул его в беде, тоже стал смотрителем на Сенном рынке, только младшим, а Константинов и при новом начальнике сыскной полиции по-прежнему остался доверенным агентом Ивана Дмитриевича.
* * *
Вот, собственно, и вся история.
С точки зрения исторической достоверности кое-что в ней кажется мне сомнительным, но я передал ее так, как слышал, за исключением незначительных деталей, касающихся погоды и психологии. Источники этой истории суть следующие: книжка «Сорок лет среди убийц и грабителей», рассказы Путилина-младшего и Константинова и домыслы повествователя, то есть деда.
Возможно, даже вероятно, что реальный Иван Дмитриевич Путилин (1830 – 1893) был вовсе не той фигурой, какой он здесь представлен. Но что поделаешь! Человек всегда жаждет изменить тех, кого он действительно любит, а дед полюбил Ивана Дмитриевича еще слабым, колеблющимся, подобным себе, но выжигающим в своей душе страх перед сильными мира сего, и самодовольство интригана, и мелочное тщеславие чиновника, и бессильную покорность малой песчинки, неведомо куда влекомой вихрем истории. Полюбил таким, но не успокоился, ибо мы страстно хотим сделать наших любимых еще лучше.
И уже трудно разглядеть истинное лицо того человека, которого дед полюбил, прежде чем создать из него легенду.
Но тогда, летом 1914 года, ему нужна была правда, и через неделю после первой встречи дед, не удовлетворенный развязкой, в которой убийцей объявлялся Хотек, вновь явился к Путилину-младшему. Разговора не получилось. Время взывало к справедливости в ущерб истине, и Путилин-младший твердо стоял на своем: убийца – Хотек. На этот, раз деду не предложено было остаться ночевать, хотя уже смеркалось, паромщик ушел в деревню. Очень не желая, видимо, оставлять гостя у себя, хозяин предложил переправиться через реку на лодке. Вдвоем выпихнули из берегового сарайчика крошечный двухвесельный ялик, спустили на воду. Полустертые золотые буквы тянулись по борту: «Триумф Венеры».
Дед оттолкнул ялик и прыгнул на корму, Путилин-младший сел на весла. Книжка «Сорок лет среди убийц и грабителей» – размокшая, разбухшая – лежала на дне Волхова.
Каждый взмах весел закручивал на воде двойные маленькие водовороты, они убегали по течению назад, туда, где в сумеречной глубине сада мерещилась сухонькая фигурка старика, уже совсем лысого, но все с теми же неистово распушенными бакенбардами, только седыми. Он бродил по лесу, рыбачил, сажал яблони, мастерил ялики и скамейки, а по вечерам рассказывал о прожитой жизни молодому, вежливому, чересчур, может быть, внимательному и вежливому литератору Сафонову. Рассказывал просто, ибо жизнь кончалась и важны были результаты, Вот яблоня, она плодоносит, и неважно, какой глубины выкопана ямка для саженца. Вот ялик, если он плавает, кому и зачем нужно знать, во сколько обошлись доски? Вот скамейка. Вот убийца князя фон Аренсберга…
Меньше всего этот старик заботился о собственном величии, о благодарности современников и памяти потомков. На свою долю денег, вырученных от издания мемуаров, он собирался уплатить долги по имению, перекрыть крышу, обнести оградой сад, выкопать новый колодец, И хотелось после смерти хоть что-то оставить сыну.
Ялик задел днищем песок, дед спрыгнул на берег; Путилин-младший молча оттолкнулся веслом, и «Триумф Венеры» лег на обратный курс.
Дед достал из кармана яблоко, украдкой сорванное с посаженной Иваном Дмитриевичем яблони, надкусил. Старательно пережевывая недозрелую кислую мякоть, скудно отдающую терпкий сок, пошел через луговину к темнеющему вдали березовому колку; там была станция, кричали паровозы, идущие на Петербург и Москву.
* * *
Остается добавить немногое.
Уже через год после смерти австрийского атташе убийцы и грабители, пользуясь опалой Ивана Дмитриевича, наводнили столицу, по вечерам люди боялись выходить из дому. Лишь единственный островок покоя и порядка сохранился в центре Петербурга – Сенной рынок. Пришлось вновь сделать Ивана Дмитриевича начальником сыскной полиции. На этой должности он и оставался почти до конца жизни.