– Ей-богу! Я сейчас оттуда. На мундире дыры, ордена прямо с мясом повыдирали…
Кто виноват в том, что Шувалов отправил Хотека домой без конвоя? Холодом свело низ живота. Не слушая дальше, Иван Дмитриевич толкнул Сыча к пролетке, заскочил сам и прокричал извозчику в ухо:
– Гони!
У поворота обернулся: окна в гостиной потухли, княжеский дом стоял темный, как все другие.
– Через улицу веревку протянули, – рассказывал Сопов. – Кучера с козел и сбросило, вся морда у него покарябана. Мчались-то по-министерски. Как пушинку его! Ладно, не под колеса. А лакей перетрухал, убег. Я с обходом шел, слышу – кричат. Прибежал: посол-то на земле раскинулся, лежит как мертвый… Вот, около подобрал, – Сопов протянул кожаный бумажник с золотым тиснением: австрийский орел с двумя головами.
– А посол где?
– Там какой-то студентик подоспел. Из медицейских. Занесли в квартиру.
Вдали стучала колотушка ночного сторожа, будто спрашивала: «Кто ты? Кто ты? Кто ты?» Луну заволокло тучами. С крыш капало.
Сыч долдонил свое:
– Эх, сабельки нет!
– У меня есть, – сказал Сопов, – да что толку.
– Кому доложил? – спросил Иван Дмитриевич.
– Никому. Сразу к вам.
В свете фонаря промелькнула заляпанная свежей грязью афишная тумба: совсем недавно здесь проехал Шувалов со своей свитой.
* * *
Один казак скакал впереди кареты, двое – сзади, есаул – сбоку, у дверцы.
Нужно спешить. Константинов сообщил, что сегодня утром «Триумф Венеры» отплывает на родину; об этом ему сказали портовые грузчики.
От тряски чуть не стукаясь головой о потолок, болтаясь между Шуваловым и его адъютантом, Певцов излагал им свои соображения: он пришел к выводу, что убийцам помогал кто-то из бакунинской шайки. С Гарибальди, Мадзини и карбонарскими вентами в Италии Бакунин якшается давно, и к австрийцам у него старый счет – сиживал у них в тюрьме. Не он ли подбил итальянских дружков отомстить фон Аренсбергу? Решил использовать их чувства, чтобы убийством иностранного дипломата вызвать брожение в обществе. Дрожжи у него всегда наготове – разбойный элемент. В Париже-то вон что творится! Коммуна! Почему бы и в России не устроить?
– Странно все же, что итальянцы, – сказал адъютант. – Видал я их под Севастополем. Юнкер еще был. В бою хлипкие. Но голосистые, черти! Ох и пели! Ночью, бывало, подползу к ихним окопам и слушаю. Лежу в поле, корочку грызу. Заместо соли порохом присыплю и грызу. Слушаю, как поют. Надо мной звезды. Запросто пулю схлопотать. А я лежу, дурак. Теперь бы уж не полез…
Певцов, перебивая, рассуждал дальше: не иначе, карбонарии прибегли к помощи питерских уголовных. А то у них вряд ли бы что вышло. В чужом городе, не зная языка… Но и каторжники, разумеется, по-итальянски ни бум-бум. Значит, был посредник. Русский или поляк. Возможно, эмигрант, который нанялся матросом на «Триумф Венеры». Он-то и сидел в трактире «Америка». Известно, итальянцы считают месть делом священным. Убить – да. Пускай из-за угла или ночью, в постели – пожалуйста, сколько угодно. Благородству не помеха. Но ограбить – это уж, простите, из другой оперы. Наполеондоры прикарманили их сообщники. Кстати, найденная на окне косушка свидетельствует в пользу этой версии. Итальянцы предпочли бы вино.
В паузе адъютант попытался продолжить свой рассказ:
– Но итальянцы, они тоже на песню падкие…
– Погодите вы! – Певцов ткнул его локтем в бок. – Просто счастье, ваше сиятельство, что этот малый с подбитым глазом, путилинский шпион, принес монеты нам, а не своему начальнику. Тот бы стал хитрить, выгадывать… Вы уже решили, как с ним поступить?
– С кем? – спросил Шувалов.
– С Путилиным. Между прочим, помните, мы поручили ему арестовать контрабандистов с грузом лондонских изданий? Такой ловкий сыщик и не сумел. Странно…
Кучер изо всех сил натянул вожжи. Заржали лошади, карета остановилась. Есаул стучал нагайкой в стекло:
– Баба какая-то. Чуть не задавили.
Шувалов открыл дверцу, и к нему бросилась женщина в сбившемся на плечи платке, растрепанная, с безумным взглядом:
– Ваше благородие! Пупырь! Тут он где-то…
По лицу ее текли слезы.
– Ты что? – заорал Певцов. – Как смеешь! Не видишь, кто перед тобой?
Шувалов потянул дверцу на себя, но женщина уцепилась обеими руками и не пускала. Есаул грудью коня начал теснить ее прочь от кареты.
– Помогите, господа хорошие! – причитала она. – Не за себя боюсь…
Певцов толкнул ее в грудь, женщина упала, казачьи лошади простучали копытами возле самого лица, обдали грязью.
Вперед, в гавань! «Триумф Венеры» уже разводит пары, пламя гудит в топках.
У шлагбаума перед въездом в порт навстречу выбежал заспанный солдатик инвалидной команды.
– Подымай! – издали страшным голосом закричал ему есаул.
Солдатик трясущимися руками отпустил веревку, освобождая конец шлагбаума; здоровенная чугунная плюха, привязанная к другому концу, оттянула его вниз, со скрипом взметнулась полосатая перекладина, и, когда карета, лишь немного замедлив ход, проскочила под ней, у Константинова, сидевшего на козлах и не успевшего вовремя пригнуть голову, сшибло фуражку.
В порту было безлюдно. Только в стороне горел костер, возле него завтракали грузчики. Здесь пришлось придержать лошадей, Константинов указывал, куда ехать. Наконец он увидел знакомый силуэт итальянского парохода. На берегу уже рассветало. Ноздри уловили слабый запах апельсинов, он увидел поблекший фонарь над бортом и длинную трубу, рассеченную тремя поперечными полосами, как национальный флаг Итальянского королевства, – белой, красной и зеленой. Из трубы валил дым, под палубой, набирая обороты, стучала машина, но трап еще не был убран, и якорей не отдали.
Пупырь точно рассчитал дорогу, по которой поедет из гостей купец 1-й гильдии Красильников, носивший на каждом пальце по два бриллиантовых перстня, и веревку натянул в нужном месте и на нужной высоте. Затем спрятался в подворотне, за мусорными ларями, и стал ждать.
Выйдя из подвала, Глаша вначале шла за ним след в след, почти вплотную, но вскоре испугалась, что заметит, приотстала и в конце концов, когда завьюжило на улице, потеряла его из виду. Тыкнулась в одну сторону, в другую – как сквозь землю провалился. Но догадывалась: где-то он здесь, сатана, поблизости. Собаки по дворам его выдавали. То и дело какая-нибудь шавка начинала скулить жалобно или трусливо – чуяла идущий от Пупыря волчий запах.
Еще и года не минуло, как Глаша гадала: замыкала над Невой амбарный замок, вместе с ключиком клала его под подушку: тогда во сне суженый придет, попросит воды напиться; и приходил Семен Иванович, водовоз, добрый человек и вдовец. Наяву-то поглядывал на нее, орехами угощал. Ан нет же! Угораздило с душегубом спутаться. Как все переворотилось за эти месяцы. Господи, господи! И ведь жалкенький был, оборванный, уши в коростах. А теперь отъел ряху. По трактирам ходит, пишет в тетрадку, как пирог с головизной печь, как – – с сомовьим плеском. И зачем, дура, молчала? Чего боялась? Разве есть на свете что страшнее, чем с ним жить? Сколь душ на ее совести! А уж если он сегодня кого убьет, не отмолишь греха, впору на себя руки накладывать. Одно остается: найти этого, с бакенбардами, и в Неву… Господи!
В отчаянии Глаша металась по улицам, заскакивала во дворы – простоволосая, платок сбился на плечи, башмаки худые, ноги промокли, но холода она не чувствовала. Два раза подбегала к будочникам, звала искать Пупыря, умоляла, плакала, но один испугался, а другой стал заигрывать, хватал за подол, за грудь, грозился в участок забрать как гулящую, коли не уважит его. Глаша еле отбилась. Наконец остановила карету с генералом, чуть не под копыта кинулась, но и генерал про Пупыря слушать не захотел. Сидя на мостовой, она смотрела, как удаляются всадники, как весело играют конские репицы с подвязанными хвостами, и выла, раскачиваясь из стороны в сторону. Страшная догадка леденила душу: может, и впрямь Пупырь государю нужный человек, раз никто его ловить не желает. Может, не зря болтал?
Часы на Невской башне пробили четыре. Глаша встала и побрела домой.
Подойдя к дому, увидела пробивающийся снизу, из подвала, слабый свет – свечное пламя дрожало в вентиляционном окошке. Значит, проворонила его. Там он, вернулся.
Уже тянуло дымком, кое-где печки затапливали. Прошли мимо два солдата, прокатил извозчик. Глаша растерянно топталась на улице, не зная, как быть, идти или нет, и не заметила, когда свет в окошке погас. Прямо перед ней стоял Пупырь: сквозь землю провалился, из-под земли и вырос. Но сейчас почему-то Глаша впервые смотрела на него без страха. Принюхалась: одеколоном пахнет. И чего боялась? Что в нем волчьего? На голове цилиндр, шинель чистая, с меховым воротником, сапоги надраил, блестят. Всем хорош, только руки длинные, обезьяньи, и шарит ими, как макака. Тьфу, погань!
– Где была? – спросил Пупырь.
Глаша, по привычке сжавшись, хотела сказать, что нигде не была, в прачечной уснула, но вдруг распрямила спину, засмеялась, независимо качнула грязным подолом:
– За тобой следила.
– За мной? – он выпучил глазки.
А Глаша смеялась, не могла перестать. Потом утерла слезы и с наслаждением плюнула в мерзкую харю:
– Погань вонючая! Плевала я на тебя! Душегуб! – Кулачком смахнула цилиндр, вцепилась в волосы: – Люди добрые! Держите его!
– Очумела? – Пупырь отодрал ее руку вместе с клоком своих волос.
– Вот он! – легко и радостно кричала Глаша. – Вот!
Левой рукой Пупырь жестоко смял ей губы, правой обхватил поперек живота, поднял и понес во двор, к черному ходу.
В третьем этаже скрипнула оконная рама, свесилась над карнизом чья-то лысина.
Глаша отбивалась, рвала с шинели воротник, царапала Пупырю шею, надсаживалась криком, который казался ей пронзительным, а на деле превратился в хриплое бессильное мычанье. Пупырь протащил ее в дверь, после – на лестницу, ведущую в подвал, и, как куль, стряхнул на каменные ступени. Она ударилась о стену, всхлипнула и затихла.
На улице тоже было тихо. Пока.
Пупырь бросился вниз, к поленницам. Вначале достал роскошный кожаный баул, припасенный для путешествия в Ригу, затем раскидал дрова, выгреб коробку с деньгами, кольцами, сережками и серебряными нательными крестами, сунул коробку в баул и туда же, подумав, запихал две собольи шапки. Остальное добро приходилось оставлять здесь. Глашка, если очухается, еще и спасибо скажет.
Он защелкнул замок, и даже сейчас этот бодрый и веселый щелчок, с которым заходили друг за друга стальные рожки на бауле, сладко отдался в сердце, как обещание иной жизни. Захотелось щелкнуть еще разик. Но не стал, конечно. Побежал обратно, к лестнице, и увидел, что Глаша, пошатываясь, уже стоит наверху, пытается открыть дверь.
Золотая гирька настигла ее у порога, угодила в самый висок.
Схватившись за голову, Глаша осела на ступени и сквозь последнюю боль увидела: едет к ней на своей бочке Семен Иванович, водовоз, добрый человек и вдовец.
* * *
Константинов рассказал деду, что прачку, убитую Пупырем, нашли на другой день. Константинов даже утверждал, будто Иван Дмитриевич, вызнав печальные обстоятельства ее жизни и смерти, был в церкви на отпевании и сам шел за гробом. Глядя на него, к процессии присоединялись многие – полицейские, свободные от службы, прачки и швеи, лавочники, приказчики, солдаты, рабочие свечных и кирпичных заводов, прислуга; извозчики и водовозы ехали длинной вереницей. Вся эта масса народу, не зная толком, кого хоронят, проследовала до самого кладбища, и, когда гроб опускали в могилу, какой-то пьяненький музыкант, стоя за деревьями, вдруг заиграл на скрипке. Сыч и Константинов тоже были там. После втроем зашли в трактир, выпили, и Константинов видел, как Иван Дмитриевич взял рюмку, сдавил ее в кулаке, будто яйцо, и раздавил, порезав себе пальцы.
– Это я слышал от Константинова, – говорил дед.
И детально описывал жилище бывшего доверенного агента, рассчитывая, что правдивость этого рассказа меньше будет подвергаться сомнению, если сообщить, например, следующее: стол у Константинова застелен был траурно-черной клеенкой, на ней подслеповатый старик лучше различал чашку, ложку, солонку. Слепнущий яснее помнит прошлое, ему можно доверять.
Дед полюбопытствовал, неужели и вправду у Пупыря была привешена к цепочке гирька из чистого золота.
Константинов с удовольствием посмеялся над его простотой, объяснив, что нет, само собой нет, никто не льет такие гирьки, она была чугунная, сверху позолоченная, о чем Иван Дмитриевич, конечно, знал.
* * *
Хотек лежал на диване в квартире у Кунгурцева, рядом сидел Никольский; смазав послу йодом ссадины на руках, он полагал, что сделал все возможное для его спасения. Сам Кунгурцев, успевший облачиться во фрак, нервно метался по комнате в ожидании важных персон из министерства иностранных дел и гнал жену переодеваться.
– Приедут, – говорил он трагическим шепотом, – а ты, милая, в затрапезе.
– Сейчас, сейчас, – отвечала Маша, одновременно заваривая свежий чай, откупоривая бутылку кагора и накладывая Хотеку холодный компресс.
Раздался звонок.
– Маша! – прошипел Кунгурцев. – Немедленно… То, черное! – И побежал открывать.
В прихожую шагнул Иван Дмитриевич. Один. Сопов и Сыч остались в подъезде.
Увидев Путилина, а не канцлера Горчакова, Кунгурцев успокоился:
– А, это вы… Что ж, прошу.
Иван Дмитриевич прошел в комнату, присел возле дивана:
– Ваше сиятельство.
Хотек молчал. Опущенные веки неподвижны, на груди зияют дыры от содранных орденов.
– А ну-ка чайку, – приговаривала Маша, склоняясь над ним, как над ребенком, которого у нее не было, – горяченького…
Хотек с усилием разлепил посеревшие веки.
– Ваше сиятельство, кто это был? – спросил Иван Дмитриевич. – Вы видели?
Минута тишины, потом Хотек прошептал:
– Ангел…
Маша охнула, Кунгурцев скорчил соболезнующую мину, атеист Никольский саркастически усмехнулся, но Иван Дмитриевич, казалось, ничуть не был удивлен этим признанием.
– Понятно, – кивнул он, словно речь шла о чем-то обыкновенном. – Вокруг головы светилось?
– Да…
Иван Дмитриевич поднес к лицу посла бумажник с орлом:
– Что в нем было? Пожалуйста, вспомните.
– Ключ, – Хотек опять закрыл глаза.
– Какой ключ?
– От сундука… У Людвига в гостиной сундук…
Вскочив со стула, Иван Дмитриевич присел над Хотеком на корточки:
– Утром Шувалов нашел этот ключ в кабинете князя, в сигаретнице. И отдал вам. Так? Змея кусает собственный хвост.
– Да, – прошептал Хотек. – Я знаю…
Кунгурцев, украдкой достав блокнот, лихорадочно строчил: «Беседа, исполненная недомолвок. Змея, кусающая себя за хвост. Что это? Символ вечности? Или намек на то, что посол пострадал по своей вине?»
– А больше ничего не было? – спрашивал Иван Дмитриевич, тряся бумажником. – Ни денег, ни документов?
– Ничего…
«Удивительная ночь, – записывал Кунгурцев. – Мурашки по коже. Чувствую близость исторических катаклизмов. Что происходит? Почему именно я оказался в центре событий? Наказание или благо? Случай или закономерность? Навсегда запомню эту ночь. Маша в халатике. Австрийский посол на моем диване. Мертвая голова. Ангел. 26 апреля 1871 г . 5 часов 22 минуты пополуночи…»
Когда он поднял голову от блокнота, Иван Дмитриевич, ни с кем не простившись, уже выбегал из комнаты. Хлопнула дверь, три пары сапог торопливо загремели по ступеням.
Никольский, не спавший вторую ночь, тупо таращился в угол.
– Иди домой, – велел ему Кунгурцев, лишь сейчас осознав, чем грозит присутствие в квартире человека, подозреваемого в убийстве австрийского атташе.
– Нет, – сказала Маша. – Через мой труп. Сегодня Петя будет ночевать у нас.
Она вышла из спальни в черном платье с буфами, в котором, как давно заметил Кунгурцев, все ее слова звучали как-то по-особому убедительно.
Никольский молчал. Ему было все равно. Он опрокинул в рот рюмку кагора, предназначенную для Хотека, но это не помогло – мертвая голова по-прежнему смотрела из угла, и некуда было спрятаться от ее взгляда.
* * *
Константинов рассказывал, что спустя два дня Иван Дмитриевич провел несколько часов на Сенном рынке, где его знала каждая собака и возле которого в карету Хотека влетел обломок кирпича. Потолкался, побеседовал с мужиками и все выяснил. Оказалось проще простого. Накануне кучер Хотека закупал там фураж для посольских лошадей и повздорил с продавцами. Одному съездил по уху. На другой день этот мужик, увидев проезжавшего мимо обидчика, из-за ограды швырнул в него тем, что под руку попалось, и угодил в открытое окошко кареты.
Константинов утверждал, будто Иван Дмитриевич с самого начала предполагал нечто подобное, но так это или не так, судить трудно.
* * *
На берегу первым выпрыгнул адъютант со своим Кораном, за ним вылезли Певцов и Шувалов. Есаул спешился, но казаки остались сидеть в седлах. Рукавишникова на запятках не оказалось – видимо, свалился где-то по дороге.
Ветер со снегом, налетевший около полуночи, бушевал недолго и не успел раскачать море. Оно было спокойно. Две чайки сидели на воде. Рассветало.
– Вовремя успели, – с некоторым, как показалось Певцову, сожалением сказал адъютант, глядя на валивший из трубы дым. Он сочувствовал эмиссарам Гарибальди, отомстившим князю фон Аренсбергу.
– Я думаю, мне неприлично быть на этом судне, – заметил Шувалов.
– Я пойду один, – вызвался Певцов. – Потолкую с капитаном.
– Вы знаете по-итальянски?
– Они все отлично понимают французский язык. Если не станут прикидываться, то договоримся.
– Может быть, возьмете с собой казаков?
– Нет, ваше сиятельство. Лучше бы без шуму, деликатно.
– Есаул, – распорядился Шувалов, – отдайте ротмистру свой револьвер.
Певцов принял оружие:
– Заряжен?
– Так точно.
– А я? – спросил Константинов.
– Надо будет, позову. Стой пока здесь.
Вернув есаулу пустую кобуру, Певцов сунул револьвер за гашник, под мундир, и начал карабкаться по трапу. Наполеондоры лежали в кармане.
Над бортом показалась голова в матросском берете с помпоном:
– Ти лоцман?
Певцов разозлился: голубая шинель, эполеты. Нужно быть идиотом, чтобы принять его за портового лоцмана.
– Именем государя императора!
Вскоре он сидел в капитанской каюте. На вопрос, кто из команды прошлую ночь провел в городе, капитан, пожилой мужчина с грустными южными глазами, обеспокоенный неожиданным визитом, отвечал, что и вчера и позавчера все отпущенные на берег матросы к полуночи вернулись на борт. Имеются ли на судне русские? Святая мадонна! Откуда?
– Впрочем, – продолжал капитан, разливая по кружкам дивно пахнущий ром, – есть кочегаром один негр.
– Вы что, издеваетесь надо мной? – спросил Певцов. – Какой еще негр?
– Из Эфиопии, синьор офицер. Он говорит, у них такая же вера, как у вас, русских. Позвать?
Певцов помотал головой: только эфиопов ему не хватало. Спросил:
– А поляки есть?
Капитан развел руками:
– Тоже нет. Правда, у Дино Челли мать полька.
– Кто он, этот Челли?
– Не знаете Челли? – удивился капитан. – Я был в Кулькутте, и там знают Челли. О, Челли! Четырнадцать лучших в Генуе пароходов – это Луиджи Челли. «Триумф Венеры», еще не самый лучший. Далеко не самый! Хотя скажу, не хвастаясь: в тихую погоду, вот как сейчас…
– Ближе к делу, – перебил Певцов.
– Дино – сын Луиджи. Старший сын. Наследник. Отец послал его со мной набираться опыта. Его мать родом из Польши. Девушка, одевшись в мужское платье, она воевала против русского царя и убежала в Италию. Луиджи выкрал ее из монастыря. Это женщина необыкновенной красоты. Венера…
– Вчера, – снова перебил Певцов, – один из ваших людей в трактире напал на полицейского. – Он нарочно не называл приметы преступника: еще спрячут где-нибудь в трюме. – Я должен опознать негодяя. Будьте любезны собрать наверху всю команду.
– Синьор офицер, тут какое-то недоразумение. Ошибка!
– Всю, – повторил Певцов. – До единого.
Пожав плечами, капитан вышел. Под полом все громче стучала машина, от вибрации поверхность рома в кружках стягивало ровными концентрическими кругами. После бессонной ночи круги эти завораживали взгляд, дурманили не хуже, чем сам напиток.
Снаружи заливался свисток. Топот, ругань. Казалось, бегут десятки людей. Но, выйдя на палубу, Певцов насчитал всего девять матросов. Ни одного бородатого среди них не было.
– Это все? – спросил он.
– Эфиоп остался у топки, – доложил капитан, – и Дино спит в своей каюте. Я не стал его будить…
– Немедленно всех сюда! – приказал Певцов.
Через пару минут появился эфиоп – ясное дело, безбородый, у негров-то и усы плохо растут. Он шел по палубе, утирая пот, с наслаждением вдыхая холодный воздух; Певцову неприятно было на него смотреть – и не потому неприятно, что вот ведь: чучело чумазое, а натека – единоверец. Однако где тут кто с бородами? Может быть, этот сыщик, путилинский шпион, все врет? Ваньку валяет? Не сам ли Путилин его и подослал? Но сомнения мгновенно были забыты, едва капитан привел Дино Челли, хозяйского сынка, здорового нахального парня со светлой бородкой. На плече у него сидел попугай.
– Прошу подойти к борту, – сказал ему Певцов. – Ближе. – И крикнул вниз, Константинову: – Он?
– Он самый!
– А вам знаком этот человек, мсье Челли?
Тот покачал головой.
– Не признаешь, гад? – возмутился Константинов, стоявший на краю причала.
– Мсье Челли, покажите ваши руки, – попросил Певцов.
– Хорошо гляди, гад! – кричал снизу Константинов. – Не отворачивайся!
Очная ставка удалась. Дино поспешно отступил от борта, с явным вызовом заложил руки за спину, словно спрашивая: ну-с, и что вы станете делать дальше? Попробовал даже насвистеть какой-то веселый мотивчик, но губы дрожали, и свиста не получилось. Попугаю, видимо, передалось его беспокойство. Он нахохлился, начал сердито цеплять коготками рубаху.
– Даже птица понимает, что вы нервничаете, – сказал Певцов. – Я должен произвести обыск в вашей каюте.
– Минуточку, синьор офицер! Нам с вами нужно поговорить наедине. – Капитан чуть не силой затащил Певцова к себе в каюту. – Синьор офицер, это ошибка! Дино шалун, да. Но не бандит. Просто он гордый мальчик и любит подраться. В его годы я тоже был гордый. А теперь у меня пятеро детей. Ответьте мне как на исповеди: дело серьезно?
– Куда уж серьезнее.
– Пожалейте моих детей, синьор офицер! Луиджи не простит мне, если я выдам его сына. Скажите вашему генералу, что это ошибка. Умоляю вас!
Певцов ощутил, что левый карман его шинели внезапно отяжелел.
Он вынул увесистый кошелек, помахал им под носом у капитана:
– Мы не в Калькутте, запомните это! Мы в России! – и разжал пальцы.
Кошелек, звеня, шлепнулся на пол, из него вылетела одна золотая монета и закатилась под стол.
– Я вижу, вы честный человек, синьор офицер. Мадонна миа! Я иду останавливать машину. – Капитан как-то укромно, бочком, выскользнул из каюты, что в другое время Певцова насторожило бы, но сейчас он смотрел только на монету, лежавшую под столом.
Оставшись один, присел на корточки, с тоской вгляделся в знакомый козлиный профиль. Рванул кошелек – там было еще штук двадцать таких же… Неужели?
Певцов бросился к двери, и в памяти отозвался щелчок замка, который он краем уха услышал минуту назад. Заперто! Он забарабанил по двери кулаками:
– Откройте! Именем государя императора!
Все надсаднее стучали поршни, ром из кружки плескался на стол.
В круглом окошке дрогнул и медленно поплыл мимо бревенчатый настил причала.
Певцов хотел открыть иллюминатор, но не совладал с винтом. Схватил табурет и, зажмурившись, чтобы глаза не посекло осколками, саданул по стеклу. Высунулся наружу. Между кораблем и причалом было уже сажени полторы, внизу кипела и пенилась ледяная вода.
– Я здесь! – закричал Певцов, но голос его потонул в плеске воды, грохоте машины.
Тогда он выхватил револьвер и пальнул в воздух. Раз. Другой. Третий… Ага, увидали! Но что они могли поделать? Поздно! Без лоцмана, без прощального гудка «Триумф Венеры» уходил в море.
* * *
Пролетку остановили за углом, извозчика отпустили. Мимо казармы преображенцев Иван Дмитриевич, Сопов и Сыч, невидимые со стороны Миллионной, побежали к воротам, откуда хорошо просматривалась вся улица перед домом фон Аренсберга.
Сыч с разгону рванулся было дальше, но Иван Дмитриевич удержал его за локоть: нет, входить в дом нельзя. Неизвестно, где сейчас Пупырь. Может быть, уже пришел, прячется поблизости, выжидает. Если он не выбросил ключ вместе с пустым бумажником, значит, знает, что именно можно открыть этим ключом, и явится в Миллионную. Должен явиться. Но когда? Через час? Через два? Через пять минут? К вечеру? Все равно надо ждать. И караулить здесь, у ворот.
Пупырь! Это он напал на Хотека. Это его слова подслушал трактирщик, подаривший Ивану Дмитриевичу склянку с грибами. «Каюк Анцбурху, – прошептал Пупырь, склонившись к собеседнику и собутыльнику, тощему бритому человечку, знающему про сундук, про сонетку, про скрипучие двери. – Каюк Анцбурху, если не скажет, где ключ…» Вторую половину фразы трактирщик не расслышал и решил, что князь уже убит.
– Иван Дмитрич! – вдохновенно зашептал Сыч. – Я придумал! Надо у крыльца шляпу положить, а под нее – кирпич. Ну хоть фуражку мою! Пупырь, он мимо не пройдет. Пнет по фуражке и охромеет…
– Помолчи-ка, – сказал Иван Дмитриевич.
Но в то же время подумалось, что детская эта западня со шляпой может оказаться куда действеннее, чем все те хитроумные ловушки, которые он, начальник сыскной полиции, расставлял Пупырю в течение полугода. Жаль, из-за ограды выходить нельзя.
Сыпался маленький серенький дождик, даже и не дождик, а так, морось; в пропитанном влагой воздухе у Ивана Дмитриевича распушились бакенбарды. Наполеондор по-прежнему лежал в кармане, в табачной пыли. Нет, не Пупырь отнес его в Знаменский собор. Иван Дмитриевич стоял у ворот, держа под наблюдением крыльцо княжеского дома, смотрел, как воробьи расклевывают навоз, оставшийся от посольских, жандармских и казачьих лошадей, и слышал сзади сиплое дыхание Сыча, спокойное – Сопова. За казармой умывались солдаты, с фырканьем плескали друг другу воду на голые спины, прошел по улице загулявший студент с зеленым ночным лицом, в чьей-то кухне закричал петух, лаяли собаки, дым из труб низко стелился над крышами, не поднимался вверх, потому что в такую погоду тяги почти нет. Галдели вороны, в соседнем доме заплакал ребенок, дворник зашуршал метлой. Начинался день, текла обычная жизнь, и вовсе не казалось невероятным, что смерть фон Аренсберга была следствием именно этой жизни со всеми ее случайностями, с неразберихой, а не какой-то иной, главной, для которой эта – всего лишь подножие.
Уже совсем рассвело. Сопов усомнился: навряд ли Пупырь придет. Поздно, прохожие появились. Иван Дмитриевич объяснял, что прохожие Пупырю не помеха, еще и лучше днем-то. Явится солидный господин, позвонит у двери, войдет в дом, заговорит камердинеру зубы, а потом – по башке ему. Не знает ведь, что сундук пуст, что и деньги, и золотую шпагу Хотек вывез в посольство.
– А если он уже там был? – спросил Сопов. – Раньше нас успел.
– Еще подождем, – ответил Иван Дмитриевич.
Он вспоминал барышню Драверт с разорванным ухом, протоколиста Гнеточкина, в одном белье лежащего на берегу Невы с пробитым черепом, девочку Симу, которой Пупырь ударом кулака сломал нос, швею Дарью Бесфамильных – ночью, накинув прямо на рубаху беличью шубку, она побежала за доктором для больного сына, а обратно прибежала без шубки и без доктора, а через неделю умерла от воспаления легких. Он вспоминал акушера Яновского, не сумевшего вовремя приехать к роженице, и восемнадцатилетнего юнкера Иванова, который после встречи с Пупырем пустил себе пулю в лоб от стыда перед товарищами. Но почему-то отчетливее других вставала в памяти старуха Зотова, ее безумное лицо, седые волосы на подбородке; она увидала золотое свечение вокруг головы Пупыря и теперь второй месяц жила в больнице для умалишенных, считая, будто уже умерла и находится в раю. Вспоминались люди, лица, и, если рядом с ними стояли нынче князь фон Аренсберг и граф Хотек, это было только случайностью, частностью, не в том дело.
И. когда Иван Дмитриевич увидел идущего по улице коротконогого человека в цилиндре, в партикулярной шинели с меховым воротником, с новеньким кожаным баулом в длинной обезьяньей руке, он, забыв про украденный у князя револьвер, едва сдержался, чтобы не броситься навстречу.
– Идет! – прошептал Иван Дмитриевич.
Сопов припал к щели в заборе, а Сыч лихорадочно заметался, ища, чем бы вооружиться. Наконец, согнувшись, побежал к стене казармы, где висела пожарная снасть, схватил топор.
Пупырь шел важно, неторопливо, лицо у него было одутловатое и как бы обиженное, маленькие глазки обшаривали улицу, окна соседних домов, крыши. Вот поднялся на крыльцо, переложил баул из правой руки в левую. Позвонил.
Сопов осторожно вытянул из ножен саблю.
Иван Дмитриевич посмотрел на нее, решая, что надежнее – сабля или топор, потом сказал Сычу:
– Дай сюда!
Сжал топорище и первым выскочил из укрытия на Миллионную.
* * *
Взбивая винтом пену, «Триумф Венеры» без остановки миновал Лоцманский остров, где жили питерские лоцманы, – оттуда они поднимались на корабли, чтобы провести их среди песчаных мелей залива. Капитан не взял на борт лоцмана. Положившись на чутье, ориентируясь по цвету воды, он сам вел судно. Нужно было успеть проскочить Кронштадт раньше, чем тамошнего коменданта известят о побеге.
Капитан правильно предвидел события – адъютант Шувалова уже мчался к телеграфу.
Кочегар-эфиоп лопата за лопатой швырял уголь в топку. Все быстрее сновали поршни, стрелка манометра перевалила за красную черту и опасно уперлась в конец шкалы; свистящие фонтанчики пара били из-под клапанов.