Поначалу Чижов отнесся ко мне с подозрением. Он усмотрел тут какой-то подвох, поскольку не мог уловить связи между моей военной формой и Саган-Убугуном. Наконец, сообразив, что никакой связи нет, взял амулет, зачем-то понюхал его.
— Откуда он у вас?
Я начал рассказывать, но Чижов перебил:
— Все ясно. Трояк.
— Что? — не понял я.
— Три рубля. — Он повернулся к девушке: — У вас ведь есть денежный фонд для приобретения экспонатов?
— Есть, — испуганно подтвердила та. Чижов явно подавлял ее своим авторитетом столичного специалиста. — Но такие вопросы решает завотделом или заместитель директора по науке. Я не вправе…
— У вас в провинции все как-то уж слишком централизованно, — заметил Чижов.
Девушка покраснела. Возможно, на нее действовала также и его бородка. Во всяком случае, на меня она произвела впечатление — настоящий научный работник. Меня призвали в армию на два года после окончания военной кафедры при университете, и я давно решил, что, как только демобилизуюсь, немедленно отпущу себе бороду.
— Советую оформить покупку у товарища лейтенанта, — сказал Чижов. — Но больше трех рублей не давайте! Красная цена!
Я и в мыслях не держал продавать мой пакетик, но меня поразил сам размер предложенной суммы. Это была чудовищная несправедливость. Вещь, с помощью которой пытались изменить судьбы мира, оценивалась в жалкую трешку. Слышал бы Больжи!
— Между прочим, — небрежно сказал я, — этот амулет принадлежал барону Унгерну.
Чижов отреагировал мгновенно:
— Ах вот как? Тогда рубль.
Я опешил:
— Почему рубль?
— Мы невысоко ценим подобные реликвии.
Музейная девушка с обожанием глядела ему в рот. Она восхищалась его решительностью и принципиальностью.
— Мы, специалисты, — добавил Чижов, несколько смягчая акцент предыдущей фразы.
Наверное, я выглядел достаточно жалко, потому что девушка, оторвав взгляд от Чижова, что стоило ей заметных усилий, ободряюще улыбнулась мне:
— Но ведь вам эта вещь дорога как сувенир, правда?
С запоздалым негодованием я заявил, что ничего продавать не собираюсь, не за тем пришел, просто хотел узнать, к какому веку относится этот амулет.
— К двадцатому, — сказал Чижов. — Или вы думали, что он уцелел со времен Чингисхана?
— Ничего я не думал… Вот здесь надпись. Что она означает? — Я показал ему странные знаки над головой Саган-Убугуна, похожие на древесные корни.
— Какие у нас любознательные офицеры! — Чижов мягко взял девушку под локоть. — Вы идите, занимайтесь своими делами. Я и так все время вас отвлекаю. Мы тут с товарищем лейтенантом потолкуем на узкоспециальные темы.
Я почувствовал, что надо бы и мне уйти, но не ушел, поскольку еще не придумал той уничтожающей реплики, которую на прощание брошу Чижову.
— Давайте поступим вот так, — предложил он, когда мы остались вдвоем. — Доверьте мне на сегодняшний вечер ваше сокровище. Словарь у меня в гостинице, попробую перевести эту надпись. Почему-то мне симпатична ваша настойчивость… Встретимся завтра здесь же, в пять часов. Идет?
Польщенный, я отдал ему амулет.
— Если интересуетесь историей, — сказал Чижов, у дверей пожимая мне руку, — могу дать один совет: не разменивайтесь на популярщину, сразу беритесь за серьезную литературу, за источники.
На следующий день в музее я его не нашел, вчерашняя девушка, сообщила, что товарищ Чижов отбыл в Ленинград утренним поездом. В то время, как я сидел в скверике и жевал пирожки, дотягивая до условленного срока, он уже где-то в районе Ангарска прижимал к вагонному стеклу свою шкиперскую бородку.
А вскоре загремел и мой поезд. С одной стороны вагона мелькали белые скалы, сплошь усеянные автографами туристов, с другой — далеко внизу текла зеленоватая Селенга, тянулись плоские, заросшие ивняком песчаные островки, за ними вздымались сопки, где среди темной зелени хвои четкими проплешинами выделялись участки успевшего пожелтеть осинника. Я курил в тамбуре и думал о том, что так и не выслал Больжи обещанные батарейки для транзисторного приемника. О Чижове старался не думать. Дело было не в нем. Все равно бурхан Саган-Убугуна не мог вечно лежать в моем чемодане, ему суждено было продолжить скитания по миру, и какая, в конце концов, разница, что он ушел от меня так, а не иначе.
Вторую неделю Роман Федорович вел свой отряд на запад. За это время дважды нагоняли их партизаны Щетинкина и дважды теряли снова. Отряд тек по степи, как вода по горному склону, — обходя камни, разделяясь на множество ручейков, а в ложбинах опять сливаясь в едином русле. Попадались на пути еще улусы. Смертельно рискуя, входил в них Роман Федорович, наскоро демонстрировал могущество Саган-Убугуна, чтобы весть о его любимице быстрее облетела степь, и вновь мчался дальше. У него отросла мягкая светлая борода. На почерневшем лице она выглядела ненастоящей, сделанной из пакли. У Цырен-Доржи запали виски, очки сваливались. От постоянной тряски болела печень, желудок не принимал пищу. Во сне к нему являлся сиамский принц, они разговаривали по-французски, вспоминали Петербург. Просыпаясь, Цырен-Доржи долго не мог разлепить воспаленные от песка веки. Всадники сидели в седлах как пьяные. Кони отощали: когда в последний раз с боем уходили от Щетинкина, их невозможно было перевести в галоп. Иногда Цырен-Доржи казалось, что они уже вступили в область невидимого и теперь можно не торопиться. На привалах чахары сговаривались убежать, шептались между собой. Двое убежали, а третьего, который пытался их задержать, Роман Федорович, не разобравшись, зарубил саблей. Август перевалил за середину, но они уже потеряли счет дням. Траву в степи подернуло осенней желтизной. Желтые просверки заслонили в глазах Романа Федоровича всю зелень. Всякий раз, приближаясь к нему, Жоргал слышал тяжкий запах зла, дух смерти, и тогда от тоски и бессильной ненависти, как от ледяной воды, начинали ныть зубы. А Роман Федорович был с ним ласков, сулился подарить китайский халат, женить на ханской дочери, если Жоргал после поедет по улусам, рассказывая всем про любовь Саган-Убугуна и сплющенные пули.
От чахаров Жоргал держался в стороне. Ел вместе с двумя близнецами, которые пристали к отряду в первом от Хара-Шулуна улусе, пораженные неуязвимостью русского генерала в бурятском дээле.
Внезапно повернули на север. Прибившиеся ночью казаки сообщили: след его взял 35-й кавполк. Нужно было менять направление, петлять, сбивать с толку. Чахары говорили, будто вернее всего бросить за собой отрубленные уши врага — они заметут след. Но пленных не было, уши резать некому. Унгерн решил дневать в сопках. Поели, не разводя огней, выставили дозоры и легли спать. Жоргала назначили караульным. Он сидел под сосной, вглядывался в залитую солнцем степь, надеясь увидеть вдали чужих всадников и боясь этого.
На сосне истошно трещала сорока, лесная вестовщица. Подошел Дыбов, поднял голову.
— Место указывает, гадина! Снял бы я ее, да стрелять не хочется. Здесь далеко слыхать… А ну пошла!
Он пустил в сороку камнем, но та не испугалась, продолжала верещать, прыгая с ветки на ветку.
— Нельзя в нее стрелять, — сказал Жоргал. — Это чья-то душа.
Дыбов удивился:
— Чья же?
— Того, кто спит. Убьешь ее, он не проснется.
— Ох и дикари! — помотал головой Дыбов. — На кой черт генерал с вами связался!
А Жоргал подумал, что, значит, не он один в отряде желает гибели Унгерну, если отлетела чья-то душа и кричит на дереве, призывая красных.
Потом его сменили, он лег под сосной, уснул, а когда проснулся, еще в полудремоте, услышал прямо над собой затухающий сорочий стрекот. И почувствовал вдруг пронзительную пустоту в груди — души не было на месте. Он снова закрыл глаза, стараясь не проснуться до конца. Сорока затрещала громче. Жоргал не шевелился. Казалось, что все, о чем он сейчас думает, рождается не в голове, не в сердце, а падает сверху вместе с этим птичьим криком. Душа подсказывала ему, как нужно поступить.
Жоргал приподнялся на локте — все спали. Стреноженных лошадей отвели попастись в ложбину между сопками, лишь белая кобыла Манька, по-прежнему упитанная, с расчесанной гривой, была привязана к дереву. Выев траву вокруг себя, она лениво хрупала овес, который Цырен-Доржи высыпал перед ней на попону, и при этом, похоже, задремывала. Воздух над ее спиной был чист и прозрачен.
Спали казаки и чахары. Тоненько похрапывал Цырен-Доржи. Унгерн лежал в тени, на кошме, — палатку давно бросили, не до нее стало. Обычно, пока он спал, Дыбов не ложился, сидел около, но сегодня и его сморило — свистел носом, откинувшись к сосне и держа винтовку на коленях.
Жоргал осторожно встал, осмотрелся. Караульные тоже спали, степь была пуста до самого горизонта. Сорока куда-то исчезла, но шума крыльев он не слышал. Ветка, где она только что сидела, была неподвижна. Зной, тишина. А в груди что-то ерзало, мешало дышать. Это душа-птица устраивалась в своем гнезде. Но вот устроилась, затихла. Жоргал глубоко вздохнул и сделал шаг по направлению к Унгерну.
Тот спал на спине, мелкие капли пота покрывали лоб. Под расстегнутым воротом дээла виден был ременный шнурок. Голова Унгерна покоилась на седле, а седло лежало на сосновом корне.
Жоргал достал нож, перерезал шнурок, придерживая двумя пальцами, потом бережно вытянул бурхан и сунул за голенище.
Унгерн заворочался во сне, открыл один глаз, а Жоргал уже размахивал у него над лицом сухой веткой, отгоняя оводов.
— Уйди, дурак, — сказал Унгерн и повернулся на бок.
Жоргал отошел, сел на землю. В правом сапоге, где лежал бурхан, было горячо, жар поднимался к бедру. Он подумал, что сам, по своей воле, Саган-Убугун никак не мог полюбить этого человека. Бурхан заставил. Только в нем и живет та сила, которая говорит Саган-Убугуну: делай так! Недаром же Унгерн всегда носит на себе этот мешочек из шелка.
Жоргал подобрал кусок песчаника и со стороны, щелчком, послал его в свой правый сапог. Ничего не произошло, камень на лету не рассыпался прахом, но Жоргал не очень огорчился. Догадывался уже, что Саган-Убугун не станет его охранять. Как коню нужна трава, чтобы скакать, а светильнику — жир, чтобы гореть, так и бурхану требуется особая молитва, тайное заклинание, которого он не знал. Но и с одной травой, без лошади, никуда не уедешь. Отныне Саган-Убугун свободен. Он может вернуться к своему горному озеру и там опять кормить птиц с ладони, а не плющить ею свинец. Пестрые сороки будут клевать зерна с его руки, роняя черные перья. И мир придет в улусы.
Жоргал подошел к белой кобыле, ослабил обмотанный вокруг дерева повод. Пусть Саган-Убугун не ломает себе ногти о хитрый степной узел. Теперь-то он может уехать, а раньше не мог. В кустах Жоргал связал концы шнурка и надел бурхан на шею, спрятав под халатом. Он сделал то, что хотел. Пора уходить. Унгерна убьют и без него. Взять мешок, ружье и уходить, пока не поздно.
— Он хитрый был, Жоргал! — засмеялся Больжи. — В год змеи родился…
Тогда я не догадался спросить, сколько лет было Жоргалу, но позднее высчитал, что по двенадцатигодичному циклу год змеи падает на 1892-й и 1904-й. Приблизительно, разумеется, не из месяца в месяц. Значит, Жоргалу в то время было или двадцать девять лет, или семнадцать. Скорее всего, семнадцать. Около того.
Роман Федорович полежал немного на боку, но уснуть не мог. Кожа на шее помнила прикосновение чьих-то пальцев. Томясь, провел рукой по горлу, по груди — бурхан исчез, шнурка тоже не было. Он еще полежал, глядя на валявшуюся возле сухую сосновую ветку, и вдруг ясно увидел, как склоняется над ним Жоргал с этой веткой в руке. И сразу все понял, кроме одного: зачем ему амулет? Хочет он сам стать неуязвимым или сделать уязвимым своего повелителя? Первое еще можно было простить. Второе — никогда.
Роман Федорович вытащил кольт — на тот случай, если Жоргал или кто другой немедленно решат проверить, как отнесется к пропаже Белый Старец. Поодаль зашевелились кусты, вышел Жоргал. Винтовки у него не было.
— Иди сюда! — крикнул Унгерн.
Он подумал, что его политика начинает приносить плоды, правда, пока не совсем те, какие ожидались: на яблоне созрела еловая шишка.
— Коней смотрел? Или так, оправлялся?
— Так, — кивнул Жоргал.
— Живот болит? Если болит, ступай к Цырен-Доржи. Он траву даст.
— Пойду, пожалуй, — согласился Жоргал. — Пускай даст.
— Не надо, — остановил его Унгерн. — Дыбов! Приведи-ка Цырен-Доржи.
— Вот и совсем не болит, — радостно сообщил Жоргал. — Все же пойду.
А к ним уже приближался Цырен-Доржи — заспанный, ничего не понимающий. На щеке у него, как на замерзшем окне, отпечаталась ветка папоротника. Узнав, что разбудили его из-за Жоргала, который заболел животом, Цырен-Доржи изумился, потом обиделся, но ни одно из этих двух чувств не выдал ни голосом, ни выражением лица. Ласково пригласил:
— Пойдем, траву дам. С чаем выпьешь.
— Нет, ты его здесь смотри, — распорядился Унгерн. — Вели халат снять.
— Сними, — послушно сказал Цырен-Доржи.
Дыбов возмущенно засопел: дожили! Какого лешего генерал так нянькается с этим бурятом!
— Зачем снимать? — жалобно спросил Жоргал, — Совсем не болит.
Еще несколько человек проснулось. Сидели под деревьями, смотрели.
— А ну снимай халат! — приказал барон. — Быстро!
Уже все понимая, Жоргал медленно отстегнул верхний крючок. Знал: Саган-Убугун не подставит свою ладонь, чтобы его спасти. Может быть, он ушел пешком, раз белая кобыла здесь? Но вернется к Унгерну, когда Жоргал упадет на траву и бурхан снимут с его мертвого тела. Не захочет, а вернется. И все пойдет, как прежде. Нужно было бросить этот мешочек в лесу или сжечь. Он отстегнул второй крючок. Цырен-Доржи подступил ближе, готовясь начать осмотр. Жоргал глубоко вздохнул и вдруг сам вытащил бурхан, взялся за него обеими руками, не снимая шнурок с шеи.
— Порву! — И напряг пальцы, отчего шелк слабо треснул. — Я сильный!
Барон поднял кольт.
— Выстрелишь, — крикнул Жоргал, — а я все равно порву! Мертвый порву!
— Зачем? — спросил Унгерн.
— Чтобы ты не жил, собака!
— Дурья твоя башка! — громко, дабы все слышали, сказал Роман Федорович. — Думаешь, Саган-Убугун хранит меня только потому, что я ношу его бурхан?
Казаки, посмеиваясь, сидели в отдалении, а чахары и буряты начали подходить ближе.
— Я сражаюсь за веру, поэтому Саган-Убугун любит меня. И без бурхана будет любить…
Но Жоргал ему не поверил. Ясно было: отпустишь бурхан, сразу убьют. Порвешь — тоже убьют. Лишь так вот, вцепившись ногтями в шелк, он еще мог жить.
Роман Федорович повернулся к Цырен-Доржи:
— Спроси-ка, здесь ли Саган-Убугун.
Упав на колени перед Манькой и пробормотав короткую молитву, тот воскликнул:
— О, великий! Подай знак, что ты с нами!
Кобыла чуть присела на задние ноги, заржала, и тогда Жоргал заплакал. Слеза потекла по щеке, по пробивающимся усам, заползла в угол рта. Ослабли сжимавшие шелк пальцы, но он пересилил себя и закричал:
— Говоришь, не нужен бархан, да? А зачем его моему брату надевал?
Роман Федорович не сразу нашелся, что ответить. Дух, им же самим вызванный из бездны, перестал повиноваться. Узкие глаза его воинов смотрели строго и недоверчиво. Казаки и те притихли. Все ждали, что будет. Роман Федорович улыбался, а душа ныла. Чахары, конечно, считают, что его охраняет этот амулет, подаренный богдо-ханом. Любовь Саган-Убугуна должна быть воплощена в какой-то вещи, иначе в нее трудно поверить. То, что могло его спасти, вновь вознести на вершину власти, могло, оказывается, и погубить. Пуля, пущенная в Жоргала, рикошетом ударит и в него самого. Все пойдет прахом, если этот дурак порвет амулет. А доказать, что Саган Убугун и без бурхана будет вести себя по-прежнему, уже нельзя. Пока нельзя.
Тем временем Дыбов отошел в сторону, затем неслышно начал подкрадываться к Жоргалу сзади. Молодец, подумал Унгерн, догадался.
Но Жоргал заметил, повернул голову.
— Не подходи, порву!
Выругавшись, Дыбов замер, опустил шашку. Цырен-Доржи переводил сострадательный взгляд с Жоргала на Романа Федоровича и обратно — он жалел их обоих. Оба они не знали истинной мудрости, поклонялись фетишам, а теперь расплачивались за это.
Держа бурхан перед грудью, Жоргал то сдвигал руки, то чуть разводил их, натягивая шелк, словно играл на маленькой игрушечной гармонике. Он чувствовал, что не сможет долго так стоять, все равно рано или поздно собьют с ног, отнимут бурхан. Он уже был весь мертвый, только в пальцах оставалась жизнь, но они дрожали от напряжения, слабели. Скоро им не под силу будет справиться с китайским шелком.
— Отдай, — сказал Цырен-Доржи. — Ван простит тебя.
Унгерн кивнул:
— Клянусь Буддой…
— Клянись по-русски, — сказал Жоргал.
— Слово русского офицера. Прошу!
— Нет, — усмехнулся Жоргал. — Не так.
Тогда Унгерн подошел к нему, встал спиной к чахарам и мелко перекрестился, шепнув:
— Вот те крест!
Теперь Жоргал окончательно уверился, что все дело в бурхане. Он понял: наступил час его смерти. Но не было ни тоски, ни страха, только слезы почему-то бежали по щекам. Он видел, как белая кобыла, дергая шеей, стянула с дерева повод и, никем не замеченная, побежала в сторону, скрылась за склоном сопки.
— На! — крикнул Жоргал и со всей силой рванул бурхан, разорвал пополам, но ни одна из половинок не упала на землю, обе повисли на шее, на шнурке. Разорвал и закрыл глаза, ожидая выстрела. Стоял, качаясь, и слезы, затекавшие в рот, уже не казались солеными — он знал, что мертвые плачут пресными слезами. Но выстрела все не было, Жоргал открыл глаза и увидел Дыбова.
— Не стреляйте, ваше превосходительство, — говорил он. — Красные близко… Я его по-казацки успокою.
Дыбов поднял шашку, но руку его перехватил один из чахаров, толстый и веселый.
— Зачем человека без пользы резать? Отрубим ему уши, за собой бросим.
— Потом отрубишь, — сказал Дыбов, пытаясь вырвать руку.
Но чахар держал его крепко.
— С мертвого нельзя, не поможет. С живого надо! Завтра отрубим… Ночевать здесь надо. Кони устали, не пойдут дальше.
— Оставь его, — сказал Дыбову Унгерн. Ссориться с чахарами не хотелось. — Пусть делают, как знают.
Жоргала связали, положили под деревом. Трое всадников, заметив наконец исчезновение Маньки, бросились ее ловить, но через час вернулись обратно, так и не поймав.
Я снова взял со стола бурхан, вгляделся. Как раз посередине тянулся едва заметный нитяной шов, от которого тело Саган-Убугуна и казалось немного скрюченным. Он похудел, когда его сшивали, свел плечи и тянул грудь. Но лицо было спокойно, Саган-Убугун по-прежнему улыбался, и ладонь его, тоже не затронутая швом, выглядела непропорционально большой по сравнению с ушитым телом.
— Мать починила, — объяснил Больжи.
Все кончилось после того, как Жоргал разорвал бурхан и пропала кобыла Манька. Ночью покинули Романа Федоровича последние казаки, а чахары, посовещавшись, под утро связали своего вана, посадили его со связанными руками на лошадь и повезли навстречу 35-му кавполку, который уже вырастал на горизонте, раскидывался извилистой цепочкой головного эскадрона, и барону Унгерну показалось на миг, что это не всадники скачут, а бегут по степи тени полуденных облаков.
Рядом, тоже связанного, везли Цырен-Доржи. На его всегда аккуратно выбритой круглой голове отросли и как-то вдруг сделались заметны торчащие, как у чертика, жесткие черные волосы. Поглядев на них, Роман Федорович вспомнил легенду об отшельнике, зло сплюнул скудную слюну. Цырен-Доржи не обратил на это внимания. У его стремени, по пояс в петербургском холодном тумане, шел сиамский принц, говорил, что даже из тех волос, которые Саган-Убугун отрастил за семьсот лет, невозможно сплести мост через эту бездну.
Жоргала чахары отпустили на все четыре стороны, и он, распевая песни, поехал домой, в Хара-Шулун.
А с Чижовым я встретился через два года, когда после демобилизации решил съездить в Ленинград, где ни разу не бывал. Но встретились мы не в Казанском соборе, не под сенью воронихинских колоннад. Я увидел его в одном из тех букинистических магазинов, где обычно вахту несет всего один продавец, и держится он с царственной неприступностью, потому что магазинчик маленький, клиентура постоянная, цены высокие, а картотека имеющихся в наличии изданий лишь отчасти отражает действительное положение вещей. Именно так и держался Чижов — с безмятежным достоинством профессионала. Был семьдесят второй год — золотой век букинистической торговли, но тогда я этого не понимал. Чижов казался мне Адамом, изгнанным из райского сада науки. Я никак не ожидал увидеть его здесь, вернее, увидеть в таком качестве и все-таки узнал сразу, едва вошел в магазин. Все с той же острой светло-рыжей бородкой, напоминающей ломтик дыни, в сатиновом халате и нарукавниках, он говорил какой-то нервной седовласой женщине, которая порывалась пройти за прилавок и посмотреть книги на полках:
— Нет. Я сам покажу все, что вас интересует.
Я узнал его сразу еще и потому, что думал о нем.
— Разрешите взглянуть вон ту книжку, — попросил я, указывая на верхнюю полку.
Чижов полез по стремянке, достал, положил передо мной. Дождавшись, пока он спустится, я потребовал соседнее издание. Чижов полез опять. Мое лицо не вызывало у него никаких воспоминаний. К тому же я был в штатском.
— Еще, пожалуйста, вот эту…
Я интересовался книгами, расположенными исключительно на самой верхотуре. Труднодоступными.
Чижов недобро покосился на меня, но промолчал. Поволок стремянку в указанном направлении. Он бы и рад был, наверное, пустить меня за прилавок, однако рядом стояла та женщина, которая сама туда просилась и получила отказ.
— Вот видите, — злорадно сказала она. — Вам же было бы легче работать.
Чижов не удостоил ее ответом — он тянулся за книгой. Стремянка опасно раскачивалась на неровном полу. У меня возникла надежда, что он, может быть, упадет. Это был бы лучший вариант. Но Чижов не упал. Протягивая очередной том, спросил:
— Молодой человек, вы нарочно разыгрываете спектакль перед дамой? Она же не подходит вам по возрасту,
— Хам! — сказала женщина и ушла, хлопнув дверью.
— Вы меня не узнаете? — Я чувствовал себя графом Монте-Кристо, явившимся из небытия, чтобы отомстить. — Семидесятый год. Краеведческий музей. Помните лейтенанта, у которого вы взяли амулет с Саган-Убугуном?
— К сожалению, не помню, — сказал Чижов. — Что-то будете брать из этих книг?
— И не подумаю, — нагло улыбнулся я.
Он спокойно убрал всю груду под прилавок.
— Что вас еще интересует?
Был, конечно, соблазн погонять Чижова по полкам, пока не вспомнит, но я вовремя раскусил его хитрость. Та женщина ушла, и попроси я еще какую-нибудь книгу, он тут же пригласил бы меня пройти за прилавок.
Я склонился к самому лицу Чижова:
— Жду вас на улице…
По-прежнему накрапывал дождь, туманил витрину, где лежали раскрытые на титульных листах старые книги — девятнадцатый век, начало двадцатого. Дождь был гораздо старше. Я встал так, чтобы держать под наблюдением оба входа, парадный и служебный. До закрытия магазина оставалось минут сорок. Приятно было думать, как все эти сорок минут Чижов будет маяться ожиданием. Я запросто мог его отлупить — был выше, крепче и, главное, моложе. Не в том смысле моложе, что ловчее, реакция лучше, а так, безответственнее.
Чижов вышел уже около восьми часов — надеялся, видимо, что мне надоест ждать. Заметив меня, быстро зашагал в сторону Невского. Я двинулся за ним. Сразу догонять не стал, чтобы он дольше помучился. Несколько раз Чижов оглядывался, замедлял шаг, хотел остановиться, выяснить отношения, но так и не остановился, а на Невском даже сделал ряд попыток стряхнуть меня с хвоста. Он залетал в гудящие, простроченные треском бесчисленных кассовых автоматов магазины, нырял в толпу, выныривал, однажды перебежал проезжую часть на красный свет, но все в пределах нормы, со стороны не подумаешь. Чижов, похоже, сам внушал себе, что просто он торопится, просто заглядывает по пути в магазины. Ближе к центру толпа густела, словно каша, из которой выпаривается вода. Я не отставал, наслаждаясь этой гонкой по огромному, чужому, залитому огнями мокрому городу. Шел за Чижовым по пятам, как 35-й кавполк за бароном Унгерном. Шел и, подогревая себя, мстительно бормотал: «Вы шулер и подлец! И я вас здесь отмечу, чтоб каждый почитал позором с вами встречу…»
Внезапно Чижов метнулся на край тротуара, взмахнул рукой. Зеленый огонек прижался к обочине. Чижов сел в такси, хлопнул дверцей. Огонек погас. Я едва успел вскочить на заднее сиденье, когда машина уже тронулась.
Водитель притормозил.
— А вам куда?
— Туда же, — сказал я.
Чижов даже головы не повернул. На месте он расплатился сполна. Я платить не стал — денег оставалось на обратный билет, на носки для деда и на то, чтобы пару раз поесть в диетической столовой. Мы вылезли одновременно. Машина уехала, шум дождя сделался слышнее. Может быть, это шумело море. Вроде бы мы находились на Васильевском острове. На доме висела табличка с надписью «…линия», а из художественной литературы я знал, что улицы называются линиями, как в дачном поселке, только на этом острове, где когда-то жили булочники, аптекари и Александр Блок. Рядом сиял стрельчатыми окнами большой гастроном. Мы стояли в луже друг против друга, и я не знал, что говорить. Мелодия разговора звучала во мне, а слов не было.
— Да нет у меня вашего амулета! — не выдержав, заорал Чижов. — Честное слово, нет!
— Где же он?
— Подарил одной знакомой. Она в Москве живет.
— А вы, значит, в Ленинграде.
Пронеслась машина, обдав нас грязью.
— Дурацкий разговор, — сказал Чижов. — Я в Ленинграде. А вы?
— В Перми, — ответил я, хотя можно было и не отвечать.
— Подумать только, как нас всех раскидала жизнь… Хотите, дам десять рублей? Будем в расчете.
— Вы же предлагали рубль? Помните?
Из-за угла, грозя снова окатить нас грязной водой, вынырнула машина. Я схватил Чижова за локоть, чтобы оттянуть подальше от проезжей части.
— Двадцать пять, — накинул он, вырывая руку и оставаясь на месте.
Я успел отскочить, а его забрызгало. Это придало мне уверенности.
— Ладно, — сказал я. — Давайте десять, и пошли в магазин.
— Я не пью, — испугался Чижов.
— Идемте, идемте.
Я затащил его в гастроном, поставил в очередь к кассе, а сам побежал в бакалейный отдел. Индийский чай высшего сорта продавался свободно. Чижов с десяткой наготове честно ждал моих указаний. Я велел ему купить на все деньги чаю. Получалось что-то около восемнадцати пачек, но он проявил неожиданное благородство, выбил чек на двадцать, выйдя за пределы обговоренной суммы. Мы загрузили их в мой портфель.
— Понимаю, — сказал Чижов. — Какие в провинции развлечения? Разве чайком побаловаться.
— Теперь на почту, — ответил я.
— Какая почта? Все закрыто.
— Тогда завтра увидимся.
У Чижова вытянулось лицо:
— Это еще зачем?
Но я уже уходил от него в неизвестном направлении. Мне было все равно, куда идти. Всю ночь я скитался по городу, под утро немного поспал на вокзале, а днем, в два часа, когда букинистический магазин закрывался на обед, опять предстал перед Чижовым. Чуть не силой повел его на почту, и мы отправили посылку с чаем в Хара-Шулун, Будаеву Больжи Будаевичу. Потом зашли в кафетерий, на паях выпили по чашке кофе, съели по пирожку с запеченной сосиской — питерское лакомство, о котором я и не слыхал. На плацкартный билет денег уже не хватало. Я решил, что поеду в общем, и купил еще один пирожок. Чижов стал оправдываться: дескать, получил тогда телеграмму и вынужден был срочно выехать из города. Я видел, что он врет, но мне это даже нравилось — пускай врет. Сосиска брызгала горячим соком, злость куда-то исчезала. Настоящая месть должна быть чуточку сентиментальна, говорил Чижов, имея в виду Жоргала, про которого я ему рассказал по дороге на почту, но как бы и меня тоже. Она должна быть неразумна, смешна, нелепа. В этом случае месть ведет к пониманию между людьми. Расчувствовавшись, Чижов хотел купить еще чаю и послать в Хара-Шулун от своего имени. Я сказал, что хватит, и он тут же со мной согласился. Его научный руководитель умер, диссертацию не удалось защитить. Жена, ребенок, зарплата сто рублей. И никаких перспектив на жилье. А среди собирателей книжного антиквариата есть люди с положением. Обещают помочь с квартирой. Тогда он снова займется наукой. А пока приходится жить с тещей. Но с ним считаются в научном мире. Недавно из Улан-Удэ пришло письмо, просят о консультации. Он им написал: шлите копченого омуля. В шутку, конечно. Кстати, рисунок на амулете нанесен красками, сделанными из рыбьих костей. Надпись тоже. Ничего там особенного не написано. Пустяки… Причем кости не от всякой рыбы. Их, значит, вываривают… Но тут по радио пропикало три часа, и Чижов помчался в свой магазин.
Мой поезд уходил вечером, и я снова отправился бродить по улицам.
Нева была шире, чем Селенга, но уже, чем Кама.
Медный всадник топтал змею, в год которой родился Жоргал.
Отсюда, из этого города, генерал-майор Унгерн фон Штернберг как полномочный эмиссар Керенского летом 1917 года отбыл в Забайкалье, чтобы укрепить среди тамошних казаков доверие к Временному правительству. Обратно уже он не вернулся. Через три с половиной года генерал-лейтенант Унгерн стоял под Ургой, смотрел в бинокль на витую кровлю дацана Узун-хурэ, где рядом с колесом учения Будды, похожим на корабельный штурвал, китайские гамины в пепельно-серых мундирах устанавливали пулемет. Саган-Убугун, Урга, Унгерн. В остзейской фамилии странно отзывалось название монгольской столицы и имя буддийского отшельника с их «у», «г», «р» или «н», словно некто, дающий имена и через имена определяющий судьбы, заранее предвидел, что когда-нибудь они встанут рядом. Унгерн смотрел в бинокль, градуировка шкалы рассекала пыльное облако, в котором скакали чахары с пиками наперевес. Богдо-хан, выкраденный им у китайцев, терпеливо ждал своего часа.