Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Казароза

ModernLib.Net / Детективы / Юзефович Леонид Абрамович / Казароза - Чтение (стр. 2)
Автор: Юзефович Леонид Абрамович
Жанр: Детективы

 

 


— Спасибо, спасибо вам! Век не забудем! — кланяясь и всхлипывая, заговорила баба с младенцем на руках, который вдруг зашелся в истошном вопле.

— Чего ты у него титьку отняла? — спросил кавказец. Свечников не выдержал и встал:

— Товарищ судья, могу я выступить?

— Нет, не можете.

— Почему? Он имеет право! — вмешалась Ида Лазаревна. — По декрету о народном суде в слушании дела могут принять участие один защитник и один обвинитель из числа присутствующих на заседании.

— Это письмо, — сказал Свечников, вынимая из-за пазухи сложенный треугольником тетрадный листок, — на днях поступило к нам в редакцию из Кунгурского уезда. Разрешите зачитать?

Письмо он прихватил с собой, узнав по телефону, какое именно дело первым будет рассматриваться после обеда.

— Свечников, из газеты «Власть труда», — подсказала судье Ида Лазаревна.

Тот тяжело вздохнул и придвинул к себе какую-то бумагу.

— Вы обвинитель или защитник? Как вас в протокол вписывать?

— Позвольте, я сперва зачитаю…

«В декабре одна тысяча девятьсот восемнадцатого года, — начал Свечников, — при эвакуации красных войск со станции Буртым был выброшен кем-то из вагона маховик с валом кривошипа от двигателя внутреннего сгорания. Прошло полтора года, недавно поехали с женой в копторг и увидели: полтора года прошло, а маховик с валом кривошипа лежит, как лежал, на станции Буртым, когда в республике кругом нужда. Муки нет, мыла нет, машина где-то стоит в бездействии, а маховик лежит.

С комприветом Семен Кутьев».

— И что? — не понял судья.

— А то, что паровозов нет, значит, и муки не будет. Из Сибири мы хлеб вывезти не можем, потому что в паровозоремонтных мастерских станки стоят из-за отсутствия приводных ремней. Из них, видите ли, вожжей понаделали. Дикари мы, что ли?

Опять, надрывая душу, заверещал ходыревский младенец. Сзади сказали:

— Не щипи ты его, бога ради! Не щипи! Дожидаться приговора Свечников не стал. Это дело для него уже не представляло интереса, и до начала следующего он вышел на улицу покурить.

Отсюда, с горы, просматривалась вся центральная часть города. В царство злата бедный вход, — написал о нем сто лет назад поэт Вяземский, из которого местные интеллигенты одну только эту цитату и знали. Имелось в виду, что город стоит у порога Уральских гор с их несметными богатствами, но сам остается нищим.

Через пять минут появилась Ида Лазаревна.

— Дали два года общественно-принудительных работ с высылкой из города, — доложила она. — Твое выступление внесли в протокол как речь обвинителя.

— А если бы я не выступил?

— Было бы то же самое, но без высылки.

Прикуривая от подставленной Свечниковым папиросы, Ида Лазаревна другой рукой взяла его за запястье и не отпустила после того, как вдохнула и выдохнула дым.

— Коля, — попросила она, — можешь объяснить мне, что происходит?

— Ничего. Просто нет смысла продолжать наши отношения.

— Если это из-за гомаранизма, то я принадлежу к его левому крылу, а оно смыкается с лантизмом. Ты же признаешь лантизм!

— С оговорками.

— Но сам Ланти тебе импонирует?

Эжен Ланти был парижский столяр, во время войны служил санитаром на Западном фронте и вынес оттуда твердое убеждение в том, что патриотизм — единственная современная религия, которая требует человеческих жертв. Через этот тезис он и пришел к эсперантизму.

— Импонирует, — признал Свечников.

— Но ведь Ланти с его безнационализмом полностью сформировался под влиянием идей Ниа Майстро.

Это значило «Наш Учитель», причем оба слова следовало писать с заглавной буквы. Называть Заменгофа по фамилии, даже с прибавлением титула доктор, у гомаранистов считалось неприличным. Лишь в тех случаях, когда они хотели подчеркнуть единство эспер-движения, его звание усекалось до просто «учителя» — Ла Майстро.

— Надеюсь, ты это сознаешь? — с нажимом спросила Ида Лазаревна.

— Сознаю.

— Тогда, извини, одно из двух. Или твое неприятие левого гомаранизма просто недоразумение, или оно с эспер-движением вообще никак не связано.

— Что ты имеешь в виду?

— Нет, чтобы сказать прямо, что я тебе надоела! Подводишь идейную базу под свою мужскую физиологию. Фу, гадость! — отшвырнула она недокуренную папиросу.

Папиросы действительно были плохие, при затяжке бумага не прогорала вместе с табаком, а желтела и витыми струпьями сворачивалась на ветру, как ногти у китайской красавицы.

Над ними летел тополиный пух, Кама лежала внизу серая, пустынная. Одинокий буксирчик тащился вверх по течению. Дым из его трубы круто сносило назад северным волногоном.

На излучине, прибитые к песчаному островку напротив кирпично-черных цехов пушечного завода, видны были обгорелые остовы пароходов и барж, ближе тянулись вымершие причалы со сломанными перилами и щербатыми сходнями. Вдоль берега темнела вереница плотов, на них копошились люди с баграми. Шла заготовка дров для городских учреждений. На эту работу направляли беженцев, которые начали возвращаться из Сибири после разгрома Колчака. Решением губисполкома каждый мужчина должен был заготовить по пять кубов, каждая женщина — по два с половиной. Выполнившие эту норму или купившие справку о ее выполнении получали документы на жительство, которые, конечно, тоже можно было купить, но дороже, чем стоила такая справка. Платили иногда деньгами, чаще продуктами, но самой твердой валютой считались две вещи — презервативы и рыболовные крючки.


3

— Пойдемте, покажу, где мы завтра соберемся, — пригласила Майя Антоновна.

Спустились в вестибюль, она открыла боковую дверь, и даже в сумраке от плотно сдвинутых темных штор, еще до того, как вспыхнули плафоны под потолком, Свечников сразу вспомнил эту комнату. Раз в неделю тут собиралось правление клуба «Эсперо», хранились архив и библиотека.

Теперь это был школьный музей. Стены увешаны планшетами, в застекленном шкафу сияют спортивные кубки, в витринах лежат подарки выпускников, среди них раскрытая на титульном листе книга «Гнездовая жизнь птиц» с автографом автора и театральная маска из гипса — дар Пермякова В., ныне преподавателя музучилища по классу баяна. Отдельной кучей свалены ржавые гильзы, собранные членами краеведческого кружка «Голубые дали».

Майя Антоновна вынула из шкафа серенькую брошюрку с пятиконечной зеленой звездой на обложке.

— Это я приготовила вам в подарок. У нас есть еще один экземпляр. Замечательное пособие, наши ребята до сих пор им пользуются.

Свечников надел очки и прочел заглавие: ЭСПЕРАНТО. Настольная библиотека пропагандиста. Вып. 3. Методы дискуссии — непосредственный метод. Автор М. Варанкин. Издана клубом «Эсперо» в 1920 году.

— А вот это настоящий раритет, — сказала Майя Антоновна, доставая из того же шкафа книжечку потолще. — Подарить, к сожалению, не могу. Такой нет даже в библиотеке Центрального совета в Москве. Нам ее передала старая эсперантистка Ида Левина.

— Ида Лазаревна?

— Вы ее знали?

— Да. Она жива?

— Умерла два года назад.

Подаренную брошюру Свечников уже сунул в карман плаща, а теперь взял эту книжку. Валериан Печенег-Гайдовский, «Рука Судьбы, или Смерть зеленым!» Роман. Перевод с эсперанто Ивана Сикорского.

Тут же на фоне обложки вспыхнуло видение: отрубленная человеческая кисть на покрытой черным бархатом тумбе, кощунственно схожей с церковным аналоем, а рядом крошечная босая женщина в зеленой, цвета надежды, хламиде. Бабилоно! Бабилоно! — провозгласила она, воздев руки. Невидимый хор отозвался: Алта диа доно!

На мгновение дохнуло забытым ужасом и ушло, в очередной раз напомнив, что все видимое имеет сокровенный смысл. Из тающей перед глазами тьмы выплыл голос Майи Антоновны:

— Если хотите, могу дать до завтра.

— Не нужно. Я ее читал.

Через пять минут Свечников сошел со школьного крыльца, с наслаждением подставляя лицо весеннему солнышку. Неподалеку дремал на скамейке сухонький благообразный старичок, час назад в учительской смотревший на его ухо. Голова у него свесилась на грудь, изо рта стекала на лацкан струйка слюны. Младенческий белый пушок на темени шевелился от едва ощутимого ветерка.


«Власть труда» печаталась, естественно, по новой орфографии, выходившие при Колчаке официальные издания — по старой, правоэсеровские — тоже по старой, только без конечного ера, а левоэсеровские — по новой, но еще более радикальной, чем советская, без конечного ерика после шипящих («В борьбе обретеш ты право свое!»). Одно их объединяло: во всех газетах, при всех сменах власти, выше декретов РВС Восточного фронта борьбы с мировой контрреволюцией и указов Верховного правителя России адмирала Колчака публиковалась программа кинематографа «Лоранж». Дом, где он размещался, не занимали ни белые, ни красные. Использовали его всегда по прямому назначению, однако и здание гортеатра, за последние годы перевидавшее больше съездов, партийных конференций и расширенных совещаний, чем спектаклей, также сохранилось неплохо.

Возле театра заборы были оклеены афишами предстоящего концерта петроградской труппы. Номером первым стояла Зинаида Казароза — Романсеро Альгамбры, песни русских равнин, дивертисмент. Это выглядело как пародия на ее прежний репертуар.

Театральные переходы располагались на уровне полуподвала. За одной из дверей легковесно пиликала скрипка. Скрипку Свечников не уважал за ненатуральность звучания. Всем музыкальным инструментам он предпочитал гитару, сам умел играть на ней романс «Ни слова, о друг мой, ни вздоха, мы будем с тобой молчаливы» и все кавалерийские сигналы на одной струне.

Он толкнул дверь, скрипка умолкла. На вопрос, где можно найти Казарозу, здоровенный мужик во фраке, надетом прямо на голое тело, стукнул смычком в переборку: — Зинуль! К тебе!

В соседней уборной спиной к двери сидела перед зеркалом маленькая женщина в халате, со сколотыми на затылке пепельными волосами. Разобранная постель на топчанчике говорила о том, что ночевать ей приходится тоже здесь.

Зеркало было несвежее, с трещиной, с мушиной пачкотней и облупившейся амальгамой, но даже в нем Свечников заметил, как изменилась она за эти два года. Увяло лицо, впадины прорезались под скулами, какое-то коричневое пятно появилось на шее. Она привычно спрятала его, теснее сведя у горла отвороты халата. Лишь волосы остались прежними. В бьющем из окна солнечном луче они были подернуты обволакивающей сердце дымкой.

В детстве он с таким же чувством смотрел на соседскую девочку, мечтая не о том, чтобы когда-нибудь жениться на ней, а чтобы она каким-то чудом оказалась вдруг его сестрой.

— Здравствуйте, Зинаида Георгиевна, — сказал он, напирая на ее отчество, которое в афише не значилось.

Тем самым давалось понять, что ему известно о ней больше, чем можно подумать при взгляде на его гимнастерку и бритую голову.

— Почему вы входите без стука? — спросила она у его отражения.

— Я стучал, вы не слышали… Не узнаете меня?

Она повернулась, всмотрелась и молча покачала головой.

— «Розовый домик», «Алиса, которая боялась мышей», — начал перечислять он песни ее славы, — «Андалузская гитана», «Ласточка на карнизе».

— У вас есть мои пластинки?

— Не только. Я слышал вас на сцене.

— В пятнадцатом году, да? В Летнем театре?

— Позже, и не в Летнем театре, а на Соляном городке.

— А-а, в Доме Интермедий. Кто вас со мной познакомил?

— Никто. Я сам… Однажды я проводил вас до дому. Мы шли по трамвайным путям, вы были в желтых ботиночках. Не помните?

— Ботиночки помню, а вас — нет.

— Вы жили на Кирочной, — выложил он свой последний козырь.

— Действительно, я там жила одно время, — признала она без всякого интереса. — Если вы хотите попасть на концерт, я, конечно, могу дать вам контрамарку. Но… В каком году вы слышали меня на сцене?

— Осенью восемнадцатого.

— Тогда не советую приходить. Вы будете разочарованы. Сравнение меня нынешней с той, какой я была, не доставит вам удовольствия.

На вопрос, почему так, она не ответила, и Свечников понял, что настаивать не нужно.

— Вообще-то я к вам по поручению городского клуба эсперантистов, — сказал он. — Меня уполномочили просить вас…

— Вы эсперантист? — перебила она.

— Да, я член правления клуба «Эсперо».

— Это какая-то эпидемия! Все изучают эсперанто.

— Вы тоже?

— Упаси бог! Но могу прочесть на нем две строчки… Бабилоно, Бабилоно, алта диа доно, — продекламировала она каким-то не своим голосом. — Можете перевести?

— Вавилон, Вавилон, святое дело бога, — без труда перевел Свечников.

— Свершение здесь будет уместнее, чем дело. Слово святое тоже не совсем подходит.

— А какое лучше?

— Не святое, а священное. Не обижайтесь, но у вас получилось как-то нескладно. Мне читал эти стихи один знакомый, в его переводе выходило гораздо поэтичнее.

— Ну, — улыбнулся Свечников, — если у вас есть такие знакомые, вы, думаю, не откажетесь выступить в нашем клубе.

— Хотите, чтобы я у вас пела?

— Не даром, само собой.

— Когда? — деловито спросила она.

— Первого июля.

— Это невозможно. Вы же знаете, первого числа я занята в вечернем концерте.

Он объяснил, что это не препятствие, концерт начинается в семь, а к ним она может приехать позже. Ее встретят прямо возле театра. У них есть денежный фонд, талоны на пайки и на питание в столовой потребобщества, но там тоже можно взять пайком. На какой гонорар она рассчитывает?

— Не знаю, — растерялась Казароза, ошеломленная его напором.

— Предпочитаете деньгами или продуктами?

— Наверное, деньги лучше? — осторожно предположила она.

— Совзнаки — да.

— А они у вас местные? Или есть и московские?

— У нас все есть, — сказал Свечников.

Еще по дороге он прикинул, какую сумму можно будет вытрясти из членов правления, и сейчас уверенно назвал цифру:

— Пятьдесят тысяч. Устраивает?

— Более чем.

— А почему вы не торгуетесь?

— Не умею.

— Хорошо живете.

— Что ж хорошего?

— Жизнь, значит, не заставила научиться.

— Просто она взялась за меня в том возрасте, когда уже ничему не выучиваются. Ладно, скажите лучше, что я должна петь? У вас есть какие-то пожелания?

— Хотелось бы услышать в вашем исполнении романс на стихи Лермонтова «Сон». Мелодию знаете?

— Если это «В полдневный жар в долине Дагестана», то знаю.

— Он самый. Вот слова.

Свечников достал перегнутый вчетверо тетрадный листок, развернул его и положил на подзеркальник.

— Не нужно! — засмеялась Казароза. — Я помню их с детства.

— Слова на эсперанто.

Понимающе кивнув, она взяла листок и вслух прочла первую строчку:

— Эн вало Дагестана дум вармхоро… Правильно я произношу?

— Ошибиться трудно. В эсперанто все как пишется, так и произносится.

— Сенмова кусис…

— Кушис, — поправил Свечников. — Эс с галочкой наверху читается как ша.

— Сенмова кушис ми кун бруста вундо…

Она читала нараспев, примеряя мелодию на эти пока еще чужие для нее слова, и Свечников понял, что ничего не изменилось. Опять, как два года назад, когда эта женщина с телом нимфы-подростка босиком танцевала и пела перед ним в театре на Соляном городке, от звука ее голоса слезами перехватило горло.


Ни причастий, ни глагольных форм женского рода в эсперанто нет. Лежал или лежала, недвижим или недвижима — звучит одинаково. Важно, что ссвинцом в груди. Ей предстояло умереть с этими словами на устах. Пуля попала в грудь, и позднее невозможно было отделаться от чувства, что они, как заклинание, вызвали из тьмы и притянули к себе ее смерть. Стоило, казалось, выбрать что-нибудь другое, она осталась бы жива.

Глава третья

ГАСТРОЛЕРША

4

Проснулся Вагин от глухого рокота. Вдоль тротуара, сметая щетками мусор, двигалась уборочная машина.

Он вернулся в школу. Майя Антоновна сказала ему, что Свечников уже ушел, но завтра к шести часам придет опять — в школьном музее состоится его встреча с городскими эсперантистами. Где он будет сегодня, она не знала, но, поколебавшись, назвала адрес: гостиница «Спутник», номер 304.


Вечером 1 июля, без четверти восемь, Вагин пассажиром подъехал к гортеатру на запряженной Глобусом редакционной бричке. С вожжами управлялся корреспондент Ваня Пермяков, крестьянский сын. Свечников приказал им встретить Казарозу после концерта и доставить ее в Стефановское училище.

Напротив театрального подъезда возвышалась дощатая трибуна, обнесенная перильцами и похожая на пугачевский эшафот. Не хватало только плахи и столба с тележным колесом наверху. Сходство не было случайным. Его символический смысл заключался в том, чтобы победу над Колчаком, одержанную потомками пугачевцев, отпраздновать на той сцене, где великий бунтарь был обезглавлен предками колчаковцев.

Трибуну еще не успели разобрать после митинга. Сбоку к ней прислонен был фанерный красноармеец в полтора человеческих роста, с его деревянного штыка гроздью свисали пошитые из мешковины и набитые тряпьем разнокалиберные чучела в военных фуражках. Они изображали унесенных красным валом в Сибирь колчаковских генералов. Преобладали два типа: изможденный фанатик и плотоядный злодей. Крайний справа пузатый карлик с большими усами был, как извещала табличка у него на груди, Укко-Уговец.

Рассказывали, что он отказался от Георгиевского креста, которым Колчак наградил его за взятие города. Русский орден не мог быть ему наградой в братоубийственной войне. На следующий день после победы он вечером говорил речь с паперти Спасо-Преображенского собора, тысячная толпа теснилась вокруг, а над Камой, над ее ледяным простором, стояла кровавая от тридцатиградусного мороза полная луна. Из пятен на лунном диске складывались две фигуры: Каин, вечно убивающий Авеля.

Теперь Укко-Уговец то ли ушел с каппелевцами в Китай, то ли еще воевал в Забайкалье у атамана Семенова, а его сын, двадцатилетний поручик, остался лежать на городском кладбище при Всехсвятской церкви. Прошлой зимой свинцовая стрела прошила его насквозь вместе с конем. Летчики авиаотряда при штабе 3-й армии сотнями вытряхивали их из ящиков над скоплениями белой конницы. Одну такую стрелу подобрал чех из дивизии Чече-ка, стоявший на квартире у Нади. Вагин держал ее в руках. Она была толстая, неправдоподобно тяжелая, в едва заметных раковинах отливки, с трехгранным наконечником и пластинами оперения на хвосте. Свинцовое перо, оброненное красным петухом. Что-то нечеловеческое было в этой древней смерти, бесшумно падающей с небес.

О гибели генеральского сына много писали в газетах, под впечатлением статьи в «Освобождении России» Вагин тогда сочинил стихи от имени мертвеца. Первое четверостишие ему до сих пор нравилось:

Стимфалийскою птицей промчался над нами мотор,

Только шкуру Немейского льва не поднять над собою.

Вот летит моя смерть, наконечник тяжел и остер,

И молчит пулемет, обессиленный древней волшбою.

Даже в угаре общегородского траура эти стихи всюду печатать отказались, требовали не кощунствовать и заменить первое лицо на третье. Недавно они были сожжены как свидетельство чувств, опасных для курьера газеты «Власть труда». Изредка пытаясь восстановить их в памяти, Вагин то там, то здесь обнаруживал дыры от унесенным временем эпитетов, потом стали появляться зияющие провалы из целых строк. Связанные рифмой, они пропадали попарно, как пленные красноармейцы, которых для экономии патронов сибирские стрелки по двое связывали спинами друг к другу, приканчивали одной пулей и спускали под камский лед.

В половине девятого из театра вышла маленькая стройная женщина в зеленой жакетке. На фоне черной дамской сумочки, которую она держала в руке, видны были точеные пальцы с похожими на виноградины ногтями. Белизна рук странно контрастировала со смуглым лицом без крупинки пудры, энергичная походка — с печальными глазами ученой обезьянки. Рядом шел светловолосый толстогубый парень в люстриновом пиджаке.

— Зинаида Георгиевна! — из брички окликнул ее Вагин.

Она подошла.

— Вы из эсперанто-клуба?

— Да. Садитесь.

Ее спутник сел вместе с ней. В руке он держал букет георгин, перевитый розовой лентой с какой-то надписью. Мятая сатиновая лента тремя кольцами охватывала цветы, листья и стебли, поэтому вся надпись прочтению не поддавалась. Уже в дороге Вагин из обрывков сумел сложить целое: Божественной Зинаиде Казарозе от уральских поклонников ее таланта.

Свернули на Кунгурскую, и впереди, за Спасо-Преображенским собором, открылся закатный простор над Камой. Сама она лежала внизу, отсюда видны были только леса на противоположном, правом берегу, сплошной синей грядой уходящие к горизонту.

— Как можно попасть на тот берег? — спросила Казароза.

— На лодке, — сказал Вагин. — От пристани ходят лодки. Сто рублей перезоз.

— Спасибо.

— Зачем вам туда, Зинаида Георгиевна? — поинтересовался ее спутник.

Объяснить она не успела или не захотела, воспользовавшись тем; что уже остановились возле Стефановского училища. Пермяков высадил их и уехал, они втроем двинулись к крыльцу. Свечников, как было обещано, ждал в вестибюле. Он грудью загораживал проход, тесня наружу троих студентов с Даневичем во главе, и говорил:

— Сказано — не пущу, значит, не пущу!

— Почему? — тоном иссякающего ангельского терпения не в первый, видимо, раз осведомился Даневич, но ответом удостоен не был.

Его товарищи держались робко. Они, похоже, чувствовали за собой какую-то вину, которую Даневич таковой не признавал.

— Отойдите! — приказал им Свечников, завидев Казарозу с ее спутником.

Она представила его:

— Карлуша, мой поклонник. В поезде познакомились.

— Мы тоже ваши поклонники, — заявил Даневич, — а нас не пускают.

В этот момент с улицы в вестибюль вошли две девушки в одинаковых блузках.

— Бонан весперон, добрый вечер, — сказани они хором и по этому паролю были беспрепятственно пропущены в зал.

Следом за ними Свечников провел внутрь Казарозу вместе с Вагиным и Карлушей, после чего захлопнул дверь перед носом у Даневича. Дежурному с зеленой повязкой на рукаве приказано было никого больше не впускать.

— В чем провинились эти молодые люди? — уже на лестнице спросила Казароза.

— Идисты, — объяснил Свечников. — Ваш знакомый вам о них не рассказывал?

— Какой знакомый?

— Который изучает эсперанто.

— Нет, — ответила она шепотом, потому что уже вошли в зал.

Публики было немного. Прямо напротив дверей, нахально вытянув через проход ноги в обмотках, развалился на стуле сильно выпивший курсант с пехкурсов имени 18-го Марта. Кумышкой от него разило нестерпимо. Торжественная часть только началась, а этот новоиспеченный пехотный командир уже дремал, распустив слюнявые губы. Нижняя половина лица ему не подчинялась, но верхней он еще старался выразить что-то невнятно-грозное, с чем он сюда пришел и что сейчас, погружаясь в сон, мучительно силился вспомнить, чтобы раз и навсегда объяснить это всем тем, кто по доброй воле таких вещей понимать не желает. На бедре у курсанта лежала кобура с вылезавшим из нее в обе стороны длинным револьвером.

Проходя мимо, Вагин отметил, что его лицо почему-то кажется знакомым. Что-то с ним было связано, какой-то не до конца отчетливый ритм, который еще только рождался из разлитого на пороге памяти смутного гула.

Сцена была пуста, если не считать рояля и стула при нем. Занавес раздвинут, к складкам пришпилены вырезанные из бумаги несвежие пятиконечные звезды ярко-зеленого цвета с зависающими от старости лучами. Задник украшен странным плакатом: кисть руки, обрезанная по запястью, похожая на гипсовую, бесполая и бледная, как у покойника. Четыре пальца поджаты, а пятый, указательный, непропорционально большой по сравнению с остальными, выставлен вперед и согнут зловещим крюком. Возле него, у кончика ногтя, а также над внешними и под внутренними сгибами его фаланг чернели латинские буквы. Сбоку на эсперанто написано было какое-то четверостишие. Что это стихи, Вагин догадался по окончаниям.

Перед плакатом стоял на сцене доктор Сикорский, изредка заходивший к Свечникову в редакцию.

— Представьте себе, — минорно звучал в полупустом зале его глуховатый тенор, — что в четырнадцатом году демократия всех европейских стран имела бы единый язык международного обихода. Можно ли предположить, что и тогда демократия одной страны единодушно пошла бы воевать против другой? Английская против немецкой? Русская против австрийской? Доля вероятности тут примерно та же, с какой Калужская губерния могла пойти войной на Тульскую по приказу какого-нибудь выжившего из ума губернатора…

В длинном и узком училищном зале относительно плотно были заполнены первые рядов десять. Потом, примерно до третьего окна из четырех имевшихся, зрители располагались по одному, по двое. Предпоследним сидел Осипов, последним — курсант. Дальше тянулись шеренги пустых стульев.

— Идемте ближе, — прошептал Свечников, беря Казарозу под локоть.

Карлуша с георгинами двинулся следом. Они пробрались в середину четвертого ряда, где были свободные места, а Вагин сел рядом с Осиповым.

— Плакат на сцене видишь? — спросил тот.

— С пальцем?

— Другого там нет. Знаешь, зачем он?

— А вы знаете?

— Это что-то вроде специального календаря, изобретение Заменгофа. С помощью собственного пальца можно определить, какой будет день недели в любое число года. Буква А у начала первой фаланги соответствует понедельнику и так далее по ходу часовой стрелки. Стишок — это ключ. Между прочим, довольно мелодичный, запоминается легко. В нем всего двенадцать слов, и каждое соотносится с каким-нибудь месяцем.

— Кто вам рассказал?

Осипов пальцем указал на источник своих сведений. Это был стоявший возле сцены Варанкин. Вагин знал его по университету, где тот преподавал английский язык.

— И о чем стишок? — полюбопытствовал он.

— Черт его знает! Я понял только одно слово — диа.

— Бог?

— Он самый.

Сикорский тем временем сошел со сцены, его место занял Свечников.

— В наши дни, — заговорил он с фальшивой кротостью опытного оратора, знающего, что взвинчивать себя нужно постепенно, по мере того, как публика перестанет его разглядывать и начнет слушать, — язык эсперанто становится не тем, чем он был раньше. В наши геройские дни, — взлетел и окреп его голос, — эсперанто больше не игрушка пресыщенных интеллигентов, не праздное развлечение ленивых бар, не студенческая забава наряду с флиртом, игрой в шарады и благотворительными спектаклями, не разновидность духовного кокаина для уставшей от пустоты жизни артистической богемы, не отдушина для задавленных тяжким трудом рабочих и работниц, ищущих в нем возможность забыться, как другие ищут ее в водке или в беспорядочных половых связях…

— В богословских диспутах апофатические аргументы не засчитываются, — шепнул Осипов.

— Какие-какие? — не понял Вагин.

— Апофатические. С определением через отрицание: это есть не то-то, не то-то и не то-то.

— Он есть боевое и грозное оружие в мозолистых руках пролетариата, — объяснил наконец Свечников, что же на самом деле представляет собой эсперанто, и отчеканил на нем несколько фраз.

Курсант, с усилием приподняв голову, просипел:

— По-каковски чирикаешь, контра?

Ладонь его дважды хлопнула по кобуре. На него зашикали, и он снова прикрыл глаза. Из другого клуба этого малого выперли бы в два счета, но, как видно, великое дело распространения международного языка некем было взять, поэтому здесь привечали и пьяного, и убогого.

— Нам, — гремел Свечников, — часто бросают обвинение в том, что искусственный язык является безжизненным. Но можем ли принять этот упрек мы, марксисты? Нет, не можем, ибо марксизм не только допускает революционное насилие, но и признает его необходимым. Разве постепенность и естественность — наши божества, марксистские? Разве наша революция не есть сознательное вмешательство в естественный ход жизни? Разве жалкие плоды яблони-дичка вкуснее ранета или антоновки? Так почему же эсперанто, взявший все самое лучшее у естественных языков, должен быть хуже, чем они?

Желтоватый блеск голых электрических лампочек мешался с белесым, быстро убывающим светом летнего вечера. В зале еще чувствовалась дневная духота, ближнее окно было открыто. Оттуда вместе с прохладой тянуло какой-то гнилью. Вода в этом году поднялась невысоко, но, видимо, выгребные ямы кое-где размыло.

К этому запаху примешивался другой, потаенный и привычный. Его происхождение никаких сомнений не вызывало. В тех немногих зданиях, где канализация была, она вот уже третий год не работала, на грани вымирания находилось и племя золотарей с их золотыми бочками, подточенное регулярными эпидемиями конских мобилизаций. В этом плане «большаки» и «колчаки», как называла бабушка представителей двух противоборствующих станов, различались не более, чем обычная и бубонная чума.

Весной, когда оттаивали годами не чищенные нужники, на город обрушивалась нестерпимая вонь. На высоких местах ее потом раздувало ветром с Камы, а в низких, особенно в жару и в тихую погоду, она сгущалась до плотности дрожащего на землей марева.

— … со времен Александра Македонского и еще раньше, что получило свое воплощение в известной легенде о строительстве Вавилонской башни…

Это уже был Варанкин. Свечников спустился в зал и опять сел рядом с Казарозой.

— Разделение языков многие передовые мыслители воспринимали как проклятие, тяготеющее над человеческим родом, заставляющее его самоистребляться в непрерывных войнах, — говорил Варанкин с тем чрезмерным богатством интонаций, какое отличает еврейских интеллигентов с их вечной потребностью всем угодить, но при этом всех убедить в своей правоте.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12