Четырнадцать глав о короле
ModernLib.Net / Отечественная проза / Юрский Сергей Юрьевич / Четырнадцать глав о короле - Чтение
(стр. 3)
А вообще-то какой театр без застолья? Премьера - банкет, 50-й спектакль, 100-й спектакль - банкет, дорогие гости в зале (а это каждый день!) - прием, юбилей, гастроли, общая беда, награда - конечно, застолье! Гога, как истинный грузин, застолье любил и уважал. Пил умеренно, даже, можно сказать, мало, но словесное содержание таких сидений любил и уважал - тосты, разговоры, анекдоты, капустники, песни. Мэтр иногда снисходительно, иногда радостно откликался на приглашения, охотно присутствовал при начале, но, как только появлялись первые признаки пьяной несдержанности и фамильярности, Г. А., не скрывая брезгливости, решительно удалялся. "Товстоногов и советская власть" - вот эта тема достойна рассмотрения. Будь я социологом, целый том написал бы на эту тему. Но я не социолог. Я был его артистом. Не совру, если скажу, лет пятнадцать из двадцати я был одним из его любимых артистов. Я наблюдал с близкого расстояния его игру с советской властью, его борьбу с узостью и окостенением этой власти, его победы и поражения в этой борьбе. Некоторое время я был под его защитой. Потом у меня начались собственные отношения с советской властью, и были они не радостные. Жизнь стала суровее, стало страшно. Не избежал страхов и шеф. Опасности были не мнимые, настоящие. Они грозили его театру, и судьбы отдельных людей уже не имели значения. Он не мог защитить меня в решающий момент. Это искренне огорчало его, но - слабость человеческая - мои неприятности, которые всё не кончались, и я сам вместе с ними стали раздражать его. Я перестал быть героем его театра. И тут обнаружилось, что у нас, оказывается, еще и давние эстетические разногласия. И нашлись люди, которым эти разногласия интересно было преувеличить. "Всё кончено, всё печально. Мы понимали это с мучительной ясностью", как говорится в одной пьесе И. Бергмана. Я всё вспоминал, с чего началось это охлаждение, на какой горячей точке оно зародилось. Однажды в конце 60-х принес я Георгию Александровичу пьесу. Мы говорили в его кабинете, и я сказал... IX На этой строчке я остановился, как будто с разбега налетел на стенку. Я помню... мне кажется, что я отлично помню все наши с ним разговоры у него в кабинете, и у него дома, и в коридорах вагонов дальних поездов, за кулисами театра, в узких компаниях и на роскошных приемах от Тбилиси и Ташкента до Праги и Лондона. Некоторые из этих разговоров мною записаны и приведены в главе "Репетирует Товстоногов" в моей книге о театре. Но я вдруг... нет, не понял, это не то слово, я ОЩУТИЛ, что ВСЁ НЕОБРАТИМО ПЕРЕМЕНИЛОСЬ. Десять лет уже нет Георгия Александровича, двадцать с лишним лет я не в Ленинграде, и сам Ленинград уже чуть не десять лет, как Санкт-Петербург. Мы живем в другой стране, где иначе называются улицы, где другой кодекс понятий о добре и зле. Где забывают то, что нам казалось высеченным на камне, и вспоминают и мусолят пустяки, на которые мы не обращали внимания. Совсем вправду "без элегических затей" кончилось тысячелетие, и все, кто умеет писать или хотя бы говорить, все, с кем хоть что-нибудь произошло, издают свои воспоминания. Мемуаров появляется невиданное количество. И это, заметьте, при катастрофическом падении числа читающих. Успех мемуарной книжки тем более велик, чем обширнее круг оскорбленных и разоблаченных в ней лиц. Человечество будто возжаждало доказать самому себе, что все без исключения грешны, что при ближайшем рассмотрении все мысли украдены, достижения мнимы, побудительные причины мелочны, последствия кровавы. У каждого разоблаченного есть дружки-приятели. И каждый дружок не поленится и не пожадничает купить книженцию, где так приложили "нашего дорогого, любимого и глубокоуважаемого". Иногда, конечно, вслух скажут: "Ну это уж слишком, уж не настолько, это уж по злобе", - но вглядываются-то именно в эти сковыривающие авторитеты разоблачения - точь-в-точь как толпа чиновников в "Ревизоре" читала письмо Хлестакова к "душе Тряпичкину". Что же останется от нашего века? Ох, боюсь, докопаются до такой правды, столько фактов "совершенно секретно" насобирают. Такое досье друг на друга сошьют, что будущему читателю (мемуары-то ведь для будущего пишутся, чтобы, дескать, потомки знали, как оно было!) останется только за голову схватиться как же это получилось, что у них всё фальшивое было?! А может, не о чем беспокоиться - не будет никакого будущего читателя? Потомок вовсе разучится брать с полки книгу, слюнявить пальцы, перелистывать страницы. Будет он сидеть перед малюсеньким экраном новейшего компьютера, прикоснется к нужным клавишам, влетит по электронным волнам в густую паутину Интернета и возопит голосом слабым, но хриплым: "А ответь мне, мировая паутина, какой же вывод из всех этих мемуаров? Читать мне их некогда - жизни не хватит,- да и разучился я буквы в слова складывать, а слова в фразы. Ты мне покажи такую картинку, чтоб на ней было нарисовано, какой вывод из всех этих правдивых воспоминаний". Тут зашелестит Интернет своими всемирными мозгами и скажет человеческим голосом с иностранным акцентом: "По вашему приказанию произвели мы анализ всех мемуаров, всех совпадений, противоречий, разоблачений, опровержений, деяний и намерений, и оказалось их, ваше степенство, n в n-й степени, и так получилось, что всё взаимоуничтожилось, а общий результат по прошедшему столетию - вот он, на вашей картинке". И появится на экране перед внимательным взором нашего потомка большая цветная фига. Итак, я налетел с размаха на стенку особенностей мемуарного жанра. На мой взгляд, память надежнее документа, но носитель памяти уязвим - его могут небезосновательно заподозрить в эгоизме, в тщеславии, в корысти да и просто в склерозе: всё ты, дескать, путаешь по причине возраста. На расстоянии картинка меняет цвет да и формы становятся расплывчатыми. Где же твердая почва? На что опереться? Как быть убедительным? Когда я написал для первой моей книги главу о Товстоногове, я позвонил Г. А. и сказал, что хотел бы прочесть ему вслух то, что получилось. Чтение состоялось один на один в его кабинете. И после этого был разговор. В моем тексте я цитировал его реплики в наших беседах при начале работы над "Горе от ума". Тогда еще всё было плотно впечатано в память - был конец 76-го года, и со времен грибоедовского спектакля прошло пятнадцать лет. Но главное - Гога был жив! Жив и царственно великолепен. Ведь дело не в скрупулезной точности цитирования давних разговоров. Есть воздух времени. Есть будоражащий воображение контрапункт двух атмосфер - времени самого события и времени явления этого события на бумаге. А тут была еще и третья атмосфера - наше сидение в кабинете, когда я, жутко волнуясь, читал Товстоногову повесть о нем самом. Мы сидели по обе стороны большого письменного стола. Г. А. непрестанно курил. Кажется, он тоже волновался. Хмыкал и похохатывал, когда картинка становилась узнаваемой. Я закончил чтение, тоже закурил и заметил, что у меня дрожат пальцы. В этот день спало напряжение, которое было в наших отношениях уже несколько предыдущих лет. И оставалось полтора года до моего ухода из БДТ. И вот теперь, когда минуло еще двадцать пять лет, и давно нету Гоги, и мы сами уже другие люди, живущие в другой стране и в другом времени, я не вполне доверяю своим воспоминаниям. Картинки, которые возникают перед внутренним взором, кажутся мне то слишком схематичными, то излишне раскрашенными. Но признаюсь - они волнуют меня, и я хотел бы передать читателю мое волнение. Извинюсь и предупрежу: дальнейшее течение этой главы, которую я назвал "ТОВСТОНОГОВИЯ", будет отражать только мои личные с ним отношения в субъективном восприятии. Теперь будет проявлен скрытый смысл названия, и оно прочтется, как: "Товстоногов и я" X Это не мания величия, не попытка уравнения. Всё остается на своих местах: он учитель, я один из учеников, он Папа, я один из верующих прихожан. Но так уж вышло, что помимо иерархических сложились у нас с Г. А. и более непосредственные отношения. О них и речь. Говоря откровенно, я артист довольно строптивый. Приказу подчиняюсь, только когда сам с ним согласен. При этом режиссуры я боялся с первых моих шагов. Не режиссеров, а режиссуры в себе - внутреннего контролера и указчика. (В скобках, как добавочное доказательство: Напугал меня словом "режиссура" еще отец. Отговаривая от поступления на актерский факультет, внушал: "Не уверен я, что театр - твое призвание. Ну, может быть, еще режиссура. С золотой медалью идти в актеры, согласись, сынка, расточительство. У тебя же голова на плечах". А я-то хотел только в актеры! Мой институтский профессор Л. Ф. Макарьев остерегал: "Не режиссируй себя, оставь это мне! Отключи контроль! Доверяй интуиции". Мой первый режиссер в профессиональном театре И. П. Владимиров, когда я пускался в споры и предложения, глядя на меня с высоты своего громадного роста и с высоты свойственного ему едкого юмора, говорил: "Если ты будешь еще со мной спорить, я тебе вот что пообещаю - в следующем моем спектакле будешь играть старого лысого негра с седой бородой и сидеть в массовке в сцене партсобрания в заднем ряду. Грим будет занимать у тебя три часа, а слов у тебя не будет вообще. Понял? Иди играй, а я буду режиссером". И я сильно боялся потерять непосредственность. Я даже пытался притворяться эдаким художником "от земли", совершенно не соображающим, что он делает и зачем.) Товстоногов ни разу (подчеркиваю - ни разу!) за двадцать лет, за сорок спектаклей, в которых я участвовал, не упрекнул меня в рационализме, в излишнем самоконтроле, в саморежиссуре. И за это я был ему безмерно благодарен. В работе с ним я всегда ощущал уверенность и подъем духа. Вот пример. На выходе спектакль "Океан". Морской лейтенант Костик Часовников "психанул" и решил уйти с флота во что бы то ни стало. 2-я картина - пивной ларек на бульваре. Костик демонстративно напивается, дебоширит, и его забирает патруль. Товстоногов проходит сцену раз, два... и останавливает репетицию. "Знаете,- говорит он,- я думаю, что надо вообще обойтись без этой сцены. То, что его арестовали, понятно из дальнейшего, а это просто иллюстрация". Я: "Но все-таки забавная сцена. Всё говорим, говорим, а тут действие". Он: "Не вижу этого, всё стоит на месте. Если сцена забавная, то смешно должно быть, а сейчас несмешно". Крыть нечем. Мы с Призван-Соколовой (она играет буфетчицу) сидим, понурив головы. Мы сами чувствуем - не идет! Не цепляет сцена, и не слышно хмыканий шефа из зала. Репетиция катится дальше, а по окончании я подхожу к мэтру: "Георгий Александрович, на один раз еще оставьте "пьяную" сцену. Жалко ее. Мы сами попробуем ее наладить. Завтра посмотрите, будет несмешно - снимите". Поработали. Чуть сократили, убрали излишний "жим", уточнили логику. На прогоне услышали похохатывания Гоги и сдавленные смешки за кулисами. Сцена осталась и всегда шла на аплодисменты. А спектакль был сделан крепко - мы сыграли его 312 раз. Это я к тому, что Г. А. мне доверял. Не случайно же, когда отмечали его юбилей в Тбилиси, на сцене театра Руставели, он предложил мне быть режиссером и ведущим всей программы, а это был очень ответственный для него вечер. Не буду множить примеры. Хочу объяснить только - когда он предложил мне поставить спектакль на сцене БДТ, я не удивился, я только очень испугался. Вернемся к той роковой для наших отношений встрече, когда в конце 60-х я принес написанную мной пьесу. Это была инсценировка романа Э. Хемингуэя "И восходит солнце..." ("Фиеста"). Я был влюблен в этот текст. Я даже не знал толком, какую роль я хочу играть, я просто мечтал произносить эти слова. Гога молчал долго. Только через месяц вызвал он меня к себе. "А как бы вы распределили роли?" - спросил он меня с ходу. Я стал называть варианты, но дипломатично (с бьющимся от волнения сердцем) сказал, что вам, Георгий Александрович, конечно, виднее... я полагал, что вы сами решите, если дойдет до... "Я это ставить не буду. Мне нравится, но это не мой материал,- сказал он.И потом, это не пьеса, это уже режиссерская разработка, всё предопределено. Поставьте сами. А я вам помогу. Подумайте о распределении и покажите мне. Одно условие - вы сами не должны играть в спектакле. У вас хватит режиссерских забот. Терпеть не могу совмещения функций. Каждый должен заниматься своим делом". Я был ошеломлен, испуган, захвачен врасплох, обрадован, и много еще чего было со мной в те дни. Я переговорил с коллегами актерами - кто может, кто хочет, кто верит, народа в пьесе много. Сговорился с ярким московским художником Валерием Левенталем об оформлении, с Семеном Розенцвейгом о музыке к спектаклю. Согласились играть Зина Шарко и Миша Данилов - тут всё очевидно, Зина была тогда моей женой, а Миша - ближайшим другом. Но согласились идти со мной на эксперимент и такие востребованные театром и кино мастера - Миша Волков, Владик Стржельчик, Гриша Гай, Эмма Попова, Володя Рецептер, Павел Панков - первачи БДТ. С этими списками я и пришел к Товстоногову. Гога усмехнулся. Я увидел, что моя излишняя оперативность его слегка покоробила. Он ведь просил только ПОДУМАТЬ, а я уже переговоры веду. "Ну начинайте, не мешая другим работам...- сказал он.- К какому примерно сроку вы рассчитываете показать в комнате?" "Через сорок репетиций. Значит, если всё нормально, через шесть-семь недель". "Какой же этап вы думаете показать через шесть недель?" "Готовый спектакль". Гога загасил сигарету и закурил новую. Откуда взялась эта цифра - сорок репетиций? Да из его же опыта - из ритма работы самого Товстоногова! У меня, признаться, мания счета - и сознательно, и машинально всё считаю: ступеньки на лестнице, лампы в метро, шаги, вагоны в грохочущем мимо поезде. Считал я и репетиции и заметил, что настоящая толковая работа всегда почему-то укладывалась в это число - сорок. Исключения бывали, но всегда по причине особых обстоятельств и редко шли на пользу делу. В книгах о постановках раннего МХАТа, в сведениях о ритме работы театра Мольера, в беседах с Эрвином Аксером, возглавлявшим отличный варшавский театр "Вспулчесны" - везде всплывала эта магическая цифра - сорок репетиций. Вот я и назвал ее. Но вполне сознаю, что такая жесткая определенность сроков работы у начинающего режиссера со стороны могла казаться самоуверенностью или даже наглостью. Я свято верил Гоге. Сорок репетиций - это был ЕГО РИТМ работы, и я привык к нему, и я принял его. Он идеально угадывал "золотое сечение" времени, чтобы артисты подошли к премьере в наилучшей форме. И я старался ему подражать. Из ЕГО ОПЫТА я знал, сколько нужно репетиций за столом (мало!), сколько в комнате (больше половины и до полного прогона), сколько на сцене и сколько генеральных (по возможности много). Объем работы мне был ясен. Я разделил его на сорок частей... и приступил. По ходу дела я, конечно, заходил к шефу и докладывал, что и как движется, но ни разу не просил помощи (ошибка?). И Г. А. ни разу не выразил желания зайти на репетицию. Через сорок репетиций спектакль был готов к показу. Музыка сочинена (прекрасная музыка Розенцвейга!) и записана с оркестром. Эскизы декораций, выполненных Левенталем в виде больших картин, стояли на подставках по краям сцены. Слева Париж, справа - Испания. И, хотя дело происходило в репетиционном зале, все переходы от эпизода к эпизоду выполнялись самими артистами и группой монтировщиков как при зрительном зале. Мы сидели рядом с Г. А. за режиссерским столом. Я смотрел на своих артистов, и у меня слезы наворачивались на глаза от того, как хорошо они играют, от музыки Розенцвейга, от слов моего любимого Хемингуэя. Гога смотрел, курил и молчал. "Хмыков" не было. В антракте ушел к себе. По моему зову вернулся. Снова смотрел, курил и молчал. Мы закончили. Актеры сыграли финальную мизансцену, когда все персонажи бесцельно бродят по пустому пространству сцены, каждый погружен в себя и не замечает других. Отзвучал финальный марш. Все остановились. Я сказал слово: "Занавес". Г. А. встал и вышел. Не прозвучало даже формальное "спасибо", обязательно произносимое по окончании репетиции. Я опускаю наш разговор в его кабинете, куда я пришел за указаниями. Опускаю наше мрачное сидение с актерами в моей гримерной, когда угасло возбуждение и радость игры сменилась горечью непонимания. Прошло еще время, и были еще разговоры, и стало ясно - спектакль не принят. Причина не высказывалась. Условием возобновления работы Г. А. поставил снятие с главной роли Миши Волкова и требование, чтобы играл я сам. Это странно противоречило его приказу при начале работы - он же ЗАПРЕТИЛ мне играть. Это было совершенно невозможно этически - мы с Мишей крепко сдружились за время работы. И главное - на мой взгляд, ОН ПРЕВОСХОДНО ИГРАЛ Джейка Барнса и очень подходил к этой роли. Я не мог его заменить. Спектакль умер. Умер мой первенец. Что-то не пришлось в нем императору, и император приказал ему не жить. Это моя беда. Моя опора в том, что при желании теперь каждый может посмотреть мою "Фиесту" на экране и убедиться, как прекрасно играли в ней великолепные актеры БДТ. Я все-таки сделал своего Хемингуэя. Через два года я снял "Фиесту" на телевидении. Художником стал Эдуард Кочергин, роль леди Эшли теперь сыграла Тенякова, матадора Педро Ромеро - Михаил Барышников (первая роль на экране этого великого танцовщика), главным оператором был Михаил Филиппов. Но все остальные актеры были те же, и музыка Розенцвейга была та же. И при всей трагичности судьбы фильма (он был запрещен в связи с бегством Барышникова за границу) его успели посмотреть и коллеги, и зрители. Были просмотры, были бурная реакция и даже хвалебная пресса. На один из просмотров в битком набитый зал Дома кино пришел Георгий Александрович. Мне передали, что на выходе он сказал окружившим его: "Это самодеятельность. Сереже надо играть на сцене, зря он занялся режиссурой". Это было клеймо. С ним я и пошел в дальнейшую жизнь. XI Однажды Г. А. откровенно сказал мне: "Вокруг вас группируются люди. Вы хотите создать театр внутри нашего театра. Я не могу этого допустить". Давно уже и отдельные люди, и объективные обстоятельства вбивали между нами клин. Когда идеологическое руководство страны и официальная пресса громили "Горе от ума", больше всего доставалось Товстоногову: зачем он взял такого Чацкого? В финальном обмороке Чацкого и в печальном уходе виделся "подрыв устоев". Мы держались монолитно, сняли дразнящий начальство пушкинский эпиграф "Черт догадал меня родиться в России с душою и талантом" и играли себе с шумным успехом, НИКОГДА НЕ ВЫВОЗЯ спектакль на гастроли. Гога понимал опасно! Но официоз долбил свое: вредный спектакль. Потом пришла модификация спектакль в целом, может быть, и ничего, но такой Чацкий - вредный. В ответ пресса либерального направления стала говорить: да в Чацком-то вся сила, он и есть достижение, а весь остальной спектакль - ничего особенного. И то, и другое было неправдой, политиканством, извращениями насквозь идеологизированного общества. Спектакль, на мой взгляд, был силен именно цельностью, великолепной соотнесенностью всех частей. Но что поделаешь, ведь и внутренний посыл его, и сумасшедший успех тоже стояли не на спокойной эстетике, а на жажде проповеди, на борьбе идей. Мы не хотели быть всем приятными, мы хотели "задеть" зрителей. Люди в зале каждый раз определенно делились на "своих" и "чужих". В театральной среде "своих" было больше, в верхах большинством были "чужие". Но разлом, разделение шли дальше - время было такое. Кто направо. Кто налево. Середины нет. Да и внутри театра (осторожно, подспудно, боясь обнаружить себя) начали бродить идеи реванша. Не рискуя выступить против Товстоногова, они подтачивали единство его ближайшего окружения. Всё, что могло вызвать ревность, обиду друг на друга, подчеркивалось, подавалось на блюдечке. Не стану заниматься социальным психоанализом. Если мы согласились, что Театр похож на Государство, не будем удивляться проявлениям сходных болезней. Монолит рухнул. Гога назначил на роль Чацкого второго исполнителя. Володя Рецептер, новый артист в театре, понимал в стихах и сам был поэтом. Он пришел к нам на волне большого своего успеха в спектаклях ташкентского театра и сольных выступлений с "Гамлетом". Володя - несомненно, личность в театре и ценное пополнение БДТ. Но... Вы, может быть, ждете от меня, дорогой мой читатель, что вслед за союзом "но" последует перечень недостатков нашего нового артиста: "Читатель ждет уж рифмы "розы"? Но... этого не случится. Володя - очень хороший артист, интеллигент и профессионал. В те времена он был молод, честолюбив и полон энергии. Почему бы ему не играть Чацкого? Да потому, что наше "Горе от ума" было МОНОЛИТОМ (повторяюсь, но что делать, это важно объяснить). Клин забивали именно между мной и Г. А. И забили! Вернее, он позволил забить, назначив второго Чацкого. Теперь и "свои" раскололись на части внутри себя, и "чужие"... Впрочем, чужие уже не проявляли интереса. Спектакль из явления общественно-художественного переменился просто в постановку классической пьесы. Я уж не говорю о том, что Гога изменил своему принципу раннего периода: никаких вторых составов, выпуск спектакля - рождение целого, всякая замена есть ампутация и трансплантация. Я помнил об этом принципе, когда встал вопрос о замене Миши Волкова в "Фиесте". Я говорил об этом Г. А. Он не спорил. Он просто отказывал молчанием. В 70-м году я сделал свою вторую режиссерскую работу для БДТ. На этот раз вне плана театра, по собственной инициативе. Это была совершенно забытая к тому времени, но прекрасная пьеса Бернарда Шоу "Избранник судьбы". Мы сделали мюзикл. Всё тот же великолепный Семен Розенцвейг написал прелестные песни и музыку для речитативов. Наполеона играл я, Даму и ее мнимого брата - Тенякова, Офицера - Окрепилов, Трактирщика - Данилов. Аккомпанировал квартет под управлением В. Горбенко - музыканты театра. Художником была молодая Марина Азизян. Мы сыграли спектакль перед Товстоноговым в репетиционном зале. Он сказал "спасибо" и пригласил меня в свой кабинет. "Это не наш жанр,- сказал он.- Мюзиклами мы заниматься не будем. (До постановки "Истории лошади" оставалось еще шесть лет.) Может быть, вам это надо играть на эстраде для концертов". Мы играли. Даже гастролировали в Москве. Даже получили премию. Но без поддержки театра - мы все были сильно заняты в репертуаре БДТ - спектакль быстро задохнулся. Исчезло второе мое театральное детище. У Михаила Булгакова в пьесе "Мольер" есть сцена королевского ужина. В присутствии двора король приглашает Мольера разделить с ним трапезу. Честь невероятная! Булгаков подчеркивает в ремарках: король говорит вежливо, участливо: КОРОЛЬ. Как поживает мой крестник? МОЛЬЕР. Ребенок умер. КОРОЛЬ. Как, и второй? МОЛЬЕР. Не живут мои дети, государь. Замечательный диалог. Кратко и как емко! Впоследствии мы с Олегом Басилашвили очень любили играть эту сцену. В наших отношениях с мэтром образовался провис. Я злился, обижался и в своих обидах забывал иногда, чем я обязан этому великому человеку. Это обижало его, и он забывал, что я стал взрослым. Гога выпускал "Ревизора" с Лавровым Городничим и с Басилашвили - Хлестаковым. Я играл Осипа. Играл эксцентрично. Достаточно сказать, что крепостной человек - мой Осип носил пенсне и белые перчатки. Г. А. нравилось. Но и тут официальная критика навалилась на спектакль в целом и отдельно на меня. Очень я их раздражал. Вызвал Товстоногов. И сказал вдруг очень кратко и прямо: "Давайте забудем всю историю с "Фиестой", не будем к ней возвращаться. Назовите мне пьесу, которую вы хотите поставить, и я включу ее в план сразу. Обещаю". Через сутки я назвал "Мольера" Булгакова. XII Вопрос, можно ли режиссеру играть в своем спектакле, на этот раз не стоял. Я режиссировал и играл Мольера - автора, актера и режиссера своих пьес. Главные роли играли - Басилашвили, Попова, Тенякова, Панков, Данилов, Волков, Медведев, Богачев, Варшавская, Лаврентьева, Козлов. Что поделаешь - опять всё та же "моя" труппа. Да не моя, конечно! Это труппа БДТ, но та ее часть, с которой мы сроднились, люди, с которыми мы понимали друг друга с полуслова. И опять - о, неумолимые законы империи! - возникло подозрение: уж нет ли раскола, нет ли заговора? Оформление Эдуарда Кочергина было роскошным. Во всю высоту огромной сцены стояли мерцающие свечами светильники. Мебель и костюмы радовали глаз сочетанием исторической достоверности и современной выдумки. Премьеру сыграли в феврале 1973 года - в месяц и год трехсотлетия смерти Мольера. Спектакль имел постоянный успех, прошел более ста раз. Никогда за пять лет его жизни спектакль "Мольер" не был вывезен на гастроли - ни в другие города Союза, ни за рубеж. А гастролировал БДТ много. Впрочем, в эти годы начались мои неприятности с КГБ и обкомом партии. С большим скрипом меня выпускали как актера в составе труппы БДТ. Так что вывозить еще постановку человека, за которым глаз да глаз нужен, сами понимаете! Да еще в "Мольере" такая большая декорация: одни эти гигантские канделябры перевозить замучаешься. Нужны какие-то специальные ящики, для постановочной части большие проблемы. Может быть, в этом дело, а может, в чем-то другом - оставим догадкам. Другие большие спектакли почему-то перевозить удавалось. Но если вам, дорогой и терпеливый читатель, показалось, что жизнь тех лет состояла только из обид, недоверия и скрежета зубовного, то это не так. РАБОТАТЬ С ГОГОЙ В БДТ ВСЕГДА БЫЛО РАДОСТНО. Наши внутренние трения и наши неприятности были фоном, а жизнь была полнокровная, нескучная. Осенью того же 73-го отмечали 60-летие Гоги. Вся труппа и гостей много. Я был ведущим капустника и тамадой. Сеня Розенцвейг пробежался пальцами по клавишам, говор стих, я начал речитативом: Георгий Алексаныч Товстоногов, Я в должной мере не владею слогом, Сказать хотелось, верьте, очень много, А вот на деле я, выходит, пас. Я не творю торжественную мессу, Но если бы театр был Одессой, То я бы вам сказал за всю Одессу, Что вся Одесса обожает вас. Тут вступали аккордеон, гитара и контрабас (Горбенко, Смирнов и Галкин), я продолжал теперь уже в ритме, а хор подхватывал: И вновь за Гогу тост, И снова встанем в рост Без различия чина и стажа. Алаверды к столу. Я вам пою хвалу. И поверьте, без подхалимажа. На этот юбилей Стремятся тысячи людей, И я рад, что сегодня нас много. Итак, мой третий тост, Он снова будет прост: Актеры, да здравствует Гога! Вставала вся труппа и бисировала куплет хором. Потом был запев от имени мужчин, и вставали мужчины, от имени премьерного спектакля "Ханума", и вставали Стржельчик, Копелян, Богачев... Я подходил к роялю и напевал: А кто имеет дивный слух, Но голос чей немного глух По причине погоды осенней, Тот, кто украсил сей момент, Кто создал аккомпанемент, Вас лично приветствует Сеня. И Розенцвейг, не отрывая пальцев от клавиш, кивал головой и улыбался до ушей. А куплеты шли дальше: Прошу вниманья дам, Пришла пора и вам Ударить в честь Шефа в там-тамы. Глаза, как небеса. Георгий Алекса...! Вас нежно приветствуют дамы! И наши актрисы вереницей шли целовать Гогу. Потом был классный трюк. Я говорил: "Сегодня, уважаемый юбиляр, любовь к вам зашла так далеко, что мы дарим вам самое дорогое, что у нас есть". Распахнулись занавески на главной двери, и в зал вошла налитая материнской полнотой, с темной чёлкой, прикрывающей лоб, молодая женщина. В руках у нее был сверток в одеяльце розового цвета. Она шла по проходу, протягивая сверток юбиляру. Гога поднялся с места в некотором ошеломлении. Присутствующие замерли на мгновение, но через мгновение выдохнули разом: "Наташка!" Тенякова ушла в декретный отпуск, и полгода не появлялась в театре. Располнела и подстригла волосы - ее сперва не узнали. И она несла Гоге Дашку, которой было два месяца. Гога тоже сперва не узнал ее и, видимо, пережил секунды настоящей растерянности. Потом узнал, но не представлял, что делать с таким маленьким ребенком в дымном, шумном зале. Тенякова сказала: "Говорят, вы ищете для театра молодых актрис. Я вам принесла". И, передавая сверток Гоге, шепнула: "Это кукла". Г. А. пришел в себя, подхватил игру и начал общаться с младенцем. Я тоже был огорошен - по плану розыгрыша Наталья должна была принести настоящую Дашку, а не куклу. Но Тенякова в последний момент решилась на подмену. В тайну были посвящены только трое - она, я и Боря Левит, организовывавший такси туда и обратно. Тенякова торжественно вышла из зала и бегом помчалась к такси - всё было рассчитано по секундам. Г. А. уложил "младенца" в корзину с цветами, и снова грянула музыка. В конце опять поднимались все, и гремело в большом зале театрального ресторана: АКТЕРЫ, ДА ЗДРАВСТВУЕТ ГОГА! Было, было! Было именно так и от всей души. У меня тоже есть подарочек от Георгия Александровича. Завязалось все на гастролях театра в Хельсинки. Дело было зимой. Холодно. Денег платили мало одни суточные. Прогуливались мы по городу, и я пожаловался Г. А., что не могу решиться, что купить - альбом с картинками Сальвадора Дали или хорошие кальсоны. С одной стороны, интерес к сюрреализму, а с другой - минус двадцать на улице. Гога посмеялся, полистал альбом и категорически посоветовал кальсоны. Прошло время. Товстоногов ставил спектакль в Финляндии. По возвращении вручил мне тот самый альбомчик Дали: "Помню, вам хотелось это иметь. Возьмите и убедитесь, что совет я вам тогда дал правильный". Рисковал и я приглашать Товстоногова к себе на дни рождения. Слово "рисковал" не случайно. Надо признаться, что присутствие Гоги всегда действовало на людей несколько сковывающе. Его уважали... но это слабо сказано. Его боготворили... и его... пожалуй, боялись. Все-таки это слово отражает действительность. Гога ценил юмор, любил анекдоты - и рассказывать, и слушать, обожал капустные представления, он был вполне демократичен в общении. И все же... в его присутствии все были немного напряжены, головы были постоянно слегка свернуты в его сторону. На своих праздниках я зачитывал довольно язвительные пародии, шутки, касающиеся присутствующих. Смеялись, чокались, но с годами появился в этих застольях легкий холодок. Потом подуло сильнее.
Страницы: 1, 2, 3, 4
|