Бен Канаан остановился, они кивнули друг другу. Китти холодно глядела на него, без слов давая понять, что приняла вызов и сдаваться не намерена.
Зону населяли пожилые и очень набожные евреи. Два ряда палаток, битком набитых грязными, неопрятными людьми. Не хватает воды, пояснил Бен Ами, поэтому они и не моются. Люди выглядели слабыми, озлобленными, растерянными.
Они остановились на минуту около открытой палатки, где старик с изможденным лицом что-то вырезал из деревяшки. Старик показал свою работу — связанные колючей проволокой руки, сложенные в молитве. Ари поглядывал на Китти, стараясь уловить ее реакцию.
Здесь все было грязным, гнилым, отвратительным, но Китти готовилась и к худшему.
Они остановились еще раз, чтобы заглянуть в палатку побольше, которая служила синагогой. Над входом был прибит грубо выстроганный символ Меноры, ритуального подсвечника. Перед Китти предстало странное зрелище: старики, раскачиваясь, пели непонятные ей молитвы. Для Китти это был потусторонний мир. Ее взгляд остановился на одном из стариков — бородатый, грязный, он плакал навзрыд.
Давид взял ее за руку и вывел из палатки.
— Несчастный старик, — сказал Давид, — беседует с Богом, рассказывает ему, что прожил безгрешную жизнь, соблюдал все законы, чтил Святую Тору, безропотно переносил любые ниспосланные ему испытания. Он просит Бога избавить его от страданий, ибо вполне заслужил это своей праведной жизнью.
— Старики, — заметил Ари, — никак не поймут, что есть только один мессия, способный избавить их от страданий, — это штык.
Китти посмотрела на Ари — в нем было что-то смертельно опасное. Ари почувствовал неприязненный взгляд и схватил ее за руку.
— Вы знаете, что такое зондеркоманда?
— Ари, не надо… — взмолился Давид.
— Зондеркоманда — это бригада людей, которых немцы заставляли работать в крематориях. Я могу показать вам здесь еще одного старика. Он выгреб кости собственных внуков из печи в Бухенвальде и вывез их на тачке. Так что же, миссис Фремонт, вы видели на своей станции «Скорой помощи» что-нибудь подобное?
Китти вдруг почувствовала, что ее сейчас вывернет наизнанку; в ней возобладала обида, и она, чуть не плача от гнева, выпалила:
— Вы действительно не остановитесь ни перед чем.
— Я не остановлюсь ни перед чем, чтобы показать вам, в каком отчаянном положении мы находимся.
Молча они глядели друг на друга.
— Вы хотели посмотреть детскую зону, — сказал наконец Ари.
— Давайте, и скорее покончим со всем этим, — ответила Китти.
Они прошли по мосту над колючей проволокой, и перед ними предстал бесчеловечный урожай, взращенный войной. В здании стационара стояли длинные ряды коек с туберкулезниками — искривленные рахитом суставы, окрашенные желтухой лица, незаживающие гнойные раны. Потом они прошли в отделение, набитое детьми, в глазах которых застыло безумие.
Они обходили палаты, где лежали подростки, которые должны были закончить школу в сороковом — сорок пятом годах. Абитуриенты гетто, студенты концентрационных лагерей, аспиранты послевоенных развалин — без матерей, без отцов, без дома. Бритые после дезинсекции головы, лица, на которых застыл ужас. Эти озлобленные, плачущие во сне, страдающие недержанием мочи подростки выжили только благодаря собственной хитрости…
Они закончили осмотр.
— У вас тут превосходный медицинский персонал, — заключила Китти, — и детский лагерь прекрасно всем обеспечен.
— Мы обязаны этим не англичанам, — бросил Ари. — Все это — пожертвования нашего народа.
— Ну и что? — сказала Китти. — По мне, пусть манна небесная. Я пришла сюда по велению моей американской совести. Я удовлетворена и ухожу.
— Миссис Фремонт… — начал Бен Ами.
— Оставь, Давид. У некоторых людей один наш вид вызывает отвращение. Проводи миссис Фремонт.
Давид и Китти пошли по палаточной улице. Она обернулась и посмотрела на глядящего ей вслед Ари. Ей хотелось уйти как можно скорее, вернуться к Марку и забыть эти ужасы.
Из палатки, мимо которой они проходили, донесся громкий смех. Счастливый детский смех звучал здесь неуместно. Из любопытства Китти остановилась и прислушалась. В палатке девушка читала вслух сказку. Голос у нее был чудесный.
— Изумительная девчушка, — сказал Давид. — Она творит чудеса.
Снова раздался смех.
Китти подошла к палатке и отогнула брезент. Девушка сидела спиной к входу на деревянном ящике, склонившись над керосиновой лампой. Вокруг нее расположились два десятка ребятишек с широко открытыми глазами. Они разом подняли головы и уставились на вошедших. Девушка прервала чтение, обернулась и встала, чтобы приветствовать гостей. Лампа мигала от сквозняка и бросала причудливые тени на детские лица.
Китти и девушка стояли друг против друга. Глаза Китти расширились, будто она увидела привидение. Она быстро вышла, затем вернулась и еще раз взглянула на девушку.
— Я хочу поговорить с ней наедине, — тихо сказала Китти.
Подошел Ари. Он кивнул Давиду.
— Приведи Карен в школу. Мы будем ждать вас там.
В классной комнате Ари зажег фонарь и закрыл дверь. Китти, бледная, стояла молча.
— Эта девушка напоминает вам кого-то, — внезапно сказал Ари.
Она не отвечала. Ари посмотрел в окно, увидел приближающиеся фигуры Давида и девушки, еще раз взглянул на Китти и вышел.
Оставшись одна, Китти встряхнула головой. Наваждение какое-то. Зачем она пришла сюда? Она изо всех сил пыталась овладеть собой, приготовиться к встрече с девушкой.
Дверь открылась, Китти вся напряглась. Девушка робко шагнула в комнату. Китти всмотрелась в черты ее лица.
Девушка, кажется, что-то поняла, в ее глазах появилось сочувствие.
— Меня зовут… Кэтрин Фремонт, — срывающимся голосом произнесла Китти. — Ты понимаешь по-английски?
— Да.
Какая она чудесная! Глаза девушки сияли, она улыбнулась и протянула Китти руку.
— Я… медсестра. Как тебя зовут?
— Карен, — ответила девушка. — Карен Хансен-Клемент.
Китти присела и предложила ей тоже сесть.
— Сколько тебе лет?
— Шестнадцать, миссис Фремонт.
— Пожалуйста, зови меня Китти.
— Хорошо, Китти.
— Я слышала… ты тут работаешь с детьми.
Девушка кивнула.
— Это чудесно. Понимаешь… я, может быть, тоже буду работать здесь… Мне бы хотелось узнать о тебе побольше. Ты не против?
Карен улыбнулась. Китти ей сразу понравилась.
— Я из Германии… — начала Карен. — Из Кельна. Но это было так давно…
ГЛАВА 11
Кельн, Германия. 1938
Жизнь — чудесная штука, когда тебе семь лет и твой папа — знаменитый профессор Иоганн Клемент, а в Кельне как раз карнавал. Карнавал дело хорошее, но еще лучше — прогулка с папой. Даже в будни. Можно пройтись под липами вдоль Рейна, забрести в зоопарк, где самые замечательные на свете обезьяны, а можно прогуляться к собору и поглазеть на башни, доходящие чуть ли не до самого неба. Лучше же всего отправиться утром с папой и Максимилианом в городской парк. Максимилиан — самая замечательная собака в Кельне, несмотря на то, что у него несколько странная внешность. В зоопарк с ним, конечно, нельзя.
Иногда берут на прогулку и Ганса, но с младшими братьями столько хлопот…
И коль уж ты такая хорошая девочка, то ты любишь, конечно, маму тоже. И тебе хочется взять ее на прогулку вместе с папой, Гансом и Максимилианом, но мама опять беременна и последнее время чувствует себя неважно. Хорошо бы родилась сестричка, хватит и одного брата.
По воскресеньям все, кроме бедняжки Максимилиана — он остается, чтобы охранять дом, — садятся в машину, и папа везет их вдоль Рейна к бабушке в Бонн. Каждое воскресенье у бабушки собирается толпа дядей, теток, двоюродных братьев и сестер, а бабушка готовит массу вкусных вещей.
Скоро, когда настанет лето, они отправятся в путешествие на север или в Шварцвальд, а то и в Баден-Баден с фонтанами и Парк-Отелем. Какое смешное название «Баден-Баден»!
Профессор Иоганн Клемент — ужасно важное лицо. В университете все снимают перед ним шляпу, кланяются и улыбаются.
— Доброе утро, герр доктор!
По вечерам приходят другие профессора с женами, иногда еще человек пятнадцать — двадцать студентов, и папиной комнате тогда негде повернуться. Они поют, спорят и пьют пиво всю ночь напролет. Когда у мамы еще не было живота, она с удовольствием шутила и танцевала с ним тоже.
Сколько на свете чудесных вещей, ощущений, запахов и звуков для счастливой девочки семи лет!
Всего же лучше редкие вечера, когда нет гостей, а у папы — ни работы, ни лекций; тогда вся семья собирается у камина. Господи, какое это счастье сидеть у отца на коленях, глядеть на пляшущий огонь, ощущать запах его трубки и слушать его мягкий низкий голос, читающий сказку.
В тридцать седьмом-тридцать восьмом происходило много странного, непонятного. Люди словно боялись чего-то, говорили шепотом, — особенно в университете. Но все это забывалось, когда наступал карнавал.
Профессору Иоганну Клементу было над чем поразмышлять. В дни повального безумия нужна ясная голова. Клемент был убежден, что течение событий в человеческом обществе подчиняется таким же непреложным законам, как приливы и отливы. Бывают приливы страстей и ненависти, даже полнейшего безумия. Но, достигнув высшей точки, они низвергаются вниз, обращаясь в ничто. В этом беспокойном океане барахтается все человечество за исключением небольшой горстки людей, обитающих на таком высоком острове, что о него разбиваются все приливы и отливы истории. Университет, рассуждал Иоганн Клемент, — как раз такой священный остров.
В средние века тоже был прилив ненависти, крестоносцы поголовно истребляли евреев. Однако время, когда на евреев возлагали вину за великую чуму или отравление христианских колодцев, прошло. В эпоху Просвещения, после французской революции, христиане сами разрушили стены гетто. В это новое время евреи и величие Германии неразрывно связаны между собой. Евреи подчинили собственные интересы высшим интересам человечества и ассимилировались в обществе. И каких великих людей дали миру! Гейне, Ротшильд, Маркс, Мендельсон, Фрейд. Этот список можно продолжать без конца. Как и Иоганн Клемент, они прежде всего и больше всего были немцами.
Антисемитизм так же стар, как человечество, рассуждал Иоганн Клемент. Он есть часть бытия, чуть ли не естественный закон. Менялись только его степень и разновидности. Конечно, лично ему жилось гораздо лучше, чем евреям в Восточной Европе или в полуварварской Африке. Остроконечные шапки, франкфуртский погром — это далекое прошлое.
Пусть Германию захлестывает новая волна антисемитизма, он и не подумает бежать. И конечно же, не перестанет верить, что немецкий народ, с его великим культурным прошлым, рано или поздно покончит с преступными элементами, временно захватившими власть.
На глазах Иоганна Клемента катастрофа следовала за катастрофой. Сначала чудовищные слухи, потом намеки и обвинения в печати, затем бойкот и откровенные издевательства — избиения, выдергивание бород, ночной террор штурмовиков в коричневых рубашках, наконец, концентрационные лагеря.
Гестапо, СС, СД… Каждая немецкая семья оказалась под неусыпным взором нацистов, тиски сжимались все сильнее и сильнее, пока не был задушен последний хрип сопротивления.
Тем не менее профессор Иоганн Клемент, как и большинство евреев в Германии, продолжал верить, что лично ему ничего не угрожает. В этом университете преподавал еще его дед. Это был его, Иоганна Клемента, остров, его святая святых. Он полностью считал себя немцем.
Ей никогда не забыть того воскресенья. Все собрались у бабушки в Бонне. Даже дядя Инго из самого Берлина. Детей отправили играть во дворе, и дверь гостиной закрыли.
На обратном пути в Кельн ни мама, ни папа не сказали ни единого слова. Взрослые иногда ведут себя как дети. Не успели вернуться домой, как ее и Ганса тут же уложили спать Тайные разговоры родителей происходили все чаще, и, если постоять у дверей, чуточку ее приоткрыв, можно было все расслышать. Мама была ужасно расстроена, но папа спокоен, как всегда.
— Иоганн, милый, нам нужно подумать об отъезде. На этот раз беду не пронесет. Дошло до того, что я просто боюсь выйти на улицу с детьми.
— Это ты, наверное, из-за беременности сгущаешь краски.
— Вот уже пять лет ты уверяешь, что все образуется. А становится все хуже и хуже.
— Пока мы живем на территории университета, мы в безопасности.
— Ради Бога, Иоганн! Перестань тешить себя иллюзиями. У нас не осталось ни одного друга. Студенты к нам больше не заходят. Знакомые слово боятся сказать.
Иоганн закурил трубку и вздохнул. Мириам устроилась у его ног, положила голову ему на колени. Он погладил ее волосы. Рядом у камина потягивался и зевал Максимилиан.
— Я стараюсь быть такой же храброй и рассудительной, как ты, — сказала Мириам.
— Мой отец и дед преподавали здесь. Я родился в этом доме. Вся моя жизнь, все, к чему я стремился, все, что я любил, — в этом доме. Мое единственное желание, чтобы Ганс все это любил так же, как я. Иногда я задаю себе вопрос: честно ли я поступаю по отношению к тебе и к детям, но что-то не дает мне бежать. Потерпи еще немножко, Мириам, это пройдет… пройдет…
19 ноября 1938
Сожжено 200 синагог, разрушено 200 еврейских домов, разграблено 8000 еврейских магазинов, убито 50 евреев, искалечено 3000 евреев, арестовано 20 000 евреев.
С этого дня ни один еврей не имеет права состоять в каком бы то ни было союзе или объединении.
С этого дня ни один еврейский ребенок не имеет права посещать государственную школу.
С этого дня ни один еврейский ребенок не имеет права входить в общественный парк или на детскую площадку.
Евреи Германии облагаются особой денежной повинностью в сумме полтораста миллионов марок.
С этого дня все евреи обязаны носить желтую повязку с шестиконечной звездой.
Трудно представить себе положение хуже. Прилив поднимался все выше и выше, пока волны не захлестнули наконец и островок Иоганна Клемента. В тот день маленькая Карен прибежала домой вся в крови, а в ушах у нее глухо билось: «Жидовка, жидовка!»
Когда у человека такие глубокие корни и такая непоколебимая вера, ее крушение равносильно катастрофе. Мало того что он, Иоганн Клемент, ошибся, он еще и навлек смертельную опасность на всю семью. Профессор кинулся искать хоть какой-нибудь выход из положения, и поиски привели его в берлинское гестапо. Вернувшись из Берлина, он на двое суток заперся в своем кабинете — сидел сгорбившись за письменным столом и не сводил глаз с лежавшей перед ним бумаги. Эту чудодейственную бумагу ему преподнесли в гестапо. Один росчерк пера на ней, как ему объяснили, избавит его и его семью от дальнейших неприятностей. Этот документ дарил жизнь. Он перечитывал бумагу еще и еще, пока не выучил наизусть каждое слово.
«…Я, Иоганн Клемент, на основании вышеуказанного расследования и неопровержимых фактов, вытекающих из него, полностью убедился в том, что данные о моем рождении подложены и не соответствуют действительности. Я не принадлежу и никогда не принадлежал к еврейскому вероисповеданию. Я — ариец и…»
Подпиши! Подпиши! Тысячу раз он брался за ручку… Сейчас не время для благородных порывов! Он никогда не был евреем… Почему бы не подписать? Какая разница? Почему не подписать?
В гестапо ему с предельной ясностью дали понять, что выбора у него нет. Если он не подпишет бумагу и не согласится продолжать исследовательскую работу, его семья сможет покинуть Германию, лишь оставив его заложником.
На третий день Клемент вышел из кабинета и посмотрел во встревоженные глаза Мириам. Затем подошел к камину и бросил бумагу в огонь.
— Я не могу, — прошептал он. — Немедленно бери детей и уезжай.
Теперь в него вселился ужас. Каждый стук в дверь, каждый телефонный звонок, даже звук шагов нагонял страх, какого он прежде не ведал.
Он составил план. Прежде всего семья уедет во Францию, будет жить у его коллег. Мириам вот-вот должна родить и не может ехать далеко. Когда она родит и встанет на ноги, можно будет двинуться дальше — в Англию или в Америку. Не все еще потеряно. Когда семья будет в безопасности, он сможет подумать и о себе. В Берлине действовали несколько тайных обществ, которые переправляли за границу немецких ученых. Ему посоветовали обратиться в одну из этих организаций — Моссад Алия Бет, состоявшую из палестинских евреев.
Чемоданы были уже увязаны. Муж и жена целую ночь просидели молча, надеясь на чудо, которое даст им хоть небольшую отсрочку.
Наутро накануне отъезда у Мириам начались схватки. Везти ее в родильный дом было нельзя, запрещено; она рожала дома, в спальне. Родился еще один сын. Роды вышли трудные, и раньше чем через несколько недель ей было не встать на ноги.
Паника охватила Иоганна Клемента. Он ощущал, что они попали в западню, из которой нет спасения.
В отчаянии он помчался в Берлин, отправился на Майнекен-штрассе 10, где помещался Моссад Алия Бет. Там был настоящий бедлам. Люди отчаянно рвались из Германии.
В два часа ночи его провели в кабинет, где сидел очень молодой, очень усталый человек. Это был Ари Бен Канаан, прибывший из Палестины, чтобы помочь евреям бежать из Германии.
Бен Канаан посмотрел на него красными от бессонницы глазами и вздохнул:
— Мы устроим вам побег, доктор Клемент. Идите домой, мы вам сообщим. Я достану паспорт, визу… Нужно еще сунуть взятку кому следует. Это займет несколько дней.
— Речь не обо мне. Я не могу бежать, жена тоже. У меня трое детей. Вы должны вывезти их.
— Я должен… Доктор, вы важное лицо. Может быть, мне удастся помочь лично вам. Детям я помочь не могу.
— Вы должны, вы обязаны! — закричал Иоганн Клемент.
Ари Бен Канаан ударил кулаком по столу и вскочил на ноги.
— Вы видели толпу людей в коридоре? Все они хотят бежать из Германии. — Он перегнулся через стол и чуть не уперся головой в Клемента. — Пять лет назад мы просили, умоляли вас уехать. Теперь, если вам даже удастся выехать, англичане все равно не пустят вас в Палестину. «Мы — немцы, мы — немцы, нас не тронут!» — только и слышно было от вас. Господи Боже мой, что я могу сделать?
Ари проглотил слюну и упал на стул. Он прикрыл на минуту глаза, потом, достав пачку бумаг, начал в ней рыться и вытащил какой-то листок.
— Вот разрешение на выезд четырехсот детей. Многие датские семьи изъявили согласие принять их. Мы формируем поезд. Одного вашего ребенка я возьму.
— У меня… у меня трое детей.
— А у меня десять тысяч. Но у меня нет столько виз, и мне нечем воевать против британского флота. Советую отправить старшего ребенка, который уже может позаботиться о себе. Поезд отправится из Берлина завтра с Потсдамского вокзала.
Невыспавшаяся Карен испуганно прижимала к груди любимую куклу. Папа стоял перед ней на коленях. В полудреме она чувствовала чудесный запах его трубки.
— Это будет замечательное путешествие, не хуже, чем в Баден-Баден.
— Но я не хочу, папа.
— Ничего, ничего. С тобой поедет столько хороших мальчиков и девочек.
— Мне не надо мальчиков и девочек. Я хочу быть с тобой, с мамой, с Гансом. Хочу посмотреть на нового братика.
— Послушай, Карен Клемент. Моя дочь не имеет права плакать.
— Не буду… обещаю. Папа, папочка, мы ведь скоро увидимся, правда?
— Мы все надеемся, что скоро.
Какая-то женщина подошла к нему, дотронулась до плеча.
— Извините, пожалуйста, поезд вот-вот тронется.
— Я пройду с ней в вагон.
— Нет, простите, родители в поезд не допускаются.
Он кивнул, быстро прижал к себе Карен и шагнул назад, до боли впиваясь зубами в мундштук трубки. Женщина взяла Карен за руку, но вдруг девочка обернулась и протянула отцу куклу.
— Папа, возьми ее. Пусть она присматривает за тобой.
Толпы раздавленных горем родителей облепили вагоны, а уезжающие дети прижимались к окнам, визжа, махая ручонками и отчаянно стараясь еще раз, последний раз увидеть отцов и матерей.
Он вглядывался в вагонные окна, но не видел ее.
Поезд тронулся. Родители бежали вдоль перронов, выкрикивая последние слова прощания.
Иоганн Клемент, не двигаясь, стоял среди толпы. Когда его миновал последний вагон, он вдруг увидел Карен, спокойно стоявшую в заднем тамбуре. Вот она приложила пальцы к губам и послала воздушный поцелуй — будто зная, что никогда больше не увидит его.
Ее тоненькая фигурка становилась все меньше и меньше, пока совсем не исчезла. Он посмотрел на маленькую тряпичную куклу, которую держал в руке.
— Прощай, жизнь моя! — прошептал он.
ГЛАВА 12
Ааге и Мета Хансены жили в чудесном домике в окрестностях Аалборга. Этот дом словно создан для маленькой девочки, но детей им Бог не дал. Хансены были значительно старше Клементов; Ааге уже начинал седеть, да и Мета выглядела далеко не так изящно, как Мириам, но все равно Карен почувствовала себя с ними тепло и уютно с той самой минуты, как они перенесли ее, полусонную, в свою машину.
Поездка в Данию не напоминала ничего из ее прошлой жизни. Ей запомнились приглушенные всхлипывания детей вокруг, все остальное утопало во мраке. Их выстроили в ряд, прикрепили каждому какую-то бумажку на грудь; а вокруг были чужие лица, чужой язык. Затем — залы ожидания, автобусы, новые бумажки.
Наконец Карен отвели в какую-то комнату, где с нетерпением ждали Ааге и Мета. Ааге опустился на колени, взял ее на руки и понес к машине Мета держала ее всю дорогу до Аалборга на коленях, поглаживала, ласково что-то бормотала, и Карен почувствовала, что теперь она в безопасности
Ааге и Мета остановились у дверей заранее приготовленной комнаты, куда Карен только что осторожно вошла на цыпочках. В комнате было множество кукол, игрушек, книжек, платьиц и вообще всего, о чем только может мечтать маленькая девочка. Карен увидала на кровати маленькую лохматую собачку, опустилась на колени, погладила, и собачка лизнула ее щеку. Девочка обернулась и улыбнулась Хансенам, те улыбнулись в ответ.
Несколько первых ночей без папы и мамы были ужасны. Карен сама удивлялась, что так сильно скучает по брату Гансу. Она едва дотрагивалась до пищи, молча сидела в своей комнате с собачкой, которую назвала Максимилианом. Мета Хансен понимала все. Ночью ложилась с ней рядом, держала ее за ручку и гладила, пока девочка не переставала всхлипывать и не засыпала.
Первую неделю не прерывался поток гостей. Они приносили подарки, устраивали возню вокруг Карен, разговаривали с нею на языке, который девочка еще не научилась понимать. Хансены ужасно гордились ею, и Карен делала все, чтобы всем угодить. Через несколько дней она впервые осмелилась выйти на улицу.
Карен очень привязалась к Ааге Хансену. Он, как ее папа, курил трубку и любил прогулки. Аалборг был интересный город, и здесь тоже была река, как и в Кельне, только называлась она Лимфьорден. Господин Хансен был юристом, очень важным лицом; в городе все его знали. Конечно, не такое важное лицо, как ее отец, но ведь таких, как отец, вообще мало.
— Ну, Карен, ты прожила у нас уже почти три недели, — сказал однажды Ааге. — Нам хотелось бы поговорить с тобой об одном очень важном деле.
Он сложил руки за спиной, походил по комнате и заговорил с нею так, что девочка все поняла. Он рассказал ей, что в Германии происходит много дурных вещей, и ее папа и мама думают, что было бы лучше, если она останется на некоторое время здесь, в Аалборге. Он понимает, говорил Ааге Хансен, что они никогда не смогут заменить ей папу и маму, но так как Бог не дал им детей, то они будут счастливы, если Карен поживет у них, и очень бы хотели, чтобы она тоже была счастлива.
Да, Карен все поняла. Она сказала Ааге, что не против пока пожить у них.
— И вот что еще, дорогая. Уж раз мы на некоторое время одолжили тебя у твоих родителей и очень любим тебя, то не согласишься ли ты одолжить у нас наше имя?
Карен задумалась. Ей показалось, что Ааге сказал ей не все. Его вопрос звучал по-взрослому — так разговаривали папа с мамой за закрытыми дверьми. Она кивнула и сказала, что согласна и на это.
— Вот и прекрасно! Значит, теперь ты Карен Хансен, хорошо?
Он взял ее на руки, как всегда, понес в комнату и включил настольную лампу. Ааге поиграл с нею, пощекотал, Максимилиан тоже вскочил на кровать, она смеялась до колик в животе. Затем залезла под одеяло и помолилась.
— Благослови, Господи, маму и папу, и Ганса, и моего нового братика, и всех моих дядей и теток, двоюродных братьев и сестер.. Благослови, Господи, Хансенов — они такие хорошие — и благослови обоих Максимилианов.
— Я посижу с тобой, — сказала Мета, войдя в детскую.
— Спасибо, не нужно. Максимилиан посидит со мной.
— Доброй ночи, дорогая.
— Ааге!
— Да?
— Датчане тоже ненавидят евреев?
«Дорогой доктор, дорогая госпожа Клемент!
Неужели прошло уже шесть недель, как Карен у нас? Какой она удивительный ребенок! Ее учитель говорит, что она занимается прекрасно. Просто поразительно, с какой легкостью Карен усваивает датский. Наверное, это потому, что она проводит много времени со сверстниками. У нее уже куча подруг.
Зубной врач посоветовал нам удалить у нее молочный зуб, чтобы легче вырос новый. Пустяковое дело. Мы хотим, чтобы девочка брала уроки музыки. Мы еще напишем вам об этом обстоятельнее…»
К письму была приложена записка от Карен, написанная печатными буквами:
«Дорогие мама, папа, Ганс, Максимилиан и мой новый братик! У меня нет слов, чтобы сказать, как я соскучилась по всем…»
Зимой по Лимфьордену бегают на коньках, можно строить снежные дворцы, кататься на санках, а потом сидеть у камина, пока добрый Ааге докрасна растирает тебе замерзшие ноги…
Зима прошла, Лимфьорден освободился ото льда, все зазеленело и расцвело. Настало лето, и они поехали в Блохус, к Северному морю, катались там на парусной лодке. Однажды забрались чуть ли не на сотню миль в открытое море.
Жизнь у Хансенов была разнообразная, полная событий. У нее появились подружки, ей нравилось ходить с Метой на полный резких морских запахов рыбный базар, торчать вместе с ней на кухне, учиться печь пироги. Мета была мастерицей на все руки: она и шила, и уроки помогала готовить, и с любовью ухаживала за нею, когда Карен схватит, бывало, грипп или ангину.
Ааге всегда улыбается, всегда готов взять ее на руки, он почти такой же добрый и умный, как папа. Правда, когда надо, он умеет быть и ужасно строгим.
Однажды Ааге позвал Мету к себе в кабинет, у Карен был как раз урок танцев. Он был бледен и взволнован.
— Мне только что сообщили из Красного Креста, — сказал он жене. — Они все исчезли. Бесследно. Вся семья. Я все перепробовал. Не могу узнать, что там делается.
— Ты думаешь, Ааге?..
— Что тут думать? Их всех отправили в концлагерь… если не хуже.
— О, Господи!
Они так и не смогли заставить себя сказать Карен, что ее родные исчезли. Карен что-то заподозрила, когда не стало писем из Германии, но боялась задавать вопросы. Она любила Хансенов и во всем доверяла им. Инстинкт подсказывал ей, что, раз они сами не вспоминают про ее семью, у них есть на то причины.
С ней происходило что-то странное. Карен, конечно, очень скучала по родным, но образы папы и мамы как-то все больше бледнели и расплывались. Когда восьмилетний ребенок так надолго разлучается с родителями, вспоминать их становится все труднее и труднее. Иногда Карен хотелось заплакать от того, что она так смутно помнит их.
Спустя год она с трудом могла представить себе времена, когда она еще не была Карен Хансен, датчанкой.
Рождество 1939
В Европе шла война, и прошел год с тех пор, как Карен приехала к Хансенам. Она пела своим звонким, как колокольчик, голосом рождественский гимн, а Мета аккомпанировала ей на рояле. Потом Карен подошла к шкафчику в своей комнате, где спрятала рождественский подарок, который собственными руками сделала в школе. Она гордо поднесла им пакет, на котором печатными буквами было написано: «Маме и папе от дочери Карен».
8 апреля 1940
Предательская ночь. Сквозь утренний туман на датских границах послышался страшный топот солдатских сапог. На рассвете по затянутым туманом каналам потянулись баржи, набитые солдатами в серых касках. Немецкая армия бесшумно, с методичностью робота пересекла границу и растеклась по всей Дании.
9 апреля 1940
Карен и ее одноклассники смотрели на небо, почерневшее от самолетов, которые один за другим садились на аэродром Аалборга.
9апреля 1940
Растерянные люди заполнили улицы.
«Говорит датское радио. Сегодня в 4.15 немецкие вооруженные силы перешли наши границы в районе Сэда и Крусса!»
Ошеломленные молниеносной оккупацией датчане не отходили от радиоприемников в ожидании, что скажет король Христиан. Вскоре пришло сообщение: Дания капитулировала без единого выстрела. Трагедия Польши научила датчан: сопротивляться бесполезно.
Мета Хансен забрала Карен из школы и приготовилась бежать на Борнхольм или на какой-нибудь другой отдаленный остров. Ааге успокоил ее, уговорил остаться и подождать. Пройдут недели, даже месяцы, прежде чем заработает немецкая администрация.
Вид свастики и немецких солдат поднял в душе Карен волну воспоминаний, вместе с ними явился страх. В первые недели все ходили растерянные, один Ааге сохранял спокойствие.
Оккупационные власти обещали вначале золотые горы. Датчане, говорили они, такие же арийцы, как и немцы, главная цель оккупации — защитить Данию от большевиков. Теперь, говорили они, Дания сможет самостоятельно распоряжаться своими внутренними делами; стране предназначалось стать образцовым протекторатом.
Когда первые волнения улеглись, опять наступили более или менее нормальные дни. Пользовавшийся всеобщей любовью король Христиан возобновил ежедневные прогулки верхом, выезжая из копенгагенского дворца Амалиенборг. Он ехал по улицам в гордом одиночестве и держал себя так, будто ничего не случилось. Народ следовал его примеру. Это стало своеобразной формой протеста.