Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Тонкий голосок безымянного цветка

ModernLib.Net / Юрьев Зиновий Юрьевич / Тонкий голосок безымянного цветка - Чтение (стр. 2)
Автор: Юрьев Зиновий Юрьевич
Жанр:

 

 


      Я чувствовал себя мухой, которую быстро и аккуратно закатывают в паутину. С улыбочками, с приговорками, склеивая жертву потоком сладких тягучих слов. Вроде бы и должно быть неприятно, понимаешь: тебя пеленают, но самолюбие массируют так ловко, что ты разве что не подхихикиваешь.
      Но зачем бы моему старичку-паучку ловить меня в паутину? Выиграть у меня несколько бутылок пива? Или паучок никогда не расстается с паутиной? Или он обещал Сурену вылечить меня от хандры? Может быть, это его метод лечения: поймать человека в паутину и ласково высосать из него соки?
      Глупости. Болезненная чушь, которая все чаще лезла мне в голову. Паутина, соки -- какая паутина, какие соки? Кому нужны мои соки-воды?
      -- Геночка, я думаю, мне следовало бы дать вам два креста форы, но я рехнулся. Я дам вам десять очков и пятый шар со стола.
      -- И на что же мы будем играть? На сосенку?
      -- Господь с вами, так даже и шутить вредно, может подняться давление. А сыграем мы с вами на три бутылочки пива, и это будет замечательно. Просто прекрасненько. Я выиграю -- я вас угощаю. Вы -- вы меня. Ловко, а? -Александр Васильевич выпустил по мне очередь мягонького смешка.-- Не возражаете, голубчик?
      Бутафор быстренько потер ладошкой об ладошку, и жест этот был мне неприятен: то ли предвкушение пива, то ли удовольствие от обыгрыша простачка.
      Мы начали вторую пирамидку. И снова незаметно, ласково, неукротимо Александр Васильевич зажимал меня, заставляя ошибаться. "Э, нет,-- сказал я себе,-- так дело не пойдет. Попробую-ка я бить паучка его же оружием". Я стиснул зубы и начал отыгрываться. Бутафор сразу заметил перемену моей тактики.
      -- Нет, голубчик,-- виновато улыбнулся он,-- боюсь, что так у вас совсем ничего не получится.
      -- Почему? -- раздраженно спросил я.
      -- Разница в возрасте.
      -- Ну и что?
      -- Видите ли, вам, наверное, еще и сорока нет, а мне под семьдесят.
      -- А все-таки?
      -- В моем возрасте меньше интересуешься результатом и больше процессом. В вашем же, милый Геночка, человека волнует результат. Вы стремитесь забить шар, выиграть партию, заработать больше денег, получить премию, поехать на кинофестиваль куда-нибудь в Канны или Ташкент, вскружить голову необыкновенной фемине с зелеными глазами. И, добиваясь этого результата, милый мой дружок, вы торопитесь, вам не терпится, вы подгоняете время. А я никуда не тороплюсь. На могилку мою или нишу в колумбарии никто не зарится. Я дышу -- радуюсь. Иду -- в восторге. Разговариваю с таким замечательным человеком, как вы, и считаю это подарком судьбы. Держу в руках кий -- это праздник. Понимаете мое бормотание, Геночка? -- Александр Васильевич вдруг рассмеялся смущенно и крепко потер рукой розовую лысину.-- Я прямо вам философию какую-то развел. Не сердитесь, милый. Это, наверное, стариковское. А вообще-то стариков жалко.
      -- Почему?
      -- А потому, что они стали жертвой... Жертвой прогресса, раньше старик был нужен. Он знал, где водятся звери, какие травы пользительны, как уберечься от дурного глаза. И учил молодых. А теперь проще купить учебник по сопромату, чем выслушивать стариковское бормотание. Геночка, милый, это какой такой шарик притаился там у лузочки?
      -- Девятка или шестерка.
      -- Девятка. Шестерку вы уже прибрали. Ну-с, попробуем-ка мы ее уконтропупить. Смотрите, упала девяточка, мир праху ее... -- Александр Васильевич вдруг остренько посмотрел на меня. -- Вы верите, что можете еще выиграть партию, а? Только честно, Геночка.
      "Поразительно, однако, многогранный старичок, -- подумал я. -- То и дело поворачивается нежданным каким-то боком. И зачем это ему?" А действительно, верил ли я, что могу еще выиграть партию?
      -- Нет, пожалуй.
      -- 'Молодец. Я рад, что не ошибся. Вы, голубчик, незаурядный человек.
      -- Почему?
      -- А то будто вы не знаете! Человек, умеющий признаться в слабости, -это редкостная птица.
      Я фыркнул. Мои доспехи трещали под градом его льстивых ударов. Несколько раз они уже находили щели в панцире и приятно щекотали мое самолюбие. И суетливый старичок начинал уже казаться не лишенным приятности.
      -- Вы надо мной смеетесь, Геночка?
      -- Скорее над собой,-- вежливо ответил я.
      -- А не надо. Надо мной -- сколько угодно. А над собой -- ни в коем разе.
      -- Это почему же?
      -- Ну, мне даже и отвечать вам неловко. Волга впадает в Каспийское море, лошади едят овес и сено.
      -- А все-таки?
      -- Если человек приучен высмеивать себя, он и других уважать не будет. И для чего убеждения, если все это смешно. Эдакий сатирический нигилизм.
      -- Гм... интересная точка зрения. Может, вы и-правы в каком-то смысле,. Спасибо за удовольствие. С меня пиво.
      -- Спасибо, Геночка. А что вы сегодня делаете? Сейчас только десятый час в начале.
      -- Да ничего особенного...
      Я старался говорить равнодушно, но был готов на все, только бы не идти сейчас домой в свой склеп, где меня, урча от нетерпения поджидали ночные мои целый день не кормленные звери: страх, тоска, печаль.
      -- А знаете что, поедем ко мне, а? Поедем, голубчик, я вас своим друзьям представлю. Поехали.
      Я захватил свой проигрыш, и мы вышли на Брестскую улицу. 3
      Мы поднялись в крохотную квартирку. В узенькой передней стоял рассохшийся шкаф с пирамидой потертых, выцветших чемоданов наверху. Чтобы пройти между шкафом и стеной, нужно было продираться боком.
      -- А это Геночка,-- громко сказал Александр Васильевич, зажигая свет в маленькой комнатке, которая казалась еще меньше от зеленых растений, поднимавшихся из нескольких горшков и вившихся под потолком. -- Мой новый друг, прекрасный, незаурядный человек.
      Все разом стало на место. В комнате никого не было, и я с трудом удержался от смеха, Вот тебе и многогранный старичок. Вот тебе и какая-то зудящая его неясность. Вот тебе и Волга впадает Каспийское море. Бутафор, оказывается, с приветом. Я внутренне поморщился от этого дурацкого, пошлого выражения. Я вообще ненавижу идиотские клише, которыми мы пользуемся столь же бездумно, как пятачками при входе в метро. "Будьте у Верочки", "с приветом", "неровно дышит"...
      Я не боялся Александра Васильевича и не испытывал брезгливого отвращения. В поселке, где я вырос, через два дома от нашего жил сумасшедший. Кто говорил; что он когда-то был профессором, кто -- что генералом. Поэтому звали его иногда Профессором, иногда Генералом. Это был высоченный худой старик, когда-то очевидно, полный, потому что лишняя кожа свисала по обеим сторонам его лица тяжелыми складками. Он жил с дочерью, которая работала на станции. Старик никогда ни с кем не разговаривал. Он ходил мелкими, шаркающими шажочками и глядел прямо перед собой напряженными, немигающими глазами. Не знаю почему, но мы, мальчишки, не смеялись над ним. Он был такой же вечной частью нашего ландшафта, как охристая, в бурых потеках, водокачка, как проносящиеся поезда, как испокон века строившийся новый магазин.
      Однажды -- было мне, наверное, лет семь, а может, чуть бодльше -- я сидел на Заводском пруду и ловил рыбу. Почему пруд назывался Заводским, никто не знал, никакого завода рядом не было, почему по берегам сидели рыболовы -- подавно. Редко-редко кто-нибудь вытаскивал карасика величиной с детский палец, и все сбегались смотреть на редкостный трофей.
      Я сидел на своем любимом месте рядом с плотиной и без особых ожиданий смотрел на два поплавка, намертво впаянных в темную неподвижную воду. Внезапно послышался чей-то вздох. Я оглянулся. За моей спиной стоял Профессор и смотрел не вдаль, как всегда, а на меня. И глаза были не пустыми, как всегда, когда в них отражалось небо, а стояла в них боль. Мне было семь или восемь лет, и мысли мои, наверное, облекались тогда в другие слова, но я понимал, что такое боль.
      В глазах Профессора показались слезинки. Словно завороженный, забыв о поплавках, я смотрел на эти слезинки, блеснувшие в углах глаз. Профессор прерывисто вздохнул, сделал несколько шаркающих шажочков ко мне, поднял руку и неловко погладил меня по голове. Он не сказал ни слова, еще раз вздохнул и медленно поплелся в сторону поселка.
      -- Это я вас своим дружочкам представляю, -- сказал Александр Васильевич. -- Вот; знакомьтесь: вот этот красавец -- иностранец. Аж с острова Борнео. Сциндапсус. Очень веселое и озорное растеньице. Хитрое до невозможности. А вот этот товарищ с громадными резными листьями -- это монстера делициоза. Требователен, как избалованный ребенок.
      -- В смысле ухода? -- спросил я, чтобы поддержать видимость разговора.
      -- При чем тут уход, Геночка? Уход -- само собой. Я говорю об отношении ко мне. Не подойду к нему день, начинает дуться, отворачивается. Что, дружок, скажешь, я преувеличиваю? -- спросил Александр Васильевич у резных листьев и весело засмеялся. -- Молчит,-- объяснил он мне.-- Стеснительный в присутствии посторонних, робкий, вы даже себе не представляете, до какой степени.
      "Прекрасно,--подумал я, -- прекрасное помешательство. Тихое, чистое, прелестное". Мне даже на мгновение стало завидно: Уж он-то, милый бутафор Сашенька, одиночества не ощущает, его-то ночные кошмары не толкают к окну, что выходит на бензозаправку.
      Александр Васильевич нежно погладил свою монстеру, посмотрел испытующе на меня и вдруг затрепетал, засуетился:
      -- Да что это я, совсем рехнулся. Вы, наверное, думаете, что старый идиот соскочил с катушек. Ну, признайтесь же!
      Что за настырный характер, все-то ему нужны подтверждения. Но с Наполеонами, насколько я знаю, спорить бесполезно. С ними можно обсуждать характер маршала Нея или общую диспозицию боя у Ватерлоо, но нельзя убеждать Наполеона, что он, в сущности, диспетчер автобазы или технолог завода по производству тюбиков.
      -- Нет, почему же, -- фальшиво улыбнулся я.
      -- Жаль, -- грустно произнес Александр Васильевич,-- жаль, что вы начинаете кривить душой. Хотя я вас понимаю: человек вы деликатный и не хотите обижать чудака...
      Деликатный -- это было уже слишком. Некоторая приятность, которой меня обволок бутафор, сразу же испарилась с саркастическим шипением. Деликатный! Это -- мне! Впрочем, он, может быть, и искренен. Кто разберется в сумеречном мире душевнобольно? Хота, поправил я себя, почему сумеречном? Скорей всего, он действительно болен, но живет он, похоже, в мире куда более светло и радостном, чем я.
      -- Ладно,-- вздохнул мой хозяин, -- что делать, -- Он повернулся к огромным горшкам: -- Ребятки, мы с Геннадием Степановичем выпьем по одной рюмочке, если вы, конечно, не возражаете. Ну спасибо. -- Он посмотрел на меня: -- Нет, не возражают. Когда дома, при них, да еще с хорошим человеком -- они никогда не обижаются. Даже монстера. Но тут как-то недавно в группе уговорили мы бутылочку, вы не представляете, что они устроили. Дулись, наверное, не меньше недели. Я уж извинялся, объяснял, что неудобно было отказаться, мол, у ассистента режиссера Леночки был день рождения, сам директор картины -- он, кстати, глаз на нее положил -- изволил пригубить. Ну, да ладно, чего старое поминать. -- Он повернулся к растению, что назвал первым, прислушался и молча кивнул. -- Геночка, вы как относитесь к маслинам?
      -- Что? -- не понял я. Или он пригласил и баночку маслин поговорить со мной?
      -- Маслины. У меня, представляете, кроме банки маслин и закусить особенно-то нечем.
      -- О чем вы говорите,-- с облегчением вздохнул я.
      Мой хозяин вспорхнул, вылетел на кухню, трепеща крылышками, вернулся с баночкой маслин и двумя высокими металлическими рюмками, разлил коньяк.
      -- Восемьсот семьдесят четвертый год, русская работа. Обратите внимание на гравировку. Это же царь-пушка. На этой вот - царь-колокол. Ну, за ваше здоровье.-- Александр Васильевич пристально посмотрел на меня, и в его взгляде, второй раз за вечер, вдруг промелькнула какая-то цепкость, какая-то остринка.
      Мы выпили.
      -- Ах, Геночка, как я когда-то любил это занятие! -- засмеялся Александр Васильевич.-- Садился за стол -- душа пела! А теперь вот столько в организме фильтров и клапанов: и гипертония, и сердечная недостаточность, и гастрит -- и все караулят, все начеку, только и ждут, чтобы я позвонил. Тут уж они, голубчики, за меня принимаются разом, хоть неотложку вызывай! Ну что ж, спасибо нашему благодетелю Сурену Аршаковичу, что свел меня с вами.
      -- Вы это серьезно? -- не удержался я и тут же пожалел: забыл, дурак, с кем дело имеешь.
      - Совершенно серьезно. Я очень рад, что познакомился с вами.
      -- Но почему? -- опять черт дернул меня за язык.
      -- Из чисто эгоистических соображений, дорогой Геночка. Из чисто эгоистических. Нет, дело не в выигрыше. Просто сдается мне, что вам нужна помощь, и -- кто знает? -- может быть, я сумею помочь вам. А это, смею вас уверить, голубчик, очень приятно. Увы, не все это, глупцы, понимают.
      В Александре Васильевиче появилась какая-то уверенность, он как будто стал выше, перестал трепетать. Я почувствовал, что потянулся к нему. Сумасшедший не сумасшедший -- мне было покойно с ним, и в его присутствии мысли о ночных кошмарах казались далекими и нереальными, как полет на Марс. Но то работали инстинкты. Разум же, натренированный в логических объяснениях, фыркал: как же, поможет он тебе! Поможет, если сползешь к нему, туда, где беседуют с горшками и извиняются за единственную рюмку перед какими-то растениями.
      И опять кухонная свара в душе: инстинкты на разум. Я вздохнул. Бутафор проницательно посмотрел на меня и вдруг тоненько захихикал.
      -- Представляю, о чем вы сейчас думаете,-- сказал он.
      -- Это нетрудно,-- пожал я плечами.
      -- Вы не пытаетесь спорить со мной, не высмеиваете мои рассказы о зеленых друзьях, -- он кивнул на растения,-- а это значит, вы считаете меня ненормальным. -- Я промолчал, и Александр Васильевич несколько раз кивнул. -- Это и немудрено. Если бы вы умели слышать их голоса, вы бы не были одиноким человеком. А раз вы не знаете, что растения -- это живые существа, которые умеют любить, страдать и ненавидеть, то я вам должен казаться выжившим из ума болтуном, сумасшедшей кочерыжкой. Так? -- Александр Васильевич метнул в меня лукавый взгляд и чему-то весело кивнул.
      Я промолчал. Я стоял на качелях, и линия горизонта то поднималась, то опускалась. Одно мгновение уверенность, что передо мной тихий помешанный, была бетонно-непоколебимой, взмах качелей -- и бетон давал трещины. Это было неприятно, голова шла кругом. Может быть, встать, извиниться и уйти? Наверное, так и нужно было бы сделать, но мысль о пустом моем склепе была еще неприятнее.
      -- А откуда вы знаете, что я одинокий человек? -- угрюмо спросил я.
      -- Это сразу же видно, милый Геночка. Одинокие люди очень жесткие и почти не светятся.-- Александр Васильевич смущенно хихикнул.-- Вы меня простите, я объяснить как следует не умею. Знаете, это как музыка. В голове звучит -- стройно так, красиво, верно. А захочешь пропеть -- и такое мяуканье выходит, что оторопь берет: как можно так испохабить музыку. Вот я сказал жесткий. А ведь это не то слово. Не жесткий, а...-- мой хозяин недовольно потер ладонью лысинку. -- Может, сухой, а? Но не и поведении, а в душе.
      -- И вы эту душу видите? -- соскользнул я на привычную ироническую колею.
      -- А как же, милый Геночка! А как же! Я не знаю, как это выразить понаучнее, может, это надо называть не душой, а как-то иначе, но вы меня понимаете. Душа обязательно светится. У всех по-разному. У добрых людей, я заметил, свет посильнее. Злые еле мерцают. У одиноких душа как бы прикрыта колпаком, и свет выходит, тоже притушен. Только не все почему-то видят это свечение. Я вот думаю, может, люди просто не присматриваются как следует друг к другу? А? Вы как считаете?
      -- Насчет свечения душ не знаю. Не замечал. Но присматриваемся мы друг к другу мало. Тут я спорить с вами не буду. Ну и что же, вы, значит, определили, что я одинокий человек?
      -- Да вы не обижайтесь, Геночка. Я вас, дружочек, ни обидеть, ни уязвить не хочу. Но если разговор этот вам в тягость, молчу. Молчу.
      Я ничего не ответил. А действительно, в тягость ли? Я был словно парализован. Я даже не мог ответить себе на этот вопрос. Я вспомнил, как однажды -- я еще не был женат тогда -- в дверь позвонили, и в квартиру вошли несколько цыганок. Запах давно не мытых тел, шуршание множества длинных замызганных юбок, быстрые, цепкие взгляды черных глаз и жаркий вкрадчивый шепот: миленький... драгоценный... судьба... все узнаешь... ручку деньги... сколько есть... У меня было всего двадцать пять рублей. Я был молодым человеком с высшим образованием. Я читал "Технику -- молодежи" и "Знание -сила". За день до этого я читал популярное изложение специальной теории относительности Эйнштейна. В небе летали спутники. Было до слез жалко четвертного. И тем не менее я покорно отдал деньги, протянул руку и в тупом каком-то трансе слушал торопливое бормотание цыганки: три раза полюбишь, три раза страдать будешь...
      Слабость, слабость, слабость все это, зло сказал я себе.
      -- Кто знает? -- вдруг промолвил Александр Васильевич, и я вздрогнул. Это что, он моим мыслям ответил? -- Я вам вот что скажу, Геночка. Не торопитесь. Взгляды -- не клей БФ, сразу они не схватываются. Я ведь тоже когда-то шагал по жизни и ни черта не слышал и не видел. А вот когда понял, что еду уже с ярмарки, когда стал приглядываться -- а куда, собственно, ведет эта дорога, и в особенности, когда умерла моя Верочка, спутник мой незабвенный, я вдруг стал слышать и замечать то, что раньше не удосуживался услышать и увидеть.
      -- Голоса растений?
      -- И их,-- мягко ответил Александр Васильевич.-- Но не только.
      -- А что же еще?
      -- Да как вам сказать, Геночка мой дорогой? Это как та музыка, о которой я вам только что так косноязычно пытался рассказать. Во мне все поет, хочу, чтоб и другие услышали, порадовались, облегчили душу, а как это сделать -- не знаю.
      -- У вас дети есть? -- зачем-то спросил я.-- Внуки?
      -- Нет. Не было у нас с Верочкой детей. Не могла она родить. Все говорила: давай возьмем ребеночка. А я только смеялся. Зачем, говорил, мне ребеночек, если ты у меня детка малая? Она и вправду всю жизнь как девочка была.-- Александр Васильевич помолчал, вздохнул.-- Вот что, Геночка, возьмите вы пару отросточков сциндапсуса, и еще дам я вам растеньице, название которого и сам не знаю. Смотрел, смотрел в книжках, что-то ничего похожего не выискал, так и прозвал ее Безымянной. Такая она ласковая, такая веселая -- не могу без улыбки с ней разговаривать.
      -- Так зачем же вам ее отдавать? -- как-то грубо, некрасиво спросил я и сам устыдился вопроса.
      -- Так ведь вам нужно, Геночка. Если уж я вас в друзья зачислил... Вы только разрешите, я пойду у нее спрошу. Я думаю, она поймет. Простите, я дверь прикрою, а то я буду Безымянке о вас рассказывать, и, может, вас это смутит.
      Бутафор быстро юркнул в смежную комнату, тихонечко прикрыл за собой дверь, а я сидел в странной душевной расслабленности. И не было сил ни посмеяться над тихим психом, ни принять всерьез его нелепое бормотание. Пошел посоветоваться с горшком, хотел было по привычке я мысленно подтрунить, но насмешка тут же лопнула.
      -- Все в порядке, Геночка! -- запел еще за дверью Александр Васильевич и появился с небольшим горшком в руках. Из земли чуть выпирала светло-коричневая луковица, усеянная множеством длинных тонких листьев, грациозно изгибавшихся султаном. - Она не возражает! Безымянка, вот он, Геннадий Степанович Сеньчаков, человек, который даже не знает, кто он. Помоги ему. Вот, Геночка, держите. А я пока отросточки сциндапсуса вам приготовлю.
      Снова появились те далекие цыганки. И не своей, чужой волей движимый, я протянул руки и взял довольно увесистый горшок. "Хорошо хоть, на этот раз не придется с четвертным расставаться", -- вяло подумал я.
      -- Подкормку, перегной, торф -- все это я вам для начала дам, приеду, покажу, вы только поливать их не забывайте. Ну, давайте упакуем ребятишек, и я выбегу поищу такси... =
      4
      Будь она проклята, эта вздорная баба! Опять позвонил Сурен Аршакович и вопил задушенным голосом, что он не видит Шурочки.
      -- Позвольте, раньше же вы ее видели, -- буркнул я.-- Слава богу, съемки уже идут.
      -- Она исчезла! -- панически закричал режиссер. -- Все время я ее видел, и вдруг она исчезла. Сделайте же что-нибудь, Гена!
      -- На стадии съемок...
      -- Гена, я же прикрепил вас к группе, я плачу вам зарплату.,,
      -- Госкино мне платит, а не вы.
      -- Хорошо, Гена,-- свистящим шепотом сказал Сурен Аршакович, -- пусть Госкино. В данном случае Госкино и я неразделимы, Но дайте же мне эту женщину, оживите ее! Я хочу видеть ее и осязать, понимаете? А время идет! Жду вас утром на студии.
      Он бросил трубку, и я зачем-то долго слушал короткие торопливые гудки. Что я мог сделать? Когда я вынашивал сценарий, мне представилась эта заведующая почтовым отделением в крошечном городке, вроде, например, Рузы. На почте одни девочки. Те. что не уехали учиться и не вышли еще замуж. Шурочка и любит их, и держит в кулаке. Она просто не представляет, чтобы личная жизнь ее девочек могла не касаться ее. Она одновременно мать, командирша и подруга. Она представлялась мне полноватой, со светлыми волосами, стянутыми в пучок, совершенно не умеющей как-то одеться, подать себя.
      А Сурен Аршакович пригласил на эту роль актрису, которая скорей сыграла бы роль его родственницы-горянки, ткущей ковер для жениха.
      Я бессмысленно просидел над эпизодом до часа ночи. Я не знал, что делать. Шурочка была так жива, ярка, выпукла, что у меня просто рука не поднималась калечить молодую тридцатилетнюю труженицу связи. Странно, странно... Совсем недавно я бы сделал это не задумываясь, лишь бы не спорить с режиссером. Неужели я начал всерьез относиться к своему творчеству? Этого еще не хватало...
      -- Ладно, будет ерундой заниматься,-- сказала наконец Шурочка, и я с облегчением захлопнул сценарий. -- С утречка поглядишь...
      Спасибо, Шурочка. Ложись-ка спать, а то измучил я тебя. Насчет утречка -- это она тонко заметила. Прекрасная мысль.
      Я развел руки, разминаясь, вздохнул и вспомнил о том, что я теперь не один. Растения я поставил в соответствии с инструкциями Александра Васильевича: не слишком далеко от окна, но и не слишком близко.
      -- Ну-с, товарищи зеленые насаждения,-- сказал я,-- что вы имеете мне сказать?
      Конечно, я знал, что растения не разговаривают, конечно, я видел, что Александр Васильевич трогательно помешан, конечно, я не ожидал услышать ответа. И конечно, не услышал ни писка, ни шороха. Но почему-то я испытывал разочарование. Ах, задурил мне голову бутафор, смутил.
      Постепенно я остывал от работы, от бутафора, и неуютный озноб квартиры заставлял меня поеживаться. Я залез в постель и долго лежал, глядел перед собой .в пустоту. И снова было жаль себя, жаль уходящей жизни, страшила вереница все быстрее мелькавших одинаковых дней.
      И в этой стылой темноте увидел я вдруг Александра Васильевича таким, каким он был на самом деле, выбрался из ласковой его паутины: старый жалкий псих, пускающий счастливые слюни. Идиот, цепляющийся за какие-то три стебля. Эдакий бутафорский Лука. Утешитель-общественник. Нет, Геннадий Степанович, не для вас, дорогой, все эти модные утешеньица: все эти хатхайоги, медитации, биоритмы и душеспасительные беседы с лютиками. Не для вашего характера. Барахтайтесь, дорогой Геночка, сами, ни за кого не уцепиться. За Катю не мог уцепиться, за такого даже ласкового и доброго человека, как Ира, не мог, а хочешь на плечах сумасшедшего старика выплыть...
      Моя вторая жена, Ира, была врачом-фтизиатром. И прекрасным, как говорили. Она умела вселить уверенность, что все будет хорошо. У нее были удивительные руки: сильные, красивые, уверенные и необыкновенно ласковые. Мне нравились ее прикосновения. Она вообще была ласковой женщиной.
      Она водила пальцем по моему носу и называла меня кроликом. Я понимал, что это очень мило. Я понимал, что быть кроликом вовсе не зазорно. Наверное, многие достойные люди были в интимной жизни не только кроликами, но, скажем, и поросятами. Чехов, например, если память мне не изменяет, подписывал свои письма Книппер-Чеховой "твоя лошадиная собака". А может, это она так подписывалась.
      И тем не менее откуда-то из самых дрянных глубин моего "я, подымались неудержимые вопросы:
      -- Ирочка, любовь моя,-- говорил я и чувствовал, что голос мой зачем-то звучит насмешливо, почти издевательски,-- Ирочка, объясни мне, почему я кролик? Почему, например, не антилопа-гну? Или не макака?
      -- Потому что ты кролик,-- отвечала Ира уже менее уверенно,
      -- Но почему? -- не унимался я, подзуживаемый каким-то дурацким зудом.-- Может, я предпочел бы быть орангутаном?
      -- Хорошо, милый,-- вздыхала Ира и переставала водить своим ласковым пальцем по моему носу -- будь орангутаном. Я не возражаю.-- Она хлопнула себя ладонью по груди: -- А я буду самкой орангутана.
      -- Ты путаешь, любовь моя,-- сухо говорил я, -- по груди себя колотят не орангутаны, что, кстати, в переводе с какого-то там языка значит "лесной человек", а гориллы. Хочешь быть гориллой?
      -- Я хочу спать, -- обиженно говорила Ира и отворачивалась.
      "Почему, зачем? -- мысленно стонал я.-- Что за нелепое занудство? Человек раскрывает навстречу тебе объятия, а ты с сантиметром, ну-ка, измерю их ширину, и все зудишь: а почему так развела руки, а не эдак?"
      Мы прожили меньше трех лет. Когда она уходила, она сказала:
      -- Я так и не понимаю тебя. Или ты очень хороший человек притворяющийся зачем-то очень плохим, или очень плохой, притворяющийся еще худшим. И то и другое страшно. Прости, что так долго не могла этого понять...
      Мне вдруг безумно захотелось вскочить с тахты и позвонит Ире. И Кате; И дочке Сашке. И сыну Васе, который не знает, что у него есть отец Геннадий Степанович, а твердо уверен, что он сын какого-то надутого доцента. И матери, которую я не видел уже скоро год, потому что все никак не мог собраться съездить в Узкое и не хотел, чтобы она стесняла меня в Москве. Товарищи, скажу я им, родные и близкие, я страдаю. Я, наверное, душевно болен. Я жажду тепла и общения. Я хочу быть добрым и великодушным. Легким и приятным. Я знаю, я виноват перед вами, но, ей-богу, я...
      Ах, Геночка, Геночка, не выйдет. По чекам надо платить.
      Как-то раз один мой знакомый, к которому я пришел занять денег, небрежным жестом тщеславного человека вынул из стола длинненькую книжечку и спросил:
      --, Сколько, друг мой?
      -- Пятьсот, друг мой, -- ответил я.
      Он едва заметно поморщился, то ли от суммы, то ли от "друга моего", и написал что-то в книжке;
      -- Что это? -- почтительно спросил я. Надо же было хоть чем-то отплатить за одолжение. Человеку явно хотелось похвастаться.
      -- Это? -- фальшиво переспросил он.-- А это чековая книжка. Вот вам чек, получите по нему пятьсот рублей в сберкассе.
      По чекам надо платить, дорогой бывший кролик. Или орангутан.
      Я лежал в печальной темноте и слушал перестук колес проходившего поезда. Я боялся заснуть. Ночи и сны стали часами работы банка, когда приходится платить по чекам.
      Я вдруг понял, что во всем необъятном мире со всеми его миллиардами людей нет ни одной живой души, к кому бы я мог прийти со своей вздорной печалью. И даже из потустороннего мира мне некого было вызвать. По чекам надо платить, ничего не поделаешь. За себялюбие, за равнодушие. За низкий коэффициент полезного действия души, за душевную и профессиональную халтуру, выражаясь современно. Так-то, товарищ бывший кролик.
      Я встал; зажег свет и взял сценарий.
      -- Шурочка, -- сказал я,-- простите, что бужу вас в такое время, я понимаю, вам утром на работу, но я должен поговорить с вами.
      Почтальонная командирша крепко зажмурила глаза, вылезая из сценария, открыла их, потрясла головой, зябко поежилась со сна, запахнула выцветший голубой халатик и подозрительно посмотрела на меня.
      -- Ну? -- как-то грубо, с вызовом сказала она, и мне стало обидно. Мое, черт возьми, все-таки создание, а смотрит на меня, будто я пришел к ней на почту просить подписку на журнал "За рулем". Но мне не хотелось ссориться с ней.
      -- Понимаете, Шурочка, я хотел вас спросить...-- начал было я, но начальница узла связи нетерпеливо перебила:
      -- Ну?
      -- Вот я, сорокалетний мужик...
      -- Я б вам меньше пятидесяти не дала, -- безжалостно заметила главная героиня сценария.
      -- Образ жизни нездоровый, -- зачем-то стал оправдываться я. -- А залысины у меня в отца. Но бог с ними, с залысинами. Я бы с удовольствием согласился быть лысым, как бильярдный шар, лишь бы не плыть всю жизнь одному...
      Бильярдный шар зацепил Александра Васильевича. Больше смотреть на бутафора сверху вниз я не мог. Он беседует с цветочками, я -- с героиней своего сценария. Но в нем хоть светится покой умиротворения, а я выклевываю печень. Не трески, а свою собственную.
      Шурочка смотрела на меня без жалости и сострадания.
      -- Что лысый, что нелысый,-- рассудительно сказала она, все равно один как перст.
      -- А ведь вы, дорогая моя, в моей власти, так что поразборчивее в выражениях. Между прочим, я могу выдать вас в конце фильма замуж за начальника автоколонны, а могу и не выдать. Мало ли одиноких женщин на свете...
      -- Ерунду вы порете, Геннадий Степанович,-- решительно покачала головой Шурочка.-- Во-первых, сценарий-то утвержден И потом,-- она улыбнулась насмешливо и победно,-- я ж вижу, что нравлюсь ему. И вообще, чего вы ко мне прицепились? Это ж я ваши слова говорю. Это вы себя не любите и не уважаете.
      Я невесело рассмеялся. Поистине неисчерпаемы способы самоедства.
      -- Наверное, вы правы. Простите, что разбудил вас. Ложитесь-ка спать, товарищ героиня.
      Шурочка пожала плечами, зевнула и полезла в сценарий.
      Этой ночью мне приснилось, что я смотрю на маленькие сердцеобразные листья сциндапсуса, а они на моих глазах съеживаются, отворачиваются от меня, желтеют, сохнут. Я чувствую, как из меня изливается какой-то невидимый яд, злобно впивается в зелень. "Я не хо-очу!" -- кричу я и бросаюсь к горшку с безымянные цветком. Длинные его тонкие листья словно пятятся от меня, судорожно стараются спрятаться, но и их я обдаю своим ядом. Безымянка вздрагивает, луковица ее вздувается и лопается.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6