А для меня… Послушай хоть ты, как это страшно. Это началось давно, когда я была еще девчонкой. Вдруг средь бела дня я почувствовала озноб, какое-то оцепенение, словно кровь перестала течь по моим жилам. И я услышала тишину. Все звуки мира разом исчезли для меня, и я одна была погружена, словно в подземный Аид, в безбрежную тишину. И я не видела ничего, кроме багровых, неясных полос, мчавшихся в безмолвии не то по небу, не то у меня в голове. Потом началось это… Я почувствовала острую сверлящую боль в голове, будто кто-то сверлил ее внутри, будто что-то с трудом пробивалось к поверхности сознания. И внезапно я увидела своего маленького брата Троила. Он лежал в какой-то дыре, странно подогнув ногу, и так жалобно смотрел на меня.
Я закричала, но все лишь посмеялись надо мной. И даже назавтра, когда Троила действительно нашли в какой-то яме, куда он упал и сломал ногу, никто не хотел вспоминать о моих словах. Им было стыдно, и стыд укреплял в них презрение и жестокость.
Это случалось со мной много раз, но я всегда буду помнить тот проклятый богами день, когда от Ретейского мыса отплывал корабль, на носу которого стоял мой брат Парис. Он выпячивал грудь, расправлял плечи, изгибал брови — он весь был наполнен гордостью за самого себя и восхищением перед самим собой. Еще бы, он, Парис, прекраснейший юноша, плывет за море, чтобы сманить у царя Менелая Елену Прекрасную, дочь Тиндарея, сделать своей женой.
Гребцы подымают длинные весла, ветер со щелканьем надувает косой парус. Мать утирает счастливые слезы, и даже отец улыбается в бороду. Плыви, сынок, привези нам Елену Спартанскую, самую красивую женщину на земле, сюда, прямо в Трою, и прославится город и царь Приам до пределов земли.
А я корчусь на прибрежном сыром песке и молю, заклинаю их: остановите его, пока не поздно. Я ведь знаю. Вижу. На горе надувает ветер его парус, принесет этот ветер запах пожарищ, тошнотворную вонь погребальных костров и вой одичавших псов. Не плыви к грекам, Парис, останься, брат.
А на меня шикают. Отец, обернувшись на мгновение, свирепо смотрит на меня. Что за надоедливая девчонка-полоумок…
А я кричу, вою. «Я знаю! — кричу. — Вижу!» Но не верят они мне, и ничем не могу доказать я свое знание. И безумею оттого, что не верят мне, и уже не жалость давит меня, а ненависть.
И так много раз. И знаешь, Александр, иной раз меня охватывает злорадство. Так вам и надо, сгиньте, исчезните, самодовольные и тупые свиньи. Не заслужили вы лучшей участи, раз закрывали на будущее глаза и поворачивали толстые, жирные зады. Пусть сгорит этот город, где вместо благодарности я слышала лишь попреки. Но все это слова, Александр, мне тяжко. Я разбита, меня как будто нет вообще, а есть горе. И оно — это я.
Кассандра вдруг резко повернулась к Куроедову, даже копна волос испуганно метнулась в сторону. Глаза словно впились в него в немой мольбе. Горячие сухие руки обнимают его за шею.
— Ты мудрый, ты пришел издалека, для тебя все открыто. Спаси Трою. Ведь дети и женщины и простые люди не должны расплачиваться жизнью за гордыню дома Приамова. Ты все знаешь, все можешь, сделай что-нибудь, прошу тебя.
— Но ведь я знаю, что Троя погибнет, — тихо сказал Куроедов. В горле у него стоял комок от нежности и жалости к этой странной, легкой и худенькой девушке, и сердце сжимала, тащила куда-то вниз печальная истома. — Конечно, мы не знаем подробностей, но мы знаем — Троя погибла.
— Но сделай что-нибудь, чтобы этого не случилось!
— Но это уже случилось. Понимаешь, уже! Ведь я пришел из будущего. Для меня Троя разрушена и сожжена уже три тысячи лет назад.
— Нет, она еще не сожжена. Вот она, под нами!
— Но ход истории неотвратим. Никто не может помешать ему…
— Не может или боится? Нет, пока остается хоть мгновение, я буду бороться с тем, что ты называешь историей, даже зная, что ничто не поможет судьбе. Пойдем, пойдем!
Она схватила его за руку, крепко сжала жаркой сухой ладонью и потащила куда-то по каменным переходам, вверх по лестницам, вниз по лестницам, по длинным коридорам. Они остановились перед дверью, у которой стояли два стражника, опершись на тяжелые копья. На головах у них были кожаные шлемы, на ногах поножи.
— А, это ты, царская дочь, — с легкой насмешкой сказал один из стражников. — А с тобой этот… новый прорицатель… Ну ладно, проходите. Приказа не пускать вас или снова схватить твоего дружка не было.
Приам, младший сын Лаомедонта, последний царь Трои, завтракал. Он брал руками куски жирного мяса и запихивал их в рот. Губы его лоснились от жира, и даже длинная седая борода тоже блестела.
В нескольких шагах от царя стоял Ольвид и смотрел в пол, выложенный из мраморных плит.
— А, Кассандра, — рыгнув, сказал Приам и вытер руки о белоснежный хитон. — Давно не видел тебя, дочка. Все каркаешь, беду накликаешь?
— Ее уже не надо звать, она на пороге, царь! — твердо сказала Кассандра, глядя на отца. — Вот этот человек из будущего, о котором, надо думать, тебе уже успел сообщить Ольвид. У него еще до сих пор следы от Ольвидова бича. Отец, молю тебя в последний раз, выслушай меня. Прогони Елену, предложи ахейцам любой выкуп, спаси священную Трою!
Приам нахмурился, бросил быстрый взгляд на Ольвида, и тот ответил кивком.
— Богиня Ата отняла у тебя разум, Кассандра, — сурово сказал царь. — Ты не знаешь, что говоришь. Посмотри. Десять лет стоит неприступная Троя, и стены ее так же крепки, как и десять лет назад. О чем ты, неразумная? Если б не была ты моей дочерью…
— Отец, царь, хитростью возьмут нас греки…
— Хитростью? — Приам с состраданием посмотрел на маленькую фигурку перед собой. — И ты думаешь, дочь, что есть на свете человек, который мог бы перехитрить меня, Приама? Мне жаль тебя, несмышленая…
— Они сделают деревянного коня и посадят в него воинов…
— Деревянного коня? Ха-ха-ха… Коня… А я… я буду смотреть на него? Кассандра, Кассандра… Запомни, дочь. Ты не можешь предсказать будущего, потому что будущее творю я с помощью богов. Я! Оно у меня в руках, а не в твоей туманной дали. Ты советовала мне прогнать Елену Прекрасную, опозорить себя перед всем миром, теперь ты пугаешь меня детскими деревянными игрушками?.. Да что бы ни придумал Одиссей, все открыто мне, все ясно. И каждый их шаг, и все их помыслы — все открыто мне, ибо я, царь Приам, могущественнее и мудрее всех на свете. И не родился еще смертный, который мог бы разрушить священные стены Илиона. Идите вы оба и не вздумайте говорить на улицах о будущем. Идите, неразумные дети, и оставьте мужам их заботы.
Он замолчал. «Что они понимают все, — думал он, — что знают о тяжкой доле царя? Десять лет ни днем ни ночью не знаю я покоя, думаю о защите города, оплакиваю смерть его защитников и моих сыновей, а они дают мне советы — отдай Елену! Баба она, конечно, вздорная, и от прелестей ее не так уж много осталось, но пойти на переговоры с ахейцами… Признаться, что совершил ошибку? Нет, не совершал я ошибок, не щадил себя…»
Он поднял глаза. Кассандра, маленькая всегда, стала, казалось, еще меньше. Стоит, втянув голову в плечи, словно нахохлившийся птенец, и все смотрит, смотрит на него.
На мгновение Приам почувствовал прилив отцовской нежности к дочери. Что-то шевельнулось в нем, теплое, мягкое, полузабытое. Захотелось ему, чтобы дочь положила ему голову на колени, а он бы взял ее за плечи и поднял. И прижал к себе, ощущая ее тепло, как делал много-много лет назад, когда еще не был сед и дряхл и когда дети ползали у его ног, словно щенки. Годы, годы. Словно волы в упряжке, со страшной силой влекут они человека к концу, к страшному концу, когда нужно сходить в царство теней, откуда уже нет выхода.
— Ты, прорицатель! — Царь поднял взгляд на спутника Кассандры. Странный человек из дальних краев. Безбородый и безбоязненный. — Скажи мне, если ведомо тебе будущее, останется ли мое имя, имя Приама, сына Лаомедонта, в памяти потомков?
— Да, царь. Тебя запомнят и воспоют многие аэды разных времен, изваяют скульпторы и изобразят художники. И детей твоих, Приамидов. И многие будут знать картину, которая называется «Прощание Гектора с Андромахой».
— Гектор… — прошептал старик и опустил голову.
Старший сын его — настоящий герой. Как тяжело ему было, когда Ахиллес сразил Гектора и он, Приам, униженно умолял грека отдать ему тело сына. А кажется, только вчера входил он сюда, в эту комнату, огромный, веселый, и, казалось, наполнял ее собой. И вот осталась только щепотка золы да стариковская память, от которой уже никуда не денешься. Ах, Гектор, Гектор, отцова отрада…
— Идите! — крикнул Приам. — Убирайтесь! Да побыстрее! Давай, Ольвид, что там у тебя, пора за работу.
11
— Ваня, — сказал полковник Полупанов, недоверчиво рассматривая аппарат временного пробоя, — может, зря я тебя послушал? Может, надо было звонить во все колокола, в Академию наук, в институты разные… Время-то идет, а твои проволочки и пружинки не производят на меня сильного впечатления.
Они сидели в комнате бригадира настройщиков, и полковник смотрел то на мальчишеское лицо Скрыпника, то на несолидный его аппарат. Его мучили сомнения. Всего два года до пенсии и — на тебе — такое дело.
— Я ж вам уже объяснял, товарищ полковник, — терпеливо сказал Скрыпник. — Ну давайте представим себе: являемся мы к какому-нибудь академику-физику. «Здрасте, говорим. А вот и мы. Бригадир настройщиков из стереовизионного ателье Ленинградского района и полковник милиции Полупанов. Мы, с вашего разрешения, на секундочку. Дело в том, что мы изобрели машину времени…»
— Ты меня, Ваня, в это дело не впутывай. Не «мы», а «ты».
— Ладно. Значит, академик сбивает свою ермолку к затылку, смотрит на нас внимательно, потом говорит: «Поздравляю вас, коллеги, но это невозможно. Я лично, когда переутомляюсь, делаю гипсовых лебедей. Очень рекомендую».
— Насчет гипсовых лебедей это ты, конечно, перехватил. Скорее он играет на большом турецком барабане или выращивает в ванной шампиньоны, но в целом картина обрисована правдоподобно.
— Вот видите, я и вам говорил: потребуется минимум пять лет, чтобы в эффект Скрыпника только поверили. А товарищ Куроедов будет тем временем мыкаться среди гладиаторов.
— Ваня, не прикидывайся большим дурачком, чем ты есть на самом деле. Гладиаторы — это в Риме, а в Трое был Парис и Елена.
— Ничего, товарищ полковник, баллотироваться в действительные я буду по физико-математическому отделению, а не по историческому. И в речи в Стокгольме при получении Нобелевской премии обязательно упомяну вас: мол, разве это не ирония, что первым человеком, поверившим в пробой времени, был милиционер, которому по штату положено быть скептиком.
— Хорошо с тобой, Ваня, лясы точить, одно удовольствие. Ты мне только одно скажи: когда выгонят меня из милиции и разжалуют за твои штучки, устроишь ты меня к себе настройщиком?
— Настройщиком — нет, — нахмурился Скрыпник, — это работа квалифицированная и тонкая. Но место вахтера, так и быть, выхлопочу. Ну, давайте попробуем. Энергии как будто достаточно. С богом, товарищ полковник, может, что-нибудь получится.
Бригадир настройщиков щелкнул тумблером, стрелки на шкалах с размаху низко поклонились, и в то же мгновение откуда-то снизу донесся крик.
— Бежим! — крикнул полковник и мгновенно вылетел в коридор. Крики доносились снизу.
— Это что ж такое? — вопил ночной вахтер Петр Михеевич Подмышко, ошалело рассматривая свою собственную правую руку. — Что ж это такое? — еще раз растерянно повторил он.
— Рука, наверное, — неуверенно подсказал полковник, глядя на вахтера.
— Сам ты рука. Ключи где?
Только сейчас Скрыпник понял, что поразило его в облике старика. Все то бессчетное количество раз, что он видел его, Михеич всегда держал в правой руке связку ключей. Теперь же ее не было, и вахтер рассматривал свою пустую руку с недоуменным видом ребенка, которому показали непонятный фокус.
— Товарищ Скрыпник, — погрозил он бригадиру настройщиков, — это все ваши штучки. Где, спрашиваю, ключи? Держу я их в руке, читаю доску приказов и вдруг — фюить! — и нету.
— Может быть, вы их в карман засунули? — бросил спасательный круг полковник. — Гляньте-ка.
Вахтер смерил его презрительным взглядом и вдруг поднял голову, потому что сверху, с доски приказов, кто-то угрожающе заклекотал и громко хлопнул, будто выбивал пыль, встряхивая ковер.
На широком деревянном скосе доски приказов сидело какое-то существо, не то летучая мышь, не то ящерица. Широкие кожистые крылья были сложены, зато клюв с мелкими острыми зубами то и дело открывался и закрывался. Глаза смотрели зло и настороженно.
— Это тебе взамен ключей, дядя Михеич, — прошептал бригадир, не сводя завороженного взгляда со странной птицы. Он наморщил лоб и, казалось, что-то напряженно пытался вспомнить.
— Ты сам птицей двери запирай, товарищ Скрыпник, — обиделся вахтер. — Нам она без надобности. Тем более, без пера она. Товарищ полковник, вы заметьте, что…
— Вспомнил! — вдруг крикнул Скрыпник и повис у полковника на шее. — Птеродактиль. Летающий ящер, вымерший миллионы лет назад.
— Час от часу не легче, — вздохнул полковник. — Опять, значит, промахнулись?
— Но зато живой птеродактиль, а? Еще одно доказательство реальности пробоя. И никто ничего не скажет. А вы как объясните, уважаемые коллеги? Летал этот летающий ящер Гришка, летал, сбился с дороги и залетел отдохнуть на миллион лет в сторону в стереовизионное ателье Ленинградского района. Причем залетел, собака, не через дверь или окно…
— Это точно, после двадцати одного ноль-ноль у меня все затворено.
— Что делать будем? — спросил полковник Полупанов. Он уже устал изумляться и теперь жил в неопределенном мире на границе возможного и невозможного. — Я домой эту гадину не понесу. Не говоря уж, что, того и гляди, в глаз клюнет, дочка замуж выходит, и жених может засомневаться: летучих мышей развели, что же после регистрации будет…
— Звонить, товарищ полковник. Надо звонить. Срочно найти палеонтолога, археолога, зоолога или что-нибудь похожее и зазвать сюда, они эту тварь в золотую клетку посадят. Чудо — живой птеродактиль или как он там называется.
— Эй, погоди, товарищ Скрыпник, ты птицу на клетку не выменивай. Ключи давай, а то мне от коменданта…
— Что тебе комендант, дядя Михеич, когда ты входишь в историю…
— Не надо мне историев…
— А ключи твои лежат сейчас в каком-нибудь теплом доисторическом болоте, и бронтозавры, вздыхая, смотрят на них и вовсе не догадываются, что это ключи от будущего.
У Скрыпника слегка кружилась голова, и он чувствовал, что его врожденная скромность подвергается сейчас испытанию на перегрузку, словно кружился на центрифуге.
— Ваня, — жалобно сказал полковник, — времени-то больше десяти вечера. Где теперь взять палеонтолога? Это в милиции есть дежурный. А дежурных палеонтологов нет.
Полковнику было и весело и страшно. И верил он, и не верил, и стал как будто снова мальчишкой, и сердце билось в предчувствии новых тайн, и уже все казалось возможным и даже логичным. И даже то, что сейчас он, полковник Полупанов — два года до пенсии — будет искать ночью палеонтолога, чтобы предъявить ему живого птеродактиля.
— Позвоните в справочное. Узнайте телефон ну хотя бы зоопарка. Потом узнайте, где можно найти какого-нибудь зоолога, потом палеонтолога. Детское занятие. Хотите, я сам…
Но полковник уже крутил диск телефона, стоявшего на столике вахтера. При этом он время от времени поднимал глаза на птеродактиля, словно искал поддержки в летающем ящере, сидевшем на доске приказов стереовизионного ателье.
После дюжины неудачных попыток он наконец записал телефон.
— 257—31—50. Профессор палеонтолог Анна Михайловна Зеленова.
— С богом, — перекрестил полковника бригадир настройщиков.
Полковник вздохнул и набрал номер. После третьего или четвертого гудка в трубке послышался сонный мужской голос:
— Алле…
— Это квартира профессора Зеленовой?
— Частично, — ответил голос. — Только в случае развода удастся выяснить, насколько она ее и насколько моя.
— Простите, но я вовсе не хотел…
— Я тоже. Как я догадываюсь, вам Анну Михайловну? Одну секундочку…
— Слушаю. — Голос теперь был женский, низкий, уверенный.
— Здравствуйте, профессор, с вами говорит полковник милиции Полупанов…
— Очень приятно…
— Я к вам по не совсем обычному делу.
— Слушаю.
— В том месте, где я сейчас нахожусь, сидит живой птеродактиль.
— В том месте, генерал, где вы, наверное, сидите, могут быть и мамонты.
В трубке раздались короткие и частые гудки. Полковник Полупанов покачал головой.
— Ну? — спросил Скрыпник.
— Что — ну? Не верит, конечно. Бросила трубку. И правильно, между прочим, сделала. Я бы тоже бросил. Господи, неисповедимы пути твои. Придется еще раз.
Полковник еще раз набрал номер.
— Профессор, — сказал он, — я вас понимаю. Вас поняли бы девятьсот девяносто девять человек из тысячи. Возьмите карандаш, запишите телефон милиции, позвоните туда и спросите, знают ли они полковника Полупанова. И они же дадут вам телефон, по которому меня сейчас можно отыскать. И если вся эта операция убедит вас хотя бы на три процента, хватайте немедленно такси и приезжайте сюда. Что? Рискнете и так? Чудесно. Ждем вас. Запишите адрес…
Ровно через десять минут в дверь позвонили, и Михеич впустил высокую властную женщину средних лет, смотревшую сурово и подозрительно. Была она в модных сапожках почти до колен и от того казалась еще выше.
— Я, разумеется, понимаю всю абсурдность моего приезда сюда, — сказала профессор глубоким контральто, — но…
— Да вы на птичку глянули бы сперва, чем шипеть, — буркнул Михеич и показал рукой на доску приказов.
Дама подошла к доске, близоруко приблизила глаза к листку бумаги, на котором было напечатано: «Предоставить очередной отпуск приемщице стереовизоров Карп И.И. с 18.9»
— Карп И.И., — насмешливо сказала дама. — Карп И.И. — это очень интересно. Особенно с восемнадцатого девятого.
— Подыми глаза, только очки напрежде одень, — обидчиво сказал вахтер. Ему была неприятна и сама эта статная дама в кавалерийских сапогах, и ее пренебрежительное отношение к доске приказов — любимой спутнице его долгих одиноких ночей. — Очки, говорю, надень!
Профессор-кавалерист покорно вытащила из сумочки очки, ловко кинула их на переносицу, подняла глаза и вдруг заплакала. Всхлипнув несколько раз, успокоилась, вытерла маленьким платочком глаза и — куда только девалась властность — жалобно сказала:
— Вот и Петя говорит: поезжай срочно в санаторий, подлечи нервы, а то бог знает что наделаешь. А как я уеду, если их вдвоем и на день оставить нельзя? Вместо того чтобы сготовить обед, дуют часами в настольный хоккей. А тут эта галлюцинация…
— Это не галлюцинация, — тихо сказал полковник Полупанов. — И не надо оставлять их вдвоем, чтобы они часами играли в благородную настольную игру хоккей. Перед вами живой птеродактиль или что-то вроде этого.
То ли летающему ящеру надоели разговоры, то ли его обидело выражение «что-то вроде этого», но он шумно взмахнул крыльями, тяжело пролетел несколько метров и уселся на шкаф со спортивными трофеями ателье.
— Ну и что мне делать? — совсем уже жалобно спросила профессор и снова вытащила платочек.
— Ты профессорша, ты и определяй, — пожал плечами Михеич, и по жесту можно было догадаться, что хотя вахтер и принял эмансипацию женщин и их равноправие, но не совсем одобрял их.
Анна Михайловна осторожно подошла к шкафу, почему-то ласково бормоча «цып-цып, цып-цып», внимательно посмотрела на уродливое существо, которое подозрительно косилось на нее, и вдруг закричала тонко и пронзительно:
— Птеродактиль! Летающий ящер! Кожистая перепонка с четвертого пальца передних конечностей!
Птеродактиль открыл зубастый клюв и злобно зашипел.
Профессор, роняя сумку и платочек, металась от Михеича к полковнику, от полковника к Ване Скрыпнику и все кричала:
— Вы понимаете? Нет, вы не можете понять!..
— Куды уж нам, — бормотал Михеич, но глаза его тоже подозрительно увлажнились.
— … Никто не может понять. Живой птеродактиль в центре Москвы в сентябре тысяча девятьсот семьдесят седьмого года. Понимаете, в сентябре?
Почему именно сентябрь оказался столь неожиданным месяцем для появления древнего летающего ящера, было не ясно. Тем более, что до сих пор птеродактили не появлялись и в остальные одиннадцать месяцев, но все понимали чувства Анны Михайловны Зеленовой и молчали, боясь осквернить чистейший восторг ученого пошлой репликой.
— Голубчики вы мои, свидетели, окна и двери, христа-батюшки ради, вылетит — брошусь за ним!
— Вот вы, профессорша, думаете, что все знаете, а выходит, и не все, — ухмыльнулся Михеич. Чем больше он чувствовал свое превосходство над ученой дамой, тем больше она начинала ему нравиться, и сейчас он был положительно готов сделать для нее что угодно. — После двадцати одного все двери и окна закрыты, и этой летучей дактили деваться ровным счетом некуда.
— Спасибо, голубчик, — затрепетала палеонтолог. — Не знаю уж что мне для вас сделать.
— Не для меня, для науки трудишься, — великодушно сказал Михеич. — И не волнуйся, сбережем птичку.
— Может быть, покормить ее чем-нибудь? — спросил полковник.
— Что вы, что вы, — испуганно замахала руками Анна Михайловна, — как я могу взять на себя такую ответственность? Утром соберется ученый совет, он и выработает меню.
— Смотрите, чтоб не сдохла пока птичка, — участливо сказал вахтер. — А то пока согласовывать будут… Она раньше-то без ученых советов жила. Ну давай, давай звони…
Профессорша, глядя одним глазом на птеродактиля, а другим на телефон, принялась крутить диск.
— Ну, товарищ полковник, в пространстве мы уже начинаем ориентироваться. Осталось еще время… — вздохнул Ваня Скрыпник. — Как по-вашему, сколько мне дадут за научное хулиганство? Год условно? Ну ничего, до Стокгольма успею…
12
Вторая ночь. Смерть все не приходила. Синон лежал на боку, подогнув колени. Было холодно, и его трепал озноб. Волны тошнотворной слабости одна за другой накатывались на него, каждый раз унося с собой крупицы сознания. Руки, связанные за спиной, уже не причиняли боли, должно быть, потеряли чувствительность.
Низкие растрепанные облака неслись над самой ямой. Начался дождь. А если будет ливень, вяло подумал Синон, что тогда? А ничего. Просто он захлебнется жидкой грязью на дне этой ямы, и даже собаки будут смотреть на него с отвращением.
Вот, собственно, и все. Не длинную же нить жизни соткали ему Мойры. Мойры… и царь Одиссей. Многомудрый и богоравный Одиссей. Герой, предводитель… Лежит, наверно, сейчас на теплой, шелковистой овчине в своем шатре и дрыхнет. И что ему за дело до какого-то человека, ждущего, пока не потонет в помойной яме.
И все-таки Синон не чувствовал ненависти к царю Итаки. Он старался распалить себя, зная, что гнев заставляет забыть о боли, но гнева не было. Одиссей… А может быть, он действительно уверен в подлинности писем? Может быть, это все Эврибат, горбун глашатай?
Мысль была абсурдной, но подсознательно Синон хватался за нее. Ну конечно же, горбуны всегда ненавидят весь мир. Скорее всего, Одиссей действительно поверил письмам. Поверил, и все тут. А раз уж поверил, то тогда и действовал он правильно. Даже мягко слишком. Мог забить камнями, как Паламеда. Паламед… В конце концов те письма все-таки могли быть настоящие… Ведь кому были выгодны разговоры о возвращении домой?
И смотрел на него, на Синона, Одиссей печально. Как-никак были друзьями… Или все-таки он мстит ученику и земляку Паламеда? Нет, не может этого быть. Одиссей так велик и славен, что… Горбун Эврибат — вот кто виноват во всем, урод, от которого не только что женщины — лошади шарахаются.
Сверху, на краю ямы, послышался шорох. Синон поднял голову, но различил во влажной тьме лишь какую-то тень. Собаки, наверное. Ждут не дождутся.
Тень выросла, замерла на мгновение на краю ямы, должно быть прислушиваясь, потом легко спрыгнула на дно.
— Кто это? — пробормотал Синон, чувствуя, как его заливает смертная истома. Сейчас тускло блеснет нож, короткий взмах рукой…
И точно. Откуда-то из-под темного длинного плаща тень вытащила нож, с трудом перевернула Синона на живот — о как страшно прикосновение мокрой глины к губам…
— Не на-адооо, — завыл Синон, и тело его забилось, задергалось в слепом нестерпимом ужасе смерти.
Человек нагнулся над Синоном и, тяжело дыша, разрезал сыромятные ремни, стягивавшие его кисти. Потом принялся за ноги.
— Беги, — прошептал он. — Никого нет.
Синон попробовал встать, но ноги не держали его, и он снова медленно опустился в грязь.
— Беги! — уже с угрозой сказал человек и снова достал из-под плаща нож. — Беги же, дерьмо собачье! Встань!
Дрожа и покачиваясь, Синон поднялся на ноги и положил руки на края ямы. И в то же мгновение человек в плаще вышвырнул его из ямы.
— На, — прошептал он, — держи! — Рядом с Синоном на размокшей земле блеснул длинный нож. — Беги!
Голос человека, закутанного в плащ, был странно знаком. Кто это? Кто мог бы прийти ему на помощь?
Синон поднялся на ноги, одной рукой сжимая нож, другой отирая с лица глину. Вперед, бежать, пока не передумал этот человек со знакомым голосом. Подальше отсюда, к стенам Трои, к теплу очага, к жизни. Ноги его разъезжались на осклизлой земле, и он снова и снова падал. Ему казалось, что он бежит, а он лишь еле плелся, падая и вставая, выплевывая изо рта глину, отфыркиваясь. Острая жажда жизни, которая уже начала покидать его в яме, вернулась и все гнала и гнала его, заставляя дрожать от слабости и ужаса. Каждое мгновение он обмирал, ожидая окрика, удара, но никого не было. Лагерь ахейцев, казалось, вымер. Дождь, дождь кругом, только шорох его и чавканье глины под ногами.
Ему не хватало воздуха, сердце выпрыгивало из груди, но он все шел, падал, полз, не смея перевести дыхания, не смея оглянуться. Он потерял ощущение времени, и ему начинало казаться, что он всегда так брел в ночном дожде и будет идти всегда, не зная куда и зачем.
— Дайте ему вина, — сказал Ольвид, — и принесите чистый хитон вместо этой грязной тряпки.
Сквозь сон Синон почувствовал, как в рот ему влили с полкружки вина, он закашлялся и открыл глаза.
— Переоденься, — сказал лысый старик, сидевший перед ним, и Синон торопливо повиновался.
— Откуда ты и как тебя зовут?
— Я родом с Эвбеи, меня зовут Синон. Я был другом царя Паламеда, казненного по приказу Одиссея.
— Как ты попал сюда? Тебя нашли без сознании у самых стен Трои.
— И меня, как Паламеда, обвинили в предательстве.
— Почему ты остался жив?
— Не знаю. Меня бросили в яму, связав руки и ноги, и я валялся в ней, ожидая смерти, но сегодня ночью кто-то перерезал ремни на моих руках и ногах и приказал мне бежать. Посмотри на мои руки, вот следы от ремней.
— Вижу, — скучно сказал Ольвид и так же скучно добавил: — Вы что там, совсем нас за глупцов считаете?
— Не понимаю, господин, — пробормотал Синон.
— Сейчас поймешь.
Ольвид, кряхтя, встал, растирая поясницу. На нем был желтый хитон с двойной черной каймой по краям. Слегка согнувшись в поясе, он медленно подошел к Синону и неожиданно ударил его кулаком в лицо. Голова Синона дернулась, и он почувствовал солоноватый вкус на губах.
— Теперь понимаешь? — лукаво и даже ласково спросил старик и погладил свою огромную розоватую лысину, обрамленную венчиком седых волос.
Синон молчал. О боги, что он сделал? Почему судьба так жестока к нему? Собраться с силами и размозжить этому старику голову! Зачем? Там ведь за дверью стражники. Да и в конце концов он имеет право подозревать его… Приполз ночью из стана греков. Говорит, что кто-то освободил его… О боги… Но должны же они разобраться…
— Что же ты молчишь, друг Паламеда? Эй, стража!
В комнату вошли двое и остановились, тупо глядя на Ольвида.
— Ты звал, господин?
— Принесите бичи, только потяжелее, из воловьих жил, — сказал начальник царской стражи и принялся растирать поясницу. — Ох-ха-ха, старость…
Стражники вернулись, держа по длинному бичу, и выжидательно смотрели на Ольвида. Тот кивнул головой, и в то же мгновение раздался тонкий свист и острая жгучая боль опоясала Синона. Он бросился на колени:
— Господин, убей меня, но я говорю правду, истинную правду. Меня оклеветали, Одиссей обвинил меня в измене…
— Ты когда-нибудь перечил ему, становился на пути? Он в чем-нибудь завидовал тебе?
— Нет, господин.
— Почему же он возвел на тебя поклеп?
— Не знаю, может быть, это горбун Эврибат, его глашатай…
— Глупость… Когда тебя обвинили?
— На совете у Агамемнона, царя микенского. Одиссей предложил построить коня…
— Какого коня?
— Деревянного коня, полого изнутри, посадить в него воинов и оставить под стенами Трои, чтобы троянцы втащили коня в город.
— Воистину, нет предела фантазии людей, когда они смотрят на бич, — вздохнул Ольвид и кивнул головой.
Снова короткий взмах, и снова багровая полоска боли обвила грудь Синона. На коже выступили капельки крови.
— Клянусь тебе, господин, клянусь. Ведь я уже много раз умирал там, в яме, и по дороге сюда. Зачем мне лгать?
— Тебе, может быть, и не нужно лгать, согласен, — пожал плечами Ольвид. — Но Одиссей… Эй, стража, позовите царя Приама… Скажите, что здесь перебежчик с важными сведениями… Садись пока, Синон. Кто знает, может быть, тебя придется казнить, и ты еще настоишься… Эх-хе-хе, люди, глина — все одно. И я посижу, подожду царя священного Илиона.
В комнату вошел Приам. Глаза у него были сонные, и он на ходу поправлял пурпурную мантию, наброшенную на плечи. Он недовольно посмотрел на Ольвида, поежился.
— Холодно у тебя тут, Ольвид. И факелы чадят, того и гляди, задохнешься.
— Прости, царь Приам, что твой верный раб обеспокоил тебя в столь ранний час. — Ольвид низко поклонился. — Но вот этот человек, называющий себя Синоном, рассказывает странные вещи. Он говорит, будто Одиссей предложил построить огромного деревянного коня, полого изнутри, поместить туда воинов, сделать вид, что греки ушли, и ждать, пока мы втянем чудище в город.