Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Рука Кассандры

ModernLib.Net / Научная фантастика / Юрьев Зиновий Юрьевич / Рука Кассандры - Чтение (стр. 4)
Автор: Юрьев Зиновий Юрьевич
Жанр: Научная фантастика

 

 


8

Старший научный сотрудник Мирон Иванович Геродюк брился. Он стоял в ванной перед зеркалом и медленно водил по щеке электрической бритвой. Жужжание ее было ему приятно, как приятно было смотреть на свое сильное мужественное лицо. Красивым он себя не считал, нет уж, избавьте, но ведь привлекательность мужчины, как известно, в мужественности…

Мирон Иванович добрил правую щеку, он всегда начинал бриться именно с правой щеки, и принялся за мужественный и волевой подбородок. Обычно он улыбался, брея подбородок. Так лучше натягивалась кожа, чтобы чище выбрить ямочку, и, кроме того, Мирон Иванович любил улыбаться себе.

Но сегодня, как и последние несколько дней, он не улыбался. То, что происходило в секторе да и во всем институте, раздражало его. Троянец, подумаешь, велико дело… Да и что это за бесконечные расспросы: не знаете ли вы того, не видели ли вы этого? Тоже свидетель истории… Не-ет, уважаемые коллеги, история — не судебный процесс, ей не нужны свидетели и адвокаты. Свидетели! Мало ли кто что видел и кто что готов засвидетельствовать. Один — одно, другой — другое, а ведь историк не следователь, чтобы сравнивать протоколы дознания. Не-ет, уважаемые коллеги, историк не следователь, а каменщик, укладывающий кирпичи в стены величественного здания истории. У каждого план, каждый знает, каких кирпичей и куда ему положить. А тут является какой-то шорник и начинает: я видел, я слышал, я щупал.

Мирон Иванович ощутил некоторое раздражение, и даже жужжание бритвы стало каким-то язвительным и неприятным. Недовольно морщась, он кое-как добрился, оделся и сел к столу завтракать, но, к своему величайшему удивлению, обнаружил перед собой вместо двух яиц всмятку омлет.

— Екатерина… — поднял он глаза на жену.

— Да, Мирончик, — отозвалась та, не отрывая глаз от кухонного шкафа, который она протирала фланелевой тряпкой.

— Во-первых, ты знаешь, что я не выношу этой дурацкой клички Мирончик. Во-вторых, ты знаешь, что я предпочитаю яйца всмятку.

— Прости, Мирончик, я подумала…

— Ты, очевидно, решила вывести меня из равновесия?

— Нет, Мирончик, что ты! — Она испуганно бросила тряпку и посмотрела на мужа.

— Екатерина, у нас в доме нет никаких Мирончиков, поняла? Если ты еще раз так меня назовешь, я… я…

Мирон Иванович махнул в сердцах рукой, встал из-за стола и направился к двери.

— Ми… рон, ты бы хоть чаю выпил, — сказала жена.

— Мирончики могут обходиться без чая. — С жертвенным видом он надел пальто и шляпу и вышел на улицу.

"И эта Тиберман, — раздраженно думал он, — смотрит на Абнеоса как на свою собственность. А собственность-то жената. Жената уже три тысячи лет. Впрочем, нашу Машеньку возрастом не остановишь… Да… впрочем, нужно будет все-таки посоветоваться с ним. Уверен, что он подтвердит мои факты.

Придя в институт. Мирон Иванович отыскал Абнеоса, который, казалось, кого-то ждал.

— Здравствуй, Абнеос, — поздоровался с ним Мирон Иванович.

— Здравствуй. — Абнеос вскочил на ноги и неумело, но старательно пожал руку старшего научного сотрудника.

Мирон Иванович слегка поморщился. Отсутствие «вы» в древнегреческом его всегда шокировало.

— Если ты не возражаешь, я хотел бы немножко поговорить с тобой.

— Готов служить тебе.

— Абнеос, ты ведь работал в Трое?

— Ну конечно же, господин.

— И тебе приходилось видеть греков?

— Еще бы! — Абнеос даже улыбнулся наивности вопроса.

— И то, как они вели осаду?

— Еще бы!

— Понимаешь, впоследствии стали распространяться легенды о том, что Троя была взята греками якобы при помощи деревянного коня, пустого изнутри, в котором притаились воины.

— Не слышал про такого, господин.

— Не называй меня господином, Абнеос. Как ты думаешь, могли бы троянцы оказаться настолько глупы, чтобы втащить эдакое деревянное чудище в город, да еще разрушив для этого стену?

— Думаю, что нет. Да как же можно сначала не посмотреть, что внутри?

— Вот и я так думаю. А легенды о деревянном коне сложились потому, что греки использовали деревянные стенобитные осадные машины, которые из-за их величины называли конями.

— Стенобитные машины? Что такое машина?

— Это… это… ну, такое приспособление, которое мечет огромные камни.

— Нет, господин, злокозненная Афина Паллада не дала ахейцам такой мудрости. Не было у них этих… махин…

— Машин…

— Машин…

— Но они были, Абнеос, — мягко и терпеливо сказал Мирон Иванович, глядя троянцу прямо в глаза.

— Как же они были, господин, когда с наших стен виден весь лагерь греков на все тридцать стадий до самого Геллеспонта? Верно, какую-нибудь мелкую вещь можно, конечно, и не увидеть, хотя глаза у меня острые, но больших деревянных коней… Нет…

— Эти деревянные кони не обязательно были похожи на настоящих коней, — еще более мягко и терпеливо объяснил Мирон Иванович.

— О боги! — простонал Абнеос. — Не было у них таких… машин. Я бы их видел. Я бы видел, как они швыряют камни в наши крепостные стены. Да и как можно камнем разбить стены? Ты видел стены Илиона?

— Ты ведь был шорником?

— Да, я говорил об этом.

— Значит, ты работал в своей мастерской?

— Да, когда была работа.

— Значит, в то время когда ты сидел в своей мастерской, греки вполне могли бы выкатить осадные машины, и ты бы их не заметил.

— А когда я вышел бы, греки их тут же спрятали? — насмешливо спросил Абнеос. — Я и не знал, что был таким важным человеком.

— Ты не совсем понимаешь, что такое история, мой друг. Тебе кажется, что важно только то, что ты видел своими глазами.

— Так ведь никто не видел этих… коней и не слышал про них.

«Дети, настоящие дети, — подумал Мирон Иванович, умиляясь собственному долготерпению. — Заря человечества, как говорил великий Маркс».

Он нисколько не сомневался в существовании осадных машин у греков, поскольку выдвинул эту идею сам, а в свои идеи Мирон Иванович верил твердо и непоколебимо. Его даже не сердило, когда другие оспаривали его утверждения, приводя сотни разнообразнейших доводов. Его просто удивляло, как люди не видят всю глубину его мыслей. Он снова и снова повторял свей тезисы, жалея непонятливость оппонентов, и говорил себе, что в сущности все оригинальные мысли принимаются не сразу.

Теперь, разговаривая с Абнеосом, он жалел и его. Слепец, как он мог не видеть осадных машин, когда он, Мирон Иванович Геродюк, с высоты трехтысячелетнего опыта человечества уверяет, что они были и он, Абнеос, их видел.

— Осадные машины были, потому что они были, Абнеос, — спокойно сказал Мирон Иванович и твердо посмотрел троянцу в глаза.

Абнеос почувствовал, как вспотела у него спина. Кони, машины, и этот тихий, спокойный голос. А может быть, действительно они были? Да нет же, слыхом о них никто не слыхивал. Но раз человек так уверенно говорит… Голова у шорника пошла кругом.

— Я не знаю… — жалобно сказал он. — Ты ученый человек, мудрый…

— Я хочу, Абнеос, чтобы ты не просто поверил мне, а увидел эти машины, вспомнил их.

Постепенно шорнику начало казаться, что что-то такое похожее он видел, деревянное, как бы бочки… и из них фр… фр… вылетали камни, делали круг над мастерской Абнеоса и влетали обратно в бочки… И бочки ржали и убегали, когда он выходил на стены…

— Я вижу, ты вспомнил? — с трудом сдерживая торжество, спросил Мирон Иванович.

Троянец встряхнул головой, словно желая привести в порядок запутавшиеся мысли, и пробормотал:

— Что-то вспоминаю…

— Факты — упрямая вещь, Абнеос, — сказал Мирон Иванович.

Он пошел к двери. Шел он величаво, ступая сначала на носки, а потом уже опускался на пятки, поэтому казалось, что он торжественно спускается по лестнице и глаза его были полуприкрыты веками.

Леон Суренович Павсанян уселся в свое креслице, проверил подлокотники — держатся ли, — откинулся на спинку и сказал:

— Абнеос, дорогой, если ты не возражаешь, я хотел бы поговорить с тобой.

— Слушаю тебя.

— Скажи, пожалуйста, не приходилось ли тебе видеть в стане греков огромного деревянного коня?

Троянец дернулся всем телом, словно сел на гвоздь, глаза его округлились. Он закрыл глаза руками и застонал протяжно и неторопливо.

— Что с тобой? — испуганно спросил Павсанян и упал грудью на стол. — Ты болен?

— Нет, но…

— Понимаешь, конь был деревянным, да таким по величине, что в нем могла спрятаться дюжина воинов со своим оружием.

— Прости меня, — тяжко вздохнул троянец, — но я не видел ни деревянного коня, ни деревянного вола, ни даже деревянной овцы.

— Да, конечно, — грустно сказал Павсанян. — С нашим сектором всегда так. Уж если и есть у нас живой троянец, так он, видите ли, отбыл из Трои чересчур рано и не видел коня…

«Странные люди, — думал Абнеос, глядя на печальные глаза заведующего сектором. — Одному нужно, чтобы обязательно были осадные машины, которых не было. Другому — деревянный конь, тоже никем никогда не виденный. Что за ремесло у людей — утверждать то, чего не было… Но они добрые, особенно этот. У него такие красивые и грустные глаза. Вот-вот заплачет. Ай как нескладно…»

— Ты знаешь, — сказал Абнеос, глядя на портрет археолога Генриха Шлимана в тяжелой шубе, — я, конечно, сам деревянного коня не видел, но слышал всякие разговоры…

Павсанян стремительно откинулся на спинку креслица, отчего та испуганно скрипнула, и сшиб рукой подлокотник. В глазах его заплясали сумасшедшие огоньки.

— Ты слышал, ты вправду слышал, дорогой? — не смея верить счастью, трепетно спросил он и провел от волнения ладонью по голове, сминая прическу и обнажая лысину.

— Слышал, слышал, — отводя взор в сторону, пробормотал шорник.

— Абнеос, Абнуша, дорогая душа моя! — закричал Павсанян, вскакивая на ноги и бросаясь вперед с раскрытыми объятиями. — Троянологи тебя не забудут. Мы уничтожим Геродюка, эту змею в чистом храме науки. Бегу, бегу, не могу больше молчать!

Павсанян стремительно сорвался с места и шаровой молнией вылетел из комнаты.

— Что ты сделал с нашим Павсаняном? — спросил Абнеоса Флавников, заглядывая в комнату. — Он вылетел из комнаты как пробка.

— Я рассказал ему про деревянного коня…

— Которого ты не видел. Молодец, Абнеос, ты становишься настоящим историком.

— Третий день я хочу рассказать что-нибудь интересное, а меня все мучают разными предметами из дерева. И ты тоже?

— Нет, друг Абнеос. Круг моих научных интересов значительно шире. В случае чего, я всегда могу перейти в сектор Щита Ахиллеса. Но что за интересную историю ты все порываешься рассказать?

— А… — ухмыльнулся Абнеос, — слушай. Один купец дал своему слуге две одинаковые монеты и сказал ему: «На одну купишь вина, другую оставь себе». Слуга ушел и пропадал полдня. Наконец он явился без вина. «Где же вино, негодник?» — крикнул купец. «Да никак я не мог купить», — сказал слуга виновато. «Почему же?» — «Да потому, что я перепутал: какая монета была для вина и какая для меня».

Абнеос расхохотался, но, увидев торжественное лицо старшего научного сотрудника, осекся.

— Правда, это не очень новая история, — извиняющимся тоном сказал он. — В Трое ее все знают, но…

— Не смейся, Абнеос, и не извиняйся. Посмотри на часы. Запомни эту минуту. Сквозь тысячи лет людское лукавство протягивает нам руку. Мы забыли многое, но, оказывается, память человечества бережет анекдоты. Ведь твой анекдот можно считать самым старым анекдотом в мире, и его почтенной бороде по меньшей мере три тысячи лет. До сих пор считалось, что самый древний анекдот из дошедших до нас — это китайская история о вдове и веере, но он гораздо моложе.

— Расскажи, — попросил Абнеос.

— У одной китаянки умер муж. В отчаянии она рвала на себе волосы и причитала: «О горе, никогда я не взгляну ни на одного мужчину, пока не высохнет земля на могиле моего мужа».

Через несколько дней вдову увидела на кладбище подруга. Вдова сидела на корточках и махала веером над свежей могилой.

«Что ты делаешь?» — спросила подруга.

«Хочу, чтобы побыстрее высохла земля», — ответила вдова и еще быстрее замахала веером.

— При чем тут какая-то китаянка? — закричал Абнеос. — Это же наша старая история, которую стесняются рассказывать даже погонщики волов, потому что все ее знают. Только махала она не веером, а куском ткани…

9

Синон открыл глаза и не сразу сообразил, где он. Должно быть, он неудобно лежал и у него занемели руки. Но почему перед самыми глазами земля, сухая бурая земля и по пыльному комку бежит муравей, зажав в жвалах крошечную щепочку? И вдруг сознание взорвалось в нем темным горячим фейерверком. Протянутая рука Одиссея: «Ты предатель, Синон». И пустые безучастные глаза царей.

Синон застонал. О боги, боги, почему на свете столько зла и неправды! Это же ложь, ложь, тысячу раз ложь. Почему он не нашел нужного слова, какого-нибудь простого слова, совсем маленького словечка, которое разогнало бы багровый туман лжи. О боги, боги… Синон уже не стонал. Он мычал в отчаянии. Если бы можно было повернуть время… Это все сон, тяжелый, душащий кошмар. Надо только закрыть глаза, сжать их покрепче, и все сгинет, испарится, растает. И он будет ходить по лагерю ахейцев, улыбкой отвечать на приветствия воинов, поднимать по вечерам чашу с вином… Свободный, счастливый.

Муравей не удержался на комке и упал, не выпустив щепочки. Но тут же снова пополз вперед.

Запястья, стянутые сыромятными ремнями, опухли и болели. Синон осторожно повернулся на бок. На краю ямы, на дне которой он лежал, сидел стражник. Он снял сандалии и задумчиво ковырял между пальцами ноги, время от времени посматривая на распростертую фигуру.

— А… открыл глаза… А я уже думал, что ты сдох. Царь Одиссей приказал, чтобы за тобой смотрели и давали пить… И зачем это ему, покормили бы тобой шелудивых псов, и дело с концом. А то сиди тут и жарься на солнце, как кусок мяса на вертеле… Эх-хе-хе…

Одиссей приказал давать ему пить… Добрая душа. Добрая? Ты думаешь, эта змея жалеет тебя? Змея, змея, змея. Подложил подметное письмо, золота не пожалел. А вода? Чтобы продлить мучения, чтобы подольше видел он из этой вонючей ямы высокое пустое небо и стада белых барашков в нем. Чтобы ремни проели кожу до костей, и чтобы стал он смердеть, как падаль, и чтобы все, проходящие мимо ямы, зажимали носы от вони. Что это так воняет? Да Синон, эвбеец, предатель. Так ему и надо, собаке.

Добрая душа царь Одиссей, герой Одиссей, властитель Итаки, сын Лаэрта! За что он так ненавидит его, Синона? Что он сделал ему? Разве не восхищался он хитроумием итакийца, его смелостью? Разве он не обнимал его, когда Одиссей и Диомед, тайно проникнув в Трою, украли оттуда священный палладий? Разве не наполнялись у него глаза слезами, когда он кричал: «Да здравствует Одиссей!»?

Паламед… Все, наверное, началось с Паламеда. Царь Эвбеи всегда немного сутулился. Длинный и худой как жердь, он обычно ходил, опустив взгляд, думая о чем-то своем. Он никогда не поднимал голоса и смотрел задумчиво и печально, иногда покачивая головой. Знал ли он о своем конце? Зачем только боги направили его вместе с греками на каменистую Итаку, когда Агамемнон и Менелай собирали войско на приступ Трои?

Он тоже приплыл тогда вместе со своим царем. Они стояли на носу судна, когда увидели длинный узкий остров, отвесно подымавшийся из моря, гору Нерион, заросшую, словно бородой, густым лесом. Чистые виноградники сбегали прямо к морю, к песчаной отмели, на которую греки вытащили корабли и укрепили их подпорками.

Никто не встретил их, никто не вышел навстречу. Лишь у самого дома Одиссея на дороге стоял друг Одиссея… Как его звали? Полит, кажется… Увидев греков, он закрыл лицо руками, закачался и громко заголосил на всю округу:

— О горе мне, горе всей нашей многострадальной Итаке! И зачем только родил злосчастный Лаэрт себе сына Одиссея, если богам было угодно отнять у него разум!

— Что случилось? — недовольно спросил Агамемнон, едва сдерживая гнев. Он и так был раздражен, а здесь эти вопли…

— Тебе не кажется странным, друг Синон, — шепнул ему Паламед, — что Полит принялся причитать, лишь увидев нас, а? Ведь настоящая скорбь не нуждается в зрителях, а?

— О горе юной Пенелопе, крошке Телемаку и всем нам…

— Ну! — крикнул Агамемнон, хватаясь за меч. — Скажешь ли ты, в чем дело? — Он не сомневался уже, что хитроумный царь Итаки выдумал какой-то трюк, чтобы отвертеться от участия в походе.

Полит оторвал руки от лица, встряхнул головой, как бы собираясь с мыслями, и снова заголосил:

— Боги отняли у нашего базилевса разум…

— Оставь богов в покое, — заорал в бешенстве Агамемнон, — расскажи, наконец, что случилось, а то я и тебе вышибу мозги из головы!

— О господин, уже второй день Одиссей не возвращается домой к нежной Пенелопе и не узнает никого из нас. Он впряг в плуг быка и мула и пашет землю, засевая ее солью.

— Солью? — изумленно переспросил Агамемнон, а Менелай покачал головой.

— Да, солью, о храбрый повелитель златообильных Микен. Но пойдемте же, вы сами увидите, что сделала богиня Ата, отнимающая разум, с моим господином.

Одиссей шел за плугом, с силой нажимая на ручки. Он был обнажен до пояса, и его могучий торс блестел от пота. Время от времени он делал широкое размашистое движение правой рукой, роняя в жирные пласты перевернутой земли комочки сероватой соли.

— Одиссей, — неуверенно позвал Агамемнон, — ты слышишь меня? Это я, Агамемнон, царь микенский.

Итакиец не отвечал. Со слабой блуждающей улыбкой на устах он продолжал нажимать на плуг, подгоняя криками упряжку.

— Нестор, — обернулся Агамемнон к царю пилосскому. — Ты старше всех нас. Может быть, ты надоумишь, что с ним делать?

— Увы, — вздохнул старик, — если уж богиня Ата насылает на человека безумие, то помочь ему невозможно. Пойдем, царь, не будем смотреть на это скорбное зрелище.

— Полит, — улыбнувшись, позвал Паламед, и все обернулись к эвбейскому базилевсу, который, как всегда ссутулившись, задумчиво смотрел на поле. — Ты говоришь, что твой господин пашет уже второй день?

— Да, царь Паламед, — быстро ответил Полит, — а что?

— Он пахал вчера весь день?

— Да, от восхода солнца до заката. Мы трижды приносили ему еду. Но он так и не прикоснулся к ней.

— И сегодня?

— С того момента, как Эос осветила наш бедный остров, о горе нам!

— На поле всего три борозды, — прошептал Паламед Синону на ухо. — И третью он провел, пока мы стояли здесь. Если бы он пахал вчера весь день… Нет, друг Синон, все это обман. Он бросился на поле, лишь увидев вдали наши корабли. Но подожди.

Паламед быстро пошел ко дворцу и вскоре вернулся, осторожно неся на руках малютку Телемака, сына Одиссея. Мальчик улыбался, дергая царя за бороду. Улыбался и Паламед. Следом за ним бежала Пенелопа, придерживая рукой развевающийся хитон.

— Царь, — кричала она, — что ты задумал?

Эвбеец вышел на поле и с минуту шел рядом с Одиссеем, пристально глядя на него. Но царь Итаки, казалось, не замечал ни его, ни сына, который что-то беззаботно курлыкал на руках у Паламеда.

— Кажется, вместо одного безумца у нас теперь их двое, — вздохнул Агамемнон, а Менелай покорно пожал плечами. — Эй, Паламед, ты в своем уме? Что ты собираешься делать?

Паламед тем временем обогнал Одиссея и бережно положил ребенка на землю в четверти стадии от упряжки. Мальчик замахал ручонками, и все замерли. Прошла секунда, другая. Обезумевшая Пенелопа, спотыкаясь, мчалась по полю к сыну. Вот уже тень от животных легла на ребенка, и в ту же секунду Одиссей, упершись ногами в землю и отогнувшись назад, остановил упряжку. У всех вырвался вздох облегчения.

— Видишь ли, друг Одиссей, — кротко объяснял итакийцу Паламед, — Полит сказал нам, что ты уже пашешь второй день, а борозды провел всего три… Кроме того, нетрудно было догадаться, как тебе не хочется уезжать от молодой жены. Поэтому-то я ни на секунду не беспокоился за жизнь твоего Телемака. Да и ты тоже, а?

Одиссей угрюмо бросил ручку плуга и посмотрел на Паламеда таким тяжелым и ненавидящим взглядом, что, казалось, тот должен был вспыхнуть, как вспыхивает от удара молнии сухое дерево. Все молчали.

— Пойдемте, — пробормотал наконец Одиссей и вытер краем хитона пот со лба.

В неловком напряженном молчании слышно было лишь, как медленно двигают челюстями бык и мул, пережевывая жвачку, и как пускает пузыри Телемак, прижимаясь к матери.

— Ну что же вы стоите? — еще раз повторил Одиссей и зашагал к дому.

— Так это ты так хотел надуть нас, царь! — грохнул смехом Агамемнон. — Ну и хитер же! А мы-то уж и впрямь решили, что ты спятил. Если бы не Паламед, сроду не догадались бы…

Засмеялись и остальные, и даже Одиссей скривил рот, но взгляд оставался тяжелым.

— Может быть, и не нужно было этого делать, — задумчиво сказал Паламед, — в конце концов отправляться на войну должны лишь те, кто этого хочет иль кому стыдно остаться с женщинами, детьми и стариками…

— Ты мудр, Паламед, — сказал старик Нестор и положил руку на плечо эвбейца. — Видно, ты действительно любимец богов, если они тебе даровали такую мудрость. Но мудрость — это тяжкая ноша, и многих она уже раздавила…

— Э, царь, лучше быть раздавленным ношей мудрости, чем грузом невежества.

— Не знаю, Паламед, не знаю…

Прошли годы. Осада Трои все продолжалась, и уже стал Одиссей несравненным героем, равным и в хитроумии и в храбрости, а Паламед, все так же ссутулившись, задумчивой тенью скользил в лагере ахейцев. Хоть и не уклонялся он от рукопашных схваток, не кланялся троянским стрелам и не показывал врагу спину, но душа его была по-прежнему обращена не к воинским подвигам, а к трудам умственным. Он изобрел и воздвиг на Сигейском мысу маяк, чей мерцающий огонь безлунными ночами указывал путь греческим кораблям, научил людей цифрам и буквам и лечил раны, которые раньше обрекали воинов на мучительную смерть. Он прикладывал к ним плесень, и, словно по волшебству, они очищались от гноя и зарубцовывались мягкой розовой кожей.

Он не любил бывать на пирах у вождей, а когда же все-таки приходил, то не хвастал, как другие, не старался перекричать соседа, а отрешенно смотрел на лоснившиеся от жирного мяса губы, на влажные от пролитого вина бороды.

Высокий, худой, он молча сидел в углу, а когда ему кричали: «Эй, царь, чего молчишь, как девица?» — он лишь смущенно улыбался и старался пересесть в тень.

Его любили и почитали, особенно простые воины. И в почитании не было страха, а было лишь изумление перед мудростью, и это почитание тяготило эвбейца, который с годами становился все задумчивее и задумчивее и все чаще искал уединения.

С грустью глядя на погребальные костры, которые все продолжали полыхать в стане греков, он говорил:

— А умно ли мы поступаем, продолжая осаду? Столько лет, столько смертей и горя, и все из-за одной женщины… Стоит ли ее красота стольких жертв? И не становится ли красота гнусным уродством, если за нее платят кровью и страданиями?

Его слушали, потому что его слова были просты и исполнены раздумий, понятных каждому. К нему шли за, советом, ибо он никого не прогонял и ни над кем не смеялся.

И вот тогда вдруг Одиссей обвинил его в предательстве. Тот же горбун Эврибат, глашатай Одиссея, перехватил письма, якобы написанные Паламедом Приаму, и золото, плату за измену, тоже нашли в шатре эвбейца. И тогда тоже говорил Одиссей без гнева, как бы жалея товарища, и как теперь, тогда тоже все сидели и хмуро молчали.

И он, Синон, друг и ученик своего царя, сидел и молчал. И один раз всего, когда Паламед молча посмотрел на него своим кротким взглядом, бесконечно печальным и в котором не было ни гнева, ни страха, ему вдруг нестерпимо захотелось вскочить на ноги и закричать, срывая голос: «Люди, да вы в своем ли уме? Да ка-к вы можете поверить этому чудовищному наговору?»

Но он не вскочил и не закричал. Ведь Одиссей, многомудрый Одиссей, лев в сражениях, читал письма и показывал золото. Доказательства… И другие тоже молчали. Кто хмуро опустив глаза, кто жадно вглядываясь в человека, которому оставалось жить минуты. Где-то прошмыгнула у него в голове, проскочила мысль о том, что все эти письма могли быть написаны самим Одиссеем, но он не удержал ее. Ведь тогда нужно было бы встать и обвинить Одиссея, самого Одиссея, царя и героя. Или сказать себе: я трус и предаю своего царя и друга.

О, насколько проще было поверить Одиссею — ведь у того были доказательства, письма и золото, найденные горбатым Эврибатом в шатре Паламеда. И он поверил. Поверил с радостью, ибо вера очищала его, снимала с него бремя сомнений, жизнь с которыми была бы так тяжела.

Боже, как горят запястья рук от ремней! Смочили их, что ли, перед тем как закрутить ему за спиной руки, что они так врезаются в кожу. И все тот же муравей — а может быть, и другой? — ползет по пыльному комку сухой земли. И как жестоко жжет его солнце, расплавленную бронзу оно выливает на него, и язык — разве это его язык, этот сухой, шершавый обрубок? — едва помещается во рту.

— Пить… — хрипит он.

И стражник, все продолжая ковырять между пальцами ног, сонно бормочет:

— Не подохнешь, подождешь…

… И вот Паламед стоит на отмели, за спиной его бесконечный шорох волн Геллеспонта, а слева, вдали, виден маяк, построенный им. И у него тоже были связаны руки за спиной, но впервые за долгие годы он не сутулится. Он расправил плечи, и Синон впервые замечает, какие они у него широкие. И глаза он больше не опускает, а смотрит прямо на Агамемнона, который медленно выбирает из кучи камень потяжелей, на Менелая, у которого дрожат руки, долго смотрит на Нестора. Тот отводит глаза, хмуря седые кустистые брови. Смотрит на него, на Синона. Смотрит с едва заметной печальной и всемудрой улыбкой, прощающей и грустной улыбкой. И Синону кажется, что тот знает о мысли-змейке, прошмыгнувшей у него в голове. И тогда Синон — он ли это? — издает глухой рев, хватает камень и с воплем «смерть предателю!» бросает в него. Камень страшно шмякает в бедро эвбейского царя, и он судорожно кланяется, чтобы не упасть. В глазах его мелькает на мгновение ужас и тут же вымывается гордым и печальным блеском.

— Увы, истина умерла раньше меня, — шепчет он.

Размахивается и швыряет камень Одиссей. Меткий бросок, сильный. Тверда рука у итакийца. И лоб его так же блестит от пота, как тогда, много лет назад, когда останавливал он упряжку перед лежавшим на мягкой земле сыном. Меткий бросок, сильный. Паламед уже лежит, и пальцы царапают песок прибрежной отмели. И не то с криком, не то со стоном поднимает огромный камень гигант Аякс Теламонид и швыряет в голову Паламеду. И больше пальцы не цепляются за песок. Тишина. Шуршат волны Геллеспонта, тонкой свечой тянется к небу маяк на Сигейском мысу, тяжело дыша и вывалив языки, ползут по песку к трупу шелудивые псы, не спускают глаз с тела, желтых голодных глаз.

Все молчат, созерцая дело рук своих. Наконец угрюмо и зло Одиссей роняет слова:

— И если кто-нибудь захочет предать тело изменника погребальному костру, он будет изменником сам.

Уходят все. Один Аякс, гигант с розовыми щеками ребенка, закрывает вдруг лицо руками и падает на песок, бьется в рыданиях.

Псы все ползут, вытянув острые морды и нетерпеливо помахивая хвостами.

— А-а-а! — дико кричит Аякс, выхватывает меч и подбрасывает высоко вверх огромную кривоглазую собаку.

Синон больше не оглядывается. Он бежит. Сердце прыгает в грудной клетке и больно бьется о ребра. Язык не помещается во рту, и не то пот, не то слезы текут по лицу…

— На, пей, полакай, как собака, — бормочет стражник и, залезая в яму, ставит перед Синоном круглую миску с водой. — Царь Одиссей приказал поить тебя, чудак, — пожимает плечами стражник. — И чего это цари только не придумают…

10

Они стояли, облокотившись на каменный парапет крепостной стены дворца, и молчали. Внизу просыпался город, потягивался, откашливался. Где-то в рассветной тиши лязгнула медь, закричал осел, к небу потянулись дымки очагов. Было безветренно, и дымки поднимались отвесно, постепенно теряя четкость и растворяясь в воздухе.

Кассандра смотрела на родной город, стараясь запечатлеть в памяти и кривые улочки, и массивные Скейские ворота, и полоску Геллеспонта вдали. Город жил, но был обречен. Скоро, скоро превратится он в тлеющие развалины и бродячие псы будут скулить с пережора. И трупы, трупы, трупы. Словно спящие в нескладных позах, скрюченные, никогда уже больше не проснувшиеся. И дети, в последней агонии кошмара закрывшие маленькие личики руками, чтобы не видеть ни отблеска пожара, ни занесенных мечей врагов.

Куроедов посмотрел на Кассандру и медленно вытер слезинку, катившуюся по ее щеке. Тонкая шейка склонилась под тяжестью копны рыжеватых волос. Тонкая смуглая шейка почти как у ребенка. Но глаза не ребенка. Глаза огромные, до краев налиты горем, вот оно и выплескивается слезинками. Обнять ее, прижать к груди? Но что значат объятия, когда перед тобой родина, уже подпаленная со всех концов, но еще не знающая об этом… Он не казнил себя за то, что рассказал о судьбе Трои, о деревянном коне, о ночном штурме ахейцев, о гибели всех, почти всех… Она и сама знала об этом, может быть, не с такими подробностями, но знала. Ее странный дар предвидения уже давно иссушил ее, взвалил на ее плечи чудовищный груз знания и отгородил ее от всех, кому неведение давало возможность беззаботно улыбаться.

— Мне как-то открыл один жрец, — медленно и задумчиво сказала Кассандра, — что это боги заставляют люден не верить моим пророчествам. Боги! — вдруг гневно выкрикнула она. — При чем тут боги? Глупость людская, а не боги. Страшно им было поверить моим словам, вот они и скакали вокруг меня, тыча своими жирными, короткими пальцами: дурочка, дурочка, не слушайте ее! А наскакавшись и накричавшись, губили мой народ из-за морщинистой Елены, прозванной Прекрасной, и из-за собственной гордыни.

Ты знаешь будущее, Александр, для тебя оно далеко позади.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7