— Доротея, дорогая, — пробормотал Флавников, — их отделяло по меньшей мере лет четыреста. С таким же успехом вас можно считать подругой Христофора Колумба.
— Ах, Сергей Иосифович, почему вы всегда любите говорить мне колкости?
— Потому что я с детства мечтал переводить с румынского и вы перебежали мне дорогу.
— Пусть Абнеос говорит, хватит трепаться, — снова потребовал график Чукча. — А то…
Что «то» — он не сказал, а отправил в рот такую порцию винегрета, что глаза у него округлились от изумления.
Над столом плавало облако дыма. Оно начиналось с мундштука Доротеи Шпалик, и казалось, что она надувает огромный голубоватый шарик. Стук ножей стал медленно утихать, зато говорили теперь гости все громче и громче.
— Вот вы говорите Троя, — скромно сказал внештатный журналист Волотовский, — а я недавно вернулся из Новой Зеландии с лыжного чемпионата и, представляете, купил в Веллингтоне японскую авторучку, которая может писать под водой. Это очень удобно.
— Под водой — это хорошо, — с тихой грустью вздохнул Флавников, — это даже очень удобно. Я, признаться, с детства чувствовал острую потребность писать под водой.
— "Вода, вода, кругом вода…" — пропел Иван Гладиолус. — Как здорово схвачено, классика. Троя, Троя, кругом Троя… Нет, ударение не то…
— Машенька, ты представляешь, — крикнула Доротея Шпалик, — вчера я видела на одной даме кирзовые сапоги!..
— Пусть говорит Абнеос, — тихо сказал график Чукча и вдруг почему-то заплакал.
— … В каракулевом манто и кирзовых сапогах. Представляешь? Как ты думаешь, это парижское или идет из Лондона?
— В Хельсинки во время турнира сильнейших собирателей шампиньонов — это, между прочим, изумительный спорт, — скромно рассказывал Волотовский, — я купил поразительные чилийские лезвия для бритья. У меня тут инструкция. Сергей Иосифович, не могли бы вы перевести, а то они что-то не бреют. Наверное, я вставляю их не той стороной.
— Господь с вами, дорогой мой. Это же машинка для чистки картофеля…
Абнеос сидел оглушенный и притихший. Голова у него слегка кружилась, и он крепко держал Машеньку за руку, словно ребенок мать. «О боги, боги, — думал он, — что только не пошлете вы нам, жалким смертным, каких только козней не придумаете у себя на своем сверкающем Олимпе!»
С того самого мгновения, когда он увидел себя в незнакомой комнате в окружении людей, которых он принял за души умерших, он никак не мог прийти в себя. Способность удивляться он потерял почти моментально, ибо начисто израсходовал свой запас эмоций. Единственное, что связывало его с окружающим миром, была эта девушка, что сидела рядом с ним. Рука ее была теплой и нежной, и, когда он держал ее, ему становилось как-то покойнее, и он чувствовал себя не то чтобы увереннее, но не таким маленьким, жалким и заброшенным. Ведь все, что бы он ни делал в эти сумбурные приснившиеся дни, не имело ничего общего с обычной его жизнью. Уважительный тон, каким с ним разговаривали, будто с базилевсом, был странен. Скорость, с которой они носились на каких-то металлических чудовищах, даже не пугала, поскольку была за гранью мыслимого. Необыкновенная чистота и отсутствие привычных запахов давали ему ощущение какого-то затяжного сна. Странный мир, странный. И лишь эта теплая мягкая женская рука была знакомой. И Абнеос чувствовал, что это не просто рука, а как бы ниточка, связывающая его с новой действительностью. «Ма-ша», — произнес он про себя. Само слово было теплым, мягким и приятным на вкус, словно лепешки с медом. И смотрела она на него не так, как жена, которая с утра до вечера скрипела: «Абнеос, сходи, Абнеос, принеси, Абнеос, у Рипея жена новый хитон купила, а ты… У, посланница Аида…»
— Абнеос, — прошептала Маша, — как ты сейчас себя чувствуешь?
— Не знаю, — так же тихо ответил ей троянец. — Покровительница Трои богиня Афродита, наверное, похожа на тебя. И мне грустно, тепло на сердце и немножко страшно.
— Я не богиня. И никто меня даже в шутку не называл Афродитой, потому что я некрасивая. Я всегда знала, что нехороша собой, только одна мама думает наоборот.
— Твоя мать мудра, как Афина Паллада, — торжественно сказал Абнеос. — Я хотел бы обладать половиной ее мудрости.
— Не шути так, Абнеос, ты делаешь мне больно.
— Я? Тебе делать больно? Это ты смеешься надо мной, бедным шорником, чья мастерская у Скейских ворот. Ты, всесильная и мудрая, ты смеешься надо мной.
— Спасибо, Абнеос, ты не представляешь, как мне хорошо с тобой. У тебя такие сильные руки, и кожа на них твердая и мозолистая…
— А твоя рука нежна, как спелый персик из рощи, что у самого предгорья Иды. И мне боязно пожать ее…
6
Боль была все время, она пряталась в его теле, но теперь, когда он медленно приходил в себя, боль становилась осознанной, острой. Сознание возвращалось к нему медленно, неохотно, неуверенными толчками. И в то же мгновение, когда оно включило механизмы его памяти, Куроедов судорожно дернулся на каменном полу, потому что последнее, что он запомнил, был свист бича, страшное напряжение своих мышц и впивающиеся в тело тугие сыромятные ремни.
Куроедов застонал и открыл глаза. Подле него сидел старик с клочковатой седой бородой и печальными глазами. Старик протянул руку и мягко коснулся его лба.
— Лежи, не вставай пока. Пусть к тебе вернутся силы. К тому же прохлада каменных плит успокоит твои синяки и кровоподтеки. Лежи, не бойся, я уже давно сижу подле тебя. С того самого момента, когда ольвидовские стражники втащили тебя сюда после допроса.
— А кто ты? — с трудом ворочая распухшими губами, спросил Куроедов.
— Я — Антенор.
Забыв о ноющем теле, Куроедов уперся руками о шершавые камни пола и рывком сел.
— Антенор? Уж не советник ли царя Приама? Но почему тогда ты здесь, в этой темнице? Как ты сюда попал?
— Я вижу, тебе лучше, — улыбнулся старик, отчего его глаза под седыми кустистыми бровями стали совсем по-детски ясными. — Когда человек любопытен — это уже признак здоровья. Ты спрашиваешь, почему я в тюрьме. Потому что я болтлив и иногда по старческой рассеянности говорю правду. От царского же советника правды не ждут. Царь Приам, сын Лаомедонта, властитель Илиона и любимец богов, всегда прав. Ему не нужно знать правды, ибо он сам творит ее. А раз так, гнать этого слабоумного старика Антенора, в тюрьму его, в каменный мешок. И правильно. Многие считают, вернее, считали меня мудрым, а где место мудреца, как не в тюрьме? Пусть посидит, вспомнит свою сорокалетнюю службу царю, поразмыслит, чего стоит в наши дни правда… Я не надоел тебе, незнакомец?
— Бог с тобой, Антенор!
— Бог? Один бог? Что значит это выражение?
— Бог? У нас, там, где я живу, был один бог, всего один. Да и того теперь уже нет.
— Один бог? — вздохнул Антенор. — Какая экономия слов! У нас их столько, что вязнут на зубах. На каждое дело свой бог. Как видишь, наши, по сравнению с твоим, изрядные лентяи. И как же ваш один бог управляется со всеми делами?
— Не очень хорошо. Поэтому-то и остался безработным.
— А ты смело говоришь, юноша. Откуда ты?
— Из страны, которой еще нет, и из времени, которое еще не наступило.
Антенор нахмурил брови и пристально посмотрел на Куроедова. На мгновение в глазах старика с комочками слизи в уголках мелькнул гнев, но тут же погас. Он едва заметно пожал плечами.
— Я не могу объяснить тебе, как это произошло, о Антенор, — сказал Куроедов. — Но я попал сюда из страны будущего, из времени, до которого должно пролететь тридцать веков.
— Тридцать веков? — медленно переспросил Антенор. — Это много времени. Оно уничтожит храмы и алтари, обратит в пыль и прах народы и сотрет с людской памяти многие имена…
— Я знаю твое через три тысячи лет…
— Через три тысячи лет… Значит, тебе открыто, что случится с Троей?
— Увы…
— Ты боишься сказать мне?
— Я предпочел бы рассказать тебе что-нибудь приятное, но…
— Не бойся, я знаю и так: Троя погибнет. Кассандра знает, она много раз рассказывала мне…
— Кассандра? Дочь Приама? Та, которая обладала даром предвидеть будущее?
— Значит, и ее имя осталось… — вздохнул Антенор и вытер краем грязного плаща уголок глаза.
— Осталось. Она не погибнет в роковой день, ее возьмет к себе царь Агамемнон. Она умрет вместе с ним от руки его супруги Клитемнестры. И тебя пощадят греки… Так, во всяком случае, говорят предания…
— Знаю, знаю… Кассандра рассказывала мне. — Старик снова тяжко вздохнул. — Я старик, у меня слезятся глаза и дрожат руки. Я устал. Я уже не боюсь путешествия в царство теней, я уже почти там. Я иногда даже мечтаю о нем, как мечтают о крепком сне… Но Кассандра… Каково ей знать страшное будущее и не быть в силах изменить его, предотвратить! Ведь это тысяча смертей вместо одной. Говорят, что когда боги хотят наказать человека — они отнимают у него разум. А есть наказание пострашней — мудрость и знание.
— И вы сидите сложа руки и ждете, как жертвенные животные, пока свершится судьба? Даже зная, что Троада падет и Илион превратится в руины, вы не должны вздыхать, сделайте что-нибудь, уговорите Приама сделать что-нибудь!
— Поздно, — вздохнул Антенор, — поздно. Нет уже в живых Гектора, погиб и злосчастный Парис, убив предварительно Ахиллеса, поздно. И по-прежнему ехидна Елена строит глазки Приаму, и по-прежнему собаки Ольвида охотятся за каждым, кто хоть на мгновение усомнится в мудрости царя. Ведь ты, сын мой, тоже познакомился с ними. Тише, кто-то идет, наверное, это Кассандра. Вот и она, добрая душа.
В подземелье тихо проскользнула женщина. Увидев Куроедова, она вздрогнула и вопросительно посмотрела на Антенора. В полумраке Куроедову показалось, что глаза у женщины огромны и печальны. От нее пахло какой-то горьковатой травой, похожей на полынь.
— Не бойся, дочь моя, это новый узник. Он чужестранец и пришел издалека, но Ольвид уже успел побеседовать с ним.
— Старый шакал, — прошептала Кассандра, и Куроедов уловил ненависть, вогнанную в одно короткое слово.
— Меня зовут Александр, — мягко сказал Куроедов.
Он встал, пошатываясь, и смотрел на женщину. Тело ее было легким, сухим и смуглым. Она тяжело дышала, и в глазах — они действительно были огромны — прыгали странные огоньки.
— Иногда меня тоже зовут Александра, — сказала она. — Дай мне твою руку.
Куроедов протянул руку и со странным замиранием сердца ощутил прикосновение маленькой сухой ладони.
— Не шевелись! — умоляюще и вместе с тем властно прошептала Кассандра, и Куроедов скорее догадался, чем увидел, как она вдруг напряглась, напружинилась и застыла, хрипло дыша. Лоб ее влажно блестел, и ладонь на его руке затрепетала. Прошла минута, другая, а Куроедов все еще боялся пошевельнуться. Внезапно Кассандра глубоко и трепетно вздохнула, как-то обмякла и ровным бесцветным голосом сказала:
— Да, ты издалека. Ты добрый человек, и я буду любить тебя. И тебя тоже судьба заберет у меня. Ты принесешь мне много боли, но сладкой боли. Ночью я приду за тобой, ты должен выйти из этой ямы.
Она тихо скользнула к двери, а Куроедов, почему-то опустошенный и смертельно усталый, медленно опустился на пол. В воздухе еще чувствовался еле слышимый запах какой-то горькой травы, похожий на запах полыни, и сухая ладонь Кассандры все еще лежала у него на руке.
— Александр, — услышал сквозь сон Куроедов тихий торопливый шепот, — проснись…
Он попытался вскочить на ноги, но покачнулся, избитое и занемевшее тело плохо слушалось его.
— Обопрись на меня, и идем. — Кассандра на мгновение коснулась ладонью щеки Куроедова, и у него остро и сладко защемило сердце. — Не бойся, стражники спят. Я угостила их таким вином, от которого они будут храпеть всю ночь… Идем.
Ночь была теплой. Легкий ветерок с Геллеспонта доносил запах погасших костров и полоскал белье, развешанное для просушки в узких переулочках города. Бесшумной тенью скользнула кошка, где-то вдали взвизгнула во сне собака. Луна казалась плоским медным диском.
— Идем, идем, — Кассандра потянула за руку Куроедова, — сюда.
Перед ним неожиданно возникли мощные стены Пергама. Они прошли вдоль них несколько шагов и остановились перед узким входом, у которого дремал, прислонившись к камням, стражник.
— Кто это? — спросонья пробормотал он.
— Кассандра, протри глаза.
— Ведешь к себе дружка, а? — добродушно ухмыльнулся стражник. — Царской-то дочке все можно…
Коротким неуловимым движением, не размахиваясь, Кассандра дала стражнику пощечину.
— Ты что… — замотал тот головой, но они уже были во дворце.
— Идем, идем, — торопила Куроедова Кассандра, неслышно скользя по узким переходам.
Он шел как во сне, не удивляясь, не ощущая всей фантастичности происходившего. Все было возможно, время и пространство ничего больше не значили, а здравый смысл остался где-то позади, в бесконечной дали. Он готов был идти так еще и еще, видя перед собой лишь тяжелую гриву рыжеватых волос и легкую узкую фигуру Кассандры. Он уже не думал о том, куда они идут, схватят ли его снова, и даже сыромятные ремни, чьи следы все еще саднили на руках и ногах, расплылись, стали нереальным воспоминанием, сном во сне. На мгновение Куроедов вдруг вспомнил, что через два месяца истекает срок написания плановой работы, а у него не написана и половина, но и институт, и сектор, и плановая работа больше не имели значения, превратились в пустые слова, в шелуху на губах.
— Сюда, — сказала Кассандра и толкнула дверь.
— Кто здесь? — испуганно вскрикнул в теплой темноте женский голос.
— Зажги светильник, разбуди госпожу и выйди, — сурово сказала Кассандра.
Послышался торопливый шорох, что-то скрипнуло, хрустнуло, в светильнике заплясал крохотный огонек. Старая чернокожая рабыня, опустившись на колени, завороженно, как кролик на змею, глядела на Кассандру и Куроедова.
— Кто это? — послышался хриплый голос, и в комнату вошла немолодая женщина. Волосы ее свисали вялыми, полураспустившимися локонами, под глазами набрякли пухлые мешочки, и сползшая накидка обнажила полное плечо. — Кассандра? Ты? Зачем ты пришла ночью? Кто это с тобой? Уходи!
— Прочь! — крикнула Кассандра рабыне и ударила ее ногой.
Женщина тяжело дышала. Руки ее, которыми она все время пыталась поправить накидку, дрожали.
— Кассандра, ты ведь не замыслила ничего дурного, нет? Я всегда жалела тебя, Кассандра…
Кассандра сделала шаг навстречу женщине, и та отпрянула перед ней, прижавшись спиной к стене.
— Нет, нет, не надо… А-а-а-а!.. — Крик был низким и хриплым.
Женщина старалась вжаться в камень стены, спрятаться в нем, исчезнуть. Только бы не видеть глаз этой безумной, не слышать ее шагов.
— Не кричи, Елена, — брезгливо сказала Кассандра, — я не собираюсь перерезать твое морщинистое старое горло. Ахейцы не сняли бы осаду, если бы им показали твою голову. Ты сама уйдешь к ним, сама бросишься на колени перед Менелаем, от которого ты удрала с моим братом десять лет назад, и уговоришь его снять осаду.
— За что ты так ненавидишь меня? — медленно спросила Елена. — Что я тебе сделала?
— Мне ничего, если не считать десять лет войны и трупы. Трупы… трупы… Земля Троада пропиталась соками человеческих тел, а стервятники с трудом летают от сытости. Трупы… Десять лет стоит в воздухе тошнотворная вонь от погребальных костров. Десять лет ревут жены по своим мужьям, а дети бегают по улицам без присмотра, как бездомные собаки. Нет, Елена Прекрасная, мне ты ничего не сделала, если не считать убитых братьев и того, что скоро весь Илион превратится в тлеющую головешку и даже пастухи будут обходить это богами проклятое место. — Смуглое худое тело Кассандры дрожало как в лихорадке, но низкий голос был насмешлив и нетороплив. — Тебя все называют прекрасной, дочь Тиндарея, но никто никогда не посмотрел на тебя открытыми глазами. Ведь ты уже не молода. Черты твоего лица огрубели, уголки губ опустились, ты стала полнеть. Ты некрасивая баба, Елена, ты сидишь часами перед своим медным зеркалом, воюя с морщинами. И из-за тебя десять лет идет война. Разве это не смешно? Разве не смешно, что мой брат Дейфоб, твой новый муж, гордится славой быть мужем Елены, но предпочитает не видеть тебя?
Вот посмотри на этого человека, что я привела. Ему открыто будущее, и он подтвердит, что Троя будет разрушена. Уйди, пусть мы погибнем, но без тебя. Уговори Менелая уйти, а если он не может, уговори его пощадить в последний день хотя бы сам город и малых детей его. Ты ведь десять лет прожила среди нас, Елена Спартанская. Десять лет…
Елена уже не дрожала. Она уселась на скамью, покрытую мягкой овчиной, спокойно прислонилась к стене и пристально глядела на Кассандру.
— Мне жаль тебя, Кассандра. — Она презрительно улыбнулась. — Осса, молва, считает тебя пророчицей, но ты всего лишь высохшая от зависти неудачница. Что ты понимаешь в красоте? Ты думаешь красота — это гладкая кожа и шелковистые волосы, высокая грудь и стройные ноги? Ты глупая старая дева, Приамова дочь. Красива не та, что красива, а та, которую считают красивой. Я — Елена Прекрасная. И кто бы ни увидел меня, кто бы ни заметил мои морщины — никто не поверит своим глазам, а поверит молве. Раз она прекрасна, значит, она прекрасна. Я буду горбатой старухой, а люди все равно будут шептать и показывать пальцами: смотрите, Елена Прекрасная… Что, у нее горб? Да ты же слеп, тебе это кажется. Разве люди не зовут ее прекрасной?
Ты гонишь меня из Трои, но я не уйду. Не я виновата в море крови. Я хотела уйти раньше, но и твой покойный братец Парис, и твой отец Приам взмолились: останься, не позорь нас. Для них их слава дороже крови, дороже родины. Пусть. Я обещала остаться и останусь. И я скажу тебе больше, Кассандра. Я не жалею о дне, когда Парис разложил передо мной подарки и стал пылко рассказывать о своей любви. Он плохо воевал, но всегда хорошо умел рассказывать. Он умел рассмешить меня. А женщины ценят это не меньше, чем боевые подвиги. Я не жалею, что покинула мужа, дочь Гермиону и родину и поплыла с ним в Трою. Муж? Мужей хватает, а родина… моя родина всегда со мной.
Нет, Кассандра, ты глупа, если пришла ко мне. Разве твой отец не бросил в тюрьму старца Антенора, своего мудрого советника, который уговаривал его прекратить войну, отдать меня грекам и спасти тем самым Трою?
Мне жаль тебя. Ты иссушена завистью и бессильной злобой, и вначале я испугалась. Я боюсь смерти, и мне показалось, что ты пришла убить меня. Иди, Кассандра, не бойся, я ни слова не скажу Дейфобу, моему мужу и твоему брату. — Она встала, уже больше не придерживая накидку, и вышла из комнаты.
— Идем, Александр, — тусклым голосом сказала Кассандра, — она права…
7
Одиссей встал и обвел глазами вождей. Агамемнон примостился на скамье, поджав под себя одну ногу, и угрюмо вырывал из ушей волоски, которые росли на них седыми пучками. У Менелая, как всегда, был вид обиженного старого бородатого ребенка. Казалось, вот-вот он захнычет. Юный сын Ахиллеса Неоптолем выпячивал грудь, как петушок, а старик Нестор беспрерывно кивал головой, не то отвечая своим мыслям, не то от старости. На его светлом плаще темнели жирные пятна — старик ел жадно и неопрятно. Синон, ставший после смерти Паламеда базилевсом эвбейцев, смотрел на него преданно и ожидающе. «Это хорошо, — подумал Одиссей. — Все получится».
— Говори, — хмуро приказал Агамемнон. — Ты просил собрать вождей, мы слушаем тебя.
— Храбрые вожди, — медленно начал Одиссей и подумал: «Надо поторжественнее». — Бесстрашные и мудрые герои, чьи слова и дела войдут в века! Вот уже десять лет, как мы стоим у стен проклятого Илиона…
— Это мы знаем без тебя, — буркнул Агамемнон и закашлял. Кашель мучил его уже несколько дней, и он зябко кутался в косматый длинный плащ.
— Ты прав, о любимец богов, — быстро ответил Одиссей. — К сожалению, все мы слишком хорошо знаем, что стоили нам эти десять лет. Нет среди нас благородного Патрокла, могучего Ахиллеса и гиганта Аякса, сотни воинов окропили сухую землю Троады своей кровью, а город все стоит…
— Это мы знаем без тебя, — снова сказал Агамемнон. Ему было холодно, хотелось лечь, накрыться с головой овчиной и опять погрузиться в дремоту, из которой его вырвал Эврибат, горбатый глашатай Одиссея.
Старец Нестор по-прежнему кивал головой, а Неоптолем напрягал плечи, стараясь, чтобы все заметили, какие у него мускулы.
— … Поэтому я предлагаю вам план, цари, с помощью которого мы возьмем священную Трою.
— Говори, и побыстрее, — простонал Агамемнон. — Я болен, я хочу лечь.
— Слушаю, о храбрый царь аргивян! Вот мой план: все вы знаете искусного мастера Эпея. Человек он, может быть, не великой силы и храбрости, но мудр руками, и Гефест научил его множеству ремесел. Я предлагаю, чтобы Эпей построил огромного деревянного коня, пустого внутри. В коня войдут десять — двенадцать человек — храбрейших воинов. Наше войско сделает вид, что снимает осаду, а на самом же деле укроется на острове Тенед. Конь же останется на берегу. Троянцы, увидев, что берег Геллеспонта опустел, выйдут из-за стен, найдут коня и втащат его в город…
Нестор перестал кивать седой головой и посмотрел на Одиссея, а Агамемнон пожал плечами:
— Тебя часто называют хитроумным, о Лаэртид, но, по-моему, это преувеличение. Почему троянцы не захотят посмотреть, что внутри деревянного чудовища, и почему они должны втащить коня в город?
— Потому что на коне будет написано, что это дар Афине Палладе, а раб, якобы случайно удравший из нашего лагеря, расскажет, что в коне спрятан палладий, и обладатели его становятся непобедимыми.
Старец Нестор снова закивал головой, а Менелай спросил плаксиво:
— А кто же спрячется в коне?
— Я уже сказал, человек десять-двенадцать храбрейших воинов, — Одиссей заметил, с каким восхищением смотрит на него Синон, эвбеец, — и, конечно, я сам.
Синон даже приподнялся со скамьи, улыбаясь Одиссею, а Неоптолем нахмурился.
— Хорошо, — устало сказал Агамемнон. — Пусть Эпей строит… Мы испробовали все, испробуем и твою выдумку, хотя все это чушь…
В шатер неожиданно проскользнул горбун Эврибат, глашатай Одиссея. Он приподнялся на цыпочках, приложил губы к уху хозяина и что-то быстро зашептал.
— Не может быть, — глухо сказал Одиссей. — Не может этого быть, горбун! — Но Эврибат продолжал шептать, и Одиссей сжал кулаки.
— Вот, царь, — теперь уже громко сказал горбун и торжественно протянул Одиссею небольшую кожаную сумку.
Царь Итаки брезгливо раскрыл ее, словно сумка была нечистой, и достал оттуда записку, сложенную вчетверо, развернул, скользнул по ней глазами и хрипло сказал:
— Царь Агамемнон, измена!
— Что ты говоришь, Лаэртид? Какая измена? То конь, то измена, покоя от тебя нет.
— Среди нас троянский шпион!
— Кто он? — крикнуло сразу несколько человек.
— Синон, эвбеец! — Одиссей вытянул правую руку и показал на черноволосого широкоплечего мужчину лет тридцати, который несмело улыбался.
— Ты шутишь, царь Одиссей, — робко сказал он.
— Шучу? — крикнул Одиссей. — Хороши шутки! Ты предатель, Синон, как и Паламед, ты за золото решил предать нас всех, ехидна! Будь ты проклят, пусть будут прокляты братья твои, и сестры, и все дети твои!
— Одиссей, царь Итаки! — взмолился Синон, лицо которого побледнело, а руки задрожали. — Что ты говоришь, ты же знаешь, что я чист в делах и помыслах перед людьми и небом. Клянусь Зевсом!
— Мне тяжело, — глухо сказал Одиссей и вытер тыльной стороной руки глаза. — Я считал тебя своим другом, Синон, но, видно, вы, эвбейцы, так уж устроены, что не можете не предавать. Ты пошел по пути Паламеда. Прочти, Агамемнон.
Одиссей протянул записку, и Агамемнон, медленно шевеля губами, с трудом прочел:
— "Посылаем тебе в оплату десятую часть таланта золотом и ждем от тебя дальнейших сведений. Будь осторожен. О.". Что такое "О"?
— Ольвид, начальник стражи царя Приама, — как-то устало и отрешенно ответил Одиссей.
— А вот и золото, — сказал Агамемнон, запуская руку в сумку.
— Но это же все ложь, поклеп! — закричал Синон, падая на колени. — Люди, лю-юди, это ложь, чудовищный обман, ошибка, страшная ошибка…
— Нет, Синон, не ошибка. Эврибат случайно заметил, как к тебе в шатер только что прокрался незнакомец с этой вот сумкой в руках и через мгновение вышел обратно уже без сумки. Эврибат бросился за ним, но тот убежал.
Синон, стоя на коленях, поворачивал голову то к Агамемнону, то к Менелаю, умоляюще смотрел на старика Нестора. Но все хмуро отводили взгляд. Незримая черта уже разделяла их. Перед ними был человек, судьба которого была прочитана, и как всякий человек, чья судьба становится известна окружающим, он вызывал в них одновременно чувство жадного любопытства, брезгливой жалости и презрения. Только что он был одним из них, ходил среди них, смеялся вместе с ними, пил вино. Теперь он стоял на коленях и неуклюже протягивал к ним жилистые смуглые руки. Хитон его обнажал шею, на которой виднелся фиолетово-багровый шрам, след троянского копья.
— Цари, — простонал Синон, и все увидели на его глазах слезы, — цари, выслушайте меня. Десять лет я пробыл под стенами Трои вместе с вами. Видел ли кто-нибудь, чтобы я бежал с поля боя или прятался от стрел Приамовых? Или чтобы я разжигал вражду между царями? Выслушайте меня, цари. Поверьте, это ошибка, какая-то страшная ошибка… — Синон встал во весь рост и сорвал хитон с торса: — Вот отметины от стрелы, задевшей меня во время злосчастной битвы при кораблях, вот на шее след копья…
— Ты слишком много говоришь, Синон, — хмуро оборвал его Одиссей. — У вас, эвбейцев, языки хорошо подвешены. Так и хочется поверить, что ты невиновен. Но когда мне представляются наши жены и дети, которые тщетно ждали бы нас, если бы ты довел предательство до конца, и плакали бы от голода, обид и лишений, я вырываю из своей груди жалость к тебе. Нет, Синон, мой глашатай Эврибат не ошибся. И письмо перед нами, и золото. И собаки Ольвида шли по протоптанной тропинке, протоптанной со времени царя Паламеда, которому они посылали золото за предательство и которого боги помогли нам вывести на чистую воду.
«Наверно, предал, — подумал Агамемнон, еще плотнее закутываясь в мохнатый плащ. — Правда, я на Синона никогда не подумал бы, но так уж, наверное, устроены шпионы…»
«Что-то подозрительно, и Паламеда Одиссей обвинил на основании перехваченного письма, а теперь и Синона… — думал старец Нестор. — Но встать и сказать это… Вступить в спор с этим итакийским царем, который еще никогда ничего не забыл и никогда никому не простил… А может быть, Синон действительно шпион? Вот если бы у меня были точные доказательства, что он невинен… В конце концов, какое я имею право сомневаться в честности Одиссея? Разве не он с Диомедом проник тайно в Трою и унес оттуда священный палладий? Разве не он бился как лев, прикрывая Аякса Теламонида, который нес на плечах труп сраженного Ахиллеса?» Старец прикрыл глаза набрякшими веками и погрузился в оцепенение.
«Вот сейчас Синон стоит, говорит, простирает к нам руки, тело его горячо, и в нем струится кровь, — думал царь Менелай, — а скоро просвистит в воздухе камень, один, другой, ударит его в висок, и он рухнет на землю и начнет дергаться, поджимая ноги, а потом обмякнет, и тело его станет холодеть… Почему так хрупки смертные? Десять лет я бился за жену Елену, и каждое мгновение смерть поджидала меня. Свист стрелы, удар копья, и… и темнота, темнота, темнота наваливается, затопляет, и меркнет все, уходит, и меня, царя Менелая, нет, нет, нет. Не хочу, не буду умирать, жить хочу!»
Юный Неоптолем, сын Ахиллеса, напряженно смотрел на Синона. Он даже подался вперед и вытянул шею, чтобы получше рассмотреть его лицо. «Так вот, значит, какие они, изменники, — думал он. — Такие же, как мы, с виду, но с сердцем змеи… Да как он смеет еще защищаться и юлить, когда его обвиняет сам герой Одиссей? Ничего, скоро он замолчит, когда стервятники начнут выклевывать ему глаза».
«О боже, что же это такое. — Мысли Синона метались, как овцы в горящем сарае. — За что… за что… Как им сказать, как объяснить… Найти слово, одно слово, должны же они понять… И почему они верят этому письму и ядовитым речам Одиссея, почему? Они все называли меня своим другом, вместе сражались, вместе оплакивали убитых, вместе пировали. И никто, ни один не встанет и не крикнет: не верю! Как же это может быть? Может, может… А ты встал, когда обвинили Паламеда, твоего царя, учителя и друга? Нет, но все же думали, что он… Вот все думают, что ты… Нет, нет, только не смиряться, не опускать руки… Только бы иметь возможность прийти к ним, к каждому по отдельности и плюнуть им в лицо… Как они спокойны, ведь не их, другого сейчас приговаривают к смерти…»
— Что ты предлагаешь, Одиссей? — спросил Агамемнон с трудом. Его снова бил озноб. — Мне кажется, все ясно.
— Я бы хотел отпустить его с миром, — тихо сказал Одиссеи, — но я думаю о погибших товарищах, о благородном Патрокле, о несравненном Ахиллесе, о гиганте Аяксе и сотнях и тысячах других. И не могу. Я предлагаю связать его, бросить в яму. Пусть посмотрит на высокое небо и подумает о своей измене.
— Хорошо, — кивнул Агамемнон. — А сейчас идите, я болен. И прикажите Эпею поторопиться с конем.
— Мы построим его за два дня, — кивнул Одиссей, и все встали, направляясь к выходу.
— Не вздумай попытаться бежать, Синон, — угрожающе прошептал Одиссей. — У шатра стоят мои итакийцы.
Они вышли из шатра. Ветер доносил дым костров, горевших у кораблей. Лучи заходящего солнца отражались от медных украшений дворца Приама, и вся Троя казалась призрачной, сказочной, вышедшей не то из детского сна, не то из песен бродячих аэдов.
— Протяни руки, Синон, — сказал Одиссей, и в голосе его не было злобы и ярости.
— Одиссей, — еле слышно пробормотал Синон, — ты ведь знаешь, как я любил тебя…
— Свяжите ему руки и ноги покрепче и бросьте в яму.
Эвбеец покорно протянул руки, и два воина, обдавая его запахом пота и лука, вывернули их назад, накинули сыромятные ремни, стянули.
— И обязательно выставьте около ямы стражу. Если его побьют камнями, вы ответите мне головой, поняли?
— Поняли, царь, — пожал плечами старший из воинов. — Ну, двигай. — Он легонько кольнул Синона медным кинжалом. Тот вздрогнул, отшатнулся и, ссутулив плечи, медленно поплелся по направлению к кострам.