Ну ладно, пора кончать с этим цветным широкоэкранным сном и просыпаться. Хватит".
Куроедов несколько раз энергично согнул и разогнул руки. Мышечное ощущение было обычным, под кожей послушно прокатились бицепсы гимнаста-второразрядника. Ущипнул правой рукой левую ладонь. Почувствовал некоторую боль. Почесал нос. И нос и мозг отметили почесывание.
Глинобитная стена со странными предметами не исчезала. Мало того, сон все углублялся. Теперь он уже был звуковым и издавал довольно сильные запахи. Сквозь небольшое оконце в верхней части стены доносился гомон людских голосов, мычание коров, блеяние овец, металлическое позвякивание. Резко пахло луком, навозом, мочой.
Где-то в самой глубине сознания Куроедова вдруг родилась уверенность, что он не спит. Уверенность эта все крепла и, словно пузырек воздуха, поднималась на поверхность, пока окончательно не овладела им. Мозг, не в состоянии объяснить происходящее, казалось, перешел на малые обороты.
Куроедов сильно прикусил кончик языка в последней попытке проснуться — а вдруг! — но уже твердо знал, что не проснется, потому что он не спал, а бодрствовал. Самое удивительное было то, что он даже особенно не удивлялся. Происшедшее просто не укладывалось в рамки удивления. Чтобы удивиться чему-нибудь, надо прежде всего допускать возможность этого. Например, если бы Машка Тиберман вдруг замяукала на заседании, он был бы поражен. Поражен именно потому, что от этой дурехи можно ожидать всего. Но если замяукал бы Геродюк, он не удивился бы, потому что Геродюк замяукать просто не мог. Так и сейчас. Он не мог быть в этой комнате, просто не мог, а раз не мог, стало быть, нечего и ломать голову над тем, что не может быть.
Мысли были какие-то успокоительные, и хотя он был по-прежнему возбужден, почувствовал, что в состоянии двигаться.
Он оглянулся, увидел незапертую дверь и, стараясь унять колотившееся сердце, шагнул сквозь нее и вышел на улицу.
Улица с размаху ударила сразу по всем органам чувств: ярчайшее солнце плавило стены невысоких домов. Тени были столь густы, что казались провалами, бездонными ямами. По улице брели люди в коротких светлых накидках, хитонах, туниках. Ослик, увешанный по обоим бокам своего тщедушного тельца связками глиняных сосудов, сосредоточенно мочился посреди мостовой, не обращая внимания на юного погонщика, который лупил его ладонью по крупу. От ослика поднималась пыль, как от старого коврика. Крики, крики восточного базара доносились отовсюду. Казалось, что торговали везде, даже над Куроедовым и под ним.
С минуту Александр Васильевич стоял в оцепенении. Ему снова стало страшно. Он знал, что не спал и что люди на улице носили одежду Древней Эллады и язык, на котором они говорили, был языком Эллады. Он слишком много лет штудировал классиков, чтобы спутать его. Но если он не спит и картина перед ним не плод его болезненной фантазии, то тогда… Ответа не было, ибо рациональный ум скорее выключится, как перегруженный мотор, чем признает какую-нибудь иррациональность. А младший научный сотрудник сектора Деревянного Коня Института Истории Троянской Войны Александр Васильевич Куроедов, стоявший живьем на улице древнегреческого города, — куда уж иррациональнее!
И вдруг словно что-то щелкнуло в нем, словно вышел из строя какой-то предохранитель, и Куроедов почувствовал волнительное изумление, острейшее любопытство и холодящую спину отчаянность. Эх, рационально, иррационально, спит, не спит, разбираться будем потом, уважаемые товарищи и друзья!
Он хлопнул себя ладонями по груди, засмеялся, глубоко вздохнул и пошел вниз по улице, ловя на себе недоуменные взгляды толпы. «Пиджак с двумя разрезами и пестренький галстук — это, конечно, не лучший туалет для Древней Греции. Ну да ладно… — подумал Куроедов. — Хорошо бы определить, где я и когда я. Похоже, что до нашей эры. Так что по меньшей мере мне две тысячи лет… Гм… Более, чем достаточно для пенсии».
Перед ним были ворота в крепостной стене, запертые на толстый деревянный засов. У ворот дремали" два стражника, сидя в тени и положив подле себя длинные копья с медными наконечниками.
Куроедов оглянулся. В центре города, на холме горел на солнце дворец с круто поднимавшимися вверх толстыми стенами и небольшими оконцами.
«В сущности, — подумал Куроедов, — если бы оказалось, что дворец этот Пергам царя Приама, а я нахожусь в Трое, было бы вполне логично. Сегодня я бы не удивился. Сейчас. Сейчас все возможно. Как назывались главные ворота Трои? Ну, ну, Александр Васильевич, стыдно… Конечно, Скейские. А ну возьму-ка я и спрошу».
Он почувствовал, как мгновенно взмокла у него спина. То ли допекла малоазийская жара, то ли дух захватило от волнения.
— Эй, мальчик, — позвал он по-древнегречески полуголого черноволосого озорника, державшего на руках серую тощую кошку, — скажи мне, что это за ворота?
От испуга мальчуган уронил кошку, и та в два прыжка исчезла из виду. Он смотрел на Куроедова широко раскрытыми глазами. Испуг в них медленно сменялся удивлением и любопытством. Мальчик бесцеремонно разглядывал его. Больше всего его, очевидно, заинтересовали брюки Куроедова.
— Так как же называются эти ворота?
Мальчик ухмыльнулся:
— Да Скейские же… Как ты забавно говоришь… И не знаешь ворот.
На мгновение Куроедову показалось, что в голове у него взорвалась петарда. Троя! Священная Троя на холме Гиссарлык! Троя, живая Троя, пахнущая навозом, Троя Приама и Гектора, Елены и Париса… И он, Сашка Куроедов, 1947 года рождения, проживающий по адресу: Москва, А—252, улица Георгиу-Дежа, дом 3, квартира 34, — он, Сашка Куроедов, стоит у Скейских ворот и разговаривает с живым маленьким троянцем с царапиной на голой смуглой ручонке — должно быть, след кошачьих коготков.
Черт с тем, что это невозможно, черт побери все объяснения! Это все потом, а сейчас — представить только! — можно пройтись по Трое или даже выйти за ворота… Хотя судя по тому, что они заперты и охраняются двумя храпящими стражами, город, наверное, осажден… Троянская война. Значит, там, за воротами, лагерь греков. Там где-то шатер Ахиллеса, Агамемнона, Менелая… Куроедов улыбнулся: «Позвольте представиться: младший научный сотрудник Александр Куроедов». — «Очень приятно, царь Менелай». Ах, черт подери! Здорово.
Мальчуган все еще смотрел на Куроедова и даже нерешительно подошел к нему, отступил на шаг и снова подошел, как щенок, перед незнакомой, но соблазнительной игрушкой.
— Что это у тебя? — спросил он наконец у Куроедова, показывая на часы.
— Это? Это… как тебе объяснить… Эта штучка показывает время.
— Время… — Мальчуган снисходительно усмехнулся: глупы эти чужестранцы. Простых вещей не знают. — Время узнают по солнцу, а как может солнце сидеть в такой маленькой штучке? Ты не смеешься надо мной? — спросил он. — Я уже большой. Мне восемь лет. А ты ведь чужестранец? Правда? Я такой одежды в глаза не видел. Как ты в ней ходишь…
— Да, — вздохнул Куроедов. — Это точно — чужестранец. А как хожу — не знаю сам. Скажи мне, мальчуган, а где твой отец? Я хотел бы познакомиться с ним.
Мальчик опустил голову и проглотил слюну. Голос его дрогнул:
— Его убили в бою. В том году. Он был добрый. Он подбрасывал меня высоко в воздух, выше домов, до самого неба. Он был сильный… Сильней всех, не веришь?
Отец у Куроедова умер рано, когда ему не было и пяти. Он его почти не помнил. Помнил почему-то только большие руки и себя, маленького, в них. Больше ничего. Но с годами он воссоздавал для себя портрет отца. Воссоздавал сам, не спрашивая никого, даже матери. Воссоздавал, потому что чувствовал в нем потребность. Нужен был ему отец, и все тут.
И этот мальчуган перед ним уже начал воссоздавать. Или создавать? Добрый и самый сильный. У всех были самые сильные отцы, особенно когда их не было. Есть, оказывается, преимущество и в сиротстве.
Куроедов вдруг почувствовал прилив какой-то братской жалости к грязному мальчугану. Смотрит-то он на него как! А наверное, и действительно был у него отец. Подбрасывал малыша к троянскому небу. Погиб в бою. Плакал ли мальчуган по нему? Погиб в бою. Война, настоящая война. Если умирает чей-то отец — это уже настоящая война. Троянская война! В ней, оказывается, участвовали не только бессмертные боги и герои, умевшие умирать красиво и поэтично. Были и другие, умиравшие тяжело и страшно, с хриплыми стонами и свистящим слабеющим дыханием, царапая сухую землю долины Скамандра ногтями или пытаясь засунуть в живот вываливающиеся внутренности, думая об оставляемых ими таких вот мальчуганах и девчонках, которых уже никто не будет подбрасывать в воздух, к самому небу… Война, кровь, усталость, пот, смерть. И мальчуган с царапиной, у которого был самый добрый и сильный отец. С большими руками.
— Пойдем со мной, мальчуган, покажи мне город.
— Я пошел бы с тобой, но солнце уже низко, пора домой помогать матери, а то она будет ругаться. — Мальчик махнул рукой Куроедову, повернулся и побежал куда-то, нырнув в лабиринт лачуг.
Куроедов проводил его взглядом и пошел обратно вверх по улочке, ища глазами тень.
— Эй, ты! — послышался грубый окрик откуда-то из переулка, пересекавшего улицу. Из-за угла вышли два дюжих молодца. По краям их накидок шли черные полосы. На головах у них были кожаные шишастые шлемы с конскими хвостами, а на поясах висели короткие кинжалы.
— Это вы мне? — спросил Куроедов, останавливаясь.
— Нет, себе! — расхохотался один из стражников. — Ишь ты. «Это вы мне»! — передразнил он Куроедова. — Ты кто такой?
— Чужестранец, — ответил Куроедов.
— Это мы и сами видим. Откуда?
— Как вам объяснить…
— Можешь не объяснять. Сразу видно, что ты ахейский лазутчик. Переодели тебя в эту странную одежду, чтобы сбить нас с толку…
— Позвольте, но где же здесь логика? — горячо начал Куроедов. — Если бы я был лазутчиком греков, я бы, наоборот, оделся так же, как и все остальные, чтобы не привлекать внимания…
— А вот сейчас я привлеку твое внимание! — угрожающе сказал стражник повыше.
От него несло потом, луком и кислым вином. Лицо у него было угреватое и жестокое. Он неожиданно поднял руку и изо всей силы ударил Куроедова по лицу. В последнюю секунду тот успел отдернуть голову в сторону, и удар прошелся лишь по касательной, но все равно на мгновение ошеломил его.
«Сволочи, — мелькнуло у него в голове, — псы пьяные… Что я им сделал?»
— Пойдем, — тявкнул стражник поменьше. — Приамова стража не любит, когда на нее так смотрят по-волчьи, как ты.
— Куда? Зачем? — спросил Куроедов.
Сердце его трепыхалось от оскорбления. За что? Почему? По какому праву? Подумав о праве, он невольно внутренне усмехнулся и разом успокоился. В конце концов в каждой стране могут быть свои понятия о гостеприимстве и подавно о праве. Может быть, зуботычины и есть здесь знак гостеприимства и печать права.
При других обстоятельствах он бы, наверно, не удержался и ввязался в безнадежную драку, потому что не любил, когда его били. Но сама фантастичность ситуации притупила остроту оскорбления и боль в щеке, сделав и их фантастичной, нереальной. Во сне, правда, можно и треснуть кого-нибудь по морде, но во сне наяву…
— Куда, ты спрашиваешь? Сейчас мы приведем тебя к самому Ольвиду. Он знает, как беседовать с такими, как ты. Ну, живее шевелись, греческая падаль…
— Приготовьте молодого человека для тихой беседы со старым Ольвидом, — ласково сказал старик с огромной розовой лысиной, потирая руки. Он сидел на длинной скамейке в небольшой прохладной комнате с каменными стенами. На нем был желтый хитон с двойной черной каймой по краям.
Стражники, сопя, просунули руки Куроедова в две кожаные петли, закрепленные в стене, и накинули такие же петли на ноги.
Ольвид с кряхтением встал, упираясь руками в колени:
— Ой, боги, боги, за что они насылают на человека старость? И здесь болит, и там скрипит, и здесь тянет, и там ломит… Ох-ха-ха… жизнь… А у тебя приятное лицо, мальчик, на твоем лице отдыхают глаза. — Ольвид подошел к Куроедову, медленно покачал головой, как бы желая получше рассмотреть его. — И одежда у тебя интересная, не наша. Уж не какая-нибудь богиня соткала тебе эту ткань? А? Нет? Ну, прости старичка за болтливость… И вещички у тебя в карманах презабавные, и не поймешь, что для чего. Ох-ха-ха… Одной Афине многомудрой под силу разгадать, что к чему. Значит, мальчик мой, ты говоришь, что чужестранец и вовсе не имеешь никакого отношения к ахейцам, осадившим священную Трою?
— Совершенно верно, — торопливо сказал Куроедов, расслабляя мышцы, которые он было напряг, ожидая удара.
— Так, прекрасно, — пробормотал Ольвид и вдруг плюнул Куроедову в лицо. Густая липкая слюна попала в глаза, и тот дернулся вперед, но кожаные петли крепко держали руки.
— Сволочи! — крикнул он. — Что я вам сделал? Палачи вы проклятые! Неужели вы не понимаете, что, будь я шпионом, я бы не был одет в эту непривычную для вас одежду? Вы же вислоухие ослы, если принимаете меня за ахейца! Подумайте лучше об осаде, недолго ведь осталось стоять вашей Трое… Я это знаю, я пришел из будущего и знаю, что вас ждет. «Не нужно, пожалуй, говорить это», — пронеслось в голове у Куроедова, но бессильный гнев душил его и требовал выхода в злых, колючих словах.
— Так, так, так, — радостно и изумленно закивал Ольвид, потер ладони. — Ты знаешь будущее — прекрасно. Но смертные не должны знать будущее, ибо, зная его, они становятся как бы бессмертны. Да и как может существовать государство, граждане которого пытаются заглянуть в будущее? Как может править таким государством царь, если граждане то и дело будут ставить под сомнение мудрость его приказов? Всякое знание — враг порядка, и посему, если ты говоришь правду, хотя бы крупицу правды, или думаешь, что говоришь правду, — ты сгниешь в моем прохладном подземелье. Ты будешь висеть на ремнях и думать о будущем. Ты будешь есть его и пить, смазывать им свои раны от проедающих мясо ремней. А потом ты умрешь, и будущее будет надежно спрятано в горстке праха.
— Ты лжешь! — крикнул Куроедов.
Но Ольвид с неожиданной для его возраста силой ударил его по губам.
— Молчи, мой милый юноша, — мягко сказал он и томно вздохнул, — ох-ха-ха… Я не люблю, когда во время допроса мне отвечают. Я больше люблю слушать самого себя, а не жалкие слова лжи. Да и что это за допрос, если каждый заключенный вздумает говорить что захочет? Это будет комедия, а не допрос… Когда я тебя о чем-нибудь спрашиваю, я и не ожидаю ответа. Зачем он мне? Я ведь все знаю заранее. И не щерь, пожалуйста, зубы, юноша. Я тебя бью для твоей же пользы, чтобы ты хорошо знал настоящее и забыл бы будущее. Ну, ну, не крути головой, а то старичку и ударить тебя трудно. Вот так…
4
В трубке простуженно захрипело, забулькало, и полковник Полупанов со вздохом достал из письменного стола разогнутую шпильку для волос, прочистил мундштук и чиркнул спичкой.
— Ну так что, капитан? — спросил он Зырянова, молчаливо уставившегося на стеклянный шкаф со спортивными трофеями отделения. — Так и напишем, происшествие расследованию не подлежит в связи с сверхъестественным характером? Так? Вы только на минуту представьте, как отнесутся к нашему рапорту в отделе. Да они его под стекло в рамку вставят… Нет, дорогой мой капитан, если нам поручено расследовать что-нибудь, мы должны быть готовы иметь дело с кем угодно, даже с духами, привидениями, лешими, водяными, гномами, эльфами, оборотнями, упырями, вампирами и прочей публикой этого рода.
Полковник любил в разговоре с подчиненными блеснуть эрудицией, знал за собой этот грешок, но ничего поделать с собой не мог. Да и нужно же в конце концов человеку иметь хоть какие-нибудь слабости…
— Вы мне дайте хоть одного гнома, я уж с ним побеседую, — угрюмо пробормотал капитан Зырянов. — Ну ничего, понимаете, ничего. Один растворился в воздухе, причем растворился без осадка, как кофе, другой возник из ничего, как кролик у иллюзиониста. Этого Абнеоса обследовало уже три комиссии академии, не говоря уже о сотрудниках ИИТВа. И все разводят руками. Шпарит по-древнегречески — еле разбирать успевают; подробности всякие рассказывает о Гекторе — он ему щит, оказывается, реставрировал, — об Андромахе, ну, в общем, отвечает по «Илиаде» без бумажки. Комиссии за сердце хватаются. И признать невозможно, и не признать — тоже.
— Андромаха — это хорошо, — вздохнул полковник. — С Андромахой я бы поговорил, особенно когда она без Гектора… А Куроедова нужно найти. С Гомером или без — это уже детали. В конце концов у нас отделение милиции, а не филфак.
— А я разве против, — пожал плечами Зырянов. — Я перебрал все возможности, включая массовый психоз, гипноз, наркоз. Ну ничего, ни одной ниточки, ни одной зацепки, ничего. Голова уже гудит как большой турецкий барабан. Вчера у нас в клубе на репетиции «Егора Булычева» я вдруг начал шпарить из «Гамлета». Глаза на режиссера выпучил и думаю: а вдруг и он сейчас растворится в воздухе…
— М-да, — пожевал губами полковник и скорчил гримасу. Очевидно, горечь из трубки попала ему на язык.
Резко и неожиданно зазвонил телефон. Полковник раздраженно схватил трубку и буркнул:
— Полупанов… Господи, вы же знаете, что я занят… Всякая ерунда… Просится, просится… Третий раз… Да хоть сотый… — Полковник в сердцах, с треском швырнул трубку на аппарат. — Ходят всякие типы… Дежурный говорит, что третий раз за два дня является. Спрашивает, не пропало ли что-нибудь в районе и не появилось… Постой, постой… Не появилось… не появилось…
Полковник вдруг уперся руками в подлокотники кресла и, не отодвигая его, выскочил из-за стола, открыл дверь кабинета и громовым голосом закричал:
— Дежурный!
Дежурный по отделению старший лейтенант Савчук взлетел вверх по лестнице, не касаясь ступенек.
— Товарищ полковник…
— Знаю, что полковник! Где этот тип?
— Отпустил, товарищ полковник.
— Догнать, вернуть, найти, немедленно.
— Есть, товарищ полковник, он из телеателье. Разрешите идти?
— И побыстрее.
Полковник сел на краешек стола, набил трубку и спросил капитана Зырянова:
— Все это бред, капитан, но когда человек приходит в милицию, да еще третий раз за два дня, и осведомляется, не появилось ли где что-нибудь лишнего, — это… не совсем обычно, а мы уже два дня занимаемся не совсем обычным делом. Да вот он и сам.
Иван Скрыпник — а это, разумеется, был именно он — поздоровался и, сообщив, кто он такой, сказал:
— Я, товарищ полковник, признаться, удивлен. Приходит рядовой труженик в милицию и вежливо спрашивает, не пропало ли где-нибудь что-нибудь и не появилось ли что нибудь взамен. И что же? Смотрят с сочувственной улыбочкой, говорят вежливо, открывают дверь, прощаются… Душевнобольные — так и написано у них на лице — требуют особой чуткости.
— Это точно, — сказал полковник. — Что значит, уважаемый рядовой труженик, ваше выражение «взамен»? Появилось взамен пропавшего.
— В прямом. Ну да ладно. Как говорил в свое время некий Раскольников в таких случаях, вяжите меня. Если вы просмотрите записи за десятое сентября, вы увидите там странное заявление одной гражданки нашего района о пропаже у нее из буфета вазы с конфетами…
— Это бывает.
— Ваза пропала из запертого буфета, а вместо нее появился камень. Причем детей у гражданочки нет, равно как и мужа, а есть кошка. Но кошка не умеет подбирать ключи и не смогла бы приволочь камень весом в два килограмма сто тридцать шесть граммов. Иначе гражданочка не получала бы пенсию, а работала со своим зверем в цирке.
— Вы на учете состоите, товарищ Скрыпник? — нахмурился полковник.
— Состою, — тяжко вздохнул бригадир настройщиков. — На военном, комсомольском, профсоюзном.
— И все?
— И все.
— Тогда откуда, допустим, вы знаете, что камень весил два килограмма сто тридцать шесть граммов?
— Я его взвесил.
— Гм… интересно. А откуда вы его взяли?
— Я же вам предлагал вязать меня. Украл.
— Ну вот наконец я слышу слона не мальчика, а мужа, — сказал полковник. — Откуда же?
— Из вашего отделения. Точнее, не совсем украл, а подменил. Вам-то все равно, а для меня этот камень ценнее золота.
— Послушайте, Скрыпник, раз вы не состоите на учете в психоневрологическом диспансере, вы, может быть, пробуете писать детективные повести. Вы чудно строите сюжет. Я, можно сказать, некоторым образом профессионал и то сижу как на иголках. Поздравляю вас. Так в чем же ценность камня?
— Сейчас я вам попытаюсь объяснить, но прежде скажите мне, что пропало и что появилось в районе. Иначе меня бы не схватили за хлястик на тротуаре.
Полковник посмотрел на капитана, не спеша выковырнул из трубки пепел и сказал:
— Исчезло: младших научных сотрудников — один. Появилось: троянцев — один.
— Тр-рр-оян-цев? — заикаясь, переспросил бригадир настройщиков. — Один? — Он вдруг схватил полковника за плечи и трижды расцеловал его. Затем проделал ту же операцию с капитаном, уже давно потерявшим и дар речи, и способность удивляться и сидевшим с выражением, которое, наверное, бывает у человека, попавшего в водоворот.
Полковник несколько раз энергично потряс головой, не то отмахиваясь от чего-то, не то приводя в порядок мысли. Способность трезво оценивать самые неожиданные ситуации он выработал в себе давно, но теперь чувствовал, что грани между явью и вымыслом, возможным и невозможным, правдой и шуткой стали неприятно зыбкими, расплывчатыми и эта неопределенность была ему неприятна и утомительна, как работа без очков, которые он носил.
— Ну ладно, — сказал со счастливым вздохом Скрыпник, — ничего не поделаешь. Перед вами гений-самоучка, а может быть, и того хуже. В исчезновении младшего научного сотрудника и в появлении троянца виноват я. Понимаете, я понадеялся на автоматику, которая должна была выключить накопитель энергии, а вместо этого произошел пробой.
— Капитан, — торжественно сказал полковник, — передайте моей жене и детям, что Полупанов ложится на обследование.
— Не смогу, товарищ полковник, — сонно пробормотал капитан Зырянов, — у самого мысли путаются…
— Терпение, товарищи, — умоляюще попросил Скрыпник. — С кем бы я ни начинал говорить о своем изобретении — все улыбаются, хоть выступай на вечерах сатиры и юмора. Может изобретатель рассчитывать на терпеливое внимание хотя бы в милиции?
— Может, — вздохнул полковник и в третий раз за полчаса набил трубку «Золотым руном».
— Спасибо. Тогда слушайте…
— Значит, вы надеетесь, что сумеете осуществить обратный обмен? — спросил капитан Зырянов. Выберись на твердую почву фактов, даже фантастических, он заметно повеселел, и из глаз его исчезло выражение беззащитности.
— Надеюсь.
— Вам нужна чья-нибудь помощь?
— Нет, потому что в этой штуковине не только никто пока еще не разбирается, но никто в нее не поверит в ближайшие пять лет.
— Но нас вы держите в курсе дела.
— Обязательно. К тому же, когда я смогу попытаться сделать обратный обмен, лучше поместить троянца на то же место, где он появился.
— Гм… — пробормотал полковник, — а Куроедова как вы поместите на то же место?
— Будем надеяться, — сказал бригадир настройщиков. — Конечно, может случиться, что вместо Куроедова мы получим в обмен другого троянца, но что поделаешь — первые шаги пространственно-временного обмена. Будем пытаться еще и еще раз.
— Боже, сколько же троянцев перебывает в нашем районе! — застонал полковник и обхватил руками голову.
5
Когда Маша Тиберман поступила в аспирантуру, ее мать Екатерина Яковлевна раз и навсегда прониклась величайшим к ней почтением. В булочной номер семнадцать, где она работала продавщицей, весь коллектив точно знал, когда сдается философия и сколько сил уходит на освоение латинских глаголов. Одно время работники кондитерского отдела даже умели сказать: «Галлиа омниа ин партес трес дивиза эст», потом же забыли сообщение Цезаря о том, что вся Галлия была разделена на три части. Но интереса к античности не потеряли и даже дважды коллективно ходили смотреть «Приключения Одиссея» и «Фараон».
В этот день после звонка Маши из института с просьбой приготовить какую-нибудь закуску по случаю неожиданного и срочного сбора гостей, Екатерина Яковлевна отпросилась пораньше, быстренько закупила все необходимое, помчалась домой и принялась готовить винегрет и рубленую селедку, которые уже давно славились среди обширных Машиных знакомых.
Готовить было ей нисколько не тягостно, скорее наоборот, она даже получала удовольствие, мысленно представляя выражение немого восторга на лицах гостей с набитыми ртами и шумные потом поздравления по поводу ее, Екатерины Яковлевны, кулинарных необыкновенных способностей.
Да и сами вечеринки с их латинскими и греческими тостами, шутливыми стенгазетами, выпускаемыми специально для них, Маменькиными раскрасневшимися щечками были для нее приятны и даже умилительны. «Дай бог ей еще хорошего мужа, не обязательно старшего научного, пусть даже младшего…» — шептала она. Будущего Машенькиного мужа она представляла себе высоким, солидным и придирчиво требующим жестко накрахмаленных воротничков. Немножко она его даже побаивалась, очень уважала за безукоризненные манжеты и ученость и готова была на все, лишь бы Машенька была счастлива.
Есть ли у нее ухажеры, Екатерина Яковлевна у дочери спрашивать остерегалась, зная, что та может и рассердиться — нервы, наука… Зато уж на вечеринках, когда они устраивались в их доме, наставляла глаза перископами, стараясь угадать кто. Однажды она почему-то решила, что Машенька неравнодушна к маленькому полноватому инженеру Васе Быцко, и два дня у нее было смутно на душе. Не то чтобы он был плохим человеком, боже упаси… Но он был невысок, ходил не только что без крахмальных воротничков, а даже и вовсе без галстука и занимался какими-то непонятными машинами, а не родной Троей. Потом инженер исчез, и Екатерина Яковлевна снова мысленно принялась крахмалить Его воротнички.
Селедка была уже готова, оставался винегрет, когда послышался дверной звонок. «Ах, Маша, Маша, ученый человек, вечно забывает ключи», — подумала Екатерина Яковлевна, вытерла руки о передник и пошла открывать дверь.
Маша ввела за руку высоченного дядечку с черной бородой, в коротковатом коричневом костюме в клеточку. «Ну и мода пошла у нынешних!..» — изумилась Екатерина Яковлевна.
— Знакомься, мама, это Абнеос, — сказала Машенька.
— Очень приятно, — сладко улыбнулась Екатерина Яковлевна. — А по отчеству вас как?
Борода беспомощно посмотрел на Машеньку, и та поспешно объяснила:
— Мама, Абнеос по-русски не понимает.
— Он что же — иностранец?
— Некоторым образом да.
— А откуда?
— Абнеос из Трои.
— Он что же, в командировку или по научному обмену?
— Как тебе сказать…
Тут бородатый что-то сказал Машеньке, и Екатерина Яковлевна, опомнившись, затрепыхалась:
— Да что это я!.. Проходите, пожалуйста, стереовизор включите, я мигом управлюсь, а там и другие гости подойдут.
Она пошла на кухню в некотором смятении духа. С одной стороны, не дай бог увезет Машеньку куда-нибудь к черту на кулички, бывают ведь такие случаи; с другой — человек, видно, ученый и по-русски не понимает. Модник, с бородой.
Уж сколько раз ругала себя Екатерина Яковлевна за буйную, как у девчонки, фантазию, но ничего поделать с собой не могла. Вот и сейчас живо представила себе внуков, таких же чернявеньких, как этот. Врываются они к ней с визгом, криком, все вверх дном, а ей нипочем. Что же, убрать потом трудно? И чего Маша на них ругается, дети ведь, понимать надо, мальчики…
Один за другим начали сходиться гости: поэт-песенник Иван Гладиолус, написавший в свое время слова к знаменитым «Фиалкам»; внештатный журналист Михаил Волотовский, ездивший зачем-то туристом на все зарубежные спортивные состязания, в которых ни бельмеса не понимал; уже знакомый нам старший научный сотрудник Сергей Иосифович Флавников; немолодой, но подающий надежды художник-график, в белых носках и с челкой, Витя, по прозвищу Чукча; переводчица с румынского и аварского Доротея Шпалик, употреблявшая столь длинные мундштуки для сигарет, что ее благоразумно обходили стороной.
Входя в комнату, гости бросали быстрые оценивающие взгляды на стол, в центре которого под охраной двух бутылок «Столичной» стоял знаменитый винегрет. Затем они украдкой осматривали троянца. Большинство улыбалось: и стол и троянец были вполне на уровне.
— За стол! — скомандовала Машенька.
Раздался дружный грохот стульев, и гости быстро разоружили охрану винегрета, поплыла из рук в руки хлебница и кто-то крикнул:
— Сергей Иосифович, тост!
— Я сегодня не в ударе, — вяло трепыхнулся Флавников, зная, что тост все равно сказать придется.
— Просим, просим, — бубнил график Чукча, а Доротея Шпалик грозно направила на историка мундштук с дымящейся сигаретой.
— Сдаюсь, — сказал Сергей Иосифович, поднял глаза к потолку, словно искал на нем мыслей и вдохновения. — Друзья, сегодня у нас не совсем обычный вечер. Ведь за последние три тысячи лет вряд ли кому-нибудь приходилось сидеть за одним столом с живым троянцем, тем более с таким милым выходцем из другой эры, как наш Абнеос — этот ходячий источник тем для кандидатских и даже докторских диссертаций. А ведь Абнеос был в свое время, — Флавников тонко улыбнулся, — я говорю — в свое время, всего лишь шорником. Итак, выпьем за шорников, консультирующих докторов наук!
Машенька Тиберман тем временем уже окончательно вошла в роль переводчика и все время шептала что-то в ухо Абнеосу, отчего у того округлялись глаза и поднимались брови.
— Боже, сколько необыкновенных вещей, должно быть, знает этот мужчина. — Доротея Шпалик вынула изо рта мундштук, выпила рюмку водки и снова затянулась сигаретой.
— О нем нужно будет написать песню, — крякнув после стопки, сказал поэт-песенник Иван Гладиолус и тихо стал напевать: — Полюбила я тро-ян-ца, а за что и не пой-му-у…
— Пусть говорит Абнеос, — решительно потребовал график Чукча. — Пусть расскажет про ахиллесову пяту.
— Боже, как это необыкновенно, — взвизгнула Доротея Шпалик, — сидеть и смотреть на друга Гомера и слушать его рассказы.