Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Человек под копирку

ModernLib.Net / Социально-философская фантастика / Юрьев Зиновий Юрьевич / Человек под копирку - Чтение (стр. 3)
Автор: Юрьев Зиновий Юрьевич
Жанр: Социально-философская фантастика

 

 


– Только тонисок.

– Прекрасно.

Он нажал кнопку переносного пульта, и почти тотчас же человек, встретивший меня на улице, вошел в комнату и поставил передо мной высокий запотевший стакан тонисока.

Мне начинало казаться, что все в этом доме происходит чуточку быстрее, чем в обычном мире. Зато сам хозяин стареет значительно медленнее. Глаза у него, впрочем, были не слишком молодые: умные, решительные, слегка усталые. Но очень загорелая кожа была упругой и гладкой.

«Очень загорелая кожа, очень загорелая…» Эти слова должны были что-то значить, потому что мое подсознание подставило им подножку, и они, проносясь, зацепились и барахтались сейчас у меня в голове. Ладно, брат Дики, вспомнишь позже. Побродишь среди ассоциаций и дойдешь до истинного значения загара. Я сделал несколько глотков тонисока и спросил хозяина:

– Вы знаете Мортимера Синтакиса?

– Да.

Я, признаться, не ожидал такого ответа и, чтобы выиграть несколько секунд, снова поднес стакан с тонисоком ко рту.

– Вы не знаете, что с ним случилось?

– Знаю.

К своему удивлению, я почувствовал, что безумно хочу спать и с трудом сдерживаю зевоту. Наверное, реакция на возбуждение, связанное с расследованием. Защитный механизм.

– Так что же, мистер Клевинджер?

– Думаю, что он еще жив, но вряд ли это надолго.

Он тонко усмехнулся, и глаза его ледяно блеснули. Мне пришлось выхватить из кармана платок и сделать вид, что я вытираю нос, чтобы хоть как-то скрыть неудержимую зевоту. Я знал, что мне следовало бы по меньшей мере удивиться тому, что говорит Клевинджер, я помнил слова «следовало бы… удивиться», но они странно отъединились от чувств и медленно проплывали в моей голове пустой шелухой. Мне нужно было понять, что говорит человек напротив меня, но сделать это было невозможно. Я знал, что засыпаю. Занавес сознания медленно и неотвратимо задвигался, и я не мог его остановить. Я хотел что-то подумать, но уже не мог и этого. И сдался. Последним моим ощущением было прикосновение чего-то прохладного и гладкого к щеке.

Видения были замедленными и цветными. Отец принимал свое лекарство и нес порошок ко рту долго-долго, еще дольше глотал его и затем целую вечность мучительно морщился. И все в нашей комнате морщилось, съеживалось, теряло четкие очертания. Я видел себя со стороны. Я был желтовато-зеленого цвета, как кожа на висках у отца, крошечного роста, и тело мое было неясно, размыто, неопределенно. В комнату по воздуху неторопливым дирижаблем вплыла мать. Она была загорелой и в руках сжимала белые длинные чехлы, и чехлы красиво оттеняли ее загар. Наверное, для отца и для меня. Мне было страшно, я не хотел, чтобы на меня надевали чехол, я пытался закричать, но весь мой сон вдруг как бы свернулся, сжался, превратился в тонкую яркую иглу и больно уколол меня…

Пактор Браун проводил мне по щеке чем-то бесконечно гладким и мягким, и тянущая истома теплой волной разливалась по телу, отдавалась прибоем в далеких и чужих ногах…

Я плыл. Волны ритмично подбрасывали меня, и мне ничего не было нужно. Может быть, подумал я, это и есть счастье – когда тебе ничего не нужно… И поразился своей мудрости.

На мгновение занавес сознания разошелся, и в щель я увидел почти у самой моей головы кусок брезента. Я пытался заглянуть в щель получше, но занавес мягко закрылся…

Отец, пятясь, уходил от меня и таял в желтоватой дымке, и я знал, что он никогда не вернется, и мир казался мне чудовищно огромным, сложным, чужим. Мне было бесконечно жаль отца. И еще больше себя, потому что чем дальше и безвозвратнее отступал он от меня, тем неумолимее надвигался на меня враждебный мир. Я боялся его. Я не хотел в нем быть. Я висел над какой-то пропастью, уцепившись за край, и пальцы мои медленно разжимались, и пактор Браун улыбался мне, и я вдруг ощущал под ногами твердую опору и уже больше не боялся грохота мира и провала под собой.

И опять занавес слегка колыхнулся, впустив рев и грохот. Я сидел в кресле, и кресло медленно поворачивалось. А может быть, поворачивалось круглое окошко-иллюминатор, и по нему не сверху, а горизонтально струились маленькие ручейки. Грохот усилился, что-то плавно и сильно толкнуло меня в спину, и занавес снова закрылся…

Я просыпался так же медленно, как медленно разворачивались мои видения. Я знал лишь, что просыпаюсь, ибо уже отдавал себе отчет в нереальности образов, владевших моим сознанием. А раз они нереальны, химеричны и тем не менее я их вижу, значит, я еще сплю. И стоило мне окончательно осознать, что сплю, как я сразу же проснулся. Явь поднялась откуда-то из меня, открыла веки.

Я лежал на кровати в небольшой комнатке. Под потолком горела тусклая лампочка. Рядом с кроватью стоял столик. Стакан с водой. Вид стакана заставил меня почувствовать и сухой распухший язык во рту, и суконность в голове, и дрожь тошноты в пищеводе. Я потянулся за водой. В поле зрения показалась моя рука в незнакомой красной пижаме. Я почему-то испытывал страх перед стаканом, и вместе с тем пульсировавшая тошнота заставляла меня поднести его ко рту. Вода была прохладной, и тошнота отступила. Мне почудилось, что вот-вот я пойму, почему боялся стакана… Стакан с тонисоком. Наваливающаяся сонливость. Лицо Клевинджера. «Думаю, что он еще жив, но вряд ли это надолго».

На мгновение я испытал слепой ужас животного, попавшего в капкан. Я даже почувствовал, что вот-вот завою. Мышцы напряглись, сердце гулко застучало. Мне хотелось вскочить, вырваться, бежать подальше от западни, от неизвестности, несшей в себе угрозу. Я с трудом взял себя в руки.

«Дин Дики, – сказал я себе мысленно, – самое страшное, что с тобой может случиться – ты умрешь. Это, безусловно, неприятная процедура, но не бойся, что у тебя не получится. Получалось же у других».

Я немного успокоился и начал собирать разбежавшееся стадо моих мыслей. После, когда я окончательно приду в себя, надо будет погрузиться, а сейчас главное – взять себя в руки.

Меня, очевидно, напоили сильным снотворным. Генри Клевинджер. Человек с загорелой кожей. Наполовину моложе своих шестидесяти семи лет. Брат по Первой Всеобщей… Или его протянутая кверху ладонью рука должна была лишь усыпить мою бдительность? Они действительно похитили Синтакиса. «Думаю, что он еще жив, но вряд ли это надолго».

Я опустил ноги на пол и встал. Голова немного кружилась, и нижняя часть скелета все еще была сделана из ваты, но я уже мог держаться на ногах. Ни единого звука не проникало в комнату. Я осмотрел стены – они были покрыты толстой мягкой изоляцией, поглощавшей шум. Но удивительнее всего было то, что в комнате не было окна. Ни большого, ни маленького. Дверь была обшита такой же изоляцией, что и стены, и я с трудом отыскал ее. Ручки на ней не было.

«Если ты очутишься в трудной ситуации, – говорил пактор Браун, – будь благодарен судьбе, что она послала тебе интересную задачу».

Задача, конечно, была интересной. Слишком интересной. Я бы даже сказал – слишком увлекательной.

Я еще раз обошел комнату. Ни одного предмета, на котором можно было бы остановить внимание. Кровать, столик, унитаз. И все.

Во всем этом была некая нелепость. Продолжение безликой комнаты Синтакиса. Убитого человека, которому уже безразлично, стоптаны ли у него каблуки. Старика с молодым загорелым лицом. Неукротимой зевоты. Что за сурдокамера? Почему, зачем? А может быть, обивка вовсе не для того, чтобы поглощать звуки, а чтобы я не разбил себе о стены голову? Может быть, я сошел с ума? Да, но отсутствие окна…

Должно быть, я не пришел в себя как следует, а может быть, снотворное все еще бродило во мне, но мне вдруг снова захотелось лечь. И в это время погас свет. Темнота в комнате была какая-то особенная, редкостной плотности и густоты. У меня было ощущение, что ее нужно разгребать руками, чтобы добраться до кровати. Маленькими шажками, сомнамбулически вытянув руки, я шел к кровати, пока, наконец, не ощутил ее коленями. Я упал на нее и тут же заснул.

Я не знаю, сколько я проспал, но когда я открыл глаза, свет уже снова горел и на столике стоял завтрак: яйца с беконом, стакан тонисока и огромная чашка кофе. Я почувствовал голод. И обрадовался. Первое привычное и нормальное ощущение с момента провала в памяти. Интересно, сумасшедшие испытывают чувство голода? Наверняка, Дин Дики, сказал я себе. То, что ты уплетаешь завтрак – еще не основание для того, чтобы чувствовать себя нормальным. И все-таки то, что я откусывал, жевал и глотал, уже как-то возвращало меня к миру более реальному.

Интересно, подумал я, как они убирают посуду и доставляют еду? И словно в ответ послышалось легкое жужжание электромотора, столик около моей кровати дрогнул и стал опускаться. Как только он опустился, оттянутые вниз створки пола со щелчком встали на свое место.

Я не знал, сколько времени они продержали меня на снотворном, и от мысли, что я мог провести без погружения несколько дней, мне стало не по себе. «Как же, однако, я сразу не догадался?» – подумал я и провел ладонью по щекам. По длине щетины можно было, я надеялся, определить, сколько дней я не брился. Но кожа была гладкой, хотя и чуть-чуть непривычной на ощупь. Этого не могло быть. То, что прошли как минимум сутки, я готов был поручиться. Почему же на щеках нет щетины? Неужели меня побрили? Или намазали лицо дрянью, которой пользуются для сведения волос… Но для чего? Не для элегантности же, особенно в этом мягком беззвучном мешке… А может быть, именно для того, чтобы я не мог ощущать течение времени при помощи бороды. Но для чего? Что за странная цель?

Я начал медленно отключаться от внешнего мира – не слишком трудное дело в этой дыре – и одновременно погружаться в гармонию. На этот раз я почти сразу соизмерил себя с миром, найдя точку гармонии. Я ждал тока кармы, как умирающий от жажды – влагу, и когда она пронизала меня, промыла, и каждая клеточка моего тела заскрипела первозданной чистотой, я снова почувствовал себя растворенным в нашей Первой Всеобщей Научной Церкви.

Во время этого погружения я не хотел заниматься ритуальными сомнениями, ибо слишком жадно мой дух сегодня стремился слиться со Священным Алгоритмом, чтобы сомнения могли возникнуть свободно и непринужденно. «Только то сомнение конструктивно, – учил нас пактор Браун, – в котором ты не сомневаешься».

Я прекратил погружение и медленно всплывал к поверхности реального бытия, когда снова послышалось легкое жужжание, щелкнули оттянутые вниз створки люка, и в образовавшемся отверстии показался столик. Теперь на нем было больше блюд. Обед, должно быть, подумал я, хотя голода совершенно не испытывал. Мне казалось, что с момента завтрака прошел час или полтора, не больше. Но, с другой стороны, трудно сохранить ощущение времени, когда чувствам не на что опереться, не за что уцепиться, когда теряется всякая масштабность. Даже растения, помещенные в комнату с постоянным освещением, начинают страдать расстройством своих биологических часов.

Ужин тоже появился намного раньше, чем я его ожи­дал. Зато ночь – ночью я называл период, когда лампочка была выключена – тянулась бесконечно. Я проснулся в густой темноте моей таинственной мягкой клетки и почувствовал, что больше не засну. «А что, – пришла мне в голову мысль, – если считать все время себе пульс. Семьдесят ударов – минута. Четыре тысячи триста – час. И на третьем часу сойти с ума…»

Теперь мне уже было ясно, что непосредственной угрозы для жизни не было. Если человека хотят прикончить и для этого есть все необходимое, вряд ли его будут специально выдерживать в некоей сурдокамере.

«Но какой во всем этом смысл? – в тысячный раз спрашивал я себя. – Для того, чтобы не дать мне возможности вести поиски Мортимера Синтакиса, у людей, которые его похитили, было множество возможностей. Начиная хотя бы с самой простой: Генри Клевинджер мог преспокойно отказываться от какого-либо знакомства с Синтакисом…

Я крутился на кровати так и эдак, пытаясь снова заснуть, но сон бежал от меня. Простыня и подушка раскалились, тело устало, и чем судорожнее я сжимал веки, тем яснее мне становилось, что борьба бессмысленна. Похоже было, что я уже не засну никогда.

Глава 6

В последующие дни – были это часы, дни или недели? – ничего не менялось. Иногда обед следовал за завтраком почти сразу – так, во всяком случае, мне казалось; иногда ужин отдалялся от обеда так, что я испытывал муки голода. Иногда не успевал я закрыть глаза в беззвучном мраке моей клетки, как вспыхивал свет под потолком и начинался новый день. Иногда ночи тянулись бесконечно, и мне начинало казаться, что мрак будет всегда, что я уже давно не живу, что я умер. Все мои чувства – страх, отчаяние, ощущение нелепой безнадежности – стали какими-то вялыми, нечеткими, ослабленными. Странная апатия охватывала меня. Иногда я ловил себя на том, что не сплю и не думаю. Мозг, полностью лишенный внешних раздражителей, пожирал сам себя.

Погружения, которые так поддерживали меня в первое время, становились все более трудными, пока однажды я почувствовал, что больше не могу достичь гармонии и карма больше не омывала меня.

Я не возносил молитвы, потому что можно вознести молитву, зная, что она будет услышана Машиной, а кому я мог молиться здесь? Да и сама мысль о Первой Всеобщей все реже приходила мне в голову. Чтобы верить, надо, как минимум, хотеть верить, а мне уже ничего не хотелось.

Я ловил себя иногда на том, что без устали повторяю какое-нибудь слово, например, «верить». И слышу только звуки. Бессмысленные звуки Слово умирало. В шелухе одежек смысла не оказывалось.

Я стал впадать в забытье, забывая где я и кто я. Я пробовал произносить слова вслух. Я говорил: «Я – полицейский монах Дин Дики». Но звуки были странными. Они почти ничего не значили. «По-ли-цей-ский» – звуки, шум. Как слово «верить». И все. Что такое Дин Дики? Что это значит? Я отвечал себе: я. Но что такое «я»? Почему «я» – это я? Почему «он» – не я? Почему я не он, она, оно?

Во все более редкие минуты, когда я мог ясно мыслить, я понимал, что медленно схожу с ума, что рвутся одна за другой непрочные ниточки, которыми пришито наше «я» к телу и к миру. Я предвидел уже момент, когда с легким шорохом лопнет последняя такая ниточка, и чудо из чудес, неповторимое чудо природы под названием Дин Дики, перестанет существовать. Тело, которое будет чавкать и жрать, хныкать и храпеть, спать и испражняться, может быть, и останется, но Дина Дики не будет. Тело будет оно. Не я. Оно. Не я. Я?

И самым страшным было то, что я этого больше почти не боялся. Не было мгновенной сосущей пустоты в груди, дуновения холодного ничего. Было тупое равнодушие уходящего сознания.

Но мне не было суждено сойти с ума. По крайней мере в тот раз. Как-то я проснулся и привычно лежал, не раскрывая глаз, в полудремоте, как вдруг почувствовал, что что-то изменилось. Сквозь закрытые веки я угадывал давно забытые ощущения яркого света. Сердце у меня забилось. Медленно, бесконечно медленно, как картежник открывает последнюю карту, на которую поставлено все, я начал открывать глаза. Сначала маленькая щелочка, совсем крохотная щелочка. Ну! И вдруг я почувствовал, что не могу приоткрыть глаза. Мне было страшно. Я несколько раз глубоко вздохнул. Я почти забыл, что такое страшно, и теперь приходилось заново знакомиться с этим чувством.

Наконец я заставил себя открыть глаза. Я открыл их и тут же почувствовал острую резь. Но прежде, чем я зажмурился, я понял, что комната полна живым, трепещущим светом дня. Нет, сказал я себе, этого не может быть. Это уже последние галлюцинации, судорожные спазмы памяти, выбрасывавшей из себя остатки прежних впечатлений, чтобы погрузиться в пучину. Бульканье последних пузырьков из затонувшей лодки.

Я снова приоткрыл глаза. Я был уже в другой комнате – комнате с окном. Должно быть, меня перенесли сюда во время сна. Окно было плотно закрыто занавеской. Если бы не она, мои глаза, наверное, не выдержали бы.

Я лежал на кровати и думал, что удивительное все-таки существо человек. Вот я сейчас медленно возвращаюсь к жизни, отходя на несколько шагов от пропасти безумия, и не чувствую острой, взрывающей все радости, безудержного восторга живой ткани, которой даруют жизнь. Может быть, я так долго стоял на краю обрыва, готовясь к падению, что частица моей души уже была там, в пропасти?

И все же я знал, что медленно отхожу от обрыва, потому что окно все больше завладевало моим сознанием. Кто бы ни были мои тюремщики, они решили не дать мне погибнуть.

Откинуть рукой одеяло, опустить ноги на пол, сделать четыре или пять шагов к окну, протянуть руку и раздвинуть занавеску – что может быть проще? Но поверьте, это было не просто.

И все-таки я решился. Глаза мои уже привыкли к свету и тем не менее я автоматически зажмурился, протянув руку к занавеске и раздвигая ее. И хорошо сделал. Даже сквозь плотно сжатые веки я ощутил упругий удар света, почти невыносимый в его силе толчок.

И снова бесконечно долго и боязливо я разжимал веки. И как только образовалась микроскопическая щелочка, в нее разом хлынула необыкновенная синь, такая густая и такая яркая, что я забыл обо всем на свете и долго стоял, впитывая в себя эту живительную синеву неба, как во время подзарядки впитывает энергию севший аккумулятор.

За синевой я увидел зелень. Густо насыщенную зелень растительности. Я еще не различал детали, но зелень потрясла меня прежде всего своей бурной зеленостью, всей гаммой оттенков, от нежно-салатового до почти черного.

Я не верил своим глазам. Такого изобилия цвета быть не могло. Или я отвык от этого спектра в своей камере, или я попросту галлюцинировал.

Инстинктивно я открыл окно и тут же получил еще один удар по атрофировавшимся чувствам. Наружный воздух окутал меня горячей и влажной волной, настоем неведомых запахов.

Теперь я уже мог различать какие-то детали. Окно второго этажа выходило на зеленую лужайку, окаймленную густым кустарником и неведомыми мне растениями. Я не успел рассмотреть их, потому что на лужайке появилось несколько человек. Я высунулся из окна и привлек, должно быть, их внимание, потому что они подошли поближе к зданию, задрали головы и молча уставились на меня. Они были одеты совершенно одинаково: в легкие куртки и шорты цвета хаки, и я не сразу определил, что двое из них были женщины – вернее, девочка лет пятнадцати и женщина постарше, и трое мужчин. Они стояли неподвижно, не обмениваясь ни словом, и в этой неподвижности было нечто противоестественное. Но самое удивительное было не это. Все трое мужчин, лет двадцати, тридцати и сорока, были как две капли воды похожи друг на друга. Я моргнул несколько раз. Двойники не исчезали. Они были фантастически похожи друг на друга, невозможно похожи; похожи так, как походить нельзя, как не походят даже близнецы. Они просто не могли существовать. Неужели у меня снова начиналась галлюцинация?

– Эй! – крикнул я им, и вся группка пугливо разбежалась, словно стайка детишек при виде какого-нибудь чудовища.

Это было чересчур жестоко. Только что у меня зародилась надежда, что я сумею остановиться в шаге от безумия, как снова перед глазами у меня встали химеры, еще одно порождение распадающегося сознания. Я закрыл лицо руками и бросился на кровать. Я хотел бы заплакать, но не мог. Я прижал лицо к подушке и вдруг услышал первый звук за долгое время Я вскочил. В проеме открытой двери стоял загорелый человек лет тридцати с небольшим и с легкой улыбкой смотрел на меня.

– Позвольте вам представиться, мистер Дики. Меня зовут Джеймс Грейсон, но обычно большинство ко мне обращается просто «доктор».

Я вскочил с кровати, не в силах вымолвить ни слова. Все во мне одеревенело, словно мне сделали анестезирующий укол. Я сдался. Я не мог больше ни радоваться, ни печалиться, ни удивляться. Я просто смотрел на доктора Грейсона.

– Садитесь, мой друг, – ласково продолжал доктор, пристально глядя мне в глаза. – Я понимаю, что вам нелегко возвращаться к нормальной жизни, но все будет хорошо.

Он протянул руку и слегка коснулся пальцами моего лба. И от этого жеста, от всего, что со мной произошло, со дна моей души поднялась горячая волна благодарности к этому человеку. Мне вдруг страстно захотелось схватить его руку и прижаться к ней губами, смотреть и смотреть в его участливые карие глаза. В его присутствии все мои недавние страхи безумия вдруг рассеялись, потеряли реальность, унеслись назад, чтобы больше не возвращаться.

– Как вы себя чувствуете? – спросил доктор.

– О, теперь прекрасно! – с неожиданным для меня самого жаром ответил я и почувствовал, что если бы я даже умирал сейчас, я бы все равно не захотел огорчить этого человека.

– Надеюсь, вы простите меня за слегка покровительственный тон, – сказал доктор, – но все-таки я ведь старше вас. – Должно быть, он заметил мой недоверчивы"! взгляд, потому что добавил: – И не на год или два. Я старше вас, мистер Дики, на двадцать один год. На\т, если я не ошибаюсь, тридцать шесть, а мне в мае исполнилось пятьдесят семь.

В обычное время я бы, скорей всего, рассмеялся. Если этому человеку пятьдесят семь, мне вполне могло бы быть, скажем, сто пятьдесят. Или даже двести пятьдесят. Но, с другой стороны, я не мог и не хотел подвергать сомнению хоть одно слово доктора Грейсона.

– Я хотел бы, чтобы вы извинили меня за некоторое неудобство, что мы вам причинили. Разумеется, пробыть в сурдокамере с ломаным ритмом почти месяц…

«Почти месяц…» – эхом отозвалось у меня в голове.

– …не очень-то приятная штука, но поверьте, это было необходимо.

И я поверил! Я не хотел сомневаться в словах доктора Грейсона. Возможно, какой-то крохотный участочек моего мозга и отметил странность его слов, но я не мог, не хотел спорить с человеком, который воплощал собою спасение от безумия, от небытия. Да и действительно, какое значение имело, сколько и зачем я пробыл в темной сурдокамере, если все это осталось где-то в далеком уже прошлом.

– Надеюсь, мы будем друзьями… – улыбнулся доктор Грейсон.

– Конечно, доктор! – расплылся я в широчайшей улыбке от переполнявшего меня чувства, в котором смешались и благодарность, и горячая любовь, и просто щенячий восторг от прикосновения хозяйской руки. От присутствия хозяина.

– Ну и прекрасно… А вы догадываетесь, где вы находитесь?

– Нет, – покачал я головой. Отцы-программисты, какое это имело значение, если можно было разгова­ривать с доктором Грейсоном!

Доктор испытующе посмотрел на меня и удовлетворенно кивнул. «Должно быть, я ответил хорошо, не огорчил его», – подумал я. И опять какой-то контролер в моей голове попытался было сдержать напор этих восторженно-собачьих чувств и слов, но оказался слишком слаб. «Это не ты, – пищал он. – Это не Дин Дики. Ты не можешь ложиться на спину и размахивать лапками перед человеком, который месяц держал тебя в одиночном заточении».

Но я не слушал эти слова. Они казались мне бесконечно малозначащими. Комариный писк в захлестнувшем меня благодарственном хорале.

– Ну, дорогой Дики, выгляньте еще раз в окно. Пока оно было закрыто, работал кондиционер. Сейчас он вы­ключен. Какие вы можете сделать выводы на основании температуры и ландшафта?

– По-моему, здесь очень тепло и влажно, – неуверенно сказал я и обернулся к доктору Грейсону, стараясь по его выражению догадаться, правильно ли я ответил. Мне казалось, что ошибка может расстроить доктора, и сама мысль о такой возможности наполнила меня ужасом.

– Верно, верно. – Он подбодрил меня кивком головы, и я уже смелее продолжал:

– Скорей всего, мы где-то в тропиках. Я определяю это и по влажной жаре и по вашему загару.

Я сказал «загар» просто потому, что лицо доктора Грейсона и его руки были покрыты густым коричневатым загаром. Но как только я произнес слово «загар», я вспомнил, что такой же загар был у Генри Клевинджера. О загаре говорила и Кэрол Синтакис. Мне очень хотелось показать доктору Грейсону, что я достоин его дружбы, поэтому я с гордостью сказал:

– Ваш загар напоминает мне загар некоего Генри Клевинджера, в доме которого я… я был. И о таком же, наверное, густом загаре упоминала сестра Мортимера Синтакиса, которого я искал. Я, знаете, помон Первой Всеобщей Научной Церкви… (Доктор Грейсон кивнул головой, показывая, что он знает, кто я, и продолжал доброжелательно и внимательно слушать.) Вот я и подумал: а может быть, и Генри Клевинджер и Мортимер Синтакис как-то связаны с этим местом? И потом, еще одно обстоятельство, которое мне пришло в голову: и вы, доктор Грейсон, и мистер Клевинджер выглядите намного моложе своих лет. Может быть, и это не простое совпадение?

– Прекрасно, мистер Дики, я рад, что не ошибся в вас. Все, что вы сказали, именно так. Во всем этом есть связь, и вы очень скоро узнаете, какая именно.

Глава 7

Изабелла быстро прошла по протоптанной тропинке и остановилась на их обычном месте, у высоких колючих корней пальмы пашиубу. Нервы ее были напряжены, и крик пролетевшего невдалеке попугая заставил ее вздрогнуть. Послышались легкие шаги, и она увидела Лопо. Он шел легко и быстро, как ходил всегда, и походка его была преисполнена неосознанного изящества. Он увидел ее и радостно улыбнулся.

– Ты уже ждешь меня, покровительница?

Она не смогла ответить ему, потому что горло ее сжала спазма, лицо сморщилось. Она судорожно попыталась проглотить комок в горле, но он словно прилип – никак не хотел уходить. Из глаз медленно выкатилось несколько слезинок.

– Лопо, Лопо мой… – шептала она, поглаживая его светло-каштановые волосы.

– Почему ты плачешь, покровительница? – спросил юноша. – Тебя кто-нибудь обидел?

– Нет, Лопо, никто меня не обидел.

– Тогда почему же ты плачешь?

– Так просто, мой мальчик.

– Так просто не плачут. Ты не хочешь мне сказать, покровительница? Может быть, ты думаешь, мне не хватит слов, чтобы понять тебя? Я все время слушаю, как говорят люди. Со слепками мне не интересно. С ними и не поговоришь. А люди – другое дело. Многого я не понимаю, но стараюсь понять.

– Надеюсь, ты никого ни о чем не спрашиваешь? – привычно испугалась Изабелла и тут же с ужасом осознала, что скоро уже не нужно будет бояться какого-нибудь неосторожного Шага Лопоухого-первого, ее Лопо.

– Нет, покровительница. Я всегда помню, что ты мне говорила. Я только никогда не мог понять, почему мае нельзя расспрашивать людей. Ты учила меня, что это табу, это нельзя, и я слушался тебя, ведь ты меня любишь… И еще я слышал слово, сейчас попробую, а ты скажешь, правильно ли я его употребил. Ты меня боготворишь.

Изабелла обхватила руками сильную шею юноши, притянула к себе его голову и прижалась губами к волосам, источавшим легкий горьковатый запах. Комок в горле все не проходил, а сердце так сжалось, что казалось, еще мгновение – и оно превратится в совсем крохотную точку и затихнет навсегда. Господи, какое же это было счастье… Вся жизнь ее, все сорок пять бессмысленных лет, сосредоточились для Изабеллы Джервоне в молодом человеке, стоявшем с горделивой улыбкой на губах перед ней. Боготворишь… Господи, да если бы она могла по кусочкам отдать свое тело за него… Но оно никому не было нужно… «Все-таки я эгоистка, – подумала она, – зачем же я отравляю малышу настроение… Ведь так немного ему осталось».

– Правильно, малыш, ты у меня уже говоришь совсем как человек, – сказала Изабелла с гордостью. – Но будь, ради бога, осторожнее. И с людьми, и со слепками.

– Опять ты за свое, покровительница. Куда уж мне быть осторожнее? Людей я боюсь, а слепки… – Он пожал плечами. – Когда с ними пытаешься говорить, это все равно как… – юноша на мгновение задумался, подыскивая сравнение, – как с попугаем байтака. Нет, с попугаем разговаривать интереснее. Глаза у него живые, любопытные. Иногда мне кажется, что звери и птицы хотели бы нас понять, да просто не научены с детства. У них ведь не было такой покровительницы, как у меня… Нет, с байтака интереснее, чем со слепками. Их ведь ничего не интересует…

– Ты все-таки пытаешься учить их? – быстро спросила Изабелла и нахмурилась.

Лопоухий-первый смущенно пожал плечами.

– Нет, – не слишком уверенно ответил он и добавил, чувствуя, что покровительница не верит ему: – Разве что Заику…

– Ты любишь ее?

– Не знаю, покровительница… Не так, как тебя. Я не умею объяснить…

Изабелла поймала себя на том, что совсем забыла о страшном известии, которым с ней поделился утром доктор Салливан. Боже правый и милосердный! Как он сказал, что Лопоухий-первый намечен, так она сразу и обмерла внутри… Сразу все одеревенело, словно уже не живая плоть была у нее в груди, а что-то твердое и бесчувственное. Она захотела закричать, спросить, когда, броситься на колени, сказать, что есть ведь и Лопоухий-второй, но ничего этого она не сделала. Кто ее послушает? Только выдашь себя и последуешь дорогой бедного доктора Синтакиса. А он вроде ничего особенного и не сделал. Обратился к кому-то из клиентов, просил денег. Вот вместо денег его сюда и привезли обратно. Привезли, показали всему штату и отдали огненным муравьям на пропитание, забив ему рот кляпом, чтобы не визжал. Ужас, как он гримасничал!.. Погримасничаешь, когда тебя заживо жрут сто миллионов прожорливых маленьких тварей с челюстями, что маленькая пилка. Да и то сказать, чего ему не хватало, Синтакису-то? Получал здесь неплохо, жил тихо-мирно, вернулся домой к сестре, денежки все в банке, проценты идут. Живи, радуйся, а он, видишь, еще захотел. Увидел фото клиента, узнал, ну и решил, что тот ему тут же и заплатит за молчание. Только забыл он про доктора Грейсона. Не было еще человека, кто бы его ослушался и живым остался. Ну и то сказать – справедливый он…

– Я побегу, покровительница, а то меня хватятся. Мы ведь сегодня на расчистке работаем. А мистер Хал-перн сама знаешь какой…

– Иди, малыш. Не нужно, чтобы тебя искали. И будь осторожнее с Заикой…

– Она хорошая, и у меня к ней сердце мягкое.

– Я ничего не говорю, Лопо. Она и красивая, и спокойная… но все-таки…

– Уж очень ты осторожная, покровительница. Ты Заики не бойся. У нее глаза добрые… До свиданья, я по­бежал.

Лопо помахал Изабелле рукой и исчез за поворотом тропинки, которая вела к лагерю.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11