Да что с ним такое творится, в самом деле? Всю жизнь всегда носил ключи в правом кармане пиджака, а тут вдруг засуетился. Успел-таки, вошел в тот самый момент, когда поплыл по темной квартире — Вера предупреждала, что поедет к сыну, — тонкий и прозрачный колокольчик. Как поющие и переливающиеся мыльные пузыри, плыли звуки по пустой темной квартире, вот-вот с тихим, шорохом лопнут, исчезнут. И оттого казались еще трепетнее, беззащитнее.
Николай Аникеевич долго стоял в передней. Сердце глухо колотилось, тяжелое пальто давило на уставшие плечи. Но не было сил пошевельнуться. За стеной кто-то говорил: «Этого не может быть, сударь, я вам не верю», на кухне, как всегда, булькали трубы, выполаскивали свою хроническую ангину.
И прямо в пальто, не снимая мокрых ботинок, метнулся Николай Аникеевич к себе в комнату, в призрачном свете, что лился из окна, судорожно вставил ключ в часы. Крутится. И сразу соединился он опять в одного привычного Николая Аникеевича. Нет, дорогой мой, поправил он тут же себя, какого же, к черту, привычного, когда прошелся ты прямо в мокрых ботинках по польскому лаку, когда танцевал в пижаме вальс. Какого, к черту, привычного? Нет, товарищ часовщик, это вам такая тавтология, что привычным и не пахнет.
Ах, сбили его бесовские часы с панталыку, завертели старого дурака, заморочили голову хрустальным колокольчиком. А может, только помогли они ему выскочить из своего кокона? Может, всю жизнь стремился неосознанно встать из-за часового верстака, разогнуть спину и воспарить к чуду! Может, всю жизнь сидел в нем дурачок, что теперь одерживает над ним верх, таскает по городу и крутит по комнате в мокрых ботинках. Ночь корот-ка, спят об-ла-ка… и лежит у меня на ладони незнакомая ва-ша ру-ка…
Когда в половине десятого пришла Вера, Николай Аникеевич, сам не зная почему, вдруг снял с нее пальто.
— Коленька, да ты… Тебя как подменили… — Верино лицо как-то странно задергалось, вот-вот заплачет. Но вместо этого улыбнулась испуганно.
Не баловала ее жизнь с тех пор, как умер муж. И за Николая Аникеевича, если уж говорить начистоту, вышла не по любви, а от одиночества. Какая там любовь в сорок с лишним. И вот теперь забытые какие-то чувства шевелятся в ее груди. Смешно и грустно, и плакать хочется, и страшно немножко, к добру ли? Ведь притерпелась, привыкла к сумрачному своему молчаливому часовщику, слова из него не вытянешь, скрытный, а теперь вроде подменили его.
— А я вам, Вера Гавриловна, ужин приготовил, пельмени под уксусом. Прошу вас. — Николай Аникеевич взмахнул рукой, приглашая жену на кухню.
«Может, выпивши?» — мелькнула тревожная мысль. Вообще-то не пил Николай Аникеевич, но кто знает, да нет вроде. Господи, был бы всегда такой, легкий да приветливый, кажется, что ж только для него не сделала. Словно снова девчонкой стала, словно заново жизнь начинать.
— Спасибо, Коленька.
Видел, видел Николай Аникеевич взгляды жены. Понимал. И себе удивителен, чего с других взять. И усмехнулся мысленно: не неприятны были ему эти вопросительные взгляды. Может, и раньше надо было быть таким… А каким? Ну, как бы сошедшим с наезженной колеи. Но нет, не столкни его эти часы, не выкини из привычного мира, и в голову бы ему не пришло, что таились в каких-то его душевных глубинах легкая ребячливая смешливость, неизвестный ранее жадный интерес к миру вокруг.
— Этого не может быть, сударыня, — вдруг сам не зная почему сказал Николай Аникеевич, — я вам не верю.
А что, если сказать сейчас Вере о часах? Хотя что сказать? Он же уже просил ее раз попробовать завести пружину. Ну скажет он ей: «Вер, а эти часы идут без завода». — «Электрические, что ли?» — «Да нет, я же тебе говорю, идут сами по себе». — «Ну и что?» — «Как ну и что? Это же… этого же не может быть!» — «Как же не может, если идут?» — «Вот в том-то и дело, уважаемая Вера Гавриловна, что этого быть не может, а они идут». — «Ну и хорошо, чего ж тебе еще надо?» — «Как чего? Представь, в ваш магазин товары не завозят, а вы все торгуете». Ну, тут-то Вера наверняка усмехнется. Так не бывает. Бывает наоборот. Товар завозят, а покупатель его не видит.
Непросто это дело, чудо. Не каждому дано изумляться, ох не каждому.
Весь следующий день Николай Аникеевич сидел как на иголках. Что-то говорил ему сизый Бор-Бор, кивал в его сторону Витенька, и все мастера дружно смеялись, приходил Горбун просить четвертной до получки. Ксения Ромуальдовна записывала на культпоход в какой-то театр — все проплывало мимо, как на вращающейся сцене, и вовсе его не касалось. Оставался один Вахрушев, и было бесконечно страшно, до замирания сердца, до сосущей пустоты внутри, что и последняя ниточка вытянется так же легко, оборванным концом, не потянув за собой объяснения тайны.
На такси Николай Аникеевич ездить не любил, жалел деньги, но поймал себя на том, что второй раз за два дня поднял руку, когда увидел рядом зеленый огонек. Такси остановилось, и он сел назад. Только бы сердце так не колотилось.
— На улицу Руставели, — сказал он водителю, — это где-то около Дмитровского шоссе.
— Знаю, парк у нас там, — буркнул водитель, совершенно не похожий на свою карточку, которая была укреплена на щитке приборов.
Николай Аникеевич нажал на кнопку звонка и услышал тоненькое треньканье за обитой стеганым дерматином дверью. «Наверное, нет дома», - подумал он, и в то же мгновенье дверь отворилась. Перед ним стоял маленький человечек в вельветовой коричневой пижамке и приветливо улыбался.
— Простите, — пробормотал Николай Аникеевич, — я хотел…
— Заходите, Николай Аникеевич, я знаю, что вы хотели. — Старичок сделал приглашающий жест рукой. — Давайте ваше пальто.
— Спасибо, — машинально сказал Николай Аникеевич, снял один рукав и вдруг окаменел. — Простите, как вы сказали?
— Я сказал, цитирую: «Заходите, Николай Аникеевич, я знаю, что вы хотели».
— Значит…
— Значит, — кивнул старичок и ловко стащил пальто со все еще неподвижного часовщика.
— Но я вас…
— А я вас — да.
— Но я вас… — промычал Николай Аникеевич.
— Ноявас, ноявас, ноявас, аявас, — совсем не зло, а по-детски смешливо передразнил старичок. — Чтобы избавить вас, сударь, от ненужных сомнений, позвольте спросить: почему вы сказали мастеру Гаврилову, по кличке Горбун, что у вас нет денег, когда он попросил у вас четвертной? Ведь в кармане у вас были, если не ошибаюсь, сорок два рубля и мелочь. Мелочь я не пересчитал. Вот так, товарищ Изъюров. А теперь позвольте представиться: Виктор Александрович Вахрушев, по документам одна тысяча девятьсот седьмого года рождения. Но не будем стоять в передней, мой друг, прошу в покои.
Оцепеневший и онемевший Николаи Аникеевич покорно прошел за старичком в вельветовой пижамке и очутился в самой обыкновенной комнате, заставленной самой обыкновенной, похуже даже, пожалуй, чем у него мебелью. И вызвала эта комната мимолетное у него разочарование, потому что, пойдя за старичком, он весь сжался, подобрался, как перед прыжком в воду. Ко всему изготовился, избушку на курьих ножках увидеть, последовать за хозяином в вечернее мартовское небо, что предзакатно и предветренно багровело за занавесками, познакомиться с Василисой Прекрасной… А шагнул в обыкновеннейшую комнатку метров восемнадцати с беспородной безочередной мебелишкой и черно-белой «Весной» с отклеившейся верхней фанеркой. Вот этот отогнувшийся уголок, на который упал почему-то взгляд Николая Аникеевича, странным образом успокоил его. Нейтрализовал пугающие слова чистенького старичка, сорок два рубля, мелочь не пересчитал. Чепуха, быть этого не может. То есть в кармане у него действительно сорок два рубля, это он точно помнит, ведь платил только что за такси.
— Садитесь, садитесь, друг любезный, — почти пел старичок, порхая по комнате и прибирая номера «Советского спорта», которые лежали на столе, серванте и диванчике. — Чувствуйте себя как дома. Мы ведь с вами в некотором смысле коллеги, позвольте доложить вам, тоже работал я часовщиком.
— А где? — вежливо спросил Николай Аникеевич, чтобы поддержать беседу и не дать раскрутиться в голове колючим вопросам: откуда он меня знает? Кто это? Почему?
— О, дело давнее. Помогал я в свое время прекрасному одному мастеру, итальянцу. Ученейший был человек, доложу я вам, дорогой Николай Аникеевич.
— Итальянского происхождения? — зачем-то уточнил Николай Аникеевич.
— Ну конечно. Все итальянцы итальянского происхождения, это вы очень тонко заметили. В том числе и мой незабвенный хозяин и друг Джованни да Донди. Сколько лет прошло, а кажется, что только вчера закончили мы с ним сооружать необыкновенные часы, венец, можно сказать, его карьеры. Карьеры часовщика, я имею в виду, потому что, помимо часового дела, читал он лекции по астрономии в Падуанском университете, по медицине — во Флоренции. Представляете себе, а? Как бы нынче выглядел врач, который захотел преподавать одновременно астрономию и быть знаменитым, да, да, именно знаменитым часовщиком, а? Сейчас я заварю чай, любезнейший Николай Аникеевич, отличнейший, между прочим, чай, смесь цейлонского и краснодарского высшего сорта, очень рекомендую такую комбинацию… Да, так я говорил, что и врачом мой друг Джованни был отменнейшим. Судите сами: удостоился он чести быть избранным личным лекарем короля Карла Четвертого…
— Карла Четвертого? — тупо переспросил Николай Аникеевич. — Это когда же было?
— Ну-с сейчас прикинем… Чай горячий, осторожнее. Может, хотите рюмочку? Нет? Ну и хорошо, я лично не пью. Да, так когда же служил мой мессере да Донди у Карла? Так, значит, родился Джованни, если мне память не изменяет, в тысяча триста восемнадцатом, а умер на моих, можно сказать, руках в тысяча триста восемьдесят девятом. Был он тогда, я имею в виду период службы у Карла Четвертого, в расцвете сил, вот и считайте…
Вот и считайте. Вон оно в чем дело, содрогнулся внутренне Николай Аникеевич, и тоскливый животный ужас ледяным фонтанчиком брызнул на сжавшееся сердце. Вот они, часы без пружины и бесовский колокольчик, вот они, странные зигзаги настроения, ночные танцы по комнате. Сошел ты, Николай Аникеевич Изъюров, одна тысяча девятьсот двадцать четвертого года рождения никогда не служивший личным врачом короля Карла Четвертого, с ума. Окончательно и бесповоротно. Собирайся Коля, в гости к Кащенко. К тому шло… Жаль, жаль ускользающей жизни, Верочку жаль, удар для нее будет…
Но придет, принесет передачу. Не откажется. А может откажется? Вот Валечка-покойница приносила бы. Всю жизнь. Уж в ней можно было не сомневаться. Ах, Валя, Валя, может, жила бы ты, не ушла так рано — и не цеплялся бы сейчас отчаянно за поручни последнего вагона. Да разве удержишься, когда тянет тебя страшная сила в глубокий темный колодец безумия. Сырой, склизкий, вонючий… Коллекцию жаль часов, быстро их распатронит сынок со своей воблой…
— Что с вами? — откуда-то издалека услышал Николай Аникеевич и почти что с неохотой, с тяжким усилием всплыл к поверхности колодца. — Что с вами, дорогой мой Николай Аникеевич? — спросил старичок и нахмурился. — Старый я дурак, воистину дурак, навалился на вас в первом же раунде. Позвольте вас заверить, что вы вполне в своем уме, в здравом уме, как говорили когда-то, в твердой памяти.
— Тысяча триста девятнадцатый… — тихо простонал Николай Аникеевич. Хоть и перевалился он через осклизлый край колодца на землю, но руки и ноги казались налитыми свинцом, и вот-вот снова сбросят его вниз, булькнуть не успеет.
— Если вы имеете в виду, любезный мой друг, год рождения Джованни да Донди, то это не тысяча триста девятнадцатый, а восемнадцатый. Вы выпейте, выпейте чаю и не волнуйтесь. Все в абсолютном порядке, смею вас заверить. Все о’кэй, как говорят сейчас в средней полосе России. Еще налить чаю? А часы, о которых я уже имел честь упомянуть в дебюте, так сказать, нашей беседы, были действительно необыкновенные. В те ведь времена слова «часовых дел мастер» значили не совсем то, что ныне. Настоящий мастер не только и не столько ремонтировал часы, сколько делал новые. Своей чаще всего конструкции. Возьмите конфету, не стесняйтесь, они, между прочим, очень хороши к чаю. Я их весьма уважаю, весьма. Вот те, например, часы, что мы сделали с Джованни, были уникальны. Говорят, я, правда, точно не знаю, будто совсем недавно по чертежам, которые оставил Джованни в своей книге и которые, к слову, вычерчивал ваш покорный слуга, англичане построили копию. И будто копия эта хранится в Америке в известном Смитсоновском институте. И поверьте мне, уважаемейший Николай Аникеевич, часы наши того стоят! Представляете, мы первые в мире применили медь и литую бронзу, а ведь до нас часы, если те грубые поделки можно назвать этим благородным словом, делались только из железа! А конструкция! А работа! Поверьте, многие достойнейшие люди считали наши часы чудом…
То ли помог Николаю Аникеевичу загнувшийся край небрежной фанеровки телевизора «Весна», то ли подняла его дух смесь цейлонского и краснодарского чая, а может быть, поддержали старинные часы из литой бронзы — это хоть что-то знакомое, осязаемое, не раз виденное, но почувствовал Николай Аникеевич живительный прилив оптимизма: как-то увереннее держится он на поверхности и слушает безумные речи старичка в вельветовой пижамке.
— …Судите сами: на шести циферблатах можно было увидеть часы, минуты, день, месяц, движения небесных тел. А ведь для астрологии, которой, кстати, опять начинают изрядно на Западе увлекаться, расположение небесных тел — это, можно сказать, нулевой цикл, основа основ. Вы уж простите старого хвастуна, ничего не могу с собой поделать. Люблю эти часы. Во сне, представляете, их иногда вижу. На семи гнутых ножках с шестью циферблатами…
— И вы… вы, так сказать… участвовали в их создании? — спросил Николай Аникеевич. Теперь, когда держался он кое-как на плаву, ноги невольно начинали нащупывать точку опоры. Может, псих вовсе не он, а суесловный старичок в вельветовой пижамке? В каком же это веке, он утверждает, что жил? Тысяча триста — это вроде четырнадцатый век?
— Не просто участвовал! Проделал половину работы. И расчеты, и само изготовление, — с горделивой важностью сказал старичок и выпятил узенькую свою грудку. — Ну-с, само собой разумеется, был я тогда не Виктором Алексеевичем Вахрушевым, а Гвидо Кватрочелли, часовых дел мастером, весьма уважаемым и в гильдии, и в городе…
— В четырнадцатом веке? — уже с легчайшим сарказмом спросил Николай Аникеевич. С того самого момента, когда подумалось, что не он, а старичок в пижамке соскочил с катушек, он почувствовал к нему какую-то благодарную симпатию. Жаль, конечно, старый человек, а несет всякую околесицу, но хорошо, что не он ухнул в страшный промозглый колодец. И не надо поддевать его, решил Николай Аникеевич, просто спрошу. — Значит, в четырнадцатом веке?
— Конечно, — просто кивнул старичок. — Треченто! Секоло манифико!
— Да, да, разумеется, — поспешил согласиться Николай Аникеевич, хотя не знал, что такое «треченто» и «секоло манифико». — И сколько же вам лет, Виктор Александрович?
— О, этот вопрос сложный. Чтобы не пугать вас, скажу, что службу свою я начал в девятьсот четырнадцатом году, в Англии.
— В тысяча девятьсот четырнадцатом?
— Без тысячи, любезнейший мой друг. Без тысячи.
— Вы хотите сказать, в девятьсот четырнадцатом году? — уже совсем развеселился Николай Аникеевич. Даже и не жалко было теперь старичка, просто забавно.
— Именно это я и хотел сказать, товарищ Изъюров, — сказал старичок, чеканя язвительно слова.
— И выходит, что трудовой ваш стаж… — тут Николай Аникеевич уже совсем не мог удержаться и расплылся в веселейшей улыбке, — ваш стаж…
— Тысяча семьдесят шесть лет.
Пожалеть все-таки нужно было чистенького психа с тысячелетним трудовым стажем, но неприятна была Николаю Аникеевичу насмешливая надменность хозяина, и так и не отыскал он в себе сострадания к нему. Собственно говоря, можно было бы встать и уйти от этого Вахрушева, но что-то удерживало его. Псих, конечно но с другой стороны, откуда он знал его, Николая Аникеевича, имя и то, что не дал Горбуну четвертной в долг. Гм… Да ведь не за этим он пришел, вдруг сообразил он, не за часами из четырнадцатого века, а чтоб разгадать загадку своих часов.
— Вы не возражаете? — спросил хозяин и включил телевизор.
— Хоккей сегодня. «Спартак»-«Крылья Советов». Болею, с вашего разрешения, за «Спартак». В мире нет другой пока команды лучше «Спартака»! «Спартак» впереди! — старичок тоненько захихикал и потер руки.
— Не интересуюсь, — сухо сказал Николай Аникеевич. Было ему глубоко безразлично, кто там метался в ледяной коробке и зачем.
— Жаль, я тогда выключу, — вздохнул Вахрушев.
— Да нет, нет, смотрите, я, пожалуй, пойду, Виктор Александрович. Другой раз. Рад, как говорится, с вами познакомиться.
— Да ладно валять дурака, — вдруг грубо сказал старичок и убавил громкость телевизора, — садитесь. Чего вы все вьетесь вокруг да около?
— Да я, собственно…
— А, черт, за красной линией…
— За красной линией?
— Это я о пасе. Отличнейший был пас, но принял его Брагин за красной линией. Как бы выходил! Один на один! Ну да бог с ним. Так вот, любезный Николай Аникеевич, давайте для начала условимся, что и вы и я вполне нормальны и не страдаем расстройством психики. И вообще, тащить все необычное и непонятное в силосную яму безумия — признак ума трусливого и традиционно мыслящего.
— Но когда говорят, — вдруг разозлился Николай Аникеевич, — что у человека трудовой стаж больше тысячи лет…
— Это значит, что у человека трудовой стаж больше тысячи лет, — кивнул старичок, не отрывая глаза от экрана.
— Но это же невозможно! — застонал Николай Аникеевич. — Это только библейские патриархи по тысяче лет жили.
— Немножко меньше. До тысячи не дотянул никто. Так что вы правы. Человек не может даже прожить тысячу лет, не говорю уже о таком трудовом… О черт! Явная же подножка Шалимову! Простите. Да, не говоря уже о трудовом стаже. И вместе с тем мой трудовой стаж, как я вам уже говорил, любезный мой друг Николай Аникеевич, тысяча семьдесят шесть лет. Что это значит?
— Что этого не может быть.
— А если может?
— Не может, — тупо повторил Николай Аникеевич.
— Вот видите, — вздохнул старичок. — Не зря, видно, несколько раз за последние дни вам приходило в голову сравнение с колеей. Так вот, ваш ум, дорогой Николай Аникеевич, движется только по наезженной колее. И выскочить из нее вы, к сожалению, не можете. А ведь все так просто: вы не можете мне не верить: вы вошли, а я уже знал, кто вы, знал, что вы не дали Горбуну двадцать пять рублей в долг, хотя знать этого не мог. Ведь не мог же? Откуда мне, например, знать, что на ночной рубашке вашей второй супруги, уважаемой Веры Гавриловны, — кстати, по-моему, милейшая женщина, — на ее рубашке коричневые тюльпаны? А? Ну что вы так на меня смотрите? Или вы думаете, что я в моем возрасте… То-то же, друг мой.
Обычно это? Простите… А ведь мог Дорощенко взять эту шайбу. Запоздал с выкатом. Выкатываться надо было навстречу Лебедеву… Итак, обычным ли показалось мое заочное знакомство с вами? Нет, не обычным. Далее, я рассказываю вам, что жил в четырнадцатом веке, что стаж у меня более тысячи лет. Может человек жить столько? Не может. Ага, значит, псих. А странные, необычные знания мои? За скобки! Псих, псих, псих. Это колея. Но ведь так и рвется в голову другой вывод, от которого вы, любезный друг, усердно отбиваетесь. Если я живу больше тысячи лет, и это правда, а человек столько жить не может, то что это значит? — старичок дидактичным жестом поднял руку с вытянутым указательным пальцем. — Это значит, что я не человек.
— Не человек? — недоверчивым эхом повторил Николай Аникеевич.
— Угу, — небрежным таким, будничным наклоном головы подтвердил Виктор Александрович, не отрывая взгляда от телевизора. — Не человек.
Заорать бы, стукнуть кулаком по столу. Хватит! Хватит морочить голову, опутывать безумными своими речами, сумасшедший старик! Но удержал Николая Аникеевича теперь телевизионный экран. Так реально, так привычно носились по нему ледовые гладиаторы, так знакомо звучал голос комментатора, что вставали они надежной дамбой против потока безумия. «Шайба у Шалимова, он уходит вперед…»
И, держась взглядом за экран как за спасательный круг, чтоб не опуститься опять на страшное колодезное дно, спросил Николай Аникеевич:
— Ну, хорошо, вы не человек. Допустим. Но кто же вы? Кащей Бессмертный? Святой дух? — Николай Аникеевич рассмеялся.
— Святой дух, огорчающийся из-за пропущенной шайбы.
— Очень остроумно, — поджал губы старичок. — Еще одно прибежище слабых умов — высмеивание. Все, что непонятно, смешно. Камни падают с неба? Ха-ха-ха, суеверие. Не Солнце вращается вокруг Земли, а Земля вокруг Солнца? Хи-хи-хи, даже идиоту понятно, что это глупость. Масса и энергия переходят друг в друга? Хи-хи-хи! И так далее, мой традиционный друг. Но будем серьезны. Тем более что начался перерыв. Итак, Николай Аникеевич, выслушайте меня внимательно. И помните, что я не псих, как вы элегантно формулировали мысленно мое состояние. Помните, что все услышанное вами — сущая истина, ибо мы подымаемся сейчас с вами над мелкой суетностью мира и не к лицу нам лгать друг другу.
Старичок замолчал и испытующе посмотрел на Николая Аникеевича. И показалось часовщику, что взор его проник в самую глубину его души, сделал ее огромной, гулкой и торжественной, как храм. И еще почудилось, что трепетала в глазах старичка жалость.
— Вы не одни во вселенной. Многие смелые умы ваши давно уже приходили к этой мысли, но никогда никто не мог представить никаких доказательств ни за, ни против. Ибо бесконечно громадна вселенная, а Земля лишь крошечная пылинка, плывущая в бескрайнем космосе. Полет вашего духа всегда опережал ваши знания и умения, и не научились вы еще общаться с теми, кто ушел дальше вас. Это время придет, но оно еще не пришло. Еще рано. Вы юны, и ваше нелегкое детство еще не окончилось.
Мы же, обитатели более зрелых миров, давно объединились и следим за теми, кого сотрясают пароксизмы роста. Мы не шпионим, потому что шпионят, чтобы извлечь какую-нибудь пользу для себя. Нам не нужна такая польза, потому что мы никого никогда не завоевываем. Мы лишь изучаем, чтобы понять вас, Чтобы к тому моменту, когда вы войдете в наш союз, мы были готовы. Вселенная бесконечна, бесконечен и разум и нужно уметь перебросить мостки между цивилизациями, возникшими в разных уголках космоса. Не раз и не два мы убеждались, как неимоверно трудно понимать друг друга. Даже на одной планете, в одной цивилизации, в одной стране, даже в одной семье два разума часто бьются в судорожных попытках понять Друг Друга. А когда встречаются существа, которых разделяют тысячи световых лет и миллиарды лет жизни? О здесь не поможет просто знание языка, потому что можно и на одном языке не понимать друг друга.
Именно поэтому наш союз заранее изучает миры, которые еще не готовы к встрече с нами, чтобы мы, как более старшие братья по разуму, были готовы. Я говорю «старшие братья по разуму» без всякого превосходства, потому что, старшие по отношению к вам, мы младшие по отношению к другим. Эта братская череда разума бесконечна, в ней нет ни начала, ни конца…
Старичок в коричневой пижаме смотрел на Николая Аникеевича, и в его глазах часовщик увидел такую бесконечную печаль, такую жалость, такое рвущееся к нему тепло, что что-то повернулось в нем, отпали все страхи и сомнения.
— Я — один из посланцев нашего Межгалактического центра изучения и связи, — продолжал Вахрушев. — Как я вам сказал, вот уже более тысячи лет я на вашей Земле. Больше тысячи лет я изучаю эту маленькую странную планету и чувствую, что еще бесконечно далек от понимания вас.
Вы нашли меня, дорогой Николай Аникеевич, потому что в руки к вам волею случая попали часы, поразившие вас необычностью. Эти часы, как вы должны были уже догадаться, побывали у меня. Я их купил за какую-то сущую ерунду перед самой войной, снабдил универсальным блоком…
— Универсальным блоком?
— Угу. Небольшая штуковинка, которая находится в барабане вместо пружины. Не буду говорить вам, как он устроен. Во-первых, это неважно, во-вторых, вы не смогли бы понять. Этот блок не только обеспечивает точный ход часов, он улавливает и передает мне мысли владельца часов.
— Значит, и тот, кто владел этими часами раньше, и Василий Евграфыч, и теперь я…
— Совершенно верно. Вы, конечно, хотите сказать мне, что это все-таки безнравственно, все равно что подсматривать в замочную скважину, и никакие возвышенные слова о космосе и союзе разумных существ не замаскируют этот факт. Так?
— Я не знаю, но…
— Так, так, дорогой Николай Аникеевич. Поэтому наше неизменное правило гласит, что изучение при помощи универсальных блоков может происходить только с полного согласия того, к кому этот блок попадает. Если бы вы не пришли ко мне, я бы сам пришел к вам.
— Значит, я должен жить, зная, что каждая моя мысль, каждое слово попадает к вам?
— Не только ко мне. Дальше. В наш Центр изучения и связи, в память наших машин.
Как он мог только что потянуться душой к старичку? Заманивал красивыми словами. Выставить себя напоказ? О господи, что он говорит, этот старичок, этот галактический шпион в вельветовой пижамке? Как можно жить даже не под постоянным рентгеном, а превратившись в стеклянного человека? Со стеклянной головой, стеклянными мозгами, стеклянным сердцем и стеклянной душой? И каждая твоя мыслишка, даже самая юркая, что проворными маленькими ящерицами вечно шныряют в голове, будет видна? Экспонатом стать?
Он вдруг вспомнил, как купил в прошлом году вазу из оникса с серебром прекрасной старой работы. Купил за четверть, да что там четверть, за пятую часть ее настоящей цены, обманув тучную обезноженную старуху, сказал, что носил вазу в комиссионный, что нашли в ней изъян и вообще не хотели принимать. Старуха доверчиво кивала, астматически, со свистом вздыхала, и при каждом кивке сквозь жиденькие седые волосы просвечивала розоватая кожица. Только на минуту вдруг остановилась, испытующе посмотрела на Николая Аникеевича и спросила:
— А вы меня не обманываете? Мне казалось, дороже она должна стоить…
Николай Аникеевич возмутился, вспыхнул, предвкушение удачи окрыляло его. Зная, что рискует, сказал тем не менее обиженно:
— Как хотите. Если вы мне не доверяете…
— Почему не доверяю, — не очень убежденно вздохнула владелица вазы и со стариковской покорностью судьбе добавила: — Ладно уж… берите.
Нес Николай Аникеевич вазу и весь трепетал от отходившего охотничьего азарта, от жадной жадности. И трудно было сказать, от чего веселее текла кровь по его жилам, от удачной ли покупки или от ловкого, артистического обмана.
И еще раньше. Война. Учебный полк. Библиотека в районном городке. Жалкая библиотека в холодной хибарке. Облачка пара у рта. Библиотекарша. Тонкий длинный нос. Синеватый. От холода. От недоедания или от беззащитности. Грубые его объятия между стеллажами. Голова ее, прижатая к растрепанным «Сказкам» Пушкина, страх в умоляющих близоруких глазах. Быстрый, виноватый шепот: Коля, не надо. И его потом хвастливые, лживые рассказы товарищам, как целовала она его. И снова синий ее носик и слезы в глазах: зачем ты рассказывал? Как я буду теперь жить здесь? А чтоб другой раз не фордыбачилась, рассмеялся он. И это — через стекло? На выставку для всех? На всю вселенную? В машины ихние заложить, как он с бабой своей спит? Шутник этот посланец, однако. Ловок, ловок, ничего не скажешь. Ишь, паучишка кругленький.
— И вы хотите сказать, что я должен жить с этим вашим блоком, знать, что весь я насквозь открыт для вас? — недоверчиво спросил Николай Аникеевич.
— Вовсе не хочу. Поймите, дело это сугубо добровольное, зависящее только от вашей доброй воли. И покойный Василий Евграфович, и его друг Кишкин, который подарил ему перед смертью часы — все они совершенно добровольно оставили у себя блок.
— Еще бы, жалко, наверное, было часов…
— Не слишком благородная реплика, дражайший Николай Аникеевич, боюсь, она не делает вам чести. Тем более что даже в случае отказа, объяснил я им, часы все равно остаются. Вынуть блок и вставить пружину — это, согласитесь, для помощника Джованни да Донди пустяковое дело. В равной степени это условие относится и к вам. И у вас останутся часы, даже если вы откажетесь от блока.
— А старуха, Екатерина Григорьевна? — вскричал торжествующе Николай Аникеевич. — Столько лет держала часы после смерти мужа. Вы что, хотите сказать…
— Совершенно верно, — невозмутимо кивнул старичок седенькой своей аккуратной головкой.
— Что-о? И она знала о блоке вашем?
— Истинно так, любезный мой друг.
— Но… она же продала часы…
— Собиралась она съезжаться с дочерью и решила, что дочь не согласится жить с блоком.
— Еще бы…
— Екатерина Григорьевна знает свою дочь.
— И старуха, выходит, разыграла весь этот спектакль…
— Выходит, любезнейший Николай Аникеевич. Зная ее, могу засвидетельствовать, что далеко она не проста. Тонкого ума женщина. Необразованна, но умна. Как она сыграла роль темноватой пенсионерки, а? — старичок залился детским счастливым смешком. — Блестяще!
«Выходит, отделалась старуха от часов. Все-таки отделалась. А я? Мне-то зачем блок?» — подумал Николай Аникеевич.
— А зачем мне этот блок ваш? Может, вы объясните? — недоумевающе спросил он.
— Совершенно как будто и незачем.
— А зачем Василий Евграфовкч и этот…
— Кишкин.
— И Кишкин. И старуха. Зачем они согласились?
— Мне кажется, я догадываюсь.
— Зачем же?
— К сожалению, не могу вам сказать. Это против правил. По правилам, мы никоим образом не должны стараться влиять на возможных обладателей блоков. Это сугубо личное дело каждого, которое может решать только каждый в отдельности, без какого бы то ни было воздействия. Как, впрочем, и любой нравственный вопрос. Нравственность, закачанная в человека под давлением, — это уже не нравственность. Тем более что человек — сосуд далеко не герметический и ничего под давлением сверх атмосферного в себе долго не удерживает…