Галя злорадно спросила, не подтолкнуть ли ей машину, и я вздохнул. Мне так хотелось напомнить ей тот день, когда она, сияя, показала мне новенькие права.
— Пошли, я продемонстрирую тебе, как я езжу, — снисходительно сказала она, и мы спустились во двор.
Она действительно лихо сделала круг, снова въехала во двор, аккуратно подъехала к нашей обычной стоянке против стены и нажала вместо тормоза на педаль газа. Три дня после этого я искал новую фару и выправлял крыло, а Галя готовила на обед изысканные блюда и называла меня «милый».
Мы, конечно, опоздали. И, конечно, никто не хотел и слушать, что я за рулем и что сейчас проходит очередной месячник безопасности движения и инспекторы, словно коршуны, бросаются на несчастных выпивших водителей.
Мне это, как я уже сказал, не впервой, и я ловко подменил большую рюмку с водкой такой же рюмкой с минеральной водой. К счастью, рюмки были темно-синие, и пузырьки были незаметны.
Было шумно, накурено и, наверное, весело, потому что все громко смеялись, и я смеялся вместе со всеми, а может быть, даже громче всех. Над чем я смеялся, я не знаю, потому что снова вспоминал У, ни с чем не сравнимое чувство растворения, когда он смотрел в желтое небо на длинные, похожие на стрелы облака и в его сознании с легким шуршанием прибоя роились мысли его братьев. Он был ими, а они были им. И сознание его было огромным и гулким, словно величественный храм, наполненный легким шуршанием прибоя. И храм этот не был холоден и пустынен. Он был полон теплой радостью, похожей на ту, что я испытывал, просыпаясь два утра подряд. Только во сто крат сильнее и острее. И я, вспоминая мироощущение У, снова испытал легкий укол светлой грусти.
— Юрка, старик, ты чего задумался? — наклонился ко мне хозяин дома, мой старинный друг Вася Жигалин.
Человек он обстоятельный, целеустремленный, волевой, поэтому если уж решал выпить, то делал это со свойственной ему энергией.
— Господь с тобой, Вась! Разве я могу думать? Это вы, журналисты, должны думать.
— Э-э, не-ет, — погрозил мне пальцем Вася, — ты, старик, меня не проведешь. По глазам вижу, что задумался. Ты когда задумаешься, у тебя глаза пустеют. — Он поцеловал меня в ухо громко и сочно. — Не об-бижайся, старик. Ты же знаешь, я тебя люблю, потому что ты блаженный. Понял? Бла-женный.
— В каком же смысле?
— А в таком. Ты — учитель и нисколько от этого не страдаешь. Не грызет тебя, черт побери, червь тщеславия. А? Грызет или не грызет? Толь-ко как на духу! Понял? Друг я тебе или не друг? Раскрой душу другу и закрой ее за ним. Понял?
— Понял, Вась.
— Ну, вот и прекрасно. Давай, старичок, выпьем за кротких и тихих.
— А может, Вась, хватит тебе, а? Вон Валька на нас аспидом смотрит. Тебе ничего, побьет тебя, и все, а мне каково? Ты-то привычный, тебя Валя все время бьет…
Вася посмотрел на меня с пьяной сосредоточенностью и вдруг всхлипнул:
— Бьет, Юрочка, не то слово. Истязает. Мучает. Все думают, что она меня лю-бит… — Вася замолчал, закрыл глаза, но, отдохнув, продолжал: — А она меня те-те… ро-ррризирует. Понял? Садистка. Савонарола. Выпьем за мою Савонаролочку…
— Вась, может, правда хватит?
Неожиданно Вася совсем осмысленно подмигнул мне:
— Я же на семь девятых валяю дурака. Хочешь, по половице пройду?
— У тебя половиц нет.
— Таблицу умножения продекламирую.
— Ты ее и трезвый нетвердо знаешь. У тебя же по арифметике выше тройки сроду отметки не было.
Вася вдруг рассмеялся и совсем трезвым голосом сказал:
— Ты думаешь, я не видел, что ты минеральную воду вместо водки пил?
— Неужели видел? Ах, какой ужас! Как же я снова посмотрю в твои пьяные глаза?
— Перестань издеваться над близким другом, не развивай в себе жестокость. Лучше будь блаженным, понял? Тебе юродивость идет. К лицу она тебе. Понял?
— Так точно, господин вахмистр! — выкрикнул я, забыв на мгновение, что я разоблачен.
— А это уже нехорошо, — вдруг всхлипнул Вася, — быть трезвым и притворяться пьяным — это аморально, безнравственно и вообще дурно. Делай, как я. Я пьян немножко, а притворяюсь трезвым. Это по-мужски. Но ты ведь, собака, так мне и не сказал, о чем думаешь. Ты вот и сейчас со мной разговариваешь, а сам где-то витаешь…
Слегка выпив, Вася всегда становится необычайно проницателен. Попал он в точку и теперь. Как раз в этот момент я пытался воспроизвести мелодию, которую создавали на Янтарной планете плавные, округлые холмы, когда У пролетал над ними. Нет, мелодия была слишком сложна, чтобы я мог ее вспомнить. Я помнил лишь ощущение бесконечной гармонии, мудрой и успокаивающей, вечной и прекрасной.
Как, как я мог рассказать кому-нибудь об этом? Где найти слова, которые хоть как-то могли бы передать то, что ими передать невозможно? И вместе с тем Янтарная планета переполняла меня. Я был словно накачан этими двумя сновидениями, и они так и рвались из меня.
— Вась, — сказал я, — ты можешь хоть минутку помолчать?
— А для чего? Раз я болтаю — значит, я существую. Это еще древние говорили.
— Честно.
— Честно, могу. Слушаю тебя. Но будь краток, ибо сказано в писании: краткость — сестра таланта.
Как, как пробить мне эти защитные поля, которые окружают людей? Они все словно в кольчугах и шлемах. Они неуязвимы. До них невозможно добраться. Как до начальника ЖЭКа. Как рассказать начальнику ЖЭКа о Янтарной планете?
Конечно, конечно, в сотый раз говорил я себе, взрослый культурный человек не должен приставать к близким в конце XX века с россказнями о снах. Кого интересуют сны учителя английского языка Юрия Михайловича Чернова? И что за самомнение думать, что они кого-то вообще могут заинтересовать?
Умом, повторяю, я все это понимал самым наипрекраснейшим образом, но яркость, красота и необычность снов делали их в моем представлении сокровищами, которые просто грех было бы замуровать в моей черепной коробке. Разные есть люди. Одни могут смотреть футбол или хоккей в одиночку, другие — нет. Я отношусь к числу последних. Когда предстоит интересный матч, я иду к Васе, к Илье, к кому-нибудь из знакомых, лишь бы можно было радоваться или огорчаться вместе с кем-то. «У тебя психология дикаря, — подшучивала Галя, — ты не дорос до телевизионной эры». Сама она обожает спортивные передачи и любит смотреть их в одиночку.
Я посмотрел на своего друга:
— Вася, если я буду смешон, скажи мне об этом.
— Старик, ты никогда не был смешон, ибо ты никогда не тщился выскочить из собственной шкуры, чем мно-о-гие страдают. Ты не представляешь, сколько шкур от этого лопается. Ну, давай, Юраня, выкладывай. Мои уши в твоем распоряжении.
— Ты только не смейся.
— Да ты что, стихи, что ли, свои первые читать будешь? Чего ты стесняешься?
— Вась, мне снятся странные сны. Вот уже две ночи подряд мне снится какая-то планета, которую я называю Янтарной…
— Прости, старик… Валь! — крикнул он своей жене. — Юраня тут все ноет, что выпить нечего! Принеси, дитя, заветную бутылочку из холодильника.
— Да вы что, сдурели, алкаши? — спросила басом Валя. — Перед вами почти полная бутылка.
— Гм, а Юраня утверждает, что это минеральная вода. Так ты думаешь, он ошибается? Поди к нам, дитя, поцелуй своего папочку.
Валентина сантиметров на пять выше Васи и килограммов на десять тяжелее. От одного ее взгляда мужчины цепенеют, а шоферы такси становятся вежливыми.
— Прости, старик, ты мне что-то начал про янтарь рассказывать. Янтарь… Окаменевшие слезы деревьев. Какова пошлость! А? Верно, здорово?
Кончилось тем, что я все-таки сдался и выпил рюмку. За руль сел я, но взял с Гали клятву, что, если нас остановят, мы быстро поменяемся местами и права предъявит она.
Никто нас в два часа ночи не остановил, и мы благополучно добрались домой.
3
Я продолжал жить в двух мирах. Днем я ходил на работу, встречал у аптеки Вечного Встречного (теперь мы здоровались, как самые близкие друзья), вызывал к доске, ставил отметки, разговаривал с Галей. Одним словом, был Юрием Михайловичем Черновым, учителем английского языка.
По ночам я оказывался на Янтарной планете. Каждый следующий сон что-то добавлял к предыдущим.
С каждым прошедшим днем я все более привыкал к нелепой, на первый взгляд, мысли, что Янтарная планета вовсе не порождение моих ночных фантазий. Она жила своей жизнью, и я медленно, шажок за шажком, знакомился с народом У, таким странным и не похожим на нас. Не понимая, недоумевая, не веря, но знакомился.
Нет, нет, не думайте, что я полностью утратил самоконтроль и превратился в некоего наркомана, для которого единственная реальность — мир его фантасмагорий. Я полностью осознавал все. Единственное, повторяю, с чем я никак не мог согласиться, — это то, что мои сны были просто снами. Не могло этого быть. Ни с какой точки зрения. Сны не могут тянуться один за другим, в строгой последовательности. Они не могут стыковаться один с другим столь строго. Они не могут быть так логичны, пусть фантастическо-логичны, но логичны. Мой спящий мозг не мог воссоздавать ночь за ночью картины жизни неведомой планеты. Я понимал, что другим это утверждение могло показаться далеко не бесспорным, но я-то знал. Я знал, я чувствовал, я был уверен, что мои путешествия на Янтарную планету не могли быть просто снами. Если бы вы парили вместе со мной над поющими холмами или я мог бы по-настоящему рассказать вам о полете, вы бы поняли меня.
Но что тогда? Тогда оставалось два варианта. Или я сошел с ума и все, что мне кажется, — плод моей заболевшей психики, или… Даже сейчас, спустя много времени после всего, что случилось, я поражаюсь, как я нашел в себе интеллектуальное мужество прийти к еще одной возможности. Поверьте, я не хвастаюсь. Всю свою сознательную жизнь я относился к себе достаточно скептически. Я никогда не был особенно умен, храбр, предприимчив. И знал это. Я легко смирялся с тем, что посылала мне судьба. И когда Галя упрекала меня в том, что я не борец, я вынужден был со вздохом соглашаться с ней. Я действительно не борец.
Казалось бы, легче всего мне было решить, что Янтарная планета — своего рода заболевание. Для более или менее рационально мыслящего ума такой вариант представлялся бы наиболее правдоподобным. Но я был уверен в другом. Я был уверен, что каким-то образом принимаю информацию, посылаемую У и его народом.
Представим себе, рассуждал я, стараясь оставаться спокойным, что какой-нибудь владелец телевизора где-нибудь, скажем под Курском, вдруг видит на экране своего «Рубина» или «Темпа» передачу из Рима. Или из Хельсинки. А перевода почему-то нет. Он — к соседям:
«Марь Иванна, что-то вчера вечером футбол передавали из Рима, а перевода не было. И не поймешь, кто играл».
«Да ты что, — говорит соседка, — какой футбол? Какой Рим? Восемнадцатая серия была этого… ну, как его… Ну, сам знаешь… И „Артлото“. Ты что же, меня разыгрываешь?»
«Да нет… — тянет он. — Нет…»
Больше никто передачи из Рима не видел. Телевизионный приемник, как известно, принимает передачи только в пределах прямой видимости телепередатчика. А Курск, как известно из учебников географии и повседневного опыта, в пределах прямой видимости из Рима не пребывает.
Что же должен подумать владелец злосчастного «Рубина»? Или что он рехнулся, или что в результате каких-то неясных ему обстоятельств его приемник вдруг начал принимать передачи римского телевидения. Тем более, что редко, очень редко, но подобные случаи наблюдались.
Со мной дело обстояло приблизительно так же. С той только разницей, что Янтарная планета — не Рим, голова моя — не «Рубин» и ничего похожего, насколько мне известно, никогда ни с кем не случалось.
Вечером я решил поговорить с Галей. На этот раз она слушала меня, не перебивая. Когда я кончил, она обняла меня и потерлась носом о мою щеку.
— Ты колюч, — сказала она, — но все равно я тебя люблю.
Обычно, когда Галя обнимает меня, я чувствую себя большим двадцатипятилетним котенком, которому хочется мурлыкать и прогибаться под прикосновением ласковой и знакомой руки. Но сегодня я был насторожен, как зверь. Невольно я присматривался, стараясь понять, что она думает на самом деле.
Подозрительность — самовозбуждающееся состояние. Стоит сделать первый шаг в этом направлении, как второй окажется легче. Мне уже казалось, что Галин нос холоден и фальшив, что голос ее неискренен, что она разговаривает со мной, как с больным.
— Все будет хорошо, — сказала Галя, — тебе нужно просто отдохнуть. Может быть, поговорить в школе и тебя отпустят на недельку? В конце концов, ты подменял Раечку, когда она выходила замуж… Съездишь на недельку в Заветы Ильича к тете Нюре, побродишь, подышишь чистым воздухом и приедешь совсем здоровым.
— Здоровым. Значит, сейчас я болен?
— Я не говорю, что ты болен, но…
— Я тебя понимаю. Я тебя прекрасно понимаю. Если бы ты рассказала мне, что видишь сны, идущие к тебе из космоса, я бы наверняка тоже отправил тебя к тете Нюре. Тетка — женщина земная, сны видит, наверное, сугубо реалистические, скорее всего поселкового масштаба…
— Ты напрасно сердишься. Я ведь желаю тебе только добра.
— Я не сержусь, Люш. Клянусь! Если ты заметила, у меня с начала янтарных снов стало прекрасное настроение. Но скажи, неужели ты не допускаешь, что я могу оказаться прав? А вдруг? А вдруг в привычных буднях мелькает лучик необычного? А ты его — к тете Нюре, на свежий воздух.
Галя вздохнула, и на лице ее вдруг появилась утренняя суровая неприступность.
— Ну хорошо, — сказала она, — допустим на минуточку, что я верю тебе. Даже не верю, это не то слово, — просто ты убедил меня. Ты, Юра Чернов, Юрий Михайлович Чернов, учитель английского языка в школе, — в Галином голосе появился легчайший сарказм, — оказался тем избранником, которого нашли твои космические друзья. Допустим. И что тогда? Ты обожаешь в разговоре представлять, что было бы, если бы… Один раз и я попытаюсь это сделать. Ты придешь… ну, допустим, в Академию наук и скажешь: «Здрасте, я учитель английского языка Юрий Михайлович Чернов. Я, знаете, принимаю сигналы из космоса. Во сне». Ты вот пожимаешь плечами. Может быть, тебе безразлично, что о тебе думают окружающие, а я не хочу, чтобы моего мужа считали психом. Ты меня понимаешь?
Галины щеки раскраснелись, глаза блестели. Я взглянул на ее руки. Они были сжаты в кулаки. Она была готова к бою. За здравый смысл, за меня, за то, чтобы никто за моей спиной не стучал пальцем по лбу.
— Ты молчишь, — продолжала Галя. — Да и что ты можешь мне возразить? Ничего. Тебе всегда легко выбрать вариант, при котором ничего не нужно делать. Чтобы все устроилось само собой, а ты бы лежал на тахте сложа ручки…
По всей видимости, мне бы следовало рассердиться и высказать Гале свои соображения по поводу того, за кого ей следовало бы выйти замуж. Но странное дело: отблеск радости, приносимой снами, по-прежнему лежал на всем вокруг, даже на Галином лице со ставшими колючими глазами. Я лишь вздохнул. В том, что она говорила, был здравый смысл. Торжествующий здравый смысл миллионов. Спасающий и уничтожающий все на своем пути. Боже упаси оказаться под гусеницами здравого смысла. Атака здравого смысла неудержима. На его стороне сила и поддержка большинства. И ты стоишь один, вооружившись хрупкими, странными идеями, в которые сам-то веришь не до конца.
— Наверное, ты по-своему права, Люш. Но что же ты мне посоветуешь, кроме тети Нюры?
— Может быть, показаться врачу? Хорошему психиатру, который мог бы объяснить твое состояние. У Вали есть прекрасный врач…
— Ты уже спрашивала?
Галя на мгновение задумалась — соврать или сказать правду.
— Да… Я видела, что с тобой что-то происходит… Пойми, Юрча, — Галины глаза снова потеплели, а когда они теплые, я смотрел бы в них не отрываясь, — пойми, это ерунда, это пройдет. Но не нужно запускать болезнь. Вылечить вначале всегда легче, чем потом. Ты пойдешь к врачу?
— Пойду.
А что мне еще оставалось сказать? Что не пойду? И еще больше укрепить ее в уверенности, что я помешался? И смотреть, как она начнет прятать от меня острые предметы?
А может быть, она действительно права? Может быть, моя глубокая уверенность, что я здоров, — тоже один из симптомов надвигающегося безумия? Может быть, я уже давно болен? Задолго до появления янтарных снов? Склонность к рефлексиям. Привычка вечно фантазировать, что было бы, если бы… Если бы да кабы, да во рту росли грибы… Грибы у меня во рту пока как будто не росли, но на всякий случай я обшарил его языком. Я испугался. На мгновение грань между действительностью и забавной шуткой стала зыбкой. В шутку ли я провел языком по небу и деснам? Или всерьез?
Я вспомнил своего друга Илью Плошкина. Еще в институте он любил называть меня слабоумным. Не был ли он пророком? И не скрывалась ли в шутке крупица истины? Или даже не крупица, а вся истина?
— И не волнуйся, милый, — сказала Галя, — все будет хорошо.
В голосе ее зазвучала свирепая решимость хранительницы очага отстоять свою крепость. Уж что-что, а решимости Гале не занимать. Как только в ее маленькой головке созреет какое-нибудь решение, она начинает проводить его в жизнь со всесокрушающей энергией.
— Хочешь, я пойду с тобой? — спросила она.
— Люшенька, давай решим, полный ли я инвалид или еще в состоянии передвигаться. Если я могу двигаться без няньки, даже такой симпатичной, как ты, я бы предпочел поехать сам. Адрес у тебя есть?
— Вот он. Ничего ему по телефону не объясняй. Скажи, что говорит Чернов от Валентины Егоровны…
Я нажал кнопку одиннадцатого этажа и, пока ехал наверх, прочел на стенках лифта всю недолгую летопись дома-новостройки. «Олег плюс Света»… Дай бог им счастья. Та-ак. «Ленька дурак. Оля дура». Будем надеяться, что это клевета. Может быть, и их просто не понимают, им просто не верят.
Сто восемьдесят пятая квартира была в правом загончике, в котором царила кромешная тьма. Я пошарил руками по стенке, нащупал какой-то звонок и позвонил. Звонок был мелодичный, и у меня вдруг на душе стало покойно и хорошо, как все эти дни. Дверь открылась резко и сразу, будто кто-то дернул ее изнутри изо всех сил. Так оно, похоже, и было, потому что за ней стоял огромный детина с рыжей короткой бородой и в майке.
— Простите, — пробормотал я, чувствуя себя рядом с этой бородатой горой маленьким и беззащитным, — это квартира сто восемьдесят пять?
— Она, — с глубокой уверенностью ответил басом человек в майке. — А вы, должно быть, от Валентины Егоровны?
— Он. — Я постарался, чтобы в голосе у меня прозвучала такая же уверенность, как и у врача.
— Ну и прекрасно. Простите, что я в майке. Циклевал, знаете, пол. Пошли ко мне.
Человек-гора ввел меня в крошечную комнатку, половину которой занимал письменный стол.
— Одну минуточку, — сказал он. — Я, с вашего разрешения, надену рубашку, а то врач в майке — это не врач, а циклевщик полов, черт бы их подрал. Я имею в виду и полы и циклевщиков. Особенно последних. Вам когда-нибудь приходилось циклевать полы?
Мне стало стыдно, что я до двадцати пяти лет так и не держал в руках циклю или как она там называется.
— Нет, — покачал головой я, — не приходилось. Только в литературе читал. У классиков. — Доктор ухмыльнулся, а я спросил его: — Вот я сказал: читал у классиков. И вы сразу знаете — этот, мол, шутит, а этот болен?
— Ну уж сразу. Сразу не сразу, но кое-что мы все-таки умеем определять. Ну, расскажите, на что вы жалуетесь.
— Я, к сожалению, ни на что не жалуюсь.
Я произнес эту фразу и подумал, что не следовало бы шутить здесь. Бог его знает, как он воспримет мою манеру разговаривать.
— Ну хорошо, расскажите, на что вы не жалуетесь.
О господи! Отступать было некуда, и я коротко рассказал врачу о сновидениях. Он слушал меня, не перебивая, время от времени забирал в кулак свою рыжую бороденку и подергивал ее, словно пробуя, хорошо ли держится.
Затем он расспросил меня о самочувствии, о том, как я засыпаю, об отношениях с родными и сослуживцами, о том, чем я болел, и тому подобное. Когда я ответил на последний вопрос, он начал яростно жевать нижнюю губу. Я подумал, что он ее, по всей видимости, сейчас откусит, но все обошлось благополучно. Губу он оставил в покое, но принялся вдруг чесаться. Он скреб голову, затылок, щеки, нос, подбородок.
Если кто-нибудь и нуждается здесь в помощи, подумал я, так это наш милый доктор.
— Ну и что? — спросил я, не выдержав.
Доктор не ответил, а принялся чесаться с еще большим ожесточением.
— Вам не помочь? — как можно более кротко спросил я.
Я просто не мог видеть, как человек пытается голыми руками снять с себя скальп.
— Что? — вскинулся доктор. — А, это у меня такая скверная привычка. Впрочем, знаете, есть теория, по которой почесывание головы способствует лучшей циркуляции крови и, соответственно, лучшему мыслительному процессу.
Я засмеялся.
— Смешно?
— Простите, доктор, я понял, почему я с детства обожал, когда мне почесывали голову.
— О господи! — вздохнул доктор. — Что же вам сказать? С одной стороны, вы абсолютно нормальный человек, прекрасно ориентирующийся во внешнем мире и в своей личности…
— Благодарю вас, — важно и с достоинством наклонил я голову.
Но доктор продолжал:
— С другой стороны, в ваших сновидениях есть, похоже, элементы парафренного синдрома. Но только, повторяю, элементы. Я имею в виду сам факт общения с вашими человечками… Довольно странная комбинация, я бы сказал.
— Простите, доктор, за настойчивость. Допустим, я бы ничего не рассказывал вам о Янтарной планете. Создалось бы у вас впечатление, что у меня нарушена психика?
— Безусловно и стопроцентно нет.
— Вы говорите, в моих снах есть элементы, как вы называете, парафренного синдрома. В снах. Допустим. Но во мне, в моей бодрствующей личности, они есть, эти элементы?
— Как вам сказать… Пожалуй, нет. Но опять же все не так просто. Для этого синдрома характерны чувства самодовольства, блаженства, веселости, эйфории. Ну-с, отбросим самодовольство. Оно, по-видимому, вообще не характерно для вас. Блаженство, пожалуй, тоже можно вывести за скобки. А вот веселость, эйфория — это как раз примерно то описание вашего состояния после сновидений, которое вы мне дали. Вообще-то сновидения для парафренного синдрома не характерны. Речь идет, скорее, о галлюцинациях. С другой стороны, космические мотивы довольно часто встречаются в наше время у больных парафренным синдромом. Как, впрочем, и при онейроидном синдроме…
Начав пользоваться привычной терминологией, доктор значительно повеселел. Что значит хороший костыль для хромого!
— А это еще что такое?
— Онейроидный — сноподобный. Это как бы кульминация острого фантастического бреда. Яркие чувственные впечатления…
Боже правый, подумал я, это уже ближе.
— … Они как бы зримы, эти впечатления, ярко выраженный эффект присутствия. И тоже часто встречаются космические мотивы.
— Похоже, — пробормотал я.
— Возможно, было бы похоже, если б не одна маленькая зацепочка.
— Какая же?
— И при том и при другом синдромах всегда наблюдаются определенные сдвиги в психике. Недавно у меня лежал больной с этим же диагнозом. Прекрасный, милый человек, который терпеливо объяснял всем, что он ответствен за судьбы Вселенной, поскольку все нити от всех звезд и планет он держит в руках. Иногда он очень вежливо просил кого-нибудь подержать, допустим, Альдебаран, поскольку звезда очень большая, держать ее трудно и у него устала рука. А не держать ниточку нельзя — улетит. Вселенная и так разлетается… Очень начитанный и интеллигентный человек.
— И как, вылечили вы его?
— Более или менее.
— Ну, а что же мне делать?
— Пока ничего. Абсолютно ничего. Если можете, отдохните немного. Спорт.
Я улыбнулся.
— Вы напрасно улыбаетесь. Если бы вы знали, какие громадные у нас резервы саморегуляции, вы бы не улыбались.
— Простите, доктор, я улыбнулся, потому что моя жена тоже уговаривала меня отдохнуть. У нас под Москвой в Заветах Ильича есть родственница…
— Ну и прекрасно.
— Простите, доктор, еще раз за настырность. Допустим, вы проводите всякие там исследования…
— Вам не нужны никакие исследования.
— Я говорю, допустим. И допустим, вы приходите к твердому убеждению, что я психически здоров. А сны будут продолжаться…
— Ну и смотрите их на здоровье, если они вам не мешают. Тем более, вы говорите, что чувствуете себя по утрам выспавшимся, отдохнувшим.
— А вообще-то в психиатрии известны случаи таких серийных снов?
— Строго говоря, это уже не психиатрия. Это скорее психология. Есть ведь, знаете, специалисты по сну. Они бы, конечно, дали вам более исчерпывающий ответ. Но, по-моему, такие случаи известны, хотя и не часты. Но, как правило, это однотемные сновидения, когда снова и снова снится одно и то же. Или сны-компенсации, когда человек переживает в сновидении все то, чего он не имеет в реальной жизни. Сновидение — не прямое выражение компенсации, а искаженные символы, требующие интерпретации. Подавление побуждений обеспечивает силу для построения сновидений, а память — сырьем, осадком дня. Это точка зрения Фрейда, который называл сновидение «фейерверком, который требует так много времени на подготовку, но сгорает в одно мгновение». Но Фрейд, как известно, слишком увлекался побуждениями пола. Я же в ваших сновидениях эротического мотива не усматриваю. Адлер же считал, что человек видит сны, когда его что-то беспокоит. Не случайно неприятных снов больше. Если не ошибаюсь, их пятьдесят семь процентов, а приятные вещи снятся в два раза реже. Наш Сеченов называл сновидения небывалой комбинацией бывалых впечатлений…
— Но ведь в моем случае…
— Поймите, мозг — это чудовищно сложная машина. Личность человека практически неповторима, как отпечатки пальцев. Классически ясные случаи встречаются чаще в учебниках, чем в жизни. Вполне возможно, что у вас серийный, как вы выражаетесь, сон носит характер переработки, почерпнутой из научно-фантастической информации.
Гм, подумал я, бородач повторяет предположения семиклассника Антошина. Только тот пришел к ним значительно быстрее.
— А как вы относитесь к возможности, о которой я вам уже говорил, доктор? То, что я каким-то образом принимаю информацию, посылаемую из космоса?
— Именно поэтому-то я с вами разговариваю. Строго говоря, это единственный реальный симптом, заставляющий вообще задумываться. Иначе я бы давно распрощался с вами.
Бессмысленно. Силовое поле здравого смысла непроницаемо. Рыжему врачу легче посчитать здорового человека больным, чем приоткрыть дверь для неведомого. Впрочем, его можно понять. Это действительно легче. Когда человек держит в руках нити от всех звезд и планет, как продавец воздушных шариков, легче, конечно, прийти к выводу, что его нужно лечить, чем отнестись к нитям серьезно.
— Спасибо большое, доктор. — Я достал из кармана приготовленный конверт с деньгами и попытался неловко всунуть его в огромную ручищу доктора. Рука была покрыта короткими рыжими волосками. — Это вам, — пробормотал я.
— Деньги? — деловито спросил психиатр.
— Да, — признался я.
— Спасибо, но я не беру. Я вообще не имею частной практики. Меня попросила Валентина Егоровна, а она такая женщина, которой не отказывают. Вы ее знаете?
— Конечно, она жена моего близкого друга.
— Передавайте ей привет. Желаю вам отдохнуть. Знаете, что я вам могу еще порекомендовать? Циклюйте полы. Великолепная трудотерапия.
4
По дороге домой я вдруг вспомнил о своем друге Илюше Плошкине. Я не видел его уже несколько месяцев.
Мы учились вместе в Институте иностранных языков, но у него было странное хобби — психиатрия. Он сыпал психиатрическими терминами направо и налево. Меня он называл в зависимости от своего настроения олигофреном вообще, дементным, имбецилом и дебилом, подробно объясняя все эти градации слабоумия. Обижаться на него было нельзя, потому что Илья — самый добрый человек на свете. На грани юродивости, говорил он сам о себе.
Я долго перетряхивал карманы, пока не нашел двухкопеечную монетку. По моим расчетам, Илья должен был быть еще на работе. Там он и оказался.
— Это ты, олигофрен? — радостно забулькала трубка на другом конце провода, и у меня сразу потеплело на душе.
— Я. Как живешь?
— Не паясничай! — еще громче закричал Илья, так что в трубке задрожала мембрана. — Не лги себе и мне. Тебе что-то нужно от меня. Скажи честно и прямо.
— Есть у тебя какая-нибудь более или менее популярная книжка по психиатрии?
— Ты что, смеешься? Есть, конечно. И книжки и учебники. Ты же знаешь, психиатрия — мое хобби. Ты помнишь диагнозы, которые я тебе ставил?
— Помню. Олигофрен, идиот, дементный, имбецил и дебил сразу.
— Что значит запало в душу человеку! Ну и как, оправдываешь ты диагноз?
— Стараюсь, Илюша. Ты когда будешь дома?
— Через час.
— Если ты не возражаешь, я зайду к тебе и возьму что-нибудь. Учебник или книжку по психиатрии.
— Не пойдет.
— Почему?
— А потому, что в таком случае я закрываю лавку и освобождаюсь через тридцать секунд. Обмен технической информацией будет продолжаться и без моего личного руководства.
— А с работы тебя не выгонят?
— Меня?
— Тебя.
— Меня нельзя выгнать.
— Почему?
— Потому что у меня ужасная репутация. Все знают, что я разгильдяй, а разгильдяев не увольняют. Разгильдяев жалеют.
— Мне стучат в дверь.
— Ладно, ты где?
Я назвал свои координаты, и мы договорились встретиться через полчаса.
Илюша был все таким же. Толстым, уютно-измятым и полным энтузиазма.
Каждый раз, когда я вижу его после мало-мальски длительного перерыва, я боюсь, что он вдруг похудеет и перестанет походить на Пьера Безухова. Но он, к счастью, не худеет. Скорее наоборот.
Он долго и ласково выбивал пыль из моего пиджака, изо всех сил похлопывая по спине, тряс, жал, крутил, вертел, рассматривал и наконец удовлетворенно кивнул:
— Пока вроде ты ничего.
— В каком смысле, Илюша?
— Признаков синдрома ИО нет как будто. Впрочем, два месяца — слишком малый срок для такого анамнеза.