— Никак не привыкну, как вы разговариваете… Но я понимаю, понимаю… Я сам, когда голова очень забита чем-то, становлюсь что немой.
— Вы прекрасно все поняли. Правда, с другим знаком. Наоборот. Но это не имеет никакого значения… Значит, завтра вы проверите для очистки совести портфель, также для очистки нашей полицейской совести посмотрите на сейф — а вдруг совестливый преступник оставил нам набор своих отпечатков? А я начну знакомиться с обитателями Лейквью.
3
Профессор Лернер оказался маленьким человечком с огромной копной седеющих волос и насмешливыми глазами. Он сидел в кресле, закинув ногу на ногу, и курил. Несколько раз он забывал стряхнуть пепел, и Милич видел, как серенький столбик падал на мятый пиджак социолога.
— Вы спрашиваете, лейтенант, могли бы у кого-нибудь быть мотивы для убийства Лины Каррадос? Сколько угодно. Например, у меня. Мои коллеги, без сомнения, расскажут вам, что Абрахам Лернер не в слишком большом восторге от идеи космического братания.
— И это будет соответствовать истине?
— О да, — тонко улыбнулся Лернер. — Разве могут уважаемые ученые мужи возводить напраслину на коллегу? Меня действительно пугает мысль о том, что человечество могло бы познакомиться с какой-нибудь иной моделью развития.
— Почему?
— Потому что цивилизация наша хрупка и ненадежна. Ни одно уважающее себя страховое общество не возьмется застраховать ее хотя бы на полвека. Мы — странная и нелепая мутация. Разум, сознающий сам себя, — болезненный уродливый нарост на теле органической жизни. Знаете, что лежит в основе неустойчивости общества? Абсурдное противоречие между разумом, сознанием, сознающим себя, и бренным телом, терзаемым страстями, болезнями и обреченным на скорую смерть. Разум противится мысли о смерти и создает пирамиды и религию, философию и радиотелескопы, литературу и наследование состояний.
«О боже правый и милосердный! — подумал лейтенант Милич. — При таком начале он заговорит меня насмерть! И я умру, так и не построив себе пирамиду».
— И вот нашему неустойчивому, жалкому в своих противоречиях обществу говорят: а вот смотрите, как живут другие. В гармонии и спокойствии. Забыв, что такое смерть и одиночество. А ведь именно это основные черты мира, который видела Лина Каррадос. И вы думаете, это видение вдохновит человечество? — Профессор Лернер торжествующе и насмешливо посмотрел на лейтенанта.
Лейтенант почувствовал, что как представитель человечества должен попытаться защитить его.
— Конечно. Если, как вы говорите, какая-то другая цивилизация может жить в мире и согласии, достигнув бессмертия и избавившись от одиночества, разве эта мысль не придаст нам оптимизма?
— Нет, мистер Милич, — радостно вскрикнул профессор Лернер, — не придаст! И знаете, почему? По принципу масштаба зависти.
— Масштаб зависти?
— Угу. Вы ведь не склонны завидовать какому-нибудь Гетти, который даже не знает точно, сколько у него миллиардов. Он слишком далек от вас. Он абстракция. Фикция. Математическая фикция. Столько-то нулей. А вот вашему коллеге, у которого зажигалка со светочувствительным элементом, вы завидуете. Масштаб зависти соизмерим.
— Я не совсем…
— Сейчас, дорогой мой лейтенант, вы все поймете, Если бы Лина Каррадос принимала сигналы с планеты, на которой у автомобилей по сравнению с земными усовершенствованные тормоза, или даже если бы автомобили там летали, все было бы прекрасно. Это та же зажигалка, о которой мы мечтаем. Но речь идет не об автомобильных тормозах. Речь идет о цивилизации, рядом с которой мы — катастрофически размножившиеся темные, глупые, эгоистические животные. Линина цивилизация не зовет нас вперед. Она лишний раз наглядно показывает, кто мы и что мы. И от этого опускаются руки. Линины сны — это зеркало человечества. Только поглядев на ее планету, мы впервые увидели себя со стороны. Мы получили масштаб для сравнений. И сравнение не в нашу пользу. Заставьте человечество посмотреть в это космическое зеркало — и последние остатки воли к прогрессу, надежды на прогресс исчезнут. — Профессор вдруг засмеялся и поднял палец правой руки. — Не то чтобы потеря была велика, но все же, согласитесь, жалко. Вы понимаете меня?
Лейтенант вздохнул. В этом и заключалось несчастье. Все они говорят так ловко и так убедительно, что хочется верить каждому, если даже этот каждый говорит нечто прямо противоположное тому, что говорили до него.
— Да, но…
— Никаких, к сожалению, «но»…
— Я хотел сказать, что говорите вы очень убедительно, но я, знаете, привык ко всему относиться настороженно. Инстинкт полицейского. Тем более, что другие…
— О да, — усмехнулся профессор Лернер. — В мире, в котором все становится дороже и дороже, единственный товар, недостатка в котором не замечается, — это теория. Инфляция интеллекта. Ежегодные распродажи вышедших из моды идей. Большой выбор слов. Наборы «Сделай сам». Философ за пять минут. Мисс, эти идеи вам не к лицу. У вас овальное лицо, и мы можем порекомендовать вам новые, только что полученные из-за границы идеи.
«Наркоман, — подумал Милич. — Наркоман. Упивается словами, как наркотиком».
— Мы немножко отвлеклись, мистер Лернер, — сказал он. — Мы начали с того, что могло бы побудить кого-то убить Лину Каррадос. Вы сказали, что мотив мог бы быть и у вас.
— Совершенно верно. Я как раз и попытался объяснить вам этот философский мотив. Убивают даже тогда, когда появляется угроза кошельку, репутации или карьере, а здесь — угроза человечеству.
— Значит, вы признаете, что могли бы подложить бомбу в машину мисс Каррадос?
— Безусловно. Насчет «мог бы», наверное, к сожалению, нет. А вот что должен был бы — в этом у меня сомнений нет.
«Прямо дымовая завеса из слов. Каракатица, окутывающая себя темным облачком, чтобы благополучно удрать. Ящерица, оставляющая хвост в зубах преследователя».
— Значит, вы все-таки не подложили бомбу?
— Увы, нет. Я из породы говорунов. Когда легко говорить — трудно делать. А ведь у меня были прекрасные возможности. Я знал комбинацию от сейфа в кабинете Хамберта.
— Что?
— То, что вы слышите. Как-то, не очень давно, я проходил мимо кабинета Хамберта. Дверь в него была открыта. В двери стояла Лина и смеялась. Я остановился. Когда Лина Каррадос смеялась, пройти мимо нее было невозможно. Поверьте мне. За шестьдесят четыре года жизни я слышал смех разных женщин. Даже над собой. Лина была рождена для смеха. Совершенное приспособление для получения самого звонкого, самого веселого, мелодичного, пьянящего женского смеха. Она не могла не смеяться. У нее умирает мать в Шервуде, но и мать не могла заткнуть этот серебряный фонтанчик…
«Стоит им заговорить о Лине, как все они становятся поэтами», — подумал Милич.
— Я остановился и услышал, как она говорит Хамберту, что станет… Как это слово? Тот, кто взламывает сейфы?
— Медвежатник?
— Совершенно верно. Она смеялась и говорила, что станет медвежатницей, потому что читает мысли и может определить комбинацию, если замок наборный. И назвала цифры. Я их и сейчас помню. Девятнадцать — двадцать пять — пятьдесят девять.
— Скажите пожалуйста, почему вы рассказали мне об этом случае? Вы ведь могли бы и не рассказывать. Видел вас кто-нибудь тогда у кабинета Хамберта?
— Нет. Ни одна душа.
— Зачем же вы мне рассказали? Допустим, о ваших взглядах на полезность контактов с внеземной цивилизацией мне могли бы рассказать ваши коллеги. Но то, что вы знали комбинацию сейфа?
Профессор Лернер хохотнул. Смешок у него был такой же маленький и стремительный, как он сам.
— Вы думаете, я сам знаю как следует? Разве что начну объяснять вам и пойму. У меня слово предшествует мысли…
«Это видно, — подумал Милич. — И ткет и ткет, прямо опутывает словесной паутиной».
— Понимаете, чтобы высказывать немодные взгляды, нужно обладать определенным интеллектуальным мужеством. И я горжусь тем, что такое мужество, как мне кажется, у меня есть. К шестидесяти четырем годам остается, знаете, не так уж много вещей, которыми можно было бы гордиться. Скрыть что-то от вас… Гм… Я бы почувствовал к себе презрение. Человек, утаивающий что-то от полицейского офицера, уже тем самым зачисляет себя в разряд тех, кто имеет хоть какое-то отношение к преступлению. А преступление мне всегда претит. Хотя бы потому, что всякое преступление банально. Я ясно выражаю свои мысли?
— О, вполне. Если бы только все те, с кем нам приходится иметь дело, думали так же, как вы! Значит, будем пока исходить из того, что вы так и не собрались подложить бомбу в машину мисс Каррадос.
— Пока? Пожалуйста, пусть будет пока.
— Отлично. А что вы могли бы сказать мне о других? Могли быть мотивы у других членов вашей группы?
— Разумеется. Как только несколько цивилизованных существ оказываются связаны общими интересами, у них тут же в изобилии появляются поводы для ненависти, зависти, страха, ревности и тому подобное. И стало быть, и для преступления.
— Например? Можете вы быть конкретнее или вы признаете только крупный шрифт?
— Не понимаю, — нахмурил лоб профессор Лернер.
— Слава богу, а то я один все время морщил лоб… Знаете, в учебниках психиатрии мелким шрифтом обычно набирают истории болезней для пояснения мысли автора. «Больная М.М., двадцати восьми лет, в детстве перенесла…» и так далее.
— Понимаю. Это остроумно. Что ж, перейдем к мелкому шрифту. Начнем с нашего ходячего памятника целой эпохи.
— Вы имеете в виду профессора Хамберта?
— Угу. Старик был явно влюблен в Лину.
— Это при их-то разнице в возрасте?
— Полноте, лейтенант. Шестьдесят лет — велика ли разница? — Профессор улыбнулся. — Он, разумеется, считает, что любит ее как дочь, но его жену это не вводило в заблуждение. Вот вам мелкий шрифт для начала. Профессор Х.Х., восьмидесяти лет, влюбился в девушку девятнадцати лет. Понимая, что не может рассчитывать на взаимность, не сумев себя обмануть самоувещеваниями, что испытывает лишь отцовские чувства, испытывая муки бессильной ревности к некоему молодому человеку, к которому ездит девушка, он убивает ее. А чтобы отвести от себя подозрения и создать видимость научного преступления, прячет материалы исследований. Каково, а? Идем далее. Супруга Х.Х., также терзаемая муками ревности и напичканная детективными и шпионскими историями с инструкциями по изготовлению маленьких аккуратных пластиковых бомбочек, взрывает машину соперницы.
— А сейф?
— Это уже детали. Это ваше дело. Я вам лишь подбрасываю идеи. Причем заметьте: бесплатно. А бесплатно разрабатывать детали я не умею. Продолжать или вы устали уже от этого умственного жонглирования?
— Нет, нет, мистер Лернер. Наоборот.
— Отлично. Продолжаем. Мисс Валерия Басс. Это наша специалистка по сну. Ассистентка профессора Кулика, о котором мы еще поговорим. Незамужняя дама тридцати с небольшим лет. Достаточно, чтобы потерять надежду стать настоящим ученым, и недостаточно, чтобы обрести философское смирение. Достаточно, чтобы сменить по крайней мере двух мужей, и недостаточно, чтобы вцепиться в последнего. Рядом с Линой Каррадос кажется бледной старухой с синеватым прозрачным носом. Чем не мотив?
— На этот раз я не аплодирую.
— И правильно делаете. Ученым и артистам аплодировать не следует, они сразу же перестают двигаться вперед. Кто уйдет по доброй воле от сладостных звуков оваций?
«О господи, я засыпаю! Еще немножко — и он усыпит меня этим нескончаемым потоком слов», — подумал лейтенант Милич.
— Следующий абзац мелкого шрифта. Сам профессор Кулик. Гм… Что бы ему придумать? Взглядов у бедняги нет, не было и не будет. Любовь? Только трогательная в своей бескорыстности любовь к себе. А может быть, он тайный безумец, убийца-маньяк?
— Слабо.
— Увы, действительно слабовато. Что значит эгоист… Еще один специалист по сновидениям, профессор Лезе. Никак не может простить родителям, что они родили его в Шервуде, а не в старой доброй Вене, где должен рождаться каждый уважающий себя психоаналитик. Гм… Вполне мог взорвать машину, чтобы потом на досуге не спеша анализировать самого себя.
— Психосамоанализ невозможен.
— Это выдумка психоаналитиков, которые боятся лишиться куска хлеба. Ну, а если говорить серьезно, ему мотива я пока подобрать не могу. Зато Чарльз Медина так и просится на скамью подсудимых. Молод, энергичен, мечтает занять уютную нишу, где наш Хью Хамберт спешно достраивает себе памятник.
— Но разве он не участвует в работе группы? Он в списке, который мне дал мистер Хамберт.
— О да, конечно. Но это группа Хамберта. Проект Хамберта. Хамберт выбил деньги у фонда Капра. Хамберт узнал о девчонке, которой снятся странные сны. А Чарльз Медина не из тех людей, которые согласны быть просто сотрудниками. Если бы ему предложили участвовать в проекте, который должен сделать человечество счастливым, он бы прежде всего спросил, кто будет руководителем. И если не он — отказался бы.
— Но он же согласился на этот раз.
— Может быть, только для того, чтобы скомпрометировать великого старца.
— Нельзя сказать, мистер Лернер, чтобы вы были особенно высокого мнения о ваших коллегах…
— Ученые в целом, как группа, невозможны. А как индивидуумы невыносимы. Пожалуй, за исключением Иана Колби. Это наш теолог, моралист и местный святой.
— Какой у него мог быть мотив?
— У него? Гм… Здесь даже моей фантазии не хватает. Кротчайшее существо. Синт. Синт третьего ранга. Знаете, те, что носят на одежде желтую нашивку.
— Ага. А он подпадает под ваше определение ученых?
— Пожалуй, нет. Он теолог. А это не наука. Религия — это мечта. Теология — поэзия. Он скорее поэт. Тихий, кроткий поэт, стремящийся к недостижимому совершенству…
— Так. Давайте подведем итоги…
— Э, обождите еще. Я совершенно забыл нашего физиолога Эммери Бьюгла. Отличная кандидатура для роли убийцы.
— Почему?
— Твердо убежден, что все несчастья — от разрядки. Спорил с Хамбертом до хрипоты, доказывал, что не следует проводить совместные исследования. Впрочем, он вам расскажет об этом сам. Его дважды просить не нужно, уверяю вас. Знаете, эдакий биологический консерватор. Человек, которого корчит от новых идей. Вот, собственно говоря, и вся наша маленькая компания, которая, надо думать, скоро распадется.
— Как скоро, кстати?
— Пока еще ничего не решено. Хамберт, насколько я понимаю, хотел бы провести цикл исследований с русскими, но что-то у них не получается.
— Что именно не получается?
— Не знаю. Я практически не разговаривал с Хамбертом с момента убийства.
— Ну что ж, благодарю вас, мистер Лернер. Мне было очень приятно беседовать с вами, хотя, конечно, я бы предпочел, чтобы вы сразу признались или хотя бы точно назвали убийцу.
— Увы…
— А вы кому-нибудь рассказывали о номере комбинации?
— Замка сейфа?
— Угу.
— Нет.
— Жаль. Был бы еще один, про которого можно было бы сказать: подозрение пало…
— Еще один?
— Ну конечно. Один уже есть.
— Кто же это?
— Вы, разумеется.
Абрахам Лернер рассмеялся, но смех получился искусственным.
— Вы так убедительно изложили мне свои мотивы, что просто было бы грехом не числить вас в фаворитах… И последний вопрос: в ночь с седьмого на восьмое вы были здесь, в Лейквью?
— Да. Я здесь почти все время. Изумительное место: тишина, покой, воздух божественный.
— А точнее? Вы ведь в коттедже живете один?
— Вы об алиби?
— Приблизительно.
— И в помине нет, — весело сказал профессор. — Весь вечер работал над рукописью, потом посмотрел какую-то глупость по телевизору, почитал в кровати и уснул. Никто и ничто поручиться за меня не может.
— Спасибо, мистер Лернер, вы мне очень помогли.
— Пожалуйста, пожалуйста, — ухмыльнулся ученый, — рад помочь нашей достославной полиции. — Он стряхнул пепел с пиджака и встал.
4
Вторую ночь я просыпаюсь в невыразимой печали. Я просыпаюсь рано, когда за окном висит плотная бархатная темнота. Здесь, в Лейквью, тишина необыкновенная. Я лежу с открытыми глазами и слушаю монотонный стук дождя о крышу. Иногда в стук вплетается разбойничий посвист ветра. Под одеялом тепло, но я всем своим нутром чувствую и холодный, бесконечный дождь и ледяной ветер. Вернее, не чувствую. Просто мне легко представить себе, что происходит на улице, потому что душевное мое состояние созвучно погоде. Но оно не вызвано погодой. И даже не гибелью Лины Каррадос, хотя мне до слез жалко ее, жалко всего, о чем мы так и не поговорили. Потому что только мы двое могли понять друг друга.
Я печалюсь оттого, что вот уже вторую ночь подряд не вижу янтарных снов. Я не вижу больше братьев У, не слышу мелодии поющих холмов, не скольжу в воздухе по крутым невидимым горкам силовых полей, не спешу на Зов, не Завершаю с братьями Узора.
И мир сразу потерял для меня золотой отблеск праздничности, кануна торжества, к которому я так привык. Хотя это не так. К празднику привыкнуть нельзя. Праздник, к которому привыкаешь, — уже не праздник. А сны оставались для меня праздником.
Может быть, если бы это была только моя потеря, я бы относился к ней чуточку спокойнее. Или хотя бы попытался относиться спокойнее. Но это потеря для всего человечества. Я здесь ни при чем. Я понимаю, что комбинация слов "я" и «человечество» по меньшей мере смешна. Но я ведь лишь реципиент. Точка на земной поверхности, куда попал лучик янтарных сновидений. Живой приемник на двух ногах и четырнадцати миллиардах нейронов. И вот приемник перестал работать. Сломался ли он? Не думаю. Как не думает и Павел Дмитриевич. Слишком велики совпадения. Потеря дара чтения мыслей, которую я заметил в самолете, пришлась на время, когда Лина Каррадос умирала в больнице. А янтарные сны исчезли после ее смерти.
Павел Дмитриевич убежден, что и Лина Каррадос и я одновременно с ролью приемников выполняли и функции передатчиков. Во всяком случае, жители Янтарной планеты видели Землю нашими глазами точно так же, как мы с ней видели Янтарную планету глазами У.
Они не понимают, что такое смерть. Для них смерть — это острая необходимость тут же Завершить Узор. Страдания Лины Каррадос должны были потрясти их, если ее мозг продолжал работать в режиме передатчика. И страх и боль заставили их прервать с нами связь. Они слишком другие. Они слишком далеко ушли от нас — если вообще когда-нибудь стояли близко, — чтобы не ужаснуться мукам, жестокости, смерти. Они должны были прервать с нами связь. Они поняли, что эта боль, мучения, смерть как-то связаны со сновидениями. Они вполне могли это понять.
Бомба, корежащая при взрыве металл. Вспышка, уносящая жизнь. Им нет места на Янтарной планете. И они разорвали нить, что связывала нас.
Я лежу в темноте, в тихой и плотной тишине Лейквью, и сердце мое сжимает печаль. Это нелепо. Когда подумаешь как следует, вдруг остро осознаешь нелепость общества, в котором совершают преступления. Это не новая мысль, я ничего не открываю, даже для себя, но бывает, что, произнеся вслух какое-нибудь самое обычное слово, поражаешься вдруг незнакомым звукам, и слово становится загадочным и чужим. Так и с убийством. Мысль о том, что человек может убить человека, вдруг поражает меня. Убить человека. Брата. Сестру.
Дождь продолжает выбивать по крыше свою скучную и однообразную мелодию. В Москве, наверное, уже лежит снег, и снегоуборочные машины идут по ночным тихим улицам развернутым фронтом, оттесняя его все ближе к тротуарам.
Галя сейчас спит. Хотя нет. Разница во времени. Только собирается. Смотрит по телевизору соревнования по регби. Или стоклеточным шашкам. И думает, может быть, как там Юраня. А может быть, и не думает.
Илья, наверное, прошел протоптанной в пыли дорожкой из кухни к своему ложу и читает сейчас. Он всегда читает самые невероятные книжки. Например «Историю алхимии в Западной Европе». Или «Методику обучения умственно отсталых детей».
А Нина, наверное, спит. Или лежит и думает о выросшем мальчике, который когда-то носил ее портфель. И который ушел от нее. С огромным портфелем. Пустым портфелем, из которого исчезли все материалы опытов. Он не уходит, он уезжает. На странной маленькой машине. К машине что-то привязано. Это же бомба. Сейчас она взорвется. Я вздрагиваю и просыпаюсь. Сердце колотится, лоб горит. Надо успокоиться. Я смотрю на свои часы. Стрелки слабо светятся в темноте. Половина шестого. Надо еще поспать. Боязливо, словно нащупывая брод в бурной, опасной речке, я вхожу в сон.
Утром к нам пришел профессор Хамберт. Как он постарел за эти два дня! Теперь уже не только его шея напоминает ящерицу. И лицо тоже.
Он вопросительно посмотрел на меня, на Павла Дмитриевича, тяжело опустился в кресло.
— К сожалению, снова нет, — покачал я головой. — Ничего похожего.
И профессор Хамберт и Павел Дмитриевич знают, о чем я говорю, так же как и я знаю, о чем они молча спрашивают меня.
Профессор Хамберт вздыхает. Тяжелый вздох разочарования.
— А я все-таки не теряю надежды, — решительно говорит Павел Дмитриевич, но в голосе его больше упрямства, чем уверенности.
— Спасибо, Пол, — грустно говорит профессор Хамберт, — вы очень добрый человек, и вам хочется, чтобы мы все-таки могли провести совместные опыты. И вам очень хочется, чтобы эти опыты были удачными и я перестал бы хныкать.
— Хью, неужели у вас раньше не было неудач? Но вы всегда сохраняли оптимизм… — Павел Дмитриевич делает отчаянные усилия перекачать в профессора Хамберта хотя бы часть своего оптимизма и энергии, но ток не течет и аккумуляторы старика не заряжаются.
— Раньше? Конечно, Пол, были и неудачи. Сколько угодно. Но была надежда на завтра. Или на послезавтра. А теперь у меня нет надежды. Завтра утром не придет Лина и не начнет рассказывать о своей планете. У меня украли эту девочку и величайшее научное, философское и политическое открытие. Украли саму идею Контакта.
— Да, но у нас ведь есть…
— Я понимаю, Пол. И вы понимаете. И вам и нам нужно было подтверждение. Мистер Чернов должен был подтвердить объективно сны Лины Каррадос, а Лина Каррадос — его. Тогда мы были бы готовы сообщить всему миру о Контакте. А так? Сновидений нет, Лины Каррадос нет, никаких материалов нет. Есть лишь какие-то черновые заметки, какие-то воспоминания. Это не годится. В восемьдесят лет неприятно становиться посмешищем. Профессор Хамберт увлекается телепатией. Да, знаете, в его возрасте это простительно. А что, он действительно утверждает, что есть загробная жизнь? И так далее. Может быть, я преувеличиваю, но чуть-чуть. Так ведь?
— К сожалению, так, — кивнул Павел Дмитриевич.
У меня прямо сердце сжимается, когда я смотрю на него. Вокруг него всегда бушуют маленькие смерчи — столько в нем энергии. А сейчас он ничего сделать не может и выглядит поэтому обиженной, нахохлившейся седой хохлаткой.
— И наше пребывание здесь становится бессмысленным, — добавляет Павел Дмитриевич.
— Еще несколько дней, — просит профессор Хамберт и смотрит на меня так, словно от меня зависит, возобновятся или не возобновятся передачи с Янтарной планетой. — Может быть, если найдут убийцу Лины…
— Вы думаете, на Янтарной планете будут ждать расследования? И идея Контакта, таким образом, в руках полиции? — с печальной иронией опрашивает Павел Дмитриевич.
— Не знаю. Я прошу только, чтобы вы остались еще на несколько дней. Поезжайте в Шервуд… — Профессор Хамберт еще раз вздохнул и добавил после паузы: — А я надеялся, что они вот-вот сообщат нам свои координаты. После того как вы сообщили мне об этой гениальной догадке с интервалами между периодами быстрого сна, я был уверен, что они точно так же сообщат нам свои координаты.
«Гениальная догадка, — подумал я. — А этот знакомый Ильи Плошкина, который походя определил, что значат интервалы, даже и не знает, наверное, что высказал гениальную догадку».
Мы решили остаться еще на несколько дней. Да, не так я представлял себе поездку в Шервуд. Вместо интервью и банкетов — тишина Лейквью, дождь без остановки и тяжелые старческие вздохи профессора Хамберта.
— Ну, что нового? — спросил лейтенант Милич у Поттера. — Приготовили нам преступники приятный сюрприз?
Сержант Поттер покачал головой:
— Нет. На портфеле ничего, а на сейфе только отпечатки пальцев профессора Хамберта… Был я во всех трех магазинах, в которых можно купить в Буэнас-Вистас металлическую линейку…
— А почему не там, где можно купить, например, паяльник? Или тонкую проволоку?
— Потому что паяльник или провод — довольно обычный товар.
— А металлическая линейка?
— Верно, это тоже не бог весть какая редкость. Но скажите мне, часто ли люди покупают по две металлические линейки? Кому нужно сразу две металлические линейки?
— Молодец, прекрасная мысль. И что же?
— Ничего. Никто две металлические линейки сразу не покупал.
— А по одной? Может быть, он был настолько осторожен, что купил одну линейку в одном магазине, а другую — в другом.
— Я подумал об этом. Они вообще в последнее время не продавали никому таких линеек… Может быть, стоит обыскать все коттеджи в Лейквью?
— Вы думаете, в одном из них мы найдем паяльник и схему устройства самодельной бомбы? Я в этом вовсе не уверен. Если и найдем, то разве что на дне озера. И то, скорее всего, не здесь… Будь они все прокляты!..
— Кто, мистер Милич?
— Опять мистер Милич?
— Простите, Генри. Никак не могу привыкнуть. Вы кого-то прокляли?
— Всех, кто не оставляет после себя приличных следов. Хочешь совершать преступления — пожалуйста, у нас для этого есть все возможности, но подумай и о других. Дай и полиции шанс… Ладно, будем продолжать, больше ничего делать не остается. Отправляйтесь к Дику Колела — это сторож в Лейквью, — я уже говорил с ним. Растолкайте его и постарайтесь, чтобы он вспомнил, не ездил ли кто-нибудь куда-нибудь в течение нескольких дней перед взрывом и не приезжал ли кто-нибудь к кому-нибудь. Вряд ли один из этих ученых мужей стал бы долго держать у себя взрывчатку. Скорее всего, ее привезли незадолго до взрыва.
— Хорошо… Генри. — При слове «Генри» сержант сделал усилие.
— А я продолжу знакомство с компанией профессора Хамберта. Если и остальные похожи на Лернера…
— А что он?
— Я думал, он меня задушит словами. Поток, фонтан. Я чувствовал себя мухой, которую паук закатывает в паутину из слов. И притом скользок, как смазанная маслом ледышка. Сам признал, что знал комбинацию замка сейфа.
— Что?
— Даже не признал, а просто сам сказал мне, что случайно услышал, как Лина Каррадос называла цифры Хамберту. И никто его при этом не видел.
— Зачем же он сказал вам об этом?
— В этом-то все и дело. Не по моим он зубам. Только нацелишься пощупать его, а он уже ушел. И такие финты выделывает, что и не знаешь, куда бросаться. Для чего ему было говорить? Оказывается, ему неприятно утаивать, видите ли, что-то от полиции. Это, оказывается, унижает его. Мог он подложить бомбу? А черт его знает. И мог и не мог.
— В каком смысле?
— В самом прямом. С одной стороны, достаточно ума, сообразительности и побудительных причин, с другой — слишком уж у него вся сила выходит словами. Посмотрим, какого о нем мнения другие. И посмотрим на других. Больше пока ничего не остается.
Чарльз Медина был сух, корректен и полон презрения. После каждого вопроса он бросал быстрый взгляд на лейтенанта Милича, словно желая убедиться, что тот еще на месте, и отвечал коротко и ясно.
— Как по-вашему, мистер Медина, у кого из группы Хамберта могли быть веские основания для убийства Лины Каррадос?
— Насколько я знаю, ни у кого.
— А если бы вы узнали, что убийство совершил икс или игрек из вашей группы, были бы вы удивлены?
— Не очень.
— Значит, вы допускаете, что кто-то мог бы подложить бомбу?
— Вполне.
— На основании чего вы так считаете?
— На основании впечатления, которое производят на меня эти люди.
— И какое же это впечатление?
— Мы вращаемся по замкнутому кругу, лейтенант. Я отвечу вам: на меня они производят впечатление людей, которые вполне могли бы сунуть бомбу под машину.
— Но вы же только что сказали, что мотивов ни у кого здесь не было.
— Верно. Насколько я знаю, мотивов ни у кого не было, но вместе с тем, если бы мотивы были, почти любой мог бы пойти на преступление.
— Почти любой?
— Ну, может быть, за исключением Лернера и Колби.
— Почему Лернера?
— Болтлив. Стар и болтлив. Убийство требует холодного ума, расчета, выдержки и скрытности. И даже умения в данном случае контролировать свои мысли, чтобы мисс Каррадос случайно не разгадала его намерения. Лернер — прямая противоположность всем этим качествам. Разве что он может заговорить человека насмерть. Если бы Лину Каррадос нашли мертвой без видимых следов насилия, я бы легко мог поверить, что ее заговорил этот болтун. Задушил словами. Я сам раз едва ноги унес. Прогресс, регресс, модели развития и так далее. Блестящие игрушки для праздных и неряшливых умов…
— Гм… А что вы все-таки скажете о взглядах мистера Лернера? Его боязнь, что контакт с внеземной цивилизацией может оказать пагубное влияние на развитие человечества…
— Чепуха. Сентиментальная чепуха. Набор слов. Контакт с десятью цивилизациями произвел бы на человечество куда меньше впечатления, чем последний развод очередной звезды телевидения. Через два дня все забыли бы об этих цивилизациях.
— Я вижу, вы невысокого мнения о людях.
— Я ученый, мистер Милич. Ученый не может быть сентиментален. У него должен быть ясный мозг, не боящийся фактов, как бы эти факты ни были неприятны ему. Как только у ученого появляется эмоциональное отношение к чему-то, он перестает быть ученым. По крайней мере в этом вопросе. Если ученый изучает людей, он не имеет права любить их.
Медина достал из кармана пачку сигарет, вытащил сигарету, посмотрел на нее с глубоким отвращением и закурил.
— Ну хорошо, — вздохнул Милич. — А что вы можете сказать об Иане Колби?
— Синт.
— И одно это уже исключает его из числа потенциальных убийц?