Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Прибой и берега

ModernLib.Net / Современная проза / Юнсон Эйвинд / Прибой и берега - Чтение (стр. 7)
Автор: Юнсон Эйвинд
Жанр: Современная проза

 

 


Он убрал руку с ее склоненной головы.

— Я смертный, Калипсо, и чувствую так, как чувствуют смертные. Если ты будешь вести подобные речи, стало быть, ты слишком молода или слишком стара для меня. И кожа твоя пахнет уже по-другому. От нее пахнет не то сосунком, не то старухой. И ты сама ведешь охоту, и пыхтишь, и пахнешь охотничьим потом.

Спокойно, отчетливо, не отрывая головы от грязного стола, она сказала:

— Дерево, инструменты и все, что тебе нужно, приготовлено. Когда захочешь, можешь начинать строить плот.

Глава восьмая. СЫН

Мальчику было около двух лет, когда — как позднее пелось в песнях — Предводитель рати, Адмирал военного флота, могучий и хитроумный Царь-землепашец покинул свой дом, чтобы защитить ахейское царство Агамемнона от троянской угрозы. Теперь в свои двадцать два с половиной года он все еще во многом оставался мальчишкой, юнцом, которому можно было дать лет семнадцать-восемнадцать. Длинный, тощий, хотя и прекрасно сложенный, он по-детски легко смущался, говорил неокрепшим, ломающимся голосом и был прыщав, хотя ему уже приходилось иметь дело с женщинами. Теоретически, с помощью деда Лаэрта, которого он часто навещал, и практически, с помощью Ментора и других друзей отца, он научился владеть оружием, прошел отличную физическую подготовку, однако назвать его выдающимся спортсменом или воином было никак нельзя. По складу своей натуры Телемах, имей он свободу выбора, наверное, стал бы рапсодом, писателем — вообще интеллигентом.

На глазах Пенелопы, занятой тканьем вообще и Тканьем с большой буквы, он из отрока превращался в мужчину.

В те три года, что она сидела за станком, она видела его реже, чем прежде, но издали наблюдала за ним. Когда по прошествии двух месяцев она кончила прясть и велела поставить ткацкий станок наверху, в своих Женских покоях, между матерью и сыном пролегла черта, выросла небывалая прежде преграда. Он, конечно, угадывал ее намерение — потянуть время, поканителить в надежде на счастливый случай, но поведение его изменилось: если прежде он держался шаловливо или печально, но еще по-детски открыто, то теперь в нем сквозила недоверчивая проницательность мужчины, отпрыска царствующего дома. Не могла же она сказать ему: «Я намерена водить их за нос еще два-три года». Что это за мать, которая водит кого-то за нос, обманывает и лукавит! К тому же она была его царицей, одновременно Матерью и Госпожой. А юноша, который верит в силу правды, не терпит политических уловок, даже если ловчит его собственная мать. Он ведет игру в открытую, он жаждет показать всем, кто он такой и что у него на уме, он не из тех, кто поверяет свои истинные планы лишь сокровенному мраку, — готовый пострадать за истину, он режет правду-матку в глаза противнику. Его недоверие к поведению Пенелопы было столь же откровенным, как и его протест против Партии Прогресса. Не могла же она сказать ему: «Я выиграю для нас еще несколько лет, а за это время мало ли что случится». На это он ответил бы: «Ты официально дала им обещание. Когда Погребальный покров будет окончен, когда ты вплетешь в него последнюю нить, ткацкий станок умолкнет. А что будет означать его молчание?» «Оно будет означать, — ответила бы она, — что я достигла крайних пределов своей прежней жизни. Я сделала все, что могла, чтобы отдалить последний день тканья. Но теперь он настал, и я уже бессильна; я снова стала царевной Пенелопой, дочерью Икария, который выдает ее замуж; я уже больше не Супруга, я — Невеста». А он ответил бы ей: «Но ведь ты пряла, а потом стала ткать, добавляя к полотну нитку за ниткой. Ты сама правила своим кораблем, тебя не связали и не бросили на борт смоленого невольничьего судна, чтобы продать неведомо кому; каждый взмах весла сделан твоей собственной рукой». Его логика была бы проста, слишком проста и, конечно, по-юношески беспощадна. Она могла бы возразить: «Если бы я не правила судном сама и не медлила бы, тогда бы я — и очень скоро — была бы отдана неведомо кому. А так я все же могу выбрать, если придет время выбирать, могу выбрать, как выбирают смерть». А он ответил бы: «Можно выбрать лучший и худший способ смерти, можно направить свой корабль прямо на крутые утесы, чтобы он разбился в щепы, а можно направить его в тихую гавань и зачахнуть в ней от тоски. Они принуждают тебя выбрать нового мужа. Поскольку ты села ткать, ты уже сделала выбор. Ты выберешь того, кто покажется тебе лучшим». «Правда, — пришлось бы ей ответить, потому что на это ей трудно было бы дать уклончивый ответ. — Я думала, если уж настанет час выбирать неволей, я выберу… нет-нет, имени я не знаю!» «Ты уже назвала имена в своей душе, — возразил бы он ей со своей безжалостной прямотой. — Их трое, нынче речь уже не о том, выбрать нового мужа или нет, — речь о том, которого выбрать из троих женихов: Антиноя, Эвримаха или Амфинома. Можешь их не называть. Но это так. Каждая новая нить Погребального покрова приближает тебя к ним троим, к одному из них. Однажды ты вплетешь в ткань последнюю нить. И окажешься с ними лицом к лицу. Они ждут. И ты выберешь одного из них. Ты уже и сейчас мысленно занята выбором. Мысленно ты выбираешь мужа каждую ночь. И когда ты думаешь о них, быть может, челнок на твоем станке бегает быстрее, чем кажется тебе самой».

И, сказав это, он был бы прав. И не прав. Иногда ей казалось, что она ведет свой корабль к берегу, где он разобьется. Чем скорее, тем лучше, думалось ей. Но эту погибельную мысль сторожила, стоя на вахте, Хозяйка, Кормилица, Мать семейства. Остерегайся бурунов — об этом должен помнить, причаливая, каждый моряк. Она гребла тихо-тихо, челнок замедлял свой бег, подходил черед новой нити, а ткань праздно свисала со станка. Она грезила, сидя на высокой скамейке [28], медля, грезила наяву о тихой, спокойной гавани. А снизу из мегарона, из прихожей, из обоих дворов к женщине, сидевшей за Тканьем, каждые сутки устремлялось мужское вожделение. Когда она думала о том, что они жаждут ее богатства и принадлежащей ей по закону власти, она трезво соразмеряла движения своих рук. Когда она вспоминала, что ткет свою женскую судьбу — краткость или длительность своего одиночества, она оставалась спокойной. Но когда она думала, что они хотят лежать с ней в постели и зачинать с ней детей, поздних детей, которых рискованно рожать Женщине средних лет, ей приходилось прятать свои чувства за мыслью: ничего не поделаешь, я обещала, но я ведь делаю все, что могу, чтобы протянуть время.

Нить за нитью, шаг за шагом. Только на второй год Тканья началась настоящая борьба с вожделением.

А он все рос, в нем оставалось все меньше от Мальчика, Отрока, он все больше становился — незаметно для других, а для нее мучительно зримо — Сыном, Наследником. Она знала, что он упражняется в стрельбе из лука и в метании копья, видела, как почти каждый день он тренируется во дворе. Потный, разгоряченный, но с расстроенным выражением по-отрочески прыщавого лица натягивал он один из старых, потерявших упругость отцовских луков и метился в изношенный щит, который вешал на ограду, в углу двора, чтобы расстояние было побольше. Тощее тело дрожало, длинные, еще тонкие руки напрягались, пальцы нервно ощупывали тетиву, она слышала, как он бранится и наконец посылает неуверенную стрелу… Мимо! Ей становилось его жаль, больно было смотреть на него, ей хотелось высунуться в окно и сказать ему: «Молодец, уже почти в цель» — или еще какие-нибудь поощрительные слова, но она понимала, что ей ни под каким видом нельзя вмешиваться. Вот он подбежал к стене — узнать, куда попала стрела, стыдливо покосился на щит. наклонился, поднял стрелу, уткнувшуюся в гравий, осмотрел ее со всех сторон, потом поглядел вдоль нее, чтобы проверить, прямая ли, медленно, смущенно побрел назад, стал в позицию, выставил ногу вперед, в точности как его учили, попробовал, пружинит ли лук, потом натянул тетиву, долго целился и наконец выстрелил еще раз. Она не хотела видеть, куда вонзилась стрела. Но когда чуть позже она все же поспешно выглянула в окно, он стоял, держа лук в левой руке, и разглядывал новую, невидимую ей метку в стене. Щупал метку указательным пальцем. Сегодня она оказалась ближе к мишени. Потом Пенелопа слышала, как он бегает взад и вперед, и думала: только бы они не увидели, чем он занимается, а то опять начнутся шутки и издевки.

Она ловила слухом его движения: вот он гоняет взад и вперед, словно бегает взапуски с самим собой, со своей собственной тенью, со своей будущей сноровкой, со своим нынешним неумением, со своей молодостью.

— Ага-а-а!

Он промчался наискосок через двор к висевшей в тридцати — сорока шагах мишени. Стрела торчала в нижней части щита, Пенелопа успела разглядеть это, прежде чем стрела, отделившись от щита, упала на землю Он наклонился, поднял стрелу и воткнул ее в углубление от выстрела, крепко прижал — вот она, сидит! Потом отошел на несколько шагов, наслаждаясь зрелищем, наслаждаясь успехом, днем, часом, она слышала, как он шумно перевел дух, — но тут стрела свалилась вновь. Медленно, уже с большим достоинством, по-взрослому подошел он к стреле и поднял ее, насвистывая какую-то мелодию. Она узнала ее — эту песню обыкновенно пели вернувшиеся из Трои. Да, да, это та самая песня!

Как глупо звучит ее вопрос, Пенелопа поняла еще прежде, чем он у нее вырвался, но удержаться не смогла.

— Попал, Телемах? — крикнула она, высунувшись в окно.

Он обратил к ней лицо, лучившееся гордостью и радостью, но едва увидел мать, лицо померкло.

— Попал, — коротко ответил он. — Повезло.

Она поняла свой промах, но отступать было поздно. И она сказала с наигранной радостью, но со слезами на глазах:

— Воображаю, как ты доволен!

— Подумаешь! — равнодушно отозвался он, пожав плечами. И, взяв лук и стрелу в правую руку, а щит в левую, зашагал через двор. Осанка у него стала горделивее. После полудня мать часто выглядывала в окно, но сын больше не появлялся.

От Эвриклеи она узнала, что он упражняется в метании копья и учится владеть мечом в усадьбе Лаэрта. Говорили, что он проводит много времени в обществе овечьих пастухов в северной части острова и с главным свинопасом Эвмеем и его людьми на юге. Говорили, что он с любопытством расспрашивает о том, как ведут хозяйство в усадьбе, и часто наведывается в Нижний город и в гавань. Говорили, что он влюбился в рабыню, полуэфиопку, лет пятнадцати-шестнадцати, курчавую, как негритянка, и черноглазую, но, как видно, повздыхав немного, решил от нее отказаться, а может, как раз наоборот, решил не отказываться.

Однажды на второй год Тканья он явился в ее покои. С визитом вежливости. Теперь он велел докладывать о себе, это был уже не прежний восторженный или сердитый мальчонка, который в любую минуту мог ворваться к ней и снова убежать. Пожалуй, тут она в первый раз заметила, как сильно он изменился. Это был молодой мужчина с пушком на щеках. Он уже знает женщин, поняла она. Прыщи еще не сошли, но их стало меньше, их цепочка поредела. Взгляд был ясный, в глазах появилось незнакомое выражение, более вдумчивое и независимое, он лучше владел своим телом. Теперь он носил меч, громыхнувший, когда он прислонил его к стене у входа в ее покои. Он поклонился матери в знак приветствия.

— Я просто хотел справиться о твоем здоровье, мама.

— Спасибо, я здорова, а ты?

— О, вполне, — ответил он, — мне жаловаться не приходится. Я провел десять дней у деда, а он всегда обо мне печется.

— Как он поживает? — спросила она.

— Сносно, — ответил он, — но, конечно, немного сдал. — Взгляд его обежал комнату, остановившись на Погребальном покрове, свисавшем с ткацкого станка. — К слову сказать, как подвигается Тканье?

Она много говорила о Тканье со всеми, кто ее навещал, со всеми, кого она встречала. Каждый день говорила она о Тканье с Эвриклеей. Она привыкла говорить о своей работе и не чувствовала при этом ничего особенного. Но сейчас от его вопроса ей стало не по себе.

— Спасибо, — отвечала она, подхватив его беззаботный тон, — двигается помаленьку. Хочешь посмотреть?

— Благодарю, ради меня утруждаться не стоит, — сказал он с новоявленным достоинством в голосе. — Я зайду как-нибудь в другой раз. Сегодня я хотел только узнать, как ты себя чувствуешь.

— Я уже сказала, хорошо, — ответила она, но мысли ее заметались. Он видит ее насквозь, и что самое удивительное — он видит в ней то, чего, ей казалось, в ней нет, а именно: она стыдится того, что ткет. Не того, что она так долго тянет с Тканьем, — этим она гордилась, а что она все-таки уже наткала так много. Она поняла, что это из доброты к ней, из деликатности он не захотел поглядеть на ее работу.

Она стояла в шести шагах от него. Ей хотелось подойти к нему, потрепать по щеке и спросить: «Что теперь делает целыми днями мой сынок, мой малыш?» — но оказалось, все детские и отроческие годы куда-то канули — вдруг канули без следа. Перед ней стоял молодой мужчина, изведавший то, о чем ей никогда не узнать, на подбородке у него пушок, несмелая бородка: это уже не редкие, едва заметные следы прыщей, нет, — при доброжелательном отношении и, конечно, при готовности слегка преувеличить можно сказать, что это борода.

Пытаясь ухватиться за какую-нибудь спасительную мысль, она подумала: в двадцать один год у Одиссея была рыжая борода и он побывал на Крите, а когда ему исполнилось двадцать четыре, отплыл в Илион [29].

Она не двигалась с места. Еще несколько ударов сердца, еще несколько мгновений, и он уйдет, подумала она.

— Я слышала, ты много времени проводишь в гавани, — сказала она. — Твой папа в молодости тоже очень любил корабли.

Как я сказала? В молодости? — подумала она. Кажется, я совершила какой-то промах?

— Может, он и теперь их любит, — ответил сын.

Сейчас он уйдет! — думала она. Сию минуту!

Он уже склонился было в поклоне, но она его опередила:

— Как приятно, должно быть, в молодые годы проводить время на корабле. Ставить парус, грести — вообще возиться с кораблями! В проливе и в открытом море такой чудесный свежий воздух…

Что бы мне еще такое сказать, думала она. Он вот-вот уйдет!

— Давненько я не плавала по морю, — сказала она. — Но мне всегда казалось, что это так… так интересно.

— Надо же научиться водить корабль, — ответил он по-мужски коротко.

И тут она не выдержала — панцирь дал трещину, маленькую, но все-таки трещину, мать приблизилась к сыну на два-три шага. Конечно, она должна сохранять достоинство, быть неторопливой в движениях — оставаться Госпожой, мудрой, рассудительной Матерью, которая не отдается на волю своих настроений, умеет сдерживать их приливы и отливы, твердой рукой ведет свой корабль; но притом она должна попытаться стать ему ближе.

— Ты что, хочешь… ты намерен… я хотела сказать: ты решил предпринять далекое плавание, Телемах?

— Я?

Он вытаращил глаза (какое у него незнакомое лицо!), слишком откровенно разыгрывая изумление. Голос немного срывался — в ближайшие месяцы дипломат из него еще не выйдет.

— Куда я поплыву? Мне плыть некуда. Да и где мне взять корабль? Разве у нас есть теперь корабли? Разве у меня есть матросы?

Он тратил слишком много слов, отягощал свое притворство излишним балластом вопросительных знаков. Стало быть, и у него не хватило выдержки. И, видя, как неумело он ведет игру, она почувствовала облегчение. Но когда она положила руку на его напруженные мускулы, он тотчас отпрянул.

— Телемах, мальчик мой, — сказала она, неожиданно для него обхватив другую его руку, удерживая его обеими своими руками. — Скажи, что ты задумал, пожалуйста, скажи!

Но она опоздала, он успел овладеть собой.

— Дорогая мама, я ничего не задумал. Я просто хотел узнать, как ты поживаешь. Больше я не стану отнимать у тебя время.

Он высвободился, отвесил заготовленный поклон, руки ее опустели. Но, сделав несколько шагов к двери, он остановился, с минуту постоял, повернувшись к ней спиной, подумал, быстро повернулся кругом — пожалуй, он станет дипломатом раньше, чем она предполагала.

— Да, правда, я хотел тебя кое о чем спросить.

— Вот как, — сказала она, вздернув подбородок и выпятив грудь, и стала истинной Хозяйкой, Госпожой. — О чем же?

Он поковырял ногой дубовую половицу, уставился в пол, но она уже поняла теперь, что это игра, и притом вовсе не глупая.

— У тебя столько хлопот, мама… По дому, по усадьбе и всяких других. А тут еще гости. Я подумал, что мне следует взять на себя роль хозяина там, внизу.

Он указал пальцем в пол.

— Милый мой мальчик! — вырвалось у нее. — Но они…

Она не договорила.

— Ты хочешь сказать, они будут смеяться, — беззаботно подхватил он.

Она тоже овладела собой.

— Понимаешь, Телемах, это ведь важное событие, его нужно торжественно обставить.

— Я думаю, мы обойдемся без торжественных церемоний, — сказал он, взглянув ей прямо в глаза. — К тому же, может, это и ненадолго.

И вот он повернулся, и вот — ушел. Громыхнув, взял меч, стоящий на лестнице, повесил его на плечо. Топ-топ, разнеслись по лестнице его шаги, это иду Я, идет Сын. Опершись о высокую скамью, на которой она сидела, когда ткала, она выглянула в окно. По двору, стуча сандалиями, шла дочь Долиона.

На другой день он сел на отцовское место. Пенелопа была при этом в мегароне и подтвердила его права — сама она, когда гости собрались, то входила, то выходила и держалась, как подобает Хозяйке, Супруге, Госпоже. Место Долгоотсутствующего находилось в самой глубине, у очага: высокое кресло с высокой спинкой, покрытое вытертой, траченной молью львиной шкурой.

— Господа, — объявила она, усевшись наконец на свой собственный, стоявший рядом стул, — Обязанности хозяйки дома препятствуют мне так часто, как мне бы того хотелось, исполнять долг гостеприимства, представляя здесь моего отсутствующего супруга. Отныне вместо меня его будет представлять мой сын.

Поднимаясь по лестнице в Женские покои, она слышала, как они гогочут.

И все же он сидел на хозяйском месте. Женихи его не признавали, но выкинуть вон тоже не могли. Они ведь не были шайкой разбойников, точнее сказать, они пока еще вынуждены были соблюдать приличия. Хозяйка понимала, что придет день, когда они перестанут их соблюдать.

И все же он сидел на месте хозяина. И принимал их выходки спокойно и терпеливо. «А где же твоя кормилица, малыш? Или кормилица твоего папочки? Отчего она не принесла тебя сюда на руках, раз уж она нашептала тебе кое-что на ушко? А может, это нашептала твоя мамочка? Неужели не Эвриклея? Ах, малыш, ты сидишь здесь среди героев и сам уже почти герой! Расскажи же нам о твоих геройских подвигах на суше и на море! Разве тебе нечего рассказать о твоих долгих морских странствиях, к примеру как ты разбил финикийцев возле Крита? Ну же, поведай нам о том, как ты превратил город Приама в груду щебня. То-то ты потрудился! Небось весь был изранен. Ни-ни-ни, не вздумайте доливать воды в вино нашего героя, исполина на поле брани и за пиршественным столом, велеумного, веледушного исполнителя велений Эвриклеи! Пусть пьет неразбавленное белое густое вино из груди своей кормилицы! Или густое черное вино, которое герои испили у ворот Трои! Твое здоровье, Гордость Отечества!»

Он терпел их издевки. Он мог бы им ответить: «А кто из вас, молодых, побывал у стен Трои? Расскажи-ка об этом сам, ты, уроженец утесистого Зама! Я весь превратился в слух, я онемел от почтения! Говори же!» По ночам он сидел на кровати у себя в спальне и шмыгал носом, но об этом они не знали.

— Господа, — изгалялся Антиной, — от прыщей есть хорошее средство: девки и козий жир!

Они трясли головами от хохота.

— Как ее зовут? Какого цвета у нее кожа — не черная ли? Уж не родственница ли она Долиону? Приятно ли ходить по торной дорожке?

Или:

— Ты случайно не знаешь средства, чтобы борода росла побыстрей?

Или:

— Что-то наш мальчик исхудал и побледнел. Неужто у Эвриклеи не осталось в груди молока?

Он редко отвечал им, но сидел на своем месте и пил совсем немного. Просто сидел. Они начали привыкать к его присутствию. Он почти не участвовал в разговорах, просто присутствовал на трапезах, и они не считали нужным вставать, когда он приходил или уходил. Он грустно смотрел прямо перед собой и редко приглашал кого-нибудь к своему столу.

Но не подумайте, что они говорили только о Телемахе, Хозяйке и об исчезнувшем супруге. У них было множество других интересных тем для разговора. Они толковали о политике, заключали сделки, встречались с родственниками, приехавшими с других островов, а уроженцы Итаки обсуждали местные дела. Они представляли собой верховную палату вне Народного собрания, они представляли Партию Прогресса, политическое орудие рвущихся к власти. Телемах внимательно слушал их разговоры, испытывая ко многим из гостей уважение и даже почтение. Некоторые из женихов начинали поглядывать на него как на возможного Претендента, Будущего правителя, Опасного человека, ненужного свидетеля и размышляющего слушателя. Другие, наоборот, считали, что он сидит среди них для того лишь, чтобы иметь перед глазами блистательный образец — их геройское поведение и политический гений. А были и такие, которые полагали, что он просто-напросто безвредный болван.

В одну из многих ночей к нему пришла вкрадчивая дочь Долиона. Может статься, она вела свою собственную Политику, а может, кто-нибудь, рассчитывая извлечь пользу для самого себя, подсказал ей мысль о том, что к власти ведет окольный путь и этот окольный путь проходит через Телемаха.

Он принимал ее несколько месяцев кряду, и тишина, окружавшая их, была так же непроницаема, как ночной мрак.

Глава девятая. ПРОЩАНИЕ С НИМФОЙ

Калипсо объявила в своем маленьком царстве нечто вроде мобилизации. Как и подобает старому вояке, посмеялся он — про себя — над ее бестолковым, ожесточенным усердием. Она приказала своему егерю, садовнику, четырем его подручным, повару с поварятами и полдюжине пастухов приступить к строительству судна, но второпях забыла о своих столярах или, вернее, о двух плотниках, которые жили у нее уже много лет, — так смутно представляла она себе предстоящую работу. Он напомнил ей о них.

— Знаю, знаю, — сказала она. — О них я подумала тоже.

Собрав всю компанию в наружном дворе, она произнесла речь. Ей казалось, что она говорит повелительно и грозно. На самом деле ее душили слезы, и поэтому голос звучал с плаксивым надрывом.

— Дело не терпит отлагательства, — объявила она, выпрямившись, вздернув подбородок и сделав широкий жест рукой. — Высокочтимый гость собирается в дорогу. Получен приказ. Высокочтимый гость получил разрешение на выезд, — пояснила она без всякой надобности: все и так все знали. — Высокочтимый сделал чертеж судна, и теперь вы должны его построить. Приступайте немедля.

Что делать дальше, она не знала. Впрочем, нет, она помнила, что дерево должно быть сухим.

— Можете срубить высохшие ели на мысу, — сказала она.

Кучка мужчин проводила ее взглядом. Волна вожделения плеснула ей вслед под своды ворот.

Она вызвала к себе плотников, двух седобородых мужчин, — когда-то свободных жителей финикийского города Сидона, расположенного далеко на востоке. Более сорока лет назад море выбросило их на ее берег, и в ту пору, когда она еще пользовалась их услугами ради своей утехи, она дала им новые имена: Бротосид [30], теперь ворчливый, вечно недовольный старикан, и Эльпистик [31], местный оптимист. Они мельком оглядели рисунок, сделанный углем на деревянной дощечке.

— Поработаем на славу, — заявил Эльпистик. — Отличнейшая модель плота, одна из лучших, какие мне пришлось видеть на моем веку. Плоты вообще штука замечательная. Надежней ничего не придумаешь. Не опрокидываются и знай себе плывут, лишь бы ветер не слишком часто менялся. По-моему, Высокочтимый, это истинный шедевр.

— Пойдет ко дну, как только его спустят на воду, Высо-кхэ-чтимый, — пробурчал Бротосид. — Да и вообще он треснет и разлетится на куски, Высо-кхэ-чтимый. А в бурю перевернется как пить дать. Парус на нем не поставишь, Высо-кхэ-чтимый, а уж лавировать на нем точно нельзя. Но вообще воля ваша, Высо-кхэ-чтимый, мне все едино, воля ваша!

Он дал им выговориться.

— Сколько вас всего? — спросил он.

Их было две дюжины человек, считая поварят и подручных мясника, двух молча скаливших зубы негров; он ждал, что они сразу примутся за дело, но поскольку они продолжали стоять кучкой, глазея на него самого и на чертеж в его руке, он зашагал к берегу — тогда все потянулись за ним. Они в это не верят, думал он. А я сам? Я верю? Я в руках Бессмертных.

На мысу, на склоне горы, было полным-полно бурелома и сухостоя — внизу ольшаник, повыше тополя и ели; буря повалила не все мертвые деревья, но Гелиос высушил их, высосал из них сок, как выразился набожный мясник, исполнявший также обязанности жреца. Странник указал двадцать пять сухих елей, которые надо было повалить; работа продолжалась целый день, потому что кроме старого плотницкого инструмента у них были только два топора: довольно сносный колун и неуклюжий двуострый топор — принадлежность парада или войны. Жрец-мясник послал домой мальчугана за жертвенным топором из блестящей, начищенной до блеска бронзы, но лезвие оказалось плохим и быстро затупилось, — четырем подручным вместе с Бротосидом пришлось идти в усадьбу, чтобы его наточить. Вернулись они все пессимистами, а тут еще садовник, желая показать, как надо очищать от веток еловый ствол, а потом обтесывать, чтобы он стал похож на бревно, поранил себе ногу. Эльпистик объявил, что рана заживет через денек-другой, но Бротосид уверял, что садовнику осталось жить несколько часов. Садовник поранил себя в мякоть левой ноги с внутренней ее стороны, ни одно сухожилие повреждено не было. Сын садовника поднял рев, а садовник завел речь о том, что пора-де сотворить возлияние богам, — его томила жажда, потому что время близилось к полудню; Бротосид усмотрел в происшедшем дурное предзнаменование, а Эльпистик объявил, что бревно вышло отличное, древесина на редкость хороша, плот будет крепче бронзы и плавучим, словно кора пробкового дуба.

Вечером за ужином они с Калипсо почти не разговаривали. Однако ночь принадлежала ей.

На другой день бревна свезли вниз к Восточной бухте; чтобы заставить ослов пошевеливаться, долго надсаживали глотку. Бревна были разной длины, некоторые с концов подгнили, пришлось их укоротить на несколько футов [32], чтобы добраться до здоровой сердцевины. Под корой ветвились проточинки, наполненные темной трухой, — след, оставленный древоточцами. Тучи морских птиц с насмешливым хохотом и крикливыми проклятьями носились над их головами — под аккомпанемент этих звуков прошел рабочий день. Часть древесины потемнела.

— Пробудет несколько дней в море и сгниет, — сказал Бротосид.

— Соленая вода — отличная штука, — возразил Эльпистик, — она сохраняет дерево, уплотняет его, для древесины нет ничего лучше. Она становится крепче бронзы.

— И тяжелой, как бронза, — не унимался Бротосид. Странник смотрел на них — на маленьких людей, на рабов. Они копошились уже второй день, и, глядя на них, он посмеивался. Но не потому, что чувствовал себя счастливым и свободным, просто выбора не оставалось: если он не будет смеяться, он их всех перебьет. Сам он работал наравне с другими. Орудовал тяжелым обоюдоострым топором, в руках его сохранилась плотницкая сноровка, он ловко валил деревья, но радость умельца, радость мастера утратил давно, и она к нему не возвращалась. Он не хотел об этом вспоминать, но ведь ему случалось строить корабли.

Вечером второго дня она сказала:

— Видишь, я все для тебя делаю. Я дала тебе людей, инструменты и дерево. Ты можешь засвидетельствовать перед Бессмертными, что я тебе не мешала, ни один час твоего рабочего времени не пропал зря по моей вине. Быть может, ты заметил, я стараюсь, чтобы ты не изнурял свое тело ничем, кроме работы, — по ночам я уже не так требовательна, как прежде. Заметил ты это?

А ночью она сказала:

— Я буду сильно тосковать по тебе. Ты наделен удивительной мужской силой — немногие из тех, кого я знала, могут сравниться с тобой. Ты создан дарить наслаждение смертным женщинам и богиням и утолять их желания. Ты вынослив и терпелив. Скажи, ты скучаешь по своей жене?

Он лежал с ней рядом на спине. Теперь, если захочу, я могу ей ответить, думал он. Минута как раз подходящая. Голова ее опустошена, она может вместить что угодно. А я устал, с меня спроса нет, я могу сказать все, что мне взбредет на ум, мне теперь все едино.

— Так что же?

— Отличную древесину свезли мы нынче в бухту, — сказал он.

Они слышали, как в лесу завывает ветер, как плещет отдаленный прибой.

— Восточный ветер вот-вот сменится западным, — произнесла она немного погодя. — Это я просила об этом богов.

— Я очень благодарен тебе за все, что ты для меня делаешь, — отозвался он.

— Теперь ты встретишь других женщин, смертных женщин, — сказала она. — Я надеюсь, они будут так же добры к тебе и так же готовы принять тебя в свои объятья, как я. Иди же ко мне.

На третий день они стали обтесывать бревна. Он уверенно сжимал топорище, в руке прочно сидела сноровка — привычка к дереву и топору, волдыри начинали превращаться в мозоли — исконную принадлежность этой руки, в мозоли, для которых эта рука была создана. Даже изуродованные, искалеченные пальцы цепко обхватывали гладкое оливковое древко. Но душевная радость оттого, что ты снимаешь тонкую стружку, обтесывая бревна по туго натянутому шнуру, исчезла. Рука сохранила память, но нутряной человек, человек души и мысли, тот, что таился под его кожей, в его грудной клетке, за его трезво глядящими глазами, не участвовал ни в чем. Один раз он вспомнил: я сработал когда-то красивую кровать, брачное ложе, основанием его было дерево, корнями уходившее в землю. И еще он вспомнил: хитрую штуку смастерил я когда-то в Трое, руки мои сработали гигантскую игрушку — полого коня. Мы надули тогда самих богов, да-да, надули и многих Бессмертных, а не только глупый народ Приама.

Глупый? — подумал он, стараясь не додумывать свою мысль до конца. Разве я все еще верю, что они были глупы? Они кричали, они твердили о том, чтобы погибнуть с честью, но погибали так быстро, что не успели узнать, с честью ли они погибли. Изжарились живьем, какая уж тут честь.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31