Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Прибой и берега

ModernLib.Net / Современная проза / Юнсон Эйвинд / Прибой и берега - Чтение (стр. 6)
Автор: Юнсон Эйвинд
Жанр: Современная проза

 

 


Женихи окраинных островов и даже некоторые горожане со страхом переглянулись. А на самых простодушных деревенских царьках просто не было лица.

— И вот я спрашиваю, — заявила Пенелопа, — есть ли среди вас кто-нибудь, кто возражает против того, чтобы я выткала моему свекру Лаэрту погребальный покров и он спустился в Аид в подобающей ему одежде? Тот, кто желает этому воспрепятствовать, пусть встанет и заявит об этом, чтобы я могла назвать его имя моему свекру, которому зададут множество вопросов, когда он сойдет в славную обитель бессмертных героев, — закончила она с преувеличенной высокопарностью. Впрочем, она и в самом деле была взволнована, тут был не только наигрыш.

Антиной открыл было рот, но снова его закрыл. Он был в ярости, но возражать не посмел.

— Стало быть, я могу начать ткать, не откладывая?

Теперь уже Антиной настолько овладел собой, что мог ей отвечать, но голос его срывался от злобы.

— Мы вынуждены уступить вам, сударыня.

— Тут медлить нельзя, — сказала она. — Он может умереть со дня на день.

— Почтеннейшая, — сказал Эвримах, обратив к ней смуглое умное лицо с проницательными, дружелюбными глазами, — почтеннейшая, ваше поведение достойно всяческой похвалы. Но вы не забыли ваше обещание?

— Я всегда исполняю то, что обещала, когда на то есть воля богов, — холодно отвечала она.

— Простите, — сказал он, — я в этом ничуть не сомневаюсь, но, когда шерсть в прядильне придет к концу, вы должны будете выбрать одного из нас в мужья.

Он сделал широкий жест, как бы собирая партию воедино.

— Я всегда исполняю свои обещания, — повторила она и вдруг улыбнулась ему и Амфиному такой зазывной улыбкой опытной обольстительницы, что оба юноши покраснели. — Но как по-вашему, сударь, — обратилась она к Эвримаху, — должен мой свекор получить погребальный покров? Должен или нет?

— Конечно, вы должны его выткать, почтеннейшая, — ответил он, слегка растерявшись. — Но я имел в виду другое: вы должны были дать ответ уже теперь, когда иссякнет пряжа и вы покончите с прежним тканьем.

— Мне кажется, вы ничего не поняли, мой юный друг, — сказала она таким снисходительным тоном, что он снова вспыхнул — краска волной разлилась по молодому лицу.

— Да нет же, — растерянно сказал он, — но…

Она не ответила, только кивнула и прошествовала к выходу — Достойная, Многоопытная, Важная Дама.

А они так и остались сидеть. Но едва она вышла, заговорили, перебивая друг друга.

— По очереди, господа, прошу вас, по очереди! — крикнул Антиной, уязвленный, разъяренный.

* * *

Слухи, которые далеко не всегда содействуют Славе, Чести или Добродетели, просачивались, словно из пористого кувшина, летали, точно стая спугнутых птиц, и тишком, шепотком прокрадывались повсюду. Днем они достигли города, к вечеру их знал уже весь остров, а несколько дней спустя о том, что произошло, знали во всем царстве на островах и на побережье Акарнании. Лидеры Партии Прогресса были взволнованы, обозлены, но было бы несправедливо утверждать, что все женихи, подлинные или мнимые, то есть те, кто явился в Итаку отдохнуть, повидать знакомых или просто пожить на чужой счет, огорчились. Все понимали, что политический маневр Пенелопы — многие угадывали, что рождением своим он обязан Эвриклее, — продлит время сватовства, а следовательно, и тунеядства; теперь уже методы, которыми оборонялась Супруга, были настолько ясны всем, что женихи предвидели: погребальный покров будет немалого размера. Самые разочарованные из женихов и самые обрадованные из прихлебателей — первые с кислой миной, вторые с плохо скрываемым ликованием — утверждали, что ожидание затянется на полгода.

Остановленная прядильня и работавшие через пень-колоду ткацкие отступили на второй план — мастерские не играли больше политической роли и не влияли на ход событий. Всеобщее внимание сосредоточилось на Пенелопе и на льне.

Она должна была ткать сама, дома, в своих Женских покоях. Встал вопрос о льне, о том, как его достать, и притом не откладывая, и диво, какой широкий отклик он породил. Первым доставить лен в кратчайший срок вызвался Антиной — лен можно было найти на Итаке. То же самое предложил Эвримах, а добродушный Амфином, предводитель женихов с острова сказочных богатств, с острова, обильного пшеницей, послал домой своего слугу и глашатая Москариона, чтобы тот доставил лучший лен либо с острова, обильного травой и пшеницей, либо еще откуда-нибудь — но побыстрее.

В один прекрасный день лен доставили на Итаку, но Пенелопа сказала, что она поручила Эвриклее закупить лен нужного сорта на Большой земле и старуха уже за ним поехала. Таким образом, дело застопорилось. Когда сорок дней спустя Эвриклея наконец вернулась домой, выяснилось, что сначала она слегла в маленьком прибрежном селении в Элиде у своей новоиспеченной сестры, что в Акарнании оказалось трудно приобрести лен по сходной цене и все же он куплен и находится на пути в Итаку. Она также прикупила немного шерсти — почему бы теперь, когда деятельность мастерских никому не может причинить вреда или затянуть ожидание, не пустить в ход прядильню и ткацкие, дабы безделье не толкнуло опять на стезю порока служанок, бывших жриц и портовых гетер? Купленный между делом небольшой запасец шерсти оказался четырьмя огромными кожаными тюками, а десять дней спустя к городской гавани причалил корабль; он прибыл с южного берега Большой земли и доставил еще десять тюков шерсти — великолепный плод путешествия больной, подслеповатой и тугоухой старухи.

Тут было замечено, что шерсть от долгого лежания портится, и потому девушек немедля засадили за пряжу, но оказалось, что в прядильне мало работниц и не хватает веретен. Взяли новых прядильщиц, выписали их с других островов, с Большой земли, а вскоре и ткацкие заработали полным ходом.

А льна все не было. Лидеры Партии Прогресса роптали и неоднократно являлись к лестнице в Гинекей, но наконец лен и в самом деле прибыл с Большой земли. Пенелопа знала, в какой день его привезут. И когда крутобокий корабль, убрав паруса в проливе против Зама, на веслах вошел в городскую гавань, встретить его собралась большая толпа, словно это прибыл корабль, груженный золотом Аргоса [27], которое так охотно расписывала народная фантазия.

А лен — оказалось, что он уместился в двух легких мешках или даже кульках. И когда их внесли в покои Хозяйки, Эвриклея, хоть и была подслеповата, обнаружила, что сорт льна не тот — грубый, плохо обработанный. В этот день в мегароне Долгоотсутствующего едва не вспыхнул бунт. Оно и понятно: ведь это не детей, не мальчишек обманули, надули самым жестоким образом, ведь это не младенцы чувствовали, как у них вырастают ослиные уши и длинный нос, — среди женихов было немало зрелых мужей и знатных особ. Некоторые объявили голодовку, другие напились до безобразия и затеяли драку во дворе возле Зевсова алтаря. Двух нищих выкинули вон, а одного из гостей родом с утесистого Зама снесли к гавани и на его собственном корабле отправили домой для погребения. Антиной грозился созвать на Рыночной площади Народное собрание, но все же не посмел — пришлось довольствоваться Советом старейшин, который состоялся в доме одного из местных женихов, пожилого морехода и торговца.

Эвриклея шепнула словечко на ухо Хозяйке. Ей, видите ли, приснился сон о тетиве, которая лопнула, о крайней мере того, что может стерпеть тот, кто ожидает свадьбы, о богоподобном отроке, который приделал себе восковые крылья и пытался взлететь, но солнце растопило воск, и — чудное дело — отрока звали почти так же, как отца Ее милости, — Икаром. Что бы такое значил этот сон — она не возьмет в толк.

— Ты хочешь, чтобы я их успокоила? — без обиняков спросила Пенелопа.

— Я получше пригляделась ко льну, — сказала Эвриклея, близоруко уставившись на свои скрюченные пальцы.

— Он, наверно, оказался не так плох, как мы вначале думали?

— Вот именно, — подтвердила старуха.

Супруга послала гонца в Совет старейшин объявить, что хочет говорить с депутацией. Немного погодя у подножья лестницы в Женские покои стоял Комитет троих.

Пенелопа приветливо объяснила, что лен рассмотрели получше.

* * *

Она пряла сама. И говорила и других поощряла говорить о том, насколько она отвыкла от такой работы и что от горя руки ее стали неловкими. К тому же ей приходится приглядывать за мастерскими, они должны давать изрядную прибыль, чтобы она могла принимать гостей, которые приходят и уходят, едят и пьют, оказывая честь ее дому. Женихи не мешали ей получать прибыль от руна овец, принадлежавших Долгоотсутствующему на Итаке и на других островах, они не мешали ей также продавать на материке шерстяную ткань и торговать шкурами и кожей. Они не мешали ей ни в чем, кроме одного — пытаться мешать тканью, главному тканью. Тканью с большой буквы. Она пряла в течение часа утром после причесывания и в течение часа после обеда. Пряжа была тонкая, из тонкого льна, царская пряжа, нарядная пряжа, и Пенелопа все время твердила о том, как медленно работают теперь ее руки, руки женщины, вообще-то в других делах весьма сноровистой, руки, которые с неторопливой важностью управлялись с веретеном и пряли нить.

— Когда вы рассчитываете начать ткать, Мадам?

Она отвечала:

— Я ведь должна еще заботиться о сыне.

Едва заметный, а для ныне живущих и вовсе незаметный взгляд, которым они обменялись со старухой Эвриклеей, когда темноликая и подобная кошке дочь Додиона шла по двору, содержал между прочим напоминание и об этом деле.

Глава седьмая. ПЛЕННИКИ

Когда он увидел, как длинный смоленый корабль Вестника с пятьюдесятью гребцами, дав задний ход, вышел из бухты на веслах, ретиво всплескивающих воду, он отправился в долгую прогулку по узенькому полуострову, а потом поднялся в горы. Четверо оставленных Вестником стражей следовали за ним в некотором отдалении. Стояла прекрасная погода; когда судно, выйдя в открытое море, подняло парус, задул легкий западный ветерок: в солнечном свете парус казался кроваво-красным.

Он пытался как-то разобраться в своих чувствах. Но это было все равно что сдирать корки с еще не зажившей раны: малейшая неосторожность — и она воспалится. Он старался представить себе нынешнюю Пенелопу, но у него ничего не получалось. Я ведь и сам уже старик, я тоже, думал он. Но всего мучительнее было думать о мальчике, чужом человеке, о молодом мужчине, о котором он не имел ни малейшего понятия. Что он собой представляет? Как говорит? Что у него внутри? И есть ли у него что-нибудь внутри? Вопросы оставались без ответа.

Больше всего его удивляло то, что его охватила своего рода предотъездная лихорадка. Конечно, не та, что в юности, когда он впервые отправился на корабле в Пилос, в Лакедемон, а потом на Крит или когда он, злясь на то, что его принудили, и все же охваченный жаждой приключений, последовал за Агамемноном в Трою. Теперь он не мечтал о приключениях. Но он с интересом думал, каково будет вновь почувствовать под ногами палубу корабля — нет, пожалуй, это должен быть плот, — оказаться в море, ощутить его, повстречаться лицом к лицу с Посейдоном. А далеко на востоке лежит остров, и ему предстоит зашагать по его каменистому берегу, вскарабкаться вверх по склону и подойти к своему собственному дому. При этой мысли им овладевал страх — волнение, любопытство, сомнения и страх.

За вечерней трапезой она дала ему отмолчаться. Поднося кубок к губам — а он подносил его часто, — он бросал поверх него в ее сторону осторожный взгляд. Она была хороша, отталкивающе хороша, притягательно хороша, холодна как лед, горяча и прекрасна. Вино навеяло на него угрюмую печаль.

— Ты, конечно, хочешь отправиться в путь как можно скорее? — наконец молвила она.

— Калипсо, — ответил он, — мне было хорошо с тобой.

— Ты всегда был недоверчив, — отозвалась она. — Нет, нет, не спорь, я знаю. И в каком-то смысле я тебя понимаю. Ты потому и был подозрителен, что у тебя не было соперника.

— Что-то я не пойму, — сказал он, неуверенно улыбнувшись, и потупил глаза.

— Не стоит объяснять. Но ты был подозрителен, потому что считал, что я любой ценой хочу тебя удержать. Я была так одинока, отвержена Высокодержавным Семейством, вот ты и думал про себя: наконец ей удалось подцепить подходящего мужика, готового спать с ней каждую ночь, — теперь уж она его из рук не выпустит. Правда ведь, ты так думал? Я не спрашиваю, я уверена, что это так.

— Все эти разговоры — игра ума, — сказал он. — Но во многом ты права. Да и как мне было удержаться от подозрений? Здесь нет ни одного корабля — только маленький челнок, чтобы плыть к Гроту, — ни одной настоящей лодки, ведь люди благородные рыбы не едят, а рабы могут ловить ее с берега. Никакого столярного инструмента, захоти я столярничать: в твоей усадьбе вообще нет никаких орудий, только столовые приборы да мечи, чтобы было чем убивать, на случай если явятся враги. Сама ты никуда не ездишь, просто потому что сама ты — пленница. А когда у пленницы появился пленник…

— Теперь игру затеял ты, — сказала она. — Скоро ты отправишься в путь?

— Как только у меня будет плот, чтобы держаться на волнах.

— Странный ты, — сказала она. — Ты все время был странным, я чувствовала это каждую минуту, что провела с тобой. — Она перегнулась к нему через стол. — Я вижу, что у тебя на душе. Ты хочешь уехать, но боишься, что мир, в который ты вернешься, будет похож на тот, который ты оставил много лет назад. Или наоборот, что он изменился и ты не сможешь к нему приспособиться, не сможешь в нем жить. Здесь царит покой неизменности. Я могла бы сделать тебя бессмертным, как я сама, и ты мог бы жить долго, вечно. Но цена за это — вечная неизменность. А ты ее не хочешь. И еще ты считаешь своим долгом уехать. Прежде ты хотел остаться здесь, хотя никогда не заговаривал со мной об этом. Почему ты не уехал с Гермесом? Разве он не предлагал увезти тебя с собой?

— Он не предлагал мне совершить вместе с ним путешествие, Калипсо, он просто хотел доставить меня из одного места в другое, как доставляют багаж или полезный рабочий инвентарь. Я рад, что не согласился. Теперь ты можешь сделать со мной все, что захочешь.

— Я не вольна в своих поступках, — отвечала она. — Это я твоя пленница, я, дуреха! Это ты можешь сделать со мной, что захочешь. Если ты останешься, ты будешь виной тому, что меня постигнет кара за мою дурость. Если окажешь мне услугу и уедешь, ты растерзаешь мне сердце.

— Очень уж высокопарно ты выражаешься, — сказал он с иронией.

— Только так я и могу теперь высказать хоть толику правды! — возразила она запальчиво. — Я привязалась к тебе, Смертный! Сильно привязалась. Будь моя власть, я не отпустила бы тебя, если хочешь знать.

— Будь моя власть… — сказал он.

— Ну? Что тогда?

— Не знаю. Каждый раз, получая приказ от Бессмертных, я чувствую, что не должен им повиноваться. И все же ничего другого мне не остается. Однако я могу задаться вопросом: «Хорошо ли они управляют миром?» Спросить я могу — они сами одарили меня способностью задавать вопросы. Но если я вздумаю ответить, меня постигнет кара.

— Если ты дашь неправильный ответ, — заметила она.

— Если извлечь правдивый ответ из собственного опыта, он никогда не будет правильным, Калипсо.

— Но меня ты спросить можешь, — сказала она тогда. — Или я спрошу тебя: можешь ты править жизнью лучше, чем… или, скажем, править Морем, будь ты, к примеру, Посейдоном — я назвала имя наугад, — лучше, чем сам Посейдон? Можешь ответить просто «да» или «нет».

— Могу, — сказал он. — Представь, что я ответил «да». Это только предположение. Я могу с таким же успехом ответить «нет». Но если я скажу «да», я должен прошептать это слово так тихо, чтобы он не услышал.

— Подняться в нашей игре словами еще выше мы не смеем — сказана она

— Не смеем, — подтвердил он. — Но вот что я скажу тебе: если это Зевс вложил мысль в мою голову, стало быть, это Его мысли. Но он вложил в мою голову не мысли, а способность мыслить. Он дал мне инструмент. И однако, сыграть на нем я могу лишь то, что могу, и ничего больше. Или можно сказать по-другому: он дал мне кубики, я могу складывать из них разные фигуры, но лишь в пределах возможностей игры. Можно сказать: тот, кто придумал игру, несет ответственность за ее возможности.

— Тебя зовут Хитроумным, — сказала она

— Я повидал немало людей и богов. — ответил он. — У меня большой жизненный опыт.

— Отца богов не проведешь, дружок, — сказала она, оглянувшись по сторонам

Старая рабыня-негритянка с толстыми лиловыми губами стояла у входа во внутренние покои.

— Я никогда не пытался Его обмануть. Я — пушинка, покорная Его ветрам. Я пустая яичная скорлупка в Его руках. Мой опыт — Его дар. Но я полагаю, что Ему угодно, чтобы я использовал Его дар.

— Ты полагаешь, что мог бы править миром? — снова напрямик спросила она.

— Все мы так полагаем в иные минуты.

— Ты полагаешь, ты мог бы править им лучше, чем Высокодержавный?

— Этого я говорить не хочу, это богохульство, — сказал он, оглядевшись кругом. — Я мог бы ответить иначе: при моем жизненном опыте, при моем бездонном невежестве и безнадежной слепоте я правил бы миром по-другому. Без сомнения, по-другому. Кто мог бы править так, как Высокодержавный?

Он снова жадно отхлебнул вина и взглянул на нее поверх кубка.

— Мне было хорошо у тебя. Я вкусил здесь покой. И ты щедро одарила меня любовью. Мне хотелось бы раздвоиться, тогда одна половина осталась бы с тобой. Если в моей груди живет душа, если она трепещет в ней, подобно ветерку, парит вокруг сердца, часть ее останется здесь. Вместе с воспоминанием — моим и твоим. И я хотел бы иметь два тела: если бы одно из них было богаче мужской красотой, оплодотворяющей силой, я желал бы, чтобы это лучшее из двух тел осталось с тобой.

— Мне хотелось бы иметь мужчину намного моложе, — сказала она и тоже выпила вина. — Я хотела бы, чтобы у него была твоя мужская оснастка и такое же тяжелое тело, и по ночам он был бы таким же страстным и так же искусно управлял этой страстью, да-да, искусно и умело, и чтобы у него был твой опыт и ритм, который присущ тебе, что бы ты ни делал — ходишь ли, говоришь ли, бодрствуешь или спишь со мной. Но я уже сказала: мне хотелось бы, чтобы он был намного моложе.

— Сама ты не стареешь. В этом твоя женская сила, но в этом же твоя слабость как существа божественного, богоподобного, особы из семьи богов. Ты созреваешь, но стареешь лишь до той грани, которую положили Бессмертные: теперь ты ее достигла. Вернее, нет: ты стареешь, но стареешь медленно, стареешь душой, идя к мудрости, стареешь без конца. Ты будешь жить долго, до тех пор, пока живут боги, быть может, вечно. Когда я уже умру и меня сожгут и я обращусь в пепел или буду лежать в земле грудой костей, ты по-прежнему будешь сидеть здесь, и будешь такой, как сейчас, или почти такой же, только еще умнее, и будешь тосковать о своей молодости. Тогда, может быть, я стану твоей молодостью. И ты будешь мечтать о молодых мужчинах. И если пожелаешь, они придут, их доставят сюда, но проку от них не будет, потому что сама ты будешь зрелая и опытная. Зрелость и опытность отравляют горечью твое питье. Ты жаждешь, и тебе дают напиться, но напиток кажется тебе пресным.

— Может, ты и прав, — сказала она. — Когда-то я знала меньше. И у меня было то, что смертные зовут счастьем. И все же и теперь я во многом схожа с людьми. Я могу грустить. Могу страдать. Но когда я грущу или страдаю, в ту самую минуту или минуту спустя, на грани между настоящим чувством, — (да, да, самым настоящим! — выкрикнула она), — между настоящим чувством и мыслью, сознанием, которое приходит вслед, я радуюсь тому, что могу страдать. А когда-то я радовалась по-другому, так, как радуются молодые, молодые смертные. Это было до того, как они сослали меня сюда и сделали богиней или полубогиней, вдовствующей в этой усадьбе.

— И все же ты живешь жизнью смертных, — сказал он.

— Да, жизнью смертных, в которой есть детство, юность и старение, но нет конца, жизнью вне пределов человеческого времени. А стало быть, это жизнь смертных в бесконечном времени Бессмертных богов, во времени таком долгом, что оно уже за гранью времен.

— Калипсо, — сказал он, снова подняв кубок, и, сощурившись, поглядел на нее поверх кубка с любопытством, может быть, со страхом, а может быть, поддавшись ее чарам. — Почему ты не отступишься? Почему упорно тщишься удержать частицу твоей человеческой жизни в безграничном времени Вечносущих? Почему не уйдешь с головой в бессмертную жизнь, почему ищешь краткого смертного счастья и долгой печали смертных — ведь ты никогда не изведаешь их до конца, до самого дна?

— А чего ищешь ты сам? — спросила она и, отхлебнув вина, залила им свое платье — она, как говорится на языке людей, была под хмельком, слегка перебрала. — Разве ты не ищешь счастья вечнорожденных богов, их жизни, их покоя?

— Нет, я ищу покоя земнородных людей, — сказал он. — Наверно, можно попытаться обшить душу изнутри такой подкладкой, чтобы она напоминала изнанку души бога. Не знаю, чего я ищу. Чего буду искать. Но здесь мне было хорошо.

Движением одновременно девчоночьим и старушечьим она склонила голову к плечу и, упершись локтями в стол, старалась поймать его взгляд.

— А порой тебе было плохо? Так ведь? Ты пресыщался мной. Так ведь? Я не давала тебе отдохнуть, не ждала, пока ты сам почувствуешь голод и жажду. Я отмеряла любовь не ложками, а ковшами. Ты, наверно, считал, что я лью ее на тебя, словно из ушата? Так ведь? Затянула тебя в бездонную пропасть, вырытую любовью одинокой, немолодой, смертной женщины, — считал ведь? На ваш взгляд, сударь, во мне было слишком много от смертной. Так ведь?

— Калипсо, — сказал он, ласково произнеся ее имя. — Вот и начинается обыкновенная человеческая ссора. Ты…

— Вон что, — отозвалась она с презрением. — Ты боишься человечьей ссоры? Ты желал бы говорить со мной на языке богов. От случая к случаю. Вести возвышенную беседу о незыблемости времен, о покое в бесконечном Ничто, о вечном плеске волн, — божественно бесстрастную беседу богов о том, что лето сменится осенью и у людей пройдут дожди, а потом придет весна, зазеленеет обновленная жизнь, у людей возродятся надежды и им снова захочется убивать друг друга, но, в общем-то, какое до этого дело высшим существам? И так далее. Верно?

— Калипсо, я…

— А я хочу ссориться, как люди, и послушай, что я скажу! — закричала она, и в голосе ее одновременно звучал резкий, истерический приказ и слезная мольба. — Это мне следовало бы уехать к людям! — ибо я этого хочу. А чего хочешь ты? Тебе нравилось, сидя здесь, считать себя пленником, но стоило кому-то прийти и шепнуть тебе на ушко, что ты волен ехать в любую минуту, садись на корабль и поезжай, тебе тотчас захотелось остаться на месте, и теперь тебе кажется, что тебя неволей толкают к людям — да, да, одним небесам ведомо, что происходит в глубине твоей души. Решишься ты это сказать? А хочешь — скажу я! Ты боишься. Ты не боялся, когда семь лет назад прибыл сюда, а теперь боишься. Слышишь — боишься! Боишься своего родного города, маленькой дыры, захудалого островка, каменистой горушки для овец и коз, боишься, что твоя жена постарела, и того, что твой маленький сынок невзначай, по воле случая, по прихоти судьбы, потому что — увы и ах! — время идет, успел вырасти и не захочет сидеть у тебя на коленях. Ты боишься, боишься жизни! Но представь…

Она рывком подалась вперед, вытянула шею, черные кудри упали на лоб; резким движением поднеся ко лбу сжатый кулак, она толкнула локтем кратер, и вино расплескалось по столу.

— …представь, что я не отпустила бы тебя?

— Вот у нас и вышла человечья ссора, — сказал он. — Ты повела счет времени на человечий лад, Калипсо. Что ж, радуйся, ощути эту радость!

Она вскинула на него быстрый взгляд, глаза ее были расширены, они обшарили его лицо. Она искала в нем иронию или гнев, но оно было спокойным. Тогда она уронила голову на стиснутые руки, лежавшие на залитом вином столе. Медленно, беззвучным обвалом сползли ее черные волосы в лужу вина. Он понял, что она сейчас настолько приблизилась к смертным, что плачет.

— О-о! — прошептала она. — Прости меня, прости, я сама не знаю, что говорю.

Он посмотрел на темные волосы, на эфиопские завитки, на шоколадные плечи. В молчании, воцарившемся после ее вспышки, он протянул к ней свою искалеченную руку, четыре растопыренных пальца легли на ее затылок, на мягкое ложе ее темных волос.

— Расскажи о той поре, когда ты была молода и почти что смертная женщина, Калипсо.

Она заговорила, не отрывая головы от стола, голосом, в котором юный запал сочетался с изрядной долей старческой сварливости. Он заранее знал, что она расскажет, об этом слагали песни.

— У моего отца был один из самых больших фруктовых садов, там, на материке, — начала она, указав назад рывком головы, рывком едва заметным, но он почувствовал его ладонью. — Его яблоки пользовались славой на всем побережье и даже на другом материке, в стране богов. Однажды он отказал в ночлеге страннику — тот явился вечером и попросил крова. Отец боялся, что странник украдет ночью его яблоки, — такой он был чудак. А боги просто хотели его испытать.

— Я слышал об этом, Калипсо. Об этом поют в песнях. Пришелец был…

— Да, это был бог. Великий бог, пришедший навестить богов малых. Он хотел нас испытать. Он проклял наш дом, и с той поры отец словно окаменел. Глаза его стали каменными и потеряли блеск. Когда он прикасался к кому-нибудь из нас, казалось, ты оцарапался о шершавый камень. Он стал большим, тяжелым, стал бесчувственной горой. Такая его поразила болезнь.

— Я слышал о нем, — снова повторил он.

— Но не обо мне, — прошептала она, уткнувшись в стол. — Не обо мне. Никто не слышал обо мне. О настоящей Калипсо, о молодой, как смертная женщина.

— Тут был замешан другой человек?

— Да, он пришел и увел меня с собой. Он сделал меня женщиной, он научил меня вожделению, научил наслаждаться. «Нимфа моя», — говорил он. В наслаждении мы с ним достигли пределов, доступных смертным.

— Он был смертный?

— Да, он был пахарь, и притом человек не свободный. Свободным он был только со мной. Его послали на войну, это было задолго до твоего рождения, до рождения Агамемнона, задолго до Пелея, Атрея и проклятых времен атридов, задолго до Лаэрта, до твоего деда и прадеда. Его взяли в плен и принесли в жертву богам, оскопили его, а фаллос бросили собакам, и я не могла его спасти. И тогда я прокляла богов. Я кляла их, кляла бессмертие. Я молила, чтобы мне дали жить и умереть, как живут и умирают люди. Но в этом мне отказали — такова была моя кара.

— И ты явилась сюда?

— Не сразу, — прошептала она, уткнувшись в лужицу вина. — Мне еще многое пришлось пережить. Я желала смертных мужчин, а не богов. Я искала смертных мужчин, чтобы в близости с ними испытать высший восторг наслаждения, но редко испытывала его. А мужчины опадали на моем пути, как увядшие листья, старели или погибали буйной человеческой смертью. Они убивали себя любовью, они гнались за мной, чуя во мне нимфу, но счастья они мне не дали. Тебе известно, что значит бродить по горам, тоскуя о море. Идешь от одной горы к другой, а потом к третьей и все надеешься за каждым следующим холмом увидеть отдохновительное море. Но его там нет.

— А почему ты оказалась здесь?

— Мужчины были Высокорожденным нужны для других целей. Когда меня сослали сюда, я молила богов, чтобы мне дали умереть смертью смертных. И я прокляла их войну, которая отнимает мужчин у женщин, разъединяет слившиеся тела, слившиеся губы. Война — это мужество бессильного мужского естества. Фаллосам из плоти и крови боги предпочитают фаллосы из дерева и бронзы, они хотят видеть в руках у мужчин копья и мечи.

— Но воины много занимаются любовью, они часто спят с женщинами, Калипсо, — сказал он, приблизив губы к ее волосам.

— О нет, — прошептала она, — они просто облегчают свою плоть. Женщина нужна им не для того, чтобы долго и мерно приникать к ее груди, а чтобы облегчить налившуюся семенем плоть. Вот что такое война. Вот чем мила она Высокорожденным богам. Они не хотят, чтобы род людской был возвышенным и нежным, они хотят вывести такую породу людей, где мужчины наспех облегчают тяжелую плоть, породу людей с фаллосом из дерева и металла, мужчин, не имеющих времени отдохнуть на женской груди.

— Я не смею расспрашивать дальше, — сказал он.

— Когда ты уедешь, меня покарают за все, что я здесь наговорила, — сказала она.

— Но я вовсе не так труслив, как тебе кажется.

— Я не думаю, что ты труслив, — сказала она. — Ты просто хочешь сохранить жизнь ради цели, которую поставил перед собой, раз уж тебе все равно приходится уехать.

— Пожалуй, это так, Калипсо.

— За то время, что я здесь живу, здесь побывало много мужчин, — сказала она. — Боги топили корабли и выбрасывали мореходов на мой берег. И мужчины оставались у меня, пока не умирали или пока боги не отправляли их в другое место. Они будили во мне вожделение. Но только ты смог утолить его и дать мне покой. У тебя хватало телесного и душевного терпения, чтобы дать мне изведать величайшее, глубочайшее наслаждение, какое только доступно смертным. У тебя есть телесный опыт и воля, и ты умел ждать, пока я содрогнусь от блаженства и смогу отдохнуть и уснуть. Вот что было между нами. Но я не щадила твоих сил.

— Я узнал с тобой много радости, Калипсо, — сказал он.

Она подняла голову, он увидел ее заплаканные глаза, она ждала, что он скажет дальше. Но он умолк. Она вновь уронила голову на руки.

— Для смертных есть вещи более важные, — сказала она. — Не столь необходимые для обыденного счастья, но более возвышенные, бесплотные. Мне они недоступны. На пути к ним мне доступно одно — дать отдых смертным мужчинам, которые дарят мне покой. Я слышу мысли, которые приходят к ним после. У некоторых мысли рождаются тотчас после того, как их семя изольется в мое лоно. Других после этого просто клонит в сон, или в них пробуждается охотничий азарт. Жажда охотиться на людей или зверей, быть может, просто означает, что ты не сумел найти путь к женщине.

— Калипсо, — сказал он, — не надо мне больше ничего рассказывать.

— Я рассказываю не только тебе, — сказала она. — Я хочу оскорбить Высокорожденных, самых главных из них. Я хотела бы иметь такого мужчину, как ты, только моложе. Я хотела бы твоего сына.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31