— Согласен.
— Согласен.
— Я занят.
— Согласен.
— Будьте готовы к завтрашнему утру, — приказал Алкиной, набрав нужное число желающих. — Если гость сочтет это удобным.
Вот сейчас надо назвать свое имя. Оно уже вертелось у него на кончике языка, но тут он сообразил, что, пожалуй, это будет некстати, невпопад. Ведь его ни о чем не спрашивают. Очевидно, все эти люди предполагают, что царь уже знает, как его зовут, стало быть, вылезать с таким заявлением бестактно. По дороге во дворец он все пытался улучить минуту и назвать себя. Много раз его имя уже готово было сорваться у него с языка.
— У нас нынче праздник, — учтиво сказал Алкиной, его черные глаза лучились дружелюбием. — Мы здесь не часто приносим жертвы богам, мы считаем, что баловать их не следует, но за трапезой мы о них помним.
Быть может, это было сказано в шутку — царь смеялся, — но, может быть, в Схерии существовала какая-то особенная, изысканная религия.
Здесь я и вправду мог бы остаться, подумал Странник.
— А что сегодня за праздник? — спросил он.
— В вашу честь — в честь Гостя. В честь того, что вы порадовали нас своим посещением. Такой у нас обычай.
— Вот как, — сказал он.
— Мы вызвали Демодока, лучшего нашего певца, — сказал царь. — Он поистине мастер петь героические песни о богах и о войне.
Они прошли через внутренний двор в сопровождении целой свиты гостей.
Вот теперь пора назвать свое имя.
— Я…
— Ау! — окликнул царь и помахал рукой.
В верхних покоях у окна стояли царевна и царица. Они помахали рукой, он помахал в ответ. Право же, она прелестна и еще совсем юная.
Здесь я мог бы остаться, если бы не… Я уже так давно не спал с настоящей женщиной, со смертной женщиной, подумал он.
* * *
— Такая фантазия пришла твоему папе, — сказала Арета. — Но я думаю, он был не совсем… понимаешь, они ведь выпили вчера вечером несколько чарок вина.
Девушка высунулась в окно.
— Как ты думаешь, мама, надолго он останется у нас?
— Наверно, до завтра. А может, и дольше, не знаю. Но, судя по всему, он спешит. А ты, Навзикая, хотела бы, чтобы он остался подольше?
— Хорошо бы узнать, как его зовут, — сказала она.
— Спрашивать неудобно, — заметила Арета. — У народов на западе и на юге такие диковинные обычаи.
— Но, мама, ведь мы сами пришли с запада и юга?
— Да, но это было в незапамятные времена.
— Все равно хорошо бы узнать, как его зовут.
— Папа сегодня все узнает, — пообещала царица.
* * *
Демодоку было лет пятьдесят, но в бороде у него уже пробивалась седина. В ранней молодости он потерял зрение на войне и последние три десятка лет прилежно разучивал песни, а потом исполнял их маленьким, слабым голоском, но совершенно не зная устали. Пока они ели, он сидел в стороне и что-то бормотал, повторяя урок. Перед ним стояла корзина с хлебом и кубок с вином. Мегарон и внутренний двор были полны гостей, пиршество намечалось большое и длительное. Были здесь и двенадцать советников, и вообще все знатные люди города.
Странник снова отметил, что лишь немногие были вооружены.
И счастливая мысль озарила его, когда Демодок затянул свою вторую песню.
Первая песня была о богах — весьма удачный пересказ истории, случившейся с Аресом, Афродитой и Гефестом. Премилая старая песня, которую, конечно, нельзя было счесть прославлением богов, но она высвечивала их характеры, их слабые струнки, и приближала бессмертных к смертным. Странник не раз слышал эту песню в юности и в военном лагере — собственно говоря, это был солдатский анекдот. Хромой и ревнивый умелец, бог-кузнец, смастерил сеть, и, когда неверная супруга взошла на ложе с Аресом, парочка попалась в западню.
Демодок постарался, чтобы песня звучала как можно более чинно и пристойно, потому что Арета и другие женщины слушали ее из верхних покоев.
— А теперь другую, сам знаешь какую, — сказал Алкиной.
И вот тут-то Странника и озарила мысль, надежда.
* * *
Певец пел песню о муже по имени Одиссей и о прославленном герое Ахилле — на жертвенном пиру во время великой войны ахейцев против Трои между ними разгорелась ссора. Когда Демодок пересказывал — а может, он их тут же сочинял — все ругательства, которыми оба мужа осыпали друг друга, среди слушателей в глубине зала раздались смешки, кое-кто из самых молодых даже громко расхохотался, а советники и царь заулыбались. Это подстегнуло певца, он даже повторил самые разухабистые выражения: убойная свинья, кастрированный боров, сиволапый ворюга, блудливый козел, импотент, помойная крыса, итакийский воротила, сопливая дубина, постельный храбрец, отродье двух сук, рыбоед и другие, еще почище, — перечень получился и смешной, и полный. Потом, уже в более сдержанных выражениях, он описал, как возрадовался ссоре Агамемнон, потому что всем известно, царь Микен всегда действовал по принципу: когда выгодно, разделяй, чтобы властвовать, когда выгодно, объединяй — только бы властвовать.
Странник заметил, что Алкиной исподтишка наблюдает за ним, и вот тогда-то он и осуществил свою мысль. Он приподнял полу пурпурного плаща Лаодама и на мгновение прикрыл ею лицо. Тут была не только игра: он и в самом деле был взволнован, хотя в известной мере тут не обошлось без наигрыша и целого набора подходящих к случаю жестов и выражений лица. Но повторяем: тут была не только игра. Он вдруг вспомнил, воспоминания нахлынули на него, запертые тайники его души отворились. Он вспомнил Войну со всеми ее ужасами. На несколько секунд в ноздри ему ударил дым горящего города Приама, запах пожарища, запах горелого платья, горелых волос, паленой человечьей плоти, запах крови, запах испражнений тех, кто уже умер, и тех, кто умирал, запах всего того, что Агамемнон в одном из приливов красноречия именовал величием победы, победоносной славой. Но не только этот мгновенный запах вызвал слезы на его глазах. Среди ужаса нахлынувших воспоминаний он отчетливо сознавал, что ему представился счастливый случай с достоинством, более того — на торжественный лад объявить свое имя; не упускал он из виду и того, что Алкиной, быть может, уже догадался, кто он такой, или, во всяком случае, вот уже несколько часов близок к догадке о том, что гость его принадлежит к кругу знаменитых людей, к Прославленным мужам, которые участвовали в Войне, потому-то царь и намекнул певцу, чтобы тот исполнил именно эту песню. Таким образом, к чувству ужаса у Странника примешивалось удовольствие оттого, что его оценили. Но, повторяем, на глаза ему навернулись слезы. Сквозь прочие воспоминания ему виделся долгий путь с Войны, приведший его в тихую пристань ее царства, царства воистину единственной, — Калипсо.
Остальные присутствовавшие, быть может, что-то заметили, а может, и нет. Может, они вообразили, что он сморкается, или отирает со щеки брызги вина, или вынимает из глаза соринку.
* * *
Навзикая мельком увидела его, проходя мимо двери. Наполовину заслоненный высокой фигурой ее отца, он как раз в эту минуту поднес к лицу краешек плаща, но она увидела его выражение — задумчивое, далее мрачное.
— Идем, Навзикая.
— Сейчас, мама.
В зале смеялись, до нее донеслось несколько грубых слов.
— Идем же, Навзикая, — нетерпеливо звала Арета. Мать первой направилась в кладовую, сама освещая коптящим факелом темный коридор. Кладовая помещалась не в подвале, но Навзикае всегда казалось здесь, будто она попала в заколдованную пещеру. Слева находились два чулана, где держали муку, амфоры с вином и высокие кувшины с маслом, а в глубине справа — хранилище драгоценной утвари. Там все полки были заставлены кратерами и кубками.
— Вот этот?
Арета сняла с полки большой серебряный кратер, он был инкрустирован эмалью и позолочен внутри. Навзикая светила ей факелом.
— Н-не… не знаю, — сказала она.
Арета не обратила внимания на слова дочери, она поставила кратер на пол.
— И вот эти, наверно, тоже? — Речь шла о большой золотой чаше и двух кубках по меньше.
— По-моему, это те, что он обычно дарит.
— В точности не знаю, — опять повторила дочь.
— И еще этот, — сказала Арета, снимая с полки золотой кратер поменьше.
Они собрали все сосуды и через коридор перешли в чулан, где хранилось масло. Внутри у самых дверей стоял огромный пустой кувшин с широким горлом.
— Сюда, — сказала царица.
Чаша и кубки отправились в кувшин. Кратеры она положила в стоявшую в углу корзину, прикрыв ее сверху старыми тряпками.
— Чует мое сердце, что нынче вечером он раздарит кучу всякого добра, — сказала она.
Дочь промолчала.
— После он всегда жалеет о своей щедрости и радуется, что мы припрятали подарки, — сказала царица.
Они подошли к дверям мегарона как раз в ту минуту, когда там воцарилось внезапное молчание. Обе замерли на пороге. Все сидели там же, где и раньше, но в застывших позах. Алкиной выпрямился на своем кресле и, повернувшись к Гостю, всматривался в его лицо. Слепой Демодок широко разинул рот. Левая его рука лежала на струнах кифары, точно он внезапно заглушил их. Советники, подняв головы, пялились на царя и на чужеземца. Глаза Лаодама блестели, он пригнулся так, точно вот-вот вскочит и закричит. А братья, казалось, только и ждут его знака.
— Да, это я, — сказал Гость. — Одиссей — это Я.
— О-о!
* * *
— Подожди минуту, — сказала Арета, взяла у дочери факел и бесшумно вернулась в кладовую.
Навзикая по-прежнему стояла в дверях, не сводя глаз с пришельца. Он был подобен богу. Имя его продолжало звенеть в ее ушах. Она слышала это имя и прежде, о нем упоминалось в песнях. Он обернулся, перевел на нее взгляд, он не мог не видеть ее в полумраке дверного проема. Она отступила на несколько шагов. Мужчины в зале зашевелились, стряхивая с себя оцепенение. Звякнули струны кифары — певец отнял руку.
Возвратилась Арета.
— Пойдем наверх, — сказала она. — Надо припрятать нарядную одежду. Такой уж сегодня день. Сейчас он начнет дарить все подряд.
— Да, — шепнула девушка. — Ведь он…
Она пошла за матерью, но, сделав несколько шагов, остановилась у подножья лестницы. Она слышала, как нарастает гул в зале. На верхней ступеньке стояла Арета с факелом в руке.
— Иди же!
Девушка поднялась наверх, взяла у матери факел.
— Сейчас вернусь, — сказала она, — я мигом…
Она медленно спустилась вниз, скользнула мимо двери в зал и пошла по коридору. Она без труда открыла замок чулана с серебром. Мать убрала с полок почти все, оставила только несколько старых, погнутых золотых бокалов незатейливой работы с грязными ручками и потертый, почерневший серебряный кратер.
Все остальное Навзикая нашла в чулане, где хранилось масло; посуда была засунута в пустые кувшины с широким горлом или припрятана за высокими амфорами, стоявшими в ряд вдоль стены. Она извлекла самые дорогие кратеры, чаши и кубки, которые они с матерью спрятали в первую очередь, а потом и все остальные, отнесла их в хранилище серебра и расставила по полкам.
Когда она вновь скользнула мимо двери, он говорил, обращаясь к собравшимся. Никогда еще не случалось ей видеть никого, кто был бы столь подобен богам своей мужественной красотой и силой.
* * *
Вымолвив эти слова, он сначала почувствовал неимоверное облегчение и тут же, сразу, раскаяние. Имя облекло его, он был уже не Странник, не Утис, не Чужеземец, и он должен был говорить и говорить, чтобы словом вернуть себя в мир людей.
— Я расскажу вам о своих странствиях, — сказал он.
В
Когда Менелай предложил ему в подарок трех лошадей и колесницу, Телемах вновь испытал чувство неполноценности — ущемленность жителя гористого островка. Голова у него все еще была тяжелой, то ли от египетских капель, то ли от вина, выпитого в предшествующие вечера, и он не сразу нашел подходящие для ответа слова. Он залился румянцем и от этого рассердился еще больше.
— У меня на родине нет дорог, Итака — это… это козий островок.
Разговор происходил в наружном дворе, перед ними лежал город, вокруг тянулись поля, виноградники, оливковые рощи, а еще дальше долину со всех сторон обступали высокие горы. Солнце стояло высоко в небе, часть дня уже миновала.
— Так или иначе, ты мог бы погостить у нас еще несколько дней, — сказал Менелай сердечным тоном доброго дядюшки или старшего друга. — Тебе ведь наверняка спешить некуда. И, повторяю, если надо, я готов помочь тебе, чем могу.
— Лично я не спешу, — сказал Писисграт, готовый поддержать Менелая.
Помочь? — разочарованно думал Телемах. Чем? Дать мне флот, военную рать? Да они меня на смех подымут, если я заговорю о чем-либо подобном.
— Я думаю о том, что творится дома, — сказал он. Менелай отмахнулся от этих слов таким широким жестом, точно смахивал прочь полмира.
— Ах, пустяки, все уладится, вот увидишь!
В дверях дома показалась Елена, прошествовав через внутренний двор, она подошла к ним. На ее лице лежал густой слой белил, губы кровавым разрезом алели в ярком свете дня.
Телемах и Писистрат поклонились.
— О чем это вы тут беседуете?
— Да вот они уже надумали уезжать, — ответил Менелай. — А я-то надеялся, что мальчики поживут у нас по крайней мере дней десять. Свадьба и прочая суета позади, мы могли бы побыть теперь в тесном кругу!
И тут Телемах вдруг подумал: да ведь здешний город тоже невелик. Провинциальный городишко. Большие города — это Микены, это города на Крите.
— Мне надо позаботиться о матери, — сказал Телемах. — Дни идут, а она там совсем одна с… ну, словом, с этими. Я ведь не предполагал, что отлучусь из дома надолго. Я собирался заглянуть к вам на денек, чтобы узнать, не слышали ли вы чего-нибудь о папе.
— С ним все образуется, увидишь, — сказал Менелай. — В конце концов все всегда образуется.
Звучали его слова весьма неопределенно.
— Я думал, может быть, я получу… в общем, получу помощь. Я имею в виду — от старых папиных друзей.
Менелай бросил быстрый взгляд на него, потом на жену.
— Ясное дело, ты получишь помощь, да, да, непременно, — сказал он. — Какие могут быть разговоры. Я собирался подарить тебе трех коней. А оказывается, у вас в Итаке на конях не ездят. Но все равно — не такой я человек, чтобы отпустить Одиссеева сына с пустыми руками!
Зряшная трата времени, подумал Телемах.
— Вы так сердечно меня приняли, — сказал он.
— А как же иначе! — заявил Менелай. — Твой приезд для нас большая радость.
— А я решила послать какой-нибудь красивый подарок твоей матери, — сказала Елена.
Телемах поклонился.
Быстрым, гибким движением она нагнулась, взяла Телемаха за ухо, слегка ущипнула, ногти у нее неожиданно оказались острыми. Набеленное, надушенное лицо с улыбкой приблизилось вплотную к его лицу, он заглянул в ее блестящие, но совершенно безжизненные глаза.
— Надеюсь, что никакой войны из-за всего этого не будет, мой мальчик. Фу! Только не война! Обещай мне. Хуже войны нет ничего на свете. И останься у нас хотя бы еще на денек.
Он уловил металлические нотки в ее голосе. И хотя говорила она тихо, дружелюбно-шутливым тоном, казалось, она воет от ярости и тоски.
— Хорошо, — сказал он, снова заливаясь румянцем. — Денек-другой я еще могу побыть, хотя…
А поздним вечером явился вестник — Медонт.
Глава двадцать пятая. ВО ВЛАСТИ РАССКАЗЧИКА
Он рассказывал долго, много часов подряд, весь вечер, всю ночь.
Кое-кто из многочисленных — поначалу их было пятьдесят четыре — слушателей, находя, что рассказ слишком затянулся, начал зевать и, вздремнув, отключился, вырубился из происходящего, другие разошлись по домам. Но приходили новые, они толпились в наружном дворе, в прохладных вечерних сумерках, потом шаг за шагом просачивались во внутренний двор, ждали в высоком и широком дверном проеме мегарона и потихоньку втягивались в круг рассказа, приближаясь к его сердцевине, к его истоку. Казалось, все человечество влекомо сюда властью Рассказчика, казалось, все цивилизованное человечество возвращается вспять к своему началу, чтобы услышать свою собственную историю, неправдоподобную легенду о самом себе. Многие ждали своей очереди вступить в круг слушателей, а стоящий у двери страж ждал знака от Алкиноя, что в зале появились свободные места; но и во взглядах и шепоте тех, кто выходил, усталый, разбитый, измученный рассказом, думая о своем, было что-то такое, что свидетельствовало: там тебя ждет нечто большее, нежели просто слова, просто голос Рассказчика.
И в самом деле, здесь, на острове феакийцев, Странник собрал воедино реальную действительность, грубую, жестокую реальность внешнего мира, гор и моря, растер ее в своих руках и разбросал крошевом легенд, посеял блестками мифов. Странствие его было слишком долгим, слишком много пережил он горя, наслаждений и страданий — исповедоваться в них он не желал, да и слушателям они, наверно, показались бы куда менее важными, нежели их собственные горести. Вот почему он должен был их преобразить — не в главном, а в подробностях. Многое из случившегося он должен был приписать воле богов, придать происшествиям ореол божественности, чтобы люди ему поверили. Он чувствовал свое превосходство над ними — оно держалось на том, что на долю его выпали невероятные приключения, на том, что о нем уже слагали песни и он более других познал неведомое. И он использовал свою власть, потому что нуждался в помощи феакийцев, чтобы оказаться там, где его ждало еще более неведомое. Он нуждался в их помощи, чтобы вернуться к тому, что он вытеснил из своего сознания, к тому, что ему приказывали и навязывали боги, — к своей трагической участи стать божественным орудием Справедливости, стать Палачом. Понимал он это? Да, понимал.
И он чувствовал их превосходство над собой. Он был уравнен со слепым певцом, который нуждается в ушах и в расположении своих слушателей и в куске мяса или хлеба с их стола для поддержания жизни. Берега, которые он повидал и названия которых теперь мало-помалу начали доходить до сведения человечества, — Лигурия, Тиррения, Кирнос, Сардиния, Авзония [84] — лежали так далеко за пределами вероятности, что ему приходилось преображать их, окутывать легендой и чудесами, чтобы слушатели поверили, что они — не выдумка.
Пригнувшись над деревянным, гладко обструганным столом, он придерживал искалеченными пальцами кубок, в котором плескалось сладко-медвяное и в то же время терпкое вино, и все взгляды следили за движением его рук, когда он поднимал их, чтобы указать на то, что находилось где-то за тридевять земель.
Их ожидание и вера уносили его прочь от того, что он в самом деле пережил за минувшие десять или двадцать лет, к тому, что, по их представлениям, должен был пережить воин, носящий прославленное имя. Он мог бы сказать, что пристал к вулканическим островам или к берегам, искромсанным извержениями вулканов, где мертвые или спящие кратеры глядели в небо, точно одноглазые циклопы, а живые, действующие вулканы обрушили на него и его спутников каменные глыбы. И слушатели не поверили бы ему. Но он говорил, что огнедышащие горы — это были боги с факелами в руках, а камни не вылетали из кратеров, но были брошены рукой исполинов, и слушатели готовы были верить и повторять его рассказ другим. Он говорил, что на крутом лесистом утесе на Длинном берегу обитала богиня, опоившая его корабельщиков сонным зельем и превратившая их в хрюкающих свиней, и слушателям казалось, что им открывается правда о его странствиях. И он уже не мог сказать, что ее прамнейское вино [85] было слишком крепким и более, чем какое-либо другое питье, побуждало пьяных вести себя по-свински, а таинственное растение, которое, по уверениям Рассказчика, ему подарил Гермес, чтобы охранить его от чар, было обыкновенной лебедой, которую они сами, наверное, могли бы найти в каждом дворе. Он не мот им сказать, что она содержит вещество, которое предохраняет от пьяной одури. Рассказывая о трудном плавании в проливе возле Острова Трех мысов, или, если угодно. Треугольного острова, о разбое и других постыдных делах, которые они творили на том берегу, он предпочел сказать, что они вырезали стадо самого Гелиоса, потому что жители Схерии знали, сколь велико могущество Солнца, и могли вообразить себе гнев Гелиоса. А когда он превратил поющих девушек в Сирен, феакийцы внимали ему с большей охотой, с большей готовностью затаив дыхание развесить уши, чем если бы он признался, что девушки-певицы были дочерями землевладельцев и пастухов или бедные и богатые родственницы госпожи, которую он назвал Киркой и для вящего удовольствия слушателей наделил способностью колдовать.
Он давал им то, чего они желали. С помощью слов, интонаций и жестов он боролся за то, чтобы исполнилась его собственная судьба, боролся за свое возвращение к неведомому Какая-то внутренняя спешка толкала его к цели, к которой, по сути дела, он вовсе не стремился. Ему хотелось им угодить, ему было приятно сидеть среди них, и он хотел их покорить и для этого превращал бурю, в которую тогда попал, в схватку с самим повелителем ветров Эолом и с их собственным великим богом — Посейдоном, которого Алкиной считал своим родичем.
Он рассказал о том, как на возвратном пути из Трои он и его спутники разграбили город Исмар в стране киконов. Он описал, как они разоряли город, убивая всех мужчин, способных носить оружие, а женщин и прочую добычу решили забрать с собой; но корабельщики устроили пиршество, напились допьяна и затеяли принести в жертву богам коз и быков, а киконы тем временем привели подкрепления из глубины страны. В сумерках нагрянули вдруг вражеские колесницы и пехота, битва продолжалась целый день и кончилась тем, что ахейцам пришлось бежать на своих кораблях, понеся огромные потери. Об этой битве он рассказывал неуверенно, подбирая слова, точно сам не участвовал в ней, а только слышал, а может, наблюдал со стороны, и уверял, что каждый корабль потерял шестерых: эти шестеро, помноженные на двенадцать, были убиты или пропали без вести, и каждого из них трижды окликали по имени, то есть двести шестнадцать раз выкрикнули имена семидесяти двух человек, а на самом деле все потери, может, и состояли-то в шести матросах с того корабля, где было пятьдесят два человека команды, а капитаном был он сам. Быть может, он все преувеличил для того, чтобы произвести впечатление на слушателей и показать им, сколь опасным было его плавание, если они сами этого не поймут.
Он рассказывал о лотофагах, к которым они попали после того, как буря девять суток мотала их по волнам и отнесла далеко на юг от Малеи, — о славных любителях фиников, презирающих хлеб и мясо, о сонливом и благодушном народе на южных берегах, населенных людьми с черной и коричневой кожей, где вокруг водоемов растут пальмы. Многие из его спутников хотели остаться там навсегда. Они устали от войны, устали, быть может, и от той жизни, к какой им предстояло вернуться, и ему пришлось связать их и силой тащить на корабль.
И тут в их плавание вмешалось море. Вместо того чтобы просто сказать «подул сильный ветер» или «волны оделись белой пеной», он говорил о «могучей длани Посейдона». Говорил, что их подкидывали вверх, швыряли из стороны в сторону и волокли неизвестно куда боги, по какой-то непонятной причине желавшие им зла. Их протащило вокруг самой южной оконечности родной земли (потом выяснилось, что это случилось после нападения на киконов), южнее Киферы, быть может, южнее Крита, а потом на запад, рассказывал он, мимо Острова Трех мысов, или, если угодно, Треугольного острова. Время от времени он возвращался вспять, чтобы вставить в рассказ какие-нибудь мелкие подробности. Так, после нескольких глотков вина он вспомнил, как они пытались пристать к острову Кифера, но Посейдон и Эол им помешали, и потому они оказались в стране лотофагов, где многие захотели остаться навсегда. А потом они попали в Сардское море, в Кирносское море [86], где одиннадцать кораблей были разбиты великанами, жившими на скалистом утесе на острове Сардос, — он называл их лестригонами. Великаны бросали в бухту огромные каменные глыбы, разбивая корабли в щепы, а людей выуживали огромными вилами и гарпунами и затем их пожирали; избежал гибели только он со своим кораблем и командой. Было это на краю света, в царстве Заката, куда Гелиос в своей колеснице нисходит за морской окоем.
Многое в его рассказе было неясно. Да и как могло быть иначе, если он обретался за пределами знаемого мира, там, куда имеют доступ только боги. И все же, когда он рассказывал о царстве Одноглазых, о стране Циклопов, слушатели представляли ее себе и видели Циклопа, великана с единственным круглым глазом во лбу и кривой, злобной усмешкой. Они верили ему, потому что таковы свойства искусства и законы его восприятия, заложенные в душу человека самими Зевсом и Афиной Палладой. Верили не настолько, чтобы убежать и спрятаться или держаться подальше от человека, навлекшего на себя такой страшный гнев богов, полубогов и великанов, но их пробирала дрожь, они подталкивали друг друга в бок, а те, кто стоял далеко в темном дворе, озирались по сторонам.
Им трудно было уследить за всеми поворотами его странствия. Слишком уж в разные стороны разбегались его дороги. В их ушах звучали названия островов, которые, собственно, даже и не были названиями, а просто означали, что остров небольшой, что это островок, гористый козий остров, Низира [87], или, наоборот, большой — Тринакия или Тринакрия, он говорил, что это Остров Трех мысов, или Треугольный остров, — они вольны выбирать. Они слушали рассказ об одноглазом великане Полифеме, главном Циклопе, человеконенавистнике, и думали, что имя его [88] означает Поющий, Болтливый, в имени было что-то журчащее, но потом они поняли, что речь идет о существе, вопящем в ярости, о Горном великане в далекой пещере, где он держит долгорунных коз и густошерстных овец. Перед ними вставали описываемые рассказчиком могучие дубы и сосны, они слышали, как плещут о скалистый берег волны и как шуршит и скрежещет прибрежная галька под килем судов, когда мореходы втаскивают их на берег в гавани, слышали, как льет дождь у входа в пещеру, где томятся пленники, как воет буря, слышали тяжелую поступь Опасности и вопли людей, раздавленных в могучих пальцах судьбы, их мольбы, их вздохи, а потом с радостью услышали клики торжества, когда Полифема удалось обмануть.
Он мог бы сказать: это была земля вулканов. Но тогда многие разошлись бы по домам и улеглись бы спать, а по дороге домой, на темных улицах феакийского города, говорили бы друг другу: «Ах вон оно что, вулканы. Ну и что здесь особенного? Наши мореходы бывали там и видели их извержения. Мы о них наслышаны. Это Гефест или Посейдон поворачиваются во сне с боку на бок, выплевывая камни и извергая огонь из горных и морских недр. Мы хотим услышать о подвигах, иначе чего ради стоять здесь да тратить время зря, лучше уж пойти домой скрести свиней или поиграть в шары с детьми».
И он говорил:
— Корабли наши были точно заколдованы, мы все время попадали не туда, куда плыли. Так, нас прибило к Острову Одноглазых, он лежал в глубокой бухте возле Длинного берега. Стоял туман. Мы сошли на берег Маленького островка, день у нас, как сейчас помню, выдался трудный, мы устали и приуныли. Наутро мы получше рассмотрели островок. Здесь оказалось немало диких коз, и мы отправились на охоту с луком и копьями, было у нас тогда двенадцать кораблей, каждой команде досталось по девять коз, а моей — даже десять, так что в этом отношении день прошел удачно. По другую сторону бухты лежал Остров Одноглазых, оттуда раздавался грохот и треск, и, когда они готовили себе пищу или обогревались у очага, из их пещер валил густой дым, а вечером запылал такой яркий огонь, что небо стало совсем светлым. На другой день я переправился туда на своем корабле, а остальные суда остались ждать возле Маленького островка. Я хотел получше рассмотреть Остров Одноглазых и узнать, что за народ там живет. На борту у нас было вдоволь еды и вина — такого крепкого вина я в жизни не пробовал, — к нему добавляли обычно двадцать частей воды, только тогда его можно было пить. Помню, когда мы шли на веслах через бухту, задул противный ветер, но все же мы добрались до острова. Первое, что мы увидели, был вход в пещеру, окруженную громадными соснами и дубами. Я взял с собой двенадцать человек. Сначала мы миновали что-то вроде двора, обнесенного высокой оградой. Людей видно не было, но зато вдоволь всякой снеди, а внутри, у входа, лежал огромный камень.
Странник выпил вина и задумался, но не дал молчанию затянуться настолько, чтобы они успели начать расспрашивать.
— В пещере было пропасть всякой еды, несметные ее запасы. В больших корзинах сыр и хлеб, а в загонах козлята и ягнята. Мои спутники предлагали взять все, что было в пещере, и убраться на корабль. Но я хотел увидеть того, кто обитал в пещере, я думал, что он нас одарит, ведь гостей принято одаривать. Мы развели огонь, поели, выпили вина и стали ждать. И к вечеру явился хозяин пещеры, звали его Полифем. Никогда в жизни не видел я такого великана. Мы забились в угол — не помню, говорил ли я вам, что пещера была размером с несколько домов? — и он обнаружил нас не сразу. У него было много дел: он загнал на ночь в пещеру своих овец и коз, потом уселся доить коз, сцеживая молоко в большие деревянные лохани и корыта. А потом завалил вход в пещеру громадным камнем. Да-а, и мы оказались взаперти.
Он сделал паузу и оглядел слушателей. Он еще мог изменить свой рассказ. Или не мог? Лица их светились в отблеске очага — светились ожиданием. Вместе с ним они ждали в пещере, они сидели и стояли рядом с ним, вокруг него, не только здесь, в зале Алкиноя, но и у Полифема. Он знал: если он скажет правду, ему не снести их разочарования. Он мог сказать: «Я немного приврал, в действительности мы попали на этот остров во время извержения вулкана, вокруг нас градом сыпались камни, а мы сглупили, забились в пещеру, и громадный камень рухнул и завалил выход из нее. Много часов подряд бились мы, пока нам наконец удалось его сдвинуть и выбраться наружу, мы помчались вниз по склону, сели на корабль и налегли на весла. Я потерял многих товарищей, они погибли под обвалами камней».