— Фью-ю! — присвистнул Быстроногий. И шагнул ему навстречу. — Вот вы где! Так это вы крались за мной, господин Странник. А я думал…
Луч света, взметнувшийся вверх, некстати лег на них, обнажая лица.
Но Трижды Высокочтимый не обратил внимания на его слова. Он подошел еще ближе. В руке у него был кадукей — жезл вестника, он поднял его, словно желая подтвердить, что это не кто иной, как он.
— Господин Капитан, — сказал он, и тело его заходило ходуном, как у кастрата или любителя мальчиков. — Дорогой господин Путешественник, господин… Адмирал! Вот вы где!
— Ладно-ладно! — нетерпеливо пробурчал старший. — Говорите потише. Незачем повышать голос. Слух у меня хороший. Так чего вы хотите?
— Да просто поболтать! — радостно рассмеялся Вестник. — Поболтать, чего ж еще. С вами. Ну и, само собой, с ней тоже. Вы догадываетесь, наверное, о чем.
Странник помедлил с ответом. В глубине души он не мог решить, что же он должен чувствовать — злобу, праведный гнев или горе, должен ли он выказать легкую иронию или грубую издевку. Да и на голос свой он не мог положиться. Он с горечью чувствовал происшедшую в себе перемену. А тот стоял рядом, извиваясь всем телом, словно, к полному своему удовольствию, раскачивался на бельевой веревке, — этакий пустой хитон на ветру.
— Кто вас послал сюда, Высокочтимый? — наконец с трудом выговорил он. — Если вы хотите меня о чем-нибудь спросить, я готов вам ответить, с условием, что вы не станете говорить с ней — с той, что там, в доме. Я глубоко почитаю згу даму, но в данную минуту она… да, я глубоко ее почитаю, и она оказала мне важные услуги…
— Вот как, — сказал Быстроногий. — Она оказала вам важные услуги. В самом деле?
Казалось, еще мгновение — и он лопнет под напором невысказанных слов, он опять завертелся на месте — видно, находил в этом отдушину.
— Вот как! А мы полагали, что вы здесь пленник. Так полагали мы. Но, может, вы считаете, что вы в Доме Отдыха?
До них доносился шум прибоя, бившегося в оба берега. Годы, думал он. Вот они рухнули на меня.
— Если вы хотите передать мне привет или приказ, Высокочтимый, я прошу вас не откладывать.
Тот продолжал извиваться.
— Мне велено передать вам донесение, а ей, управляющей Домом Отдыха, — указания.
— Я не хочу слушать никаких донесений, — грубо возразил он. — Меня они больше не интересуют. Поздно.
Тот вытянулся вдруг во весь рост, едва ли не щелкнул каблуками.
— Кем приказано, позвольте спросить? — Но он уже знал кем.
— Нет, — устало ответил он. — Я выслушаю вас, Высокочтимый, если вы пообещаете отложить разговор с ней.
Тот снова завертелся на месте. И помахал жезлом у носа бородатого.
— Может, я и не стану ни о чем вам доносить, — заявил он, переменив тактику. — Может, я ослушаюсь приказа. Кто знает, что мне взбредет в голову, если я осержусь на вас, Адмирал. Может, это знаете вы?
Странник вспомнил, что перед ним стоит Ненадежный, Лукавый. Он отступил на несколько шагов, словно позади него тьма была гуще. Годы, подумал он. Они снова рухнули на меня. И на этот раз мне от них не увернуться.
— Выше в горах есть хижина, — сказал он как мог спокойно. — Пастухи укрываются в ней от дождя. Там можно поболтать. Пошли.
И двинулся вперед. Легконогий почти неслышными шагами последовал за ним, вновь принявшись насвистывать.
Глава вторая. ОЖИДАНИЕ
Дочь Долиона [8] шла, вихляя бедрами, извиваясь всем телом и подняв руки над головой, точно гляделась в зеркало, хотя зеркала поблизости не было. Но поскольку в доме было полно мужчин, ее груди и вихляющийся зад отражались в их глазах; впрочем, даже оставаясь наедине с собой, она все равно любовалась своим отражением в запахе своих благовоний, в собственной тени, и еще она видела свое отражение в голосах других рабынь, а в них звучала смесь зависти и восхищения.
— Меланфо!
— Да-а, Госпожа, — откликнулась она (она не сказала «Да, Госпожа», или «Да, Ваша милость», или «Да, Высокодостойная», или «Да, Высокородная», как говорили другие рабыни или светские дамы). — Да-а, Госпожа, — откликнулась она то ли вопросительно, то ли нетерпеливо, оттого что ей докучают, то ли обиженно, а может быть, даже снисходительно.
Пенелопа ждала. Был час сооружения прически. Эвриклея, старая нянька и кормилица героя, уже успела, сменяя холодные и горячие полотенца, освежить кожу на ее лице. Старуха находила, что у хозяйки все еще прекрасный цвет лица, но девчонка с мелкими колечками завивающихся почти как овечье руно, черных, пахнущих маслом волос и со смуглой кожей находила, что «Высокодостойная» выглядит весьма увядшей. Причесывать госпожу было обязанностью Меланфо. Извиваясь змейкой, она скользнула в комнату и остановилась у самого порога.
— Да-а, Госпожа.
— Волосы, — приказала Женщина средних лет.
— Да-а, Госпожа.
Девушка втянула живот, насколько это было в ее силах, и мягкой поступью подошла к хозяйке, однако сандалии ее, совсем некстати, загромыхали по деревянному полу Женских покоев [9].
— В будний день щеголяешь в сандалиях, — заметила Пенелопа брюзгливо.
— Да-а, Госпожа, — ответила девушка, но теперь в ее голосе зазвучала ласковая, воркующая вкрадчивость.
Она ловко работала проворными, мягкими молодыми руками. Сначала она расчесала длинные, роскошные, хотя и несколько потускневшие, темные волосы царицы, потом заплела их в три косы, которые уложила валиками. Над ухом она заметила седые волоски, которые ей было приказано вырывать, потому что Эвриклея видела уже не так хорошо, как бывало. Сегодня седых волосков оказалось три или четыре. Они были здесь и вчера, Меланфо могла бы вспомнить (если бы захотела вспомнить), что они появились уже дней пять-шесть назад, а может, и раньше — тому дней десять. Но она и сейчас не стала их трогать. Не меньше двух с левой стороны и еще несколько с правой. Пенелопа взяла зеркало и стала рассматривать свое измененное, искаженное бронзовой блестящей поверхностью лицо. Сама она ничего обнаружить не могла.
— Лишних волосков нет? — спросила она, избегая уточнять, какого цвета эти лишние волоски.
— Не вижу, — ответила девушка.
— Посмотри еще раз! Это был приказ.
Девушка наклонилась ближе к ненавистной шее, к ненавистному белому затылку, к ненавистным волосам карги средних лет. В окно она увидела одну из домашних кошек [10] — та шла через внутренний двор к воротам.
— Вот один, — сказала она.
— Только один?
— Я вижу только один. Их уже давно не было, — мягко заметила она.
Пенелопа немного оттаяла.
— Хорошо, — сказала она. — Вырви его.
Женщина средних лет зажмурилась и стала ждать. Она всегда боялась малейшей боли, всегда была неженкой, еще с юности. Она вскрикнула «ай!», прежде чем почувствовала укол. Вместе с седым волоском девушка вырвала темный. Когда Женщина средних лет повернулась к ней, темный волосок уже валялся на полу, второй Меланфо поднесла к глазам хозяйки. Та взяла его, грустно рассмотрела со всех сторон, обвила тонким колечком вокруг левого мизинца, потом, сняв колечко, скатала его в комочек. Ей хотелось истребить его, сжечь. Проглоти его и подавись, думала темноименная [11] дочь Долиона. Подавись своей гривой.
Сейчас начнется допрос. Она угадывала это, чуяла безошибочным чутьем. Допрос всегда начинался перед тем, как Женщина средних лет сменяла утреннюю кофту на домашнее платье. Старуха Эвриклея большую часть сплетен выкладывала ей чаще всего перед тем, как наступал час причесывания, — садилась на край кровати и все утро нашептывала и хныкала. Господи, вот страшилище! — подумала дочь Долиона с такой страстью, что даже испугалась вдруг, как бы не услышали ее мыслей.
Серая, тощая, остроглазая, хотя частенько и подслеповатая старуха с увядшей, высохшей грудью, жилистой шеей и вздутыми на руках венами (таким взглядом сквозь презрительное отвращение молодости глядела на нее девушка) кашлянула.
— Подойди ближе, Меланфо, — сказала Женщина средних лет.
Девушка сделала несколько шагов вперед и стала перед хозяйкой чуть поодаль. Она изготовилась к бою, то есть тряхнула короткими кудряшками, невинно повела белками больших глаз, как на грех испещренными сегодня красными прожилками, облизнула губы и улыбнулась широкой, ласковой улыбкой. В улыбке притаился страх.
— У тебя невыспавшийся вид, девчонка.
— Как будет угодно Благородной госпоже.
— Ты плохо спишь по ночам?
— Нет, Госпожа, — ответила девушка, и ответила правду: она спала как убитая, когда ей давали уснуть. Теперь она таращила глаза, чтобы подчеркнуть, какая она свежая и бодрая. Переводя взгляд от губ Хозяйки к ее лбу, корням волос, ушам и подбородку, она короткими рывками поворачивала голову из стороны в сторону. Она прислушивалась к звукам, доносившимся снизу из большого зала [12] и со двора, готовая умчаться с неописуемой живостью и неслыханной свежей бодростью. Живот она втянула так глубоко, как только могла. Как раз на ее живот и уставилась Пенелопа.
— Это что, Эвримах, я не ошиблась?
Девушка выдохнула некий бодрый звук, который мог означать «да», но мог и ничего не означать. Она не смела опустить глаза, но лицо ее стало еще смуглее.
— И Антиной тоже?
В голосе Пенелопы совсем не осталось равнодушия средних лет, в нем появилась неуверенность. Она подняла глаза, но избегала встречаться взглядом с рабыней. Она глядела на буйные черные негритянские волосы, на рывками поворачивающуюся шею, на округлую молодую грудь, которую скоро будет сосать младенец, — взгляд быстро скользнул по талии, по животу. Девушка поостереглась выдыхать «нет»: в этом слове была правда, но она ведь боялась другого имени.
— Путаетесь с кем ни попадя, — безмятежным тоном сказала Пенелопа. — Само собой, я ничего об этом не слыхала, это ниже моего достоинства, ниже моего положения, моим ушам не пристало слушать и слышать о подобных делах. Но мне нашептывают об этом — ничего не поделаешь, приходится кое-что знать. Шныряете тут по ночам, валяетесь с ними, когда они напьются так, что не могут добраться до дому или до постоялого двора [13]. Я знаю об этом, но единственный ответ, до которого я могу снизойти, единственное, что я могу заметить, если преклоню свой слух к подобным разговорам, если снизойду до подобных нашептываний, — это что я решительно не одобряю подобного поведения. Так кто же это, один Эвримах?
Проклятая наушница, подумала девушка и метнула взгляд так далеко, что перечеркнула им Эвриклею.
— Да, — ответила она внятно, четко, хотя и не совсем правдиво.
— А что, Антиной очень сильно буянит?
— Не знаю, — бойко и бодро ответила девушка, — Не знаю, что Ваша милость изволит называть буйством. Но говорит он громко, они ведь все время спорят о разных разностях, мне в них смыслить не положено, поскольку я здесь играю роль рабыни. — (Она сделала ударение на слове «роль».) — Но говорит он громче других.
Увидя, однако, как лоб царицы, лоб Женщины средних лет потемнел и на него набежали морщины, она сказала, выдохнув, а потом упоенно втянув в себя воздух:
— Многие находят, что у него необыкновенно красивый голос.
Морщины сбежали с лица Женщины средних лет — с лица, по мнению девушки, старого и увядшего.
А еще считается красавицей, твердят правдивыми голосами, будто она красавица, насмешливо подумала дочь Долиона. И тут же снова испугалась, что ее мысли будут услышаны. Она сделала выдох, потом вдох, чтобы придать интонации плавность.
— Огорченный Высокочтимым отсутствием госпожи, он громко требует ее Высокочтимого присутствия, — сказала она, дважды поклонившись хозяйке.
На губах Женщины средних лет появилась улыбка (ей-же-ей, она была хороша), по лицу скользнул отблеск восходящего Гелиоса, отстраняясь, она мотнула головой:
— Поди прочь, дуреха.
* * *
Когда упрямые сандалии — чем дальше они удалялись, тем упрямее становились — отстучали по верхней прихожей, потом по ступенькам Гинекея, а потом и по прихожей внизу, удалившись на такое расстояние, откуда Меланфо уже не могла подслушать, Высокородная госпожа обернулась к Эвриклее. Взгляды их встретились в полном взаимном понимании, которое ни разу, однако, не нашло выражения в словах. Старуха могла истолковать взгляд, как ей было угодно, и она толковала его безошибочно; но она была воспитана во времена политических бурь — именно тогда отец Долгоотсутствующего, Лаэрт, привез ее на здешний остров. Подслеповатость, которая, во всяком случае отчасти, была притворной, иногда странным образом мешала ей, по ее уверениям, понять, что ей говорят; зато нападавшая на нее по временам наигранная близорукость охраняла ее от падения в одну из близлежащих ям, куда случалось угодить тем, у кого глаза были слишком острые и дальнозоркие. Участвуй Эвриклея открыто в государственной или городской политике, она без труда могла бы стать премьер-министром или, скажем, министром информации, министром финансов, а не то народным комиссаром. Но тут мы вступаем в область догадок. В нынешнем же своем положении, занимаемом ею вот уже более двадцати лет, Эвриклея осуществляла — быть может, не столь незаметно и тайно, как казалось ей самой, но зато весьма целенаправленно — государственную деятельность, охватывавшую все области общественной и политической жизни на Итаке, и влияние ее, оказываемое путем нашептываний, незаметных подталкиваний, покачивания головой, хмыканья, подмигиванья, покашливанья, пошаркиванья, распространялось на всю группу островов [14] от Левкады и Дулихия до Зама и Закинфа и даже на Большую землю. Преувеличивая самую малость, лишь на столько, сколько необходимо, чтобы придать некий таинственный масштаб ее личности, можно сказать, что ее подслеповатые глаза с удивительной зоркостью блюли экономические и политические интересы хозяев на ближайшей части материка — в Акарнании, где Семейство держало крупный рогатый скот для откорма на тучных пажитях. Влияние ее, влияние тайное, достигало даже и более отдаленных мест. Но если бы кто-нибудь посмел намекнуть ей на это, она сложила бы свои старческие, с набухшими венами руки на иссохшей груди и сказала бы примерно следующее: «Не понимаю, о чем вы? Это я-то, жалкая, несчастная старуха?» А может, и так: «Уж коли я вздумала бы хвастаться, я сказала бы, что я первая из придворных дам. Но на самом-то деле, сами видите, я всего лишь престарелая Старшая кормилица и бывшая нянька, которую Госпожа время от времени удостаивает разговора». Однако факт остается фактом: вовсе не у Госпожи, а у Эвриклеи были агенты и доносчики на всех окрестных островах, да и на Большой земле, и кто знает, где еще.
Итак, взгляды их встретились, когда на лице Женщины средних лет еще не угас отблеск кокетливой улыбки — улыбки, рожденной процедурой причесывания и вообще утреннего туалета, улыбки, которая говорит о том, что впереди день, могущий оказаться наполненным или хотя бы приправленным приятными событиями. Пенелопа была женщиной опытной. Она изведала и наслаждение жизнью, и одиночество, но еще не дошла до того рубежа, до какого добралась старуха, — по ту сторону наслаждения, до равнодушной покорности или до хладнокровного, решительного и — в известной мере — безличного и бескорыстного действия. Но о том, что воля к действию у Пенелопы была, свидетельствовали подбородок, очерк губ, а также светло-карие глаза, которым морщинки вокруг них придавали испытующее выражение. Она была благовоспитанная и в то же время очень практичная дама, а вовсе не полубогиня — роль, весьма популярная у высокородных бездельниц на Большой земле и даже на островах и отчасти порожденная распространением сектантства [15] и разъездными его проповедниками. Она была рачительная хозяйка. Кажущаяся леность ее средних лет тела отнюдь не оспаривала этого впечатления, а лишь усугубляла его. Держалась она весьма уверенно, но сведущий психолог тотчас распознал бы в ее уверенности личину. Она вела себя соответственно своему положению, но внутренне чуть заметно усмехалась над своей ролью хозяйки усадьбы на маленьком острове. Поглядев на ее лицо, нельзя было не признать, что Эвриклея, служанки, рабыни, гости в нижнем зале и пастухи бесспорно по справедливости, с полным основанием называли ее Госпожа, Мадам, Ваша милость, а не Княгиня или Царица. Часто говорили еще — Супруга, и хотя супруг, в том числе покинутых, на островах хватало, понятное дело, Супругой, самой первой из всех, была она. И если современный перелагатель событий, их прислужник, преобразующий, раздувающий или преуменьшающий их, подручный высокопоставленных богов и нижестоящих людей, изустно или в записях на восковых табличках утверждает, что Пенелопа, сохраняя достоинство царицы островного государства, вовсе не желала пользоваться блеском этого титула, в этом нет никакого противоречия. Она была царевной по рождению, с точки зрения политической практики она была царицей, супругой правителя государства, но было бы смешно, если бы к ней обращались «Ваше величество», да никто таких попыток и не делал. Царевича, Телемаха, также звали Мальчонка или Сын, это указывало на его общественное положение и в то же время выражало скрытое презрение к подхалимству и принятым на материке титулам. Ваше высочество, Votre Altesse, Durchlaucht и тому подобные обращения звучали бы комично в будничной жизни обитателей Итаки, занятых разведением свиней, овец и коз. Но никто ни на минуту не забывал, что она Госпожа и Супруга, первая дама на островах [16], и даже если она самолично пряла и ткала ради собственного удовольствия, а также ради прибыли или принимала участие в стрижке овец и доила корову или козу, это был не только практичный поступок, но и ритуал: благословение, милостивое поощрение труда, признание ценности трудовых рук, трудовых мышц — самого труда.
Она была очень хороша собой.
Конечно, девчонки вроде смуглолицей дочери Долиона или те молодые рабыни, которые по долгу службы или по зову плоти спали с молодыми и пожилыми мужчинами из компании женихов, этого не находили, но вдумчивый наблюдатель должен был бы признать эту помесь Афродиты с Деметрой весьма удачной. Роста она была среднего; старение, которое выражается иногда в морщинистости, усыхании, а иногда в преувеличенной утонченности, бесплотности облика, еще не началось. Открытое, хорошо вылепленное лицо, лоб широкий, но не настолько высокий, чтобы лицо казалось нагим; красиво расставленные глаза спокойны и все еще завлекательны, волосы, как уже говорилось, темные, каштанового оттенка и вопреки мнению дочери Долиона мягкие, подбородок волевой, но не грубый, линия шеи безупречна, как у Афродиты. Она была прекрасно сложена. Ей не нужно было тужиться, выпячивая грудь, втягивая живот или добиваясь приятной округлости кормы. Изгибы ее тела покоились, если можно так выразиться, в изящной природной соразмерности. В поступи ее чувствовалось достоинство, подчеркнутое, быть может, чуть-чуть больше, чем следует, — Пенелопу, например, невозможно было представить себе бегущей, но все же походка ее не была тяжеловесной поступью матроны. Руки и ноги ее были холеными, она белила и румянила лицо и плечи, однако косметикой не злоупотребляла. Таким образом, она являла собой образ женщины достойной и красивой, которая могла быть украшением лучшего дома, самого прекрасного и содержащегося в образцовом порядке дворца, женщины, которая производит впечатление на окружающих и главенствует над ними если не благодаря своему уму, то благодаря своей сдержанной повадке, врожденному изяществу; когда в одной с ней комнате находились другие дамы, она не только по своему социальному положению, но прежде всего благодаря игре лица, осанке и движениям во всех отношениях была первой, была Госпожой, была Мадам.
— Сейчас я желаю выслушать отчет об овцах и свиньях, — сказала она. — Остальное потерпит до вечера.
Она стояла у открытого окна. По внутреннему двору медленно кралась кошка, держа в пасти мышь.
* * *
У дочери Долиона, Меланфо, без сомнения, было хорошее место, даже если под влиянием брата, Главного козопаса, она и считала, что ведет свой род от знатных людей из далекой южной страны по ту сторону Великого моря. Между тем ей самой ее служба не нравилась, да и было бы противоестественно, если бы нравилась, однако выпадали минуты, когда она улыбалась довольной улыбкой и чувствовала себя безмятежно счастливой, сознавая, что находится под надежной защитой. Ее нельзя было назвать рабыней в полном смысле слова. Позднейшие времена, быть может, будут утверждать обратное, но современный рассказчик, которого занимает не только внешность Меланфо, но и ее внутренний мир, утверждает: рабство было почти отменено Супругом, Странником, которого в этом доме с нетерпением ждали, хотя, быть может, и боялись, однако рабов он сохранил. Согласно всем законам человеческим, а также наверняка и божеским, Меланфо была собственностью царской семьи, но с ней обходились не как с вещью в юридическом смысле слова, а как с лицом, находящимся в услужении. Меланфо шла через двор и увидела кошку. Рассказчик с точным знанием жесткой жизненной механики, убежденный в бесполезности всяких оттенков, пожалуй, описал бы это так:
Дочь Долиона идет через двор. Постукивают сандалии. Сверкает, печет солнце. Кошка пятнисто-серая, в пасти (а может быть, во рту, в зубах) она крепко держит мышь. У кошки, схватившей мышь, текут слюнки. Дочь Долиона вихляет задом. Он подходит к ней.
— Привет.
— Славная погодка.
— Остальные пришли?
— Кое-кто пришел.
Он хватает ее за руку.
— Пусти, Эвримах. Я вправду в тягости.
— Провались я в тартарары, разрази меня Посейдон, мне на это плевать. К тому же, Аид тебя возьми, вид у тебя цветущий. Даром что ты в тягости, вчера вечером ты куда-то улизнула. К кому это?
— Не твое дело.
— К Антиною небось?
— Дурак! Я просто вчера устала, дорогой.
Кошка с мышью уже добралась до середины двора. Он пнул кошку ногой. Кошка как очумелая стрельнула в свой угол у двери в кухню.
Солнце жарит как очумелое. Палит. Печет. Жжется.
Глаза у него черные, и в них — смерть. Овцы и козы блеют взапуски за стенами города на склоне холма. Скоро поспеет еда. В наружном дворе забивают борова и овец. Солнце и впрямь печет.
— Под вечер увидимся, Эвримах.
— Точно?
— Точно.
— Ну ладно, привет.
Стук сандалий удаляется в разные стороны. В воротах появились другие мужчины. Молодые и средних лет.
В прихожей перед большим залом слышится грохот — это мужчины составляют там оружие.
Солнце и впрямь печет, полдень.
Вот так может выглядеть правда, пересказанная с жесткой прямотой. Но можно изложить ее и по-другому.
Дом — или дворец — в одной своей части был построен в два этажа. Окруженный богатыми домами, он стоял в акрополе [17], над гаванью со стороны пролива, отделявшего остров от утесистого Зама. Ниже по склону были разбросаны дома победнее и виноградники. Эта часть острова, северная, изобиловала горными пустошами, где паслись стада овец и коз. Свиней держали в южной части острова, куда путь лежал вдоль высокого горного хребта, через узенький перешеек.
При доме было два двора. Наружный, обнесенный оградой прямоугольник, — место жертвоприношений и забоя скота, площадью пятнадцать метров на тридцать. Внутренний, по которому сейчас как раз и шла беременная дочь Долиона, был несколько меньше и частью выложен плоским камнем, ограда в два человеческих роста сложена из обтесанного камня, камни плотно пригнаны один к другому, без помощи строительного раствора. Здесь находился глубокий колодец с питьевой водой. С внутренней стороны двор был обведен галереей, посредине стоял домашний алтарь и каменная скамья для заклания жертв. Большой зал, в который попадали из внутреннего двора через прихожую, был квадратным, метров этак двенадцать на двенадцать, и построен в один этаж. Посредине был устроен очаг, окруженный колоннами, отступя от стен также шли колонны, на которых держались потолочные балки, между колоннадой и стеной оставалось пространство для столов. Второй зал, внутри дома, был вполовину меньше главного зала, из него лестница вела в Женские покои, где обитала Пенелопа. В дальнем конце первого этажа помещались кладовые и комнаты для гостей, а рядом — выход на задний двор к оружейной. На заднем дворе находились также людская и крытая кухня, а еще дальше — несколько каморок. Большой зал начал мало-помалу ветшать — уже много лет подряд им каждый день пользовалась целая орава. Пирушки именовались визитами вежливости, но на деле были чистейшим грабежом.
По обе стороны дворца за оградой двора располагались дома богатых людей, оливковые рощи и виноградники. Остальную часть города, по низу склона, сбегавшего к гавани, составляли маленькие или среднего размера белые домишки, а у самого подножья лепились хижины. В гавани всегда было множество кораблей, вытащенных на прибрежную гальку или стоявших на якоре. Только в воспоминаниях, издалека, в приступах жгучей тоски по родине можно было назвать город светлым.
Дочь Долиона пошла по двору направо, держась в полуденной тени галереи. Она и кошка оказались теперь в одной и той же стороне двора, потому что кошка высунулась из своего угла возле кухни, похваляясь добычей — жирной серой мышью. Эвримах поставил свое копье в прихожей и вошел в большой зал, несколько раз обернувшись вслед Меланфо. Она спиной чувствовала его взгляд — в самом буквальном смысле.
Меланфо сделала круг по галерее, вышла на солнце, снова вернулась в неширокую тень портика, потом опять вышла на солнце. Неторопливо прошла мимо открытых ворот, ведущих в наружный двор. В них как раз показались двое из гостей с Зама. Сегодня опять назначено большое собрание, на нем будут обсуждать… ясное дело что — политику. Политика была для нее все равно что кошка. Или судьба. Судьба с большой буквы. Меланфо была с ней знакома, но каждый раз, когда она наклонялась, чтобы потрепать Политику по голове, приласкать ее, познакомиться с ней поближе, та увертывалась. Политика пахла смертью и злобой, острыми зубами и когтями. Но она пахла и мечтами Меланфо — мечтами о том, как темнокожая дочь Долиона станет важной дамой, госпожой, восстановленной во всех правах: в своем праве свободно развлекаться, любить многих мужчин, в своем праве свободно карать, мстить за… она не всегда знала толком за что, но — мстить. Наследственным знанием она знала о Политике следующее: если хочешь выбиться наверх и стать той, кем ты была прежде, надо перетянуть Политику на свою сторону.
Антиной нанесет решительный удар, и все изменится. Изменения касаются политики. Чтобы все шло хорошо, надо править по-другому. Раз он так говорит, она уверена: так и есть.
Она уже трижды обошла двор вокруг то по солнцепеку, то в тени, когда появился Предводитель женихов. Кто-нибудь — Эвриклея или Госпожа — наверняка глядели сверху из окна. Но ей было все равно, Меланфо боялась их, только когда оставалась с ними наедине.
— Антиной, — прошептала она, он на ходу обернулся, остановился, потом обернулся в другую сторону и бросил взгляд на окна во втором этаже.
— Чего тебе надо, цыпка?
Она могла бы ответить: «Мне надо все». Это была правда. Ей хотелось стоять в воротах на солнцепеке, быть такой, какая она есть, владеть миром, а он, Антиной, чтобы владел ею, рабыней. Она хотела быть лепечущим лучом света, и еще она, конечно, страстно хотела, чтобы он видел в ней частицу всего вместе взятого.
— Да просто стою здесь, — сказала она. — Просто хотела постоять здесь, когда ты придешь, — бесхитростно сказала она и присела, а хотелось ей, святотатственно воздев руки, поклониться до земли, но тут она вспомнила, что она ведь не рабыня. — И еще я хотела сказать тебе спасибо за минувшую ночь, — добавила она.
С наигранной суровостью он сдвинул густые черные брови, побренчал шейной цепочкой, которой украсил себя в этот день, лицо его смягчилось.
— Ладно, ладно. А теперь ступай. Может, я еще как-нибудь позову тебя. Может, попозже, к вечеру, очень может быть. Эвримах пришел?
— Пришел, — сказала она.
— Так-так, — сказал сын Эвпейта, выдающийся политик местного значения. — А про Телемаха ты ничего не слышала, Меланфо? Он не собирается дать деру?
Она просияла, она вступала в Политическую игру, она была в ней его помощницей.
— Главный козопас кое-что узнал, — сказала она с политической таинственностью. Она не сказала «мой брат» или «Меланфий, сын Долиона».
— Так-так, — заметил Антиной. — Что же он узнал?
— Телемах вынашивает черные замыслы, — высокопарно начала она. — Он…
— Ладно, ладно, — нетерпеливо оборвал ее Главарь женихов.
— Антиной… — сказала она.
— Что еще?
— Ты любишь меня — ну хоть чуточку?
Она стала солнечным лучом, маленькой, нежной женской тенью на земле, его лапушкой и уже хотела коснуться его своими прекрасными женскими руками, но он отпрянул и торопливо покосился вверх на окно Супруги, которая, возможно, была уже Вдовой, а вскоре могла стать и Бездетной.
— Ясное дело, крошка, — сказал он, — само собой. Если наведаешься к брату, дай ему знать, что я хочу его видеть.
Он был с ног до головы только политик, которому некогда, который еще до вечера намерен сформировать кабинет, но еще не уточнил окончательного списка министров.
Дочь Долиона проводила его взглядом до самого мегарона. Потом вышла в наружный двор, он был пуст; в углу ее вырвало.