Походка стала более твердой и упругой. Далее воспаленные глаза прояснились, волосы и борода стали мягче, и борода, умащенная елеем, приобрела золотистый блеск. Рабыни столпились вокруг, вплотную к нему. Ума не хватает держаться подальше, подумала Навзикая. Совсем помешались на мужчинах, даже те, по ком и слепому видно, что им скоро рожать. Придется их потом вразумить. Так неучтиво толкаться вокруг него, будто он какой-нибудь диковинный заморский зверь.
Лицо его было испещрено свежими красными царапинами, но запекшуюся кровь он смыл. Ноги — Навзикая украдкой покосилась на его волосатые ноги — тоже изранены. Над левым коленом виднелся застарелый широкий шрам. Ему надо бы обуть сандалии, подумала она. Плечи у него были могучие, кисти рук широкие и сильные, но загрубелые, как у воина или моряка. Одного пальца не хватало. Он был ростом пониже ее отца и братьев, но крепче сбит. Ему, верно, многое пришлось пережить, думала она. И, верно, он повидал много далеких стран, многих людей и многих женщин.
Он очень красивый мужчина, думала она.
— Угощенье у нас скромное, но, если вы готовы довольствоваться тем немногим, что мы можем вам предложить, садитесь здесь… Энония, принеси воды.
Она сделала девушкам знак, и тут у них наконец хватило ума отойти на несколько шагов, но поодаль они остановились и стали на него пялиться. Впрочем… надо отдать им справедливость, они не пялились, но любопытство их разбирало. Разбавив вино водой, она присела на низкую оглоблю повозки. А он опустился на траву перед расставленной на полотенце едой. Навзикая уже успела повязать голову платком. Я слишком загорелая и румяная, просто деревенская девчонка, думала она. И на голове сплошной колтун. Но не могу же я при нем начать причесываться. И притираний я с собой не взяла. Как глупо, я даже не подумала о них. И зеркала у меня, конечно, с собой нет.
Руки его так и рвались схватить пищу, схватить немедля. Я должен себя сдержать. Рот был полон слюны, он ее сглотнул. Перед ним лежал хлеб, ломтики вяленого мяса — удивительный, прекрасный, благородный белый хлеб и мясо — благородное, удивительное.
— Как зовется эта прекрасная страна? — спросил он, отворачиваясь от еды.
— Схерия, — ответила она. — Некоторые еще зовут ее Длинный остров или Лебяжий остров. И еще Остров быстролетных судов. Мой папа здешний царь, его зовут Алкиной.
Он подумал: теперь уже можно взять, можно съесть; повернулся лицом к мясу, к хлебу, уже протянул было руки. Но тут же подумал о своих руках: у них слишком отталкивающий вид — и снова повернулся лицом к девушке:
— А вы сами, царевна? Как вас зовут?
Вот досада: она покраснела.
— Меня зовут Навзикая.
Он овладел мышцами лица, улыбнулся ей. Сейчас начну есть! — решил он про себя. Руки у него дрожали.
— Какое красивое имя, — сказал он. — Наводит на мысль о кораблях. О море [69].
— Н-не знаю, — сказала она. — Может быть, — Она снова покраснела. — Но ешьте же, вы ведь, наверно, страшно голодны.
— Спасибо, спасибо, — сказал он.
Воля еще раз одержала победу над руками, над небом, над желудком. Он обернулся к ней, в глазах начало темнеть, земля заколебалась.
— А что за народ здесь живет? — спросил он. Голос справился с дрожью, — Народ, без сомнения, выдающийся, это видно по вас, — грубо польстил он, — но какое имя он носит, как зовется?
— Феакийцы, — отвечала она. — Мы пришли из далеких краев на востоке, а может быть, с юга. Кажется, мы бежали откуда-то после войны. Но кушайте же, прошу вас.
— Спасибо, большое спасибо, — снова повторил он.
Она ждала, что он скажет, как его зовут. Впрочем, может быть, за границей это не принято, догадалась она. Она решила задать наводящий вопрос:
— Довольны ли вы вашим странствием?
И тут же сама посмеялась над собой — глупо было и спрашивать. А он…
Он склонился над едой. Протянул к ней руки. Навзикаю он больше не замечал. Он взял ломтик мяса, поднес ко рту, проглотил его целиком. Потом закрыл глаза. Принялся за второй кусок. Он работал челюстями, мышцами шеи. Чавкал. Искалеченной рукой поднес ко рту кусок хлеба. Крошки застряли в бороде. А когда он стал пить из глиняной чаши, в горле у него забулькало.
Она отвернулась. Солнце уже садилось, под деревьями и скалой сгустились тени. В солнечных лучах у реки зароилась мошкара; едва Навзикая увидела мошек, у нее зачесалась нога. Она старалась не смотреть на него, пока он ел, но слышала, как он ест. Совсем изголодался, бедняжка, думала она. Но если он будет есть так жадно, его стошнит.
Вино сразу ударило ему в голову. Оно было сильно разведено и все же для него оказалось слишком крепким. Он плеснул в него еще воды из глиняного кувшина. Некоторые из рабынь были совсем молоденькие. Две-три, несомненно, беременные. Одна толстуха темнокожая, как…
Он не хотел вспоминать. Но эта, наверно, в ранней юности, лет этак в тринадцать-четырнадцать, была соблазнительной красоткой. А теперь она, видно, на восьмом месяце. Он чувствовал, как проходят по горлу большие куски пищи. Нехорошо есть с такой жадностью, подумал он. Надо поддерживать разговор. Очень важно с самого начала произвести хорошее впечатление. Я сыт, умирая от голода, подумал он. Я должен решить, что я сыт. Я сыт.
Им покажется странным, что я привела с собой домой мужчину, думала она.
— Позвольте поблагодарить вас, — сказал он, вставая. Язык у него заплетался, он опять начал невнятно бормотать. Кровь бросилась ему в голову, он пошатнулся. Вино мне не впрок, думал он. Глупо, что я пил вино. Ему вдруг страшно захотелось спать.
— Не за что, — сказала она, снова обернувшись к нему лицом.
Девушки собирали остатки еды, складывая ее в корзину. Надо было, наверно, съесть побольше, думал он.
— Мои родители будут очень рады познакомиться с вами, — произнесла она. — Мы как раз закончили стирку и собирались домой.
— А мне будет чрезвычайно приятно познакомиться с ними, — откликнулся он. — Но что они подумают обо мне, если я явлюсь вдруг так… в одежде с чужого плеча.
— О, на этот счет не беспокойтесь, — улыбнулась она ему и снова покраснела.
Она и в самом деле прехорошенькая, думал он. Нетронутая. Она напоминает мне кого-то. В самом деле прехорошенькая. Его мысли тоже заплетались, скользили, спотыкались, хромали. В самом деле прехорошенькая.
— Мне кажется, что я знаком с вами много лет, — сказал он без всякого перехода. — То есть, я хочу сказать, вы мне кого-то напоминаете.
Она неумело пыталась приладить сбрую: хотела помочь служанкам впрячь мулов — прежде она никогда этого не делала.
— Подождите, — сказал он.
Руки саднило, прикосновение к жесткой шкуре мулов причиняло боль. Ободранные ладони были липкими.
— Вот так.
— Я поеду вперед, — сказала она. — Может быть, это покажется вам смешным, но понимаете… Не знаю, каков обычай в других странах, а здесь тотчас начнутся сплетни. Знаете, как в деревне бывает. Дай только повод — тотчас начнут сплетничать.
— Я прекрасно вас понимаю, — заверил он. — Вы только объясните мне, как пройти, я сам найду дорогу.
— Это далеко, — сказала она. — Но девушки вам покажут, так что вы еще засветло будете у нас.
Она забралась в повозку, взяла в руки вожжи и длиннохвостый кнут. С помощью вожжей и кнута повозка двинулась вверх по склону; он шел рядом, разговаривая с девушкой. Рабыни замыкали шествие. На вершине холма начиналась накатанная дорога; он увидел раскинувшиеся вокруг хлебные поля, рощи, фруктовые сады и леса. Видно было, что остров богатый и процветающий. Навзикая рассказала ему, что здешние жители — мореходы, на своих быстролетных судах они перевозят грузы и ведут торговлю с материком на востоке и с островами на севере. С землями, лежащими к югу, они по каким-то причинам связей больше не поддерживают. Солнце все еще пекло, пот катил с него градом. Несколько раз его подмывало сесть и отдохнуть.
— Еще далеко?
— Нет, — отвечала она. — Сейчас будет Роща Афины — вон она виднеется. Там вы можете обождать, чтобы люди не… понимаете, люди любят посудачить.
Она покраснела, тень пробежала по ее лицу.
Он ожидал увидеть храм, но никакого храма не оказалось — просто оливковая роща на невысоком холме. В сумерках вдали виднелся город, над всем возвышался, белел дворец, а вокруг города, сразу за его стенами, опять тянулись пашни, сады, дома поменьше и хижины. Все дышало миром и покоем.
— Подождите здесь немного, — попросила она. — Я думаю, вы дорогу найдете?
— Я просто пойду вперед, — сказал он.
Она помедлила. Он стоял рядом с повозкой и ждал
— Я вдруг подумала… — сказала она.
— О чем?
— Вы были на войне? Вы воин?
Все вокруг было таким тихим и мирным. В сумерках лаяли собаки, звякали, бренчали бубенчиками козы, мычали коровы, над крышами поднимался дымок. Казалось, он вознесся в какой-то иной человеческий мир, в мир, какого он прежде не знал, а если знал, то забыл. Человеческий род за пределами остального человеческого мира, за пределами мира богов.
— Да, — сказал он. — Но это было давно. Много лет назад.
— Я просто так спросила, — сказала она.
В ее голосе прозвучали новые нотки. Он молча подумал, не разочарована ли она. Всем им нужны герои, думал он. Рабыни ушли немного вперед, они остановились поодаль на дороге и, поджидая, перешептывались. Некоторые хихикали, другие глотали смех, фыркали, кто-то замурлыкал песенку, одна из самых молодых стала прыгать через обрывок веревки, поднимая в закатном свете облако пыли.
— И еще одно, — сказала она ему, — когда вы войдете в большой зал, идите прямо к моей матери и поклонитесь ей. Ее зовут Арета.
Как дурно они воспитаны, думала она, вполуха прислушиваясь к девичьим голосам. Проберу их хорошенько. Она натянула вожжи, подняла кнут и помахала им в воздухе.
— Вам ничего больше не надо?
— Не найдется ли у вас немного воды? — попросил он. — Меня все еще мучит жажда. — Он засмеялся, лицо сразу свело болью. — Я съел слишком много соли, в этом все дело!
Она порылась в корзине, в глиняном кувшине еще осталось немного воды. Всего несколько глотков. Она протянула ему кувшин и мех с вином.
— Вода совсем теплая, — сказала она.
— Не имеет значения. Мне только освежить рот. А вина не надо, от него в голове дурман.
— Да нет же, возьмите, — сказала она звонким голосом и вдруг засмеялась заливистым, счастливым смехом. — Вдруг вода окажется слишком теплой.
Повозка тронулась. Платье ее белело в лучах заходящего солнца. Глухо цокали копыта мулов, скрипел и постукивал кузов повозки, по временам скрежетали колесные оси. Рабыни затянули песню — хором чистых и хриплых голосов.
Гелиос опустился в море за пределами мира смертных. Дожидаясь, пока сгустится мрак, Странник сидел на одном из выложенных по кругу белых камней. Его по-прежнему неудержимо клонило в сон. Маленькими глотками он потягивал воду, теплую и оттого безвкусную. Лицо было липким от пота и пыли, сердце трепыхалось. Я и впрямь хлебнул лишнего, подумал он.
Он понял, что если еще посидит здесь, то уснет. Ветер, налетевший с гор, по-вечернему лениво шелестел листвой священных олив богини и кипарисов. И хотя он находился так близко от Бессмертной, ему показалось вдруг, что все боги, все божественные силы — это что-то очень далекое. Осязаемой действительностью была жажда, она иссушала язык, небо, гортань. Он допил остатки тепловатой влаги и только тогда пустился в путь.
Шел он осторожно. Заслышав приближающиеся мужские голоса, он нырнул в разросшиеся на склоне кусты и переждал там, пока путники прошли мимо. У ворот в высокой каменной стене не было ни часовых, ни собак, наверно, часовые ужинали у себя дома, а может, пошли прогуляться вечерком. Как видно, у этих людей времена были мирные. Привычным, но давно забытым, а теперь вновь обретенным движением руки он поискал свой меч; он вдруг затосковал по оружию. Рука, в которой не было копья, казалась пустой, спина, лишенная щита, — беззащитной. Здесь царит мир, подумал он и, хотя на нем был хитон, а через руку перекинут плащ, почувствовал себя более голым, чем при пробуждении.
Он вошел в ворота. В полумраке не было ни души. Он в сомнении остановился у самого входа. Прямо перед ним — широкая улица; из дверей, из человеческого жилья, льется свет.
Ему стало страшно. Я боюсь! — подумал он, попытался прогнать эту мысль, не сумел и под конец смирился с нею: да, боюсь. Он стал красться вдоль стены, ощупывая рукой грубо обтесанные каменные глыбы. Камни еще хранили дневное тепло, они дышали теплом. Пройдя немного, он остановился. Не могу же я явиться с такой поклажей, подумал он о глиняном кувшине и мехе с вином. Вино плескалось в мехе, шевелилось в нем, точно живое существо, точно теплая птица хмеля, пойманная саднящей рукой. Он вытащил костяную пробку, вылил содержимое в кувшин и выпил; вино было сладкое, клейкое, крепкое. Положив на землю мех и кувшин, он привалился к стене.
Почти сразу он почувствовал себя лучше, смелее. Вино обволокло его, теперь у него был заслон, щит.
— Все, больше мне нельзя ни капли, — громко сказал он, хохотнув. — Ни капельки. Совсем я стал никудышный, негодный, пропащий, конченый. Жалкая развалина, а теперь еще вдобавок напился. Ну и черт с ним. Что мне вообще здесь понадобилось? Зачем я вообще отправился в плавание? Почему не остался там, где был?
Но он знал, что не мог остаться. Высокодержавные добрались бы до него другим способом, более жестоким и постыдным. И вот он стоит здесь, прислонившись к шершавой стене в чужеземном городе, и сейчас пойдет куда-то, а может, убежит прочь. А может, ляжет на месте и уснет. Нет, не хочет он уподобляться нищеброду, на которого мочатся собаки, если им неохота снизойти до того, чтобы разорвать его в клочья. Я ведь тоже царь, подумал он и расправил плечи. Тоже правитель. У меня тоже есть свой город и дворец.
Он боролся с действием вина, но силы его иссякли. И он побрел назад вдоль стены, накинув на плечи плащ и стараясь идти твердым шагом. «Я Одиссей, — твердил он себе. — Я Одиссей, я Одиссей, я царь среди смертных».
В воротах появилась девушка, ее платье белело в темноте. Он вздрогнул, выпрямился, поднял голову и подошел к ней ближе. Но это была не царевна.
Девушка что-то сказала.
— Что?
Она повторила свои слова.
— Вы… это вы чужеземец? — спросила она застенчиво.
— Да, я. Я чужеземец, — промямлил он. — Конечно, чужеземец. Это уж точно.
— Вы… вы идете во дворец? — спросила она, отступив на несколько шагов.
— Да, хотел бы, — сказал он. (Нельзя ее пугать, а то она исчезнет, вдруг это богиня, вдруг Афина. Я должен твердо стоять на ногах и говорить твердым голосом.)
— Я чрезвычайно хотел бы направиться в сторону дворца, — заявил он с расстановкой, четко выговаривая каждое слово.
— Барышня… Ее милость, — поправилась она, — приказала, чтобы я вас провела. — И она пошла вперед по широкой улице между домами. Из садовых калиток и дверей домов струился свет, колыхались тени, он увидел, что это девочка-подросток.
Сквозь винные пары он сознавал, что этот город похож на его родной город, только, может быть, побольше. Похож: он был также на тот распроклятый, далекий, сожженный и разграбленный город, только, наверно, поменьше. Дворец, светлым пятном выступавший из мрака, был похож на его собственный дворец, каким он ему помнился, разве что побольше, кто его знает. Девочка была такой же смертной девушкой, как царевна (как бишь ее зовут? Что-то связанное с кораблями, с морем), только помоложе. Он хотел положить руку ей на плечо, но не осмелился. Ах ты девчурка моя, смутно подумал он, опора ты моя, посох ты мой, пастушка ты моя, посланница богини.
— Это здесь, — сказала девочка и остановилась у ворот. ведущих во двор. — Не забудьте, сначала обратитесь с приветствием к царице.
Он, шатаясь, побрел по двору, девушка растворилась где-то в пространстве, в темноте, в дверях, прорубленных в белесоватой стене. Здесь стоят часовые, догадался он, но часовые ни о чем его не спросили. И он двинулся к светлому проему, туда, где были цари, царицы, люди. Первое, что он увидел в зале, переступив его высокий, сверкающий медью порог, был огонь в круглом очаге, обведенном колоннами, и его желтые и красные отблески на кубках. Свет от очага падал на полную, добродушную с виду женщину, которая сидела и пряла, держа в руке поблескивающее веретено. Рядом с ней в кресле сидел мужчина. Вдоль стен за гладко обструганными столами, на которых стояли сверкающие кубки и кратеры, расположились седобородые мужи.
Он подошел прямо к женщине, остановился, пошатнулся, ноги у него подкосились. Стукнувшись коленными чашечками о каменный пол, он положил голову ей на колени.
Я сплю в доме у людей, подумал он.
Глава двадцать вторая. ЖЕРТВОПРИНОШЕНИЕ НЕСТОРА
Завершив свой туалет, Телемах сиял, благоухал и чувствовал себя полубогом. Он удовлетворенно оглядел себя в медное зеркало, которое обнаружил на постели, когда вернулся из купальни. Он никак не мог отделаться от мысли, что, пожалуй, он и впрямь неотразим.
Утренний воздух был удивительно чист и свеж; никогда еще мне не доводилось видеть такого ясного и свежего утра, подумал он, проходя через мегарон к алтарю, расположенному во внутреннем дворе.
Между тем Нестор развил кипучую деятельность. Одного из зятьев, сына по имени Персей и слугу он послал на ближайшее пастбище, чтобы привести оттуда жертвенную телку, но ее привели еще до того, как трое посланцев отправились в путь, — оказалось, старик забыл, что отдал приказание пастуху еще вчера. Потом он послал вестника на Телемахов корабль, и вся разобиженная компания молодежи, которая накануне в припадке разочарования устроила на берету пиршество, перепилась, учинила драку и еще не проспалась с похмелья, явилась в город в полном составе, исключая, правда, двух бедолаг, которым наказали сторожить корабль. Выйдя во двор, Телемах издали услышал, что приближаются его друзья.
Алтарь был сложен из четырех лоснящихся от жира камней — по сути дела, самый обыкновенный низкий очаг. Зятья, сыновья и слуги ждали; кроме них сюда пришли многие жители города. Домочадцы считали происходящее празднеством, так же относились к нему и некоторые горожане — они облачились в свое самое нарядное платье, многие мужчины прихватили с собой оружие — старое, унаследованное от отцов, и новое: тяжелые длинные щиты и легкие круглые, которые они держали неловко и неумело. Пришла сюда и городская беднота — эти больше из любопытства, похоже не испытывая настоящего религиозного пыла; проникновенный и возвышенный смысл церемонии, как видно, совершенно от них ускользал.
А Нестор кричал и командовал своим надтреснутым голосом. Быть может, для затравки, до того, как появилась его супруга, он успел осушить кубок-другой неразбавленного вина. Подвели телку, Фрасимед и Писистрат уже стояли наготове: один держал тяжелый убойный бронзовый топор, другой — длинный обоюдоострый нож. Увидев Телемаха, Нестор воскликнул:
— Ага, глядите, вот и он!
Телемах поклонился, произнес слова приветствия и поблагодарил за вчерашний прием. Старик встал возле алтаря-очага, подошли два раба с охапками хвороста и несколькими чурками. Нестор пояснял происходящее: ждали корабельщиков Телемаха и Лаэрка.
— Это наш золотых дел мастер, понятно? Прежде чем заклать телку и посвятить ее богам, мы позолотим ей рога. Таков с давних пор здешний обычай. — И тут же закричал: — Куда запропастился этот Лаэрк! Долго мы будем стоять тут и ждать? А где Эвридика и дочери? Разве они не придут? Беги позови их!
Писистрат повернулся лицом к дому и крикнул так, что эхо прокатилось по обоим дворам:
— Мама! Девочки! Ау-у!
Б окне верхних покоев показалась Эвридика.
— Нечего орать без толку, мы и так все слышим. Сейчас приду!
— «Сейчас приду», — ворчливо передразнил Нестор. — Это она всегда говорит, когда мы жертвы приносим, а сама норовит увильнуть. Ну! А Лаэрк где? Сколько раз повторять, чтобы за ним сбегали!
— За ним уже послали, — сказал сын, названный в честь Зевса — Стратий [70], молчаливый хмурый солдафон. — А вот и он.
Лаэрк был коренастый, хромой и кривой человек, больше походивший на певца. Припадая на одну ногу, он вошел во двор, весь в поту, пыхтя и отдуваясь. На ремне, перекинутом через плечо, он нес маленькую деревянную шкатулку. Позади него в воротах появились Телемаховы товарищи, собственные его корабельщики. А я стою себе здесь, подумал он, кивнул им, выпрямился и снова огляделся. Женщины медлили. А я сияю и благоухаю, ни дать ни взять Агамемнон или какой-нибудь лицедей с Большой земли или с юга.
— А, вот и ты наконец! — сказал Нестор, поманив к себе Лаэрка. — Теперь можно начинать. А где бабье? Ладно, начинаем. Станьте как полагается, в круг, добрые люди! Милости просим! — крикнул он робеющим и наглым с похмелья итакийцам, которые завистливо и восхищенно вытягивали шеи, пытаясь рассмотреть Телемаха (он и впрямь выглядел торжественно в эту минуту), царя и маленькую, рыже-пеструю криворогую коровенку, почти той же породы, что на островах, где разводили крупный рогатый скот, — похоже, отбивных из нее выйдет не слишком много.
— Подведите поближе телку и разожгите огонь! — распорядился Нестор.
Пастух и один из зятьев подвели к Нестору телку, покорную и благодушную. Эхефрон принес головешек из кухонного очага, расположенного в углу двора, ближе к мегарону, раздул их и сунул в угли под хворост, сложенный в жертвенный костер. Сыновья и зятья, стоя вокруг, раздували огонь, пока он не занялся и не затрещал хворост. Дым повалил сначала густыми клубами, стелясь по всему двору, а потом, когда огонь разгорелся, потянулся вверх тонкой светлой струйкой: то был добрый знак, ведь до этого несколько дней бушевал налетевший с запада штормовой ветер. А когда запылало уже настоящее пламя, дым по временам совсем исчезал в набравшем силу солнечном свете. Телемах чувствовал необыкновенный подъем. Но женщины все не шли.
— Ты готов, Лаэрк? — спросил старик с суетливой озабоченностью, но все же заметно было, что он привык командовать и предводительствовать во времена войны.
Лаэрк поставил шкатулку на землю, взглянул на небо, словно прорицатель, высматривающий в нем птиц — вестниц счастья, птиц-знаменовательниц, и не без кривлянья открыл кожаный запор. Он вынул из шкатулки небольшой кувшин и две кисточки, а потом две узкие, продолговатые воронки из начищенного до блеска золота — размером они были со средней величины фаллос и такой же формы. Стоявшие поодаль рабыни захихикали и стали подталкивать друг друга локтями. Мужчины, наоборот, держались с необыкновенной серьезностью. Телемах проникся торжественным настроением, но царица с дочерьми все еще не спустилась во двор.
— Может, мы наденем на нее золотые рога только на то время, пока вы будете выстригать шерсть на лбу, царь Нестор, а потом позолотим ей рога, так ведь, пожалуй, удобнее? — спросил Лаэрк, покосившись на царя. — А то золото зальет кровью, оно закоптится, а может, и обгорит. А правду сказать, потом, пока его отчистишь да блеск наведешь, хлопот не оберешься.
Нестор оглядел золотые воронки и кувшинчик с краской, потом, пыхтя, наклонился, поднял с земли золотые рога. Он повертел их в руках. Начищенные до блеска, они сверкали и искрились. В глазах царя вспыхнула смешанная с благоговением алчность, когда, держа два золотых, похожих на фаллосы рога, он стал поглаживать их дрожащими пальцами.
— Я мог бы надеть это золото на рога телки и оставить его на них подольше, но ведь это, собственно, ни к чему, — пояснил он Телемаху и прочим зрителям. — Однако на некоторое время мы его на них наденем, мы ведь приносим жертву Афине, так что это не повредит. А потом снимем золото и покроем рога золотой краской.
Таковы были последние слова, которые он обратил к людям. После этого он на долгое время превратился в Жреца, в Распорядителя жертвоприношения, в Первосвященника; с этой минуты все его движения и смена выражений сделались вдруг строго рассчитанными, подобралась даже отвисшая, слюнявая нижняя губа. Умолкли смешки рабынь В доме, в мегароне, послышались шаги. Появилась Эвридика с дочерьми, вернее, только с тремя незамужними дочерьми, четыре замужних уже находились во дворе вместе с мужьями. Эвридика надела просторное красное платье из дорогой ткани, красные сандалии, золотую диадему и шейную цепочку из круглых мелких серебряных пластинок, она стала Царицей. На Поликасте, замыкавшей шествие, был красивый голубой наряд. Девушка стояла в солнечных лучах и вся светилась. Как ни был Телемах захвачен священнодействием, он не мог удержаться, чтобы не сделать попытки поймать ее взгляд. Девушка, щурясь, посмотрела на него, взгляд ее скользнул мимо, она наклонила голову и уставилась на свои ноги. Эвридика медленно, царственной поступью прошествовала вперед и встала рядом со своим супругом, царственным жрецом, в данную минуту Вознесенным над всеми Первосвященником Теперь разница в возрасте между ними стала не так заметна. Его возбуждение, торжественная и в каком-то смысле боговдохновенная, рассчитанная уверенность в быстрых движениях, его мерцающий, озаренный внутренним светом, устремленный в неведомое взгляд, румянец на лице, так идущий к серебристо-белой, чисто вымытой, расчесанной, во всяком случае, так или иначе приведенной в порядок бороде, и суровые черты женщины, ее нахмуренный лоб, вся ее в эту минуту съежившаяся и понурая фигура — фигура покорной, но сварливой хозяйки дома, ее затаенное недовольство тем, что приходится здесь присутствовать, и тень, отброшенная этим недовольством на ее облик, — все это, вместе взятое, привело к тому, что возрасты супругов как бы сравнялись: на несколько секунд они стали однолетками. Разница в двадцать пять или даже в тридцать лет исчезла, утонула, поглощенная истовостью ритуала, на секунду мелькнула вновь — и тотчас исчезла снова. Поликаста оставалась Поликастой. У двух других дочерей, стоявших позади царицы, вид был туповатый и равнодушный. Обе были долговязые, костистые — они явно засиделись в девицах.
А вот Поликаста была прелестна. Не верилось, что она дочь и сестра этих людей. Телемах прикрыл глаза. Он был царский сын, почетный гость, участник торжественной церемонии. Он стоял во внутреннем круге, почти там же, где сыновья Нестора, всего в пяти шагах от телки. В дальних кругах теснились слуги, горожане, а в самых дальних рядах — его собственная корабельная команда, его друзья. Трещал огонь, пахучие кедровые дрова отлично горели, дым поднимался прямо вверх, было чудеснейшее утро.
Устремив к небу отрешенный, но при этом все примечающий, внимательный взгляд, Нестор ждал, пока телка облегчится. Когда последняя лепешка шлепнулась на землю и над кучей помета в луже золотистой, уже почти священной мочи поднялся пар, он воздел кверху руки с золотой воронкой в каждой, сначала направив острие воронок вниз, словно изображал некое вялое смирение, а потом, начав первую молитву, стал медленно поднимать их вверх — фаллос, восставший в молитве.
Он что-то бормотал, то и дело зажмуривая глаза, словно ребенок при виде сластей, прислушиваясь к чему-то, что нарождалось, поднималось в нем самом, потом поглядел вверх, речь его стала отчетливей, а слова более громки и внятны, и Телемаху удалось уловить смысл его молитвы, длинного потока прекрасных молитвенных слов.
— О бессмертная богиня Совы и Оливковых рощ, о ты, носительница Великолепного щита, Повелительница и Метательница Несравненного копья, дай нам силы сокрушить наших врагов, повергнуть их в прах, изрубить на куски, истребить их, вспороть им животы, лишить их мужеской силы, ниспошли нам мудрую мысль в бою, дабы мы вовремя и в нужном месте вступили в схватку и нанесли решительный удар! И научи нас читать в сердцах людей, будь поводырем в нашем странствии, научи нас словам, исполненным совиной мудрости, и мыслям, нежным, как оливы!
Тут он сбился и закрыл глаза в поисках продолжения, которое уже назрело в нем, но не могло проложить путь к его устам. Телемах тоже зажмурился, в глубине души он был натурой религиозной. Но пауза затягивалась, и он слегка приподнял веки. Нестор все еще не находил слов, но Поликаста смотрела на него, на Телемаха, который стоял поблизости от алтаря, лучился и благоухал, она смотрела на него внимательным взглядом. Она и вправду прелестна, снова подумал он.
И тут из груди Нестора, из недр Несторовой старости, полилась новая, странная, никогда прежде Телемахом не слыханная молитва:
— О Нейс Афина, Богиня Мудрости, которой подвластно все, о ты, которая все, что было, и все, что есть, ты Дщерь всего, что было и что есть, пошли нам урожайный год и хороший убой, а если грянет война, пошли нам удачи в войне, о саисская Афина! [71] Ты, явившаяся на свет из воды и пламени, — (эти слова немного смутили Телемаха, ведь его учили, что Афина появилась на свет из головы Зевса, была дочерью Зевса и Метиды), — о ты, Сладкоречивая Мелихрос, увенчанная венцом красоты Эвскопос, — (тут Телемах сообразил, что Нестор странным образом — хотя это почему-то не коробит — спутал пол богини и, кроме того, смешал Бессмертную Богиню, к какой взывал ныне, с Гермесом, Афродитой и кем-то еще. Потом Нестор называл ее Спасительницей, Освободительницей, Меченосицей, потом Изобретательницей флейты и Строительницей кораблей). — Ты явилась на свет из воды и пламени, — упрямо повторил старец, и тут зазвучал торжественный призыв, в котором было больше таинственности и очарования, чем во всех других словах молитвы, хотя при ближайшем рассмотрении это оказался просто длинный перечень имен: Анубис, Зевс Хтоний, Пта, Френ, Хомозозо, Абланато… и слова эти были такими древними или такими чужеземными, что большинство присутствующих, украдкой переглянувшись, содрогнулись.
Он называл Афину, от которой они все больше удалялись, но чье присутствие непрестанно ощущали, Потаскухой, Соблазнительницей, Пожирательницей мужчин, Холодным лоном, Жарким лоном, Чернокожей чужеземкой, Женщиной с коричневой кожей, Синей женщиной, Благородной колдуньей, Щитоносной лицедейкой (по мнению Телемаха — самое неприличное в этой замечательной молитве), давал ей еще какие-то чужеземные прозвания — Нинсун