От меня пахнет пустынным морем, пахнет мореходом, и на языке у меня скоро останется один только вкус — ворвани. Он снял с себя хитон и умылся. Вода была свежая, не холодная, а прохладная, в ней еще держалась прохлада ночного моря на исходе лета. Он закрепил ремнем весло и нагишом прошелся по плоту, пощупал штаг, расправил парус, присел на ящик с провиантом и подкрепился, щурясь на рассветно-желтые, позолоченные Гелиосом снежные вершины на юго-западе и желтые скалы на юге. Перипл
и карту он держал в памяти. Он должен плыть вдоль берега до того места, где море к югу вдается в сушу широкой бухтой. Там он должен взять курс наискосок к Тринакрии, пройти вдоль ее южного берега, обогнуть южную оконечность ее треугольника, мысленно и въяве отвесив низкий поклон Гелиосу и многим другим Бессмертным, а потом идти на северо-восток, через могучее море ионийцев к островам у побережья Акарнании.
— Мне на редкость повезло с погодой, — громко сказал он.
Глава двенадцатая. АФИНА ПАЛЛАДА
Эвриклея перестала видеть сны, а может, просто транжирила сны, ее посещавшие, хотя они и были собственностью господского дома. Зато она стала замечать кое-какие мелочи, которых, как это ни странно, прежде не замечала. Так, например, она заметила, что Сын вырос за годы тканья. И сказала Хозяйке таким тоном, будто сообщала ей новость:
— Как бежит время!
— Что ты имеешь в виду, Эвриклея?
— Конечно, я всего лишь простая рабыня, можно сказать, ни думать, ни рассуждать не способна, я и говорить-то толком не умею, а слышу и вижу совсем уж из рук вон плохо — словом, старая карга, да и только. Но сегодня вышло так, что я села — совершенно случайно, на минуту, ни о чем таком и не помышляя, просто устали мои бедные больные ноженьки, — так вот, села я на скамью во внутреннем дворе и стала глядеть на всех, кто идет мимо. А в воротах стоял Телемах. Просто чудо как он вырос и возмужал. А ведь тому какой-нибудь год или два был совсем еще мальчонка.
— Я тоже это заметила, — выжидательно сказала Пенелопа. — Ну и что ты из этого вывела?
С тех пор как она перестала ткать, она стала чаще раздражаться, тем более что наблюдать за производством — прядильней и ткацкими — ей тоже теперь надоело.
Старуха испуганно замахала руками.
— Вывела? Я? Словно я могу делать какие-то выводы! Да я двух мыслей связать не могу, ну, две — еще ладно, но уж четыре или пять — никогда. Впрочем, если как следует поднатужусь, может, надумаю семь, восемь, от силы двенадцать мыслишек, да и то, само собой, не сразу, а с долгими промежутками.
— Что ты хочешь сказать? — холодно спросила Пенелопа.
— Говорят, Телемах стал держать речи, спорить начал и никому не уступает. Стало быть, он становится выдающимся деятелем.
— Чепуха, — отмахнулась Пенелопа.
— Как сказать, — упорствовала старуха. — Ему ведь не очень-то сладко приходится.
Тут Пенелопа разозлилась, во всяком случае, голос ее стал сварливым.
— Что ты там шамкаешь, шепелявая старуха? — спросила она.
— Конечно, я дура, — сказала старуха. — Совсем из ума выжила. Мне надо заткнуть рот, стянуть ремнями да еще и завязать его крепким узлом. А к слову, насчет узлов. В нынешние времена все меньше искусных, мастеров вязать узлы, теперь все за деревянными запорами, да медными крючками, да прочими хитростями гоняются, прежние обычаи им ни к чему, это, мол, все старье.
— То есть как это? — спросила Пенелопа уже дружелюбней.
— Лаэрт, бывало, вязал такие узлы, что никто, кроме него самого и (вздох) его сына, Многославного Долгоот-сутствующего, не мог их распутать. Научился он этому искусству то ли на Крите, то ли у финикийцев в Сидоне или Тире, или еще где-то. А от него научился его сын. А теперь что? Разве Телемах может завязать хоть один сколько-нибудь стоящий узел? Нет, нынешняя молодежь слишком мало ездит по свету. Видно, не знают они страсти к путешествиям. Когда я была молода…
— «В нынешние времена», «в нынешние времена» — только и слышишь, что «в нынешние времена» и как, мол, хорошо было в давние годы, — вырвалось у Женщины средних лет. — Тогда тоже, думается мне, не так уж весело жилось!
Эвриклея не стала утаивать своего мнения на сей счет и высказалась следующим образом:
— Само собой, многое ныне стало лучше. Взять хотя бы простую рабыню — такую, как я. Нынче я могу говорить с Вашей милостью совсем — ну или почти совсем — свободно. Мой шепелявый язык, мои шелудивые губы, мой каркающий голос вправе обратиться к Вашей милости. А в былые времена — фьюить! — голову с плеч, живот вспороли, сердце, печень и почки вынули, остальное в яму. Не успеешь и глазом моргнуть.
— Брр! Что ты несешь, — засмеялась Пенелопа. — Просто дрожь берет!
— Еще бы, конечно, это ужасно, — сказала старуха. — И все же, правду сказать, люди знали тогда, где набраться ума-разума. И, по моему глупому суждению, молодежь в ту пору разъезжала куда больше. Помню… нет-нет, имен называть не стану. Но только они, бывало, ездили и всякой пользе учились. Заезжали в гости к старым друзьям родителей — к примеру, на Большой земле. А теперь они только и делают, что сидят за столом или по двору слоняются, постреляют из лука, поплавают на лодчонке в бухте или в проливе и воображают, будто уже всю премудрость превзошли!
— Ты хочешь сказать, что Телемаху надо отправиться странствовать? — оборвала Хозяйка ее разглагольствования.
Старуха опять замахала тощими руками.
— Что вы, что вы, мне ли строить такие планы. Конечно, если Мадам считает… (Озаренная внезапной идеей.) А ведь это мысль, да ведь это просто замечательная мысль!
— Ты, конечно, уже успела с ним поговорить? — спросила Пенелопа.
— Я? Да как же я посмею? (Нерешительно.) То есть я встретила его во дворе и невзначай обмолвилась о том, что сюда прибыл по делам какой-то человек с Тафоса [48] и…
— Никаких странствий! — снова отрезала Хозяйка. — Телемах и странствия! Слыхано ли что-нибудь подобное! Да у него еще молоко на губах не обсохло. И к тому же он нужен мне здесь. Не смей внушать ему глупости!
Этого Эвриклея делать не стала. Но назавтра — а может, и в тот же самый день — она опять невзначай встретилась с Сыном во дворе и тогда уж не преминула спросить, не видел ли он человека, прибывшего с Тафоса.
Весьма вероятно, что старуха уже до этого успела пообщаться с человеком, который утверждал, будто прибыл с Тафоса. Во всяком случае, не дерзая вмешиваться в игру, затеянную с Телемахом самими богами, можно заподозрить, что это старуха привела чужестранца к воротам внутреннего двора однажды утром, когда женихи забавлялись метанием диска, а другие, сидя на бычьих шкурах, играли в кости, пока в доме готовили первую общую трапезу. Тафиец был высокий человек средних лет с мягкой светлой бородой, щегольски одетый, в белых поножах с коротким мечом и копьем. Со спины он очень походил на старика Ментора [49]. В нем заподозрили нового соперника — то ли жениха, то ли коммерсанта. Он пошел следом за остальными гостями, но остановился в прихожей. Сын уже сел за стол, но, увидев чужестранца, встал, вышел к нему и спросил, чего он хочет. Поведение Телемаха было необычным.
— Меня зовут Ментес с острова Тафос, правитель Ментес, — сказал незнакомец. — Я хотел бы поговорить с господином Телемахом.
— Это я, — сказал Сын.
Тафиец внимательно посмотрел на юношу, окинул его с головы до ног испытующим взглядом зеленовато-голубых глаз.
— Вы и в самом деле очень на него похожи, — заметил он.
— О ком вы говорите? — спросил Сын.
— О вашем отце, — ответил человек с Тафоса.
Губы Телемаха шевельнулись, словно он шептал какие-то слова, но только через несколько мгновений ему удалось сказать громко и внятно:
— Вот как, вы были с ним знакомы?
Человек, называвший себя тафийцем, кивнул.
Губы Телемаха снова шевельнулись, и снова это продолжалось несколько мгновений — может, он и шептал что-то, как знать.
— Вы окажете мне большую честь, если сядете за мой стол, — наконец произнес он и, приняв у незнакомца копье, повел его в зал. Он поставил копье — оружие редкой красоты с искусно выкованным наконечником и легким отполированным, блестящим древком, изукрашенным так, словно его сработала рука богов, — туда, где у столба возле двери стояли копья Долгоотсутствующего. Он подозвал слугу, и тот придвинул к креслу Телемаха еще одно кресло с высокой спинкой, покрыв его сиденье полотняным покрывалом.
— Садитесь, прошу вас.
Стали появляться женихи, поодиночке и группами, шумно рассаживались на своих обычных местах. Они косились на пришельца, но Телемах и не думал представлять гостя: у него вдруг появилась уверенность, что это его гость, его собственный.
Пришелец с Тафоса с любопытством озирался вокруг. Дочь Долиона с животом, еще заметней округлившимся, наверное уже семимесячным, стояла в углу поблизости от Антиноя, но, когда Сын и Гость сели на свои места, взяла кувшин с водой у одной из прислужниц и подошла к ним. Оба в молчании омыли руки, И пока на стол подавали кушанья — хлеб и мясо только что зажаренного борова, — они не произнесли ни слова. Телемах меж тем отрезал сочный кусок окорока, с которого капал жир, и положил его перед Гостем. Когда в кратере у дверей смешали вино и стали его разливать, Сын спросил:
— В долгое ли странствие собрались вы, правитель Ментес?
— Пожалуй, можно сказать, что да.
Тафиец улыбнулся, и лицо его стало вдруг молодым и мягким, почти женственным.
— Можно поговорить с вами так, чтобы нам не мешали?
Телемах обежал взглядом зал. За его спиной стояла весьма уже тяжелая дочь Долиона.
— Мы хотим, чтобы нам не мешали, Меланфо.
Она скорчила недовольную гримасу и отошла, сандалии сердито застучали по полу, тело рабыни извивалось, бедра зазывно покачивались, словно она воображала, что они еще могут кого-то соблазнить. Она встала рядом с Эвримахом, так близко, что ляжка ее касалась его локтя. Они зашептались. Потом Эвримах наклонился к сидевшему за соседним столом Антиною, теперь зашептались и они.
— Стало быть, вы знали моего отца? — спросил Сын.
— Мы встречались когда-то очень давно. Впервые перед Войной, а потом во время Войны.
— Вы путешествуете по делам коммерции?
— Да, — подтвердил незнакомец. — Я торгую металлом. У меня есть немного железа, и я рассчитываю обменять его на медь в городах на побережье, я намерен обогнуть Большую землю и морем добраться до Аргоса.
Здесь крылась какая-то ложь, но ложь, помеченная клеймом богов. Телемах вновь почувствовал, что не должен слишком назойливо расспрашивать Гостя, если не хочет принудить его лгать. На другом конце зала у самой двери добродушный певец Фемий заиграл на кифаре и запел. Кое-кто из уже захмелевших юнцов начал подтягивать во все горло, другие на них зашикали. Сын через стол наклонился к Гостю.
— Вы, конечно, слышали про здешние дела?
Тот, кто звал себя Ментесом с острова Тафос, кивнул.
— Если бы вы знали, как все это грустно, — сказал Телемах, он уже не был больше с ног до головы учтивым Хозяином, восседающим на почетном месте, он гораздо больше напоминал того, кем был прежде, еще совсем недавно, — заброшенного мальчика. Голос стал плаксивым, рот искривился, казалось, еще немного — и он распустит нюни. — И тянется это уже много лет. Они объедают нас с матерью и не ставят нас ни во что. Они и теперь ведут себя ничуть не лучше, хотя она дала им нечто вроде обещания. Через двадцать дней она остановит свой выбор на одном из них. Если только… Но нет, — сказал он, — в это я уже почти не верю. Не верю, что он вернется. Мы ждали слишком долго. Иногда мне даже кажется, что она должна поскорее решиться, чтобы положить этому конец. Да и мне самому уже пора начать.
— Что начать? — улыбнулся ему Гость с Тафоса.
— Жить собственной жизнью, — сказал Сын, уставясь в гладко обструганную столешницу.
Незнакомец вновь дружелюбно и внимательно посмотрел на него, а потом его зеленовато-голубые глаза оглядели зал. Некоторые из женихов уже напились пьяными — еще немного, и их вынесут или выведут из зала, а некоторые, пошатываясь, выйдут сами, чтобы успеть протрезвиться и снова быть в форме к вечеру; другие начали мериться силой, пригибая руку противника к столу, и среди всего этого шума пел Фемий — пел неохотно, подчинившись приказанию, но сохраняя мрачный вид. Исполнение его также было не из лучших.
— Знаете, что сделал бы на вашем месте я? — спросил Гость с Тафоса.
— Тут ничего не поделаешь, — сказал Сын, но все же поднял голову и стал слушать, прихлебывая вино.
— А вы не думали о том, чтобы пуститься странствовать? Странствовать и… ну, словом, странствовать?
— Иногда я об этом подумывал, — сказал Телемах. — Но я не знаю никого, то есть не знаю лично никого, к кому бы я мог поехать.
— Будь я на вашем месте, я созвал бы завтра утром Народное собрание и потребовал бы, чтобы все здесь присутствующие разъехались по домам, — сказал пришелец с Тафоса. — А ваша матушка могла бы уехать к своему отцу — его ведь, кажется, зовут Икарий? — и там ждать. А вы поезжайте в Пилос к старцу Нестору и спросите его, не знает ли он, где находится ваш отец; если не знает, поезжайте в Спарту к Менелаю. Если уж вы удостоверитесь, что вашего отца нет в живых, тогда возвращайтесь домой. И тогда ваша матушка может вторично выйти замуж — но в этом случае о свадьбе позаботится ее отец, или же…
Он осторожно огляделся. Дочь Долиона подошла ближе.
— Мы хотим, чтобы нам не мешали, Меланфо, — буркнул Телемах, не глядя ей в глаза.
Ее бедра поплыли в сторону. Теперь Эвримах и Антиной шептались с Амфиномом.
— Или же?
Телемах побледнел от волнения.
— Н-да… Слышали вы об Оресте [50], сыне Агамемнона? — спросил пришелец с Тафоса. — Слышали, конечно? Не так ли?
— Слышал. Но у меня нет людей, а их целая орава. И корабля у меня нет, так что мне не привезти воинов из других мест.
— Мне пора идти, — сказал пришелец с Тафоса. — Но я останусь в городе до утра. — Он наклонился к Телемаху. — Насчет корабля дело можно уладить. А вы не пробовали говорить… со сверстниками? Великие дела вершат со сверстниками. И вот еще что: я живу на постоялом дворе Ноэмона в гавани. Мой собственный корабль и команда ждут меня в бухте у восточной части острова. И еще одно. Я полагаю, ваш отец жив. Кто знает, может, он уже на пути к дому. Но вы должны вести себя так, будто он и не собирается вернуться. Вы должны вести себя так, словно вашей почтенной матушке осталось всего двадцать дней до выбора мужа.
Сын встал и проводил Гостя через весь зал, по-прежнему не представляя его окружающим. Ему казалось, что, уклонившись от обряда представления и вот так провожая своего Гостя, он уже совершает самостоятельный и важный поступок. Он взял стоявшее у стены копье и протянул его Гостю. Копье было такой прекрасной работы, что Телемах не удержался от вопроса, в котором была нотка хвастовства — он, мол, и сам в таких делах толк знает:
— Сработано на Крите?
— Неподалеку от него, — улыбнулся человек, уверявший, что прибыл с Тафоса.
Сын провел тафийца через оба двора. Потом постоял в наружных воротах, провожая взглядом Гостя, спускавшегося по городу к гавани. Тот шел, ступая легко и мягко, скользящей походкой богов. Его светлая тень золотилась на солнце.
К тому времени, когда Телемах вернулся в зал, Фемий затянул новую песню. Его накачали вином, и теперь он пел едва ли не героическим тенором. Пел он одну из старых, запетых песен о походе в Илион и о Войне, которыми Сына перекормили еще в детстве и отрочестве. Фемий всегда был дружелюбно настроен по отношению к приютившему его дому и часто вставлял в свои песни слова, прославляющие Супруга, Долгоотсутствующего, а в подпитии он и вовсе не мог остановить поток славословий: не было меры подвигам, совершенным ахейцами под стенами Трои.
Веселье было уже в самом разгаре.
Телемах вернулся на свое место. Он поднял кубок, поднес его к губам, но тут же решил: нет, сегодня ни капли больше! Он хотел показать свою силу, свою зрелость, показать, что он хозяин; сам того не сознавая, он старался подражать Гостю с Тафоса в его достоинстве, поведении и манерах. Он поставил на стол кубок и медленно — не резко, как разозленный или бессмысленно жаждущий проявить свою власть юнец, а с достоинством, как муж, как Гость с Тафоса (откуда бы, впрочем, Гость ни явился и кто бы он ни был), медленно поднял голову и поглядел на певца. Фемий орал, надсаживая глотку, к тому же кифара его фальшивила. Сейчас — нет, немного погодя Хозяин дома, полноправный Сын и Наследник откроет рот, сожмет в зубах приказание, насладится его вкусом и, если захочет, произнесет его вслух. Не исключено, что он захочет. Он еще не решил. Он может решить: хочу. А может решить: не хочу. Он человек свободный. Наконец он решил, что прервет безобразное пение. Сейчас он прикажет: «Замолчи, хватит драть горло, надоело. Ступай домой. Я хочу поговорить с этими господами».
Головы женихов повернулись к двери за его спиной, Телемах и сам повернулся и посмотрел в ту же сторону. В мегароне воцарилось безмолвие — один лишь Фемий продолжал нарушать тишину. Пенелопа, Супруга, Долгоожидающая стояла в дверях, за ней маячили Эвриклея и две перепуганные прислужницы. Они боязливо последовали за Хозяйкой, когда она переступила порог зала. Губы ее дрожали, набеленное лицо выражало не то гнев, не то скорбь. Быть может, это разыгрались нервы, а может, то была хитрость, маневр; так или иначе, губы ее дрожали, в глазах стояли слезы. Все растерянно уставились на нее, один лишь хмельной Фемий ничего не замечал.
…Поднял он меч и рубил, наш герой незабвенный, кровь ручьями текла, а он все рубил и рубил, головы с плеч, наружу кишки, вопль оглашает стены, и вы знаете все: Незабвенный наш победил! Спина у него могуче, чем у быка, и крепче критской бронзы его рука, и да будет ведомо всем, чем кончилось дело он победил, победил… он по…
— Молчать! — пронзительно закричала она. — Ты что, в этом доме не можешь петь о чем-нибудь другом? Я… я… Чего ради тебе вздумалось петь именно о Нем? Я запрещаю тебе петь!
У Телемаха заныло сердце от жалости к матери. И в то же время ему стало за нее стыдно. Он преисполнился сознания своей силы, жаждой власти, он должен был что-то сказать, и, прежде чем частокол зубов успел воздвигнуть преграду словам, у него вырвалось:
— Милая мама, не мешай ему петь! Я еще не приказал ему молчать!
Она перевела взгляд на Сына, он видел, насколько она ошеломлена. Фемий разом замолчал, только продолжали негромко звенеть струны, он был настолько пьян или так перепугался, что забыл придержать их рукой.
— Телемах! Что с тобой?
Ему хотелось что-нибудь разбить и в то же время хотелось разреветься.
— Разве мой отец не имеет права быть прославленным в собственном доме? — выкрикнул он таким же пронзительным голосом, как она.
— Телемах!
Лицо ее стало беспомощным, и тут он совсем потерял голову от злости.
— Здесь повелеваю я, мама!
Она пыталась что-то произнести дрожащими губами, она неотрывно глядела на его лицо, на всю его фигуру брови ее взметнулись под самый край головного платка, прорезав морщинами белый лоб. Так она и стояла в остановившемся времени. Позднее из всей этой сцены ему вспоминалось одно: ее изменившаяся осанка; казалось, ее привычная горделивая осанка куда-то исчезла, истаяла, и сама она съежилась и мгновенно постарела, хотя заметно это было только глазам Сына. Впрочем, он вспоминал еще, как разинули рты женихи попроще, как смущенно косился в сторону Эвримах, как потупил взгляд Амфином, каким любопытством зажглись глаза Антиноя и какое удовольствие изобразилось на его лице. Несколько секунд в мире царила мертвая тишина, потом Пенелопа медленными, нетвердыми шагами вышла из зала и стала подниматься по лестнице в Женские покои.
Первым обрел дар речи, конечно, Антиной:
— Глядите, а детки-то растут!
И тогда остальные осмелились рассмеяться.
Глава тринадцатая. ПЕРЕД БУРЕЙ
Поскольку он плыл на восток, он до полудня мог укрываться в тени паруса. А потом по возможности старался держаться под тентом, часами дремал, лежа на скамье.
Долго ли будет она, Покинутая, тосковать о нем? Или найдет для утехи другого? Она не брезговала рабами и слугами. А может, Блаженные боги нашлют ради нее бурю с кораблекрушением и этим завершат сделку. «Молчу», — пробурчал он себе под нос.
А сам только и говорил об этом, правда вполголоса. Он лежал, прислонив голову к боковой стенке укрытия и ладонями упершись в разогретые и влажные доски скамьи. У нас часто дело шло вразлад, думал он о ней, говорил о ней. Вся наша жизнь была вразлад.
— По совести сказать, я сыт ею по горло.
Но плоть его не пресытилась ею. Он встал, вышел из-под навеса, перемахнул через поручни и медленно погрузился в воду. Крепко держась обеими руками за плот, он ушел в воду по самую шею и плыл так некоторое время, чтобы смыть телесные воспоминания.
Потом несколько часов подряд он, расслабившись, лежал на скамье. Иногда вставал, чтобы проверить правильность курса. Мористей в северной стороне он увидел шедшую под парусом галеру. Она была длинная, черная, гребцов этак на тридцать пять или сорок. Прежде чем он ее заметил, она пересекла его курс, и теперь низкий корпус с загнутыми вверх штевнями и темным прямоугольником паруса двигался к северо-востоку. Если это пиратское судно, стало быть, оно нагружено до отказа, а может, они просто устали и рвутся домой или спешат по какому-нибудь делу к Длинному берегу. Часа два спустя в нескольких стадиях [51] от него, ближе к берегу, промелькнуло крутобокое торговое судно. Моя мать прибыла когда-то на Итаку на одном из торговых кораблей Автолика [52]. Вестник сказал, что она умерла.
Он уснул.
* * *
— Я тоже здесь, я умерла, — неподвижными губами произнесла мать. Он не помнил, кто сообщил ему о ее смерти, но он уже об этом знал. Позади матери, позади ее тени, ему мерещилась цветущая, крепкая, пышущая здоровьем царица, одно время сама кормившая сына грудью, налитой молоком. Он присел рядом с ней возле лужи жертвенной крови.
— Ты здесь что, только в гостях? — спросила она, когда напилась крови и он смог заглянуть в ее бесплотные глаза.
— Да, я ненадолго. Я случайно оказался здесь с товарищами. Хотел кое о чем спросить Тиресия.
— Он только что был здесь, — сказала она.
— Как дела у нас дома, мама?
— Сам знаешь, — отвечала она.
— И все же я хочу тебя об этом спросить, хочу подтверждения.
— Да ведь мы все только гадаем, — сказала она, остановив взгляд на его лице. — А ты постарел.
— Я хотел узнать о Пенелопе и о сыне.
— Беспокоишься, — сказала она. — Но я думаю, у Пенелопы все в порядке. Она выкрутится.
В голосе прозвучал отзвук застарелой злобы.
— Я прибыла сюда прямо из деревни, — продолжала она. — Теперь твой отец живет там один. Мы перебрались за город несколько лет назад. На Острове нынче нет хозяина. Отцу следовало бы прийти сюда. Почему я должна томиться в одиночестве? Здесь он не знал бы никаких печалей.
— Никаких?
— Никаких, — жестко подтвердила она. — Все миновало. Все.
Он наклонился и уставился в лужу крови.
— Ты не должен был уезжать. Ты должен был пойти им наперекор. Я потому и попала сюда, что ты уехал. Я очень тосковала по тебе. Ты был такой умный и добрый.
— А как Телемах? — снова спросил он.
Она обмахивалась бесплотными руками, разгоняя жаркий воздух Аида.
— Думаю, ему не сладко живется.
— Ты недовольна тем, что я пришел сюда и задаю вопросы, мама?
— Да.
— Но я хотел говорить с Прорицателем.
— И зря, — сказала она. — Ты боишься вернуться к людям и надеешься получить помощь здесь. И зря.
— Я просто хотел подтверждения, — простонал он и хотел уткнуться головой в ее колени. Он протянул руки к ней, к той, от которой пахло молоком, но она ускользнула, унеслась прочь. Огонь лизнул лужу, высушил ее. И когда его руки сомкнулись, обхватив пустоту, они обожгли друг друга, точно два языка пламени, два раскаленных медных стержня.
Товарищи что-то отчаянно кричали ему с берега реки. Он не мог разобрать их слов, может, это эхо повторяло: «И зря!» — понять он не мог.
* * *
К вечеру, приблизившись к южному берегу, он стал искать удобную бухту. Положив мачту, он на веслах вошел в пролив — перед ним тянулась небольшая лагуна, окруженная густой зеленой рощей, вода в лагуне то поднималась, то опускалась, колеблемая мертвой зыбью. Зацепившись чалом за корень дерева, он спрыгнул на берег, отыскал подходящий камень, с помощью веревки сделал якорь, потом отчалил, слегка оттолкнувшись от берега. Якорь он бросил там, где глубина достигала нескольких саженей. В сумерках он поел, а вина выпил больше, чем накануне.
— День был и в самом деле чудесный, — негромко сказал он, — и я благодарен за то, что мне довелось его прожить. Удивительно приятная морская прогулка. А теперь мне надо отдохнуть, чтобы завтра достойно встретить погожий день Гелиоса.
Он лег на скамью в загородке у кормила, подстелив под себя плащ, а другим плащом укрылся. Плот покачивался на волнах, Странник прислушался к плеску волн у берега. И, зевнув, прошептал:
— Здорово я устал. Надо как следует выспаться, а то сны меня доконают.
* * *
В последующие шестеро суток плот плыл все дальше на восток, подгоняемый попутным ветром. Странник еще дважды причаливал к южному берегу, к его песчаным пляжам. А однажды утром ему с трудом удалось отвалить: прибой вытолкнул тяжелый и теперь уже изрядно отсыревший плот на прибрежную гальку, и ему пришлось попотеть до самого полудня, прежде чем удалось снова выйти в море.
Он понапрасну терял время. В душе нарастала спешка, но сны ему снились теперь чаще всего приятные. Правда, в последнюю ночь на южном берегу сон привиделся дурной. Желудок расстроился, решил он. Желудок и впрямь расстроился, несколько раз ему пришлось присаживаться на берегу и с каждым разом маяться все дольше. Остатки жареного мяса он уже выбросил в море, из вяленого мяса в пищу годилась одна баранья лопатка, в остальном завелись черви. Из фруктов съедобны были только яблоки, финики превратились в липкую массу. Вино еще не прокисло ни в кожаном мехе, ни в амфоре, а однажды вечером он наткнулся на источник, где набрал свежей питьевой воды. Он долго и тщательно обдумывал, чем испортил себе желудок. Правда, понос продолжался всего сутки, но он истощил его силы. С помощью карты и перипла, которые он хранил в голове, он пытался рассчитать, сколько ему еще осталось плыть, рассчитать направление и силу течений, но при этом несколько раз в день уверял — вслух, — что полностью полагается на Бессмертных. Когда берег изогнулся к югу, ветры стали переменчивее, резче, дышали то большей прохладой, то изнурительной жарой. Теперь южный берег Тринакрии был от него прямо на восток. За двое суток, ни на минуту не смыкая глаз, он доплыл до этого берега. Севернее, над проливом с восточной стороны треугольного острова высилась белая Огненная гора и торчал крючковатый мыс Гелиоса. К вечеру он сошел на южном берегу Тринакрии и громко сказал: «Я ведь почти не ем теперь мяса, провизия у меня с собой, я ем только вяленое мясо, оно ни у кого не украдено». Пытаясь умилостивить Богов жертвой, он наскоро окропил землю вином и пробормотал молитву. При этом он перечислил множество имен Бессмертных — не назвал только имени Посейдона.
Проспав несколько часов, он снова отчалил и поплыл вдоль крутого берега Треугольного острова к его южной оконечности. Он знал, что Тринакрия густо населена людьми, на суше он видел дым и огонь очагов, а в бухтах корабли — узкие, длинные и быстроходные смоленые суда и широкие, пузатые и краснощекие: одни — военные, другие — торговые. Однажды после полудня он достиг южной оконечности острова. Там он сошел на берег, осмотрел свой плот, свои припасы и себя самого. Левое колено саднило, он вспомнил, что ушиб его. К западу, востоку и югу перед ним простиралось теперь открытое море. В бухте, где он бросил якорь, он искупался: вошел в воду и, не называя имени Посейдона, заигрывал с волнами, старался заслужить их милость. Потом поел и, растянувшись на прибрежной скале, устремил взгляд в голубовато-зеленую бесконечность на юге, где угадывались очертания островов Волосы, свисавшие на лоб, и жесткая от соли борода пахли морем. В отблесках багряного Гелиоса огненными полосками мелькали дельфины. За его спиной тянулись густые леса, а за ними высокие горы, в глотках которых клокотало пламя, рвущееся наружу из недр Аида. Он смежил глаза и, вытянувшись на спине, вглядывался в мерцающую тьму под закрытыми веками.
* * *
Агамемнон совершенно серьезно уверял — а тени между тем клубились вокруг него, подобно парам серы, — будто его не то пригласили, не то заманили в дом Эгисфа, где находилась и его супруга-царица, хотя это противоречило другим сведениям — о том, что убили Агамемнона в его собственном дворце. Да не все ли мне равно, не хочу я говорить с Агамемноном, который стоит сейчас передо мной, слишком это давняя история, у меня есть дела поважнее, чем собирать сведения о твоем сыне, царь царей. Какову другу чашу налил, такову и самому пить. Спокойной ночи, Агамемнон.
— Спокойной ночи, Одиссей, но все же сначала скажи мне, не пытаясь ничего утаить, где сейчас мой сын — в Орхомене, в песчаном Пилосе или у Менелая в Лакедемоне? И почему Менелай до сих пор жив, разве не ради него пришлось умереть нам всем, не ради его проклятой богоподобной царицы? Отвечай!
— Спокойной ночи, Агамемнон. Я ничего не знаю. Эти дела меня не интересуют.
— Быть может, тебя больше интересует некая особа по имени… хочешь, назову?
— Нет, я знаю сам. Проваливай.
— Ты был не лучше других. Помнишь?
— Проваливай!
— И на твоих руках кровь ребенка, на твоих тоже. Разве нет? И самое худшее тебе, быть может, еще предстоит — тебе ведь придется вернуться к людям.