Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Психологические типы

ModernLib.Net / Психология / Юнг Карл Густав / Психологические типы - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Юнг Карл Густав
Жанр: Психология

 

 


Юнг Карл Густав
Психологические типы

      Карл Густав Юнг
      Психологические типы
      Содержание
      Карл Густав Юнг и аналитическая психология. В. В. Зеленский
      Предисловие. В. В. Зеленский
      От редактора русского издания 1929 г. Э. Метнер
      Предисловие к первому швейцарскому изданию
      Предисловие к седьмому швейцарскому изданию
      Предисловие к аргентинскому изданию
      Введение
      I. Проблема типов в истории античной и средневековой мысли
      1. Психология классического периода: гностики, Тертуллиан, Ориген
      2. Богословские споры в раннехристианской Церкви
      3. Проблема пресуществления
      4. Номинализм и реализм
      5. Спор Лютера и Цвингли о причастии
      II. Идеи Шиллера о проблеме типов
      1. Письма об эстетическом воспитании человека
      2. Рассуждения о наивной и сентиментальной поэзии
      III. Аполлоническое и дионисийское начало
      IV. Проблема типов в человековедении
      1. Общий обзор типов Джордана
      2. Специальное изложение и критика типов Джордана
      V. Проблема типов в поэзии. Прометей и Эпиметей Карла Шпиттелера
      1. Предварительные замечания о типизировании Шпиттелера
      2. Сравнение Прометея Шпиттелера с Прометеем Гете
      3. Значение объединяющего символа
      4. Относительность символа
      5. Природа объединяющего символа у Шпиттелера
      VI. Проблема типов в психопатологии
      VII. Проблема типических установок в эстетике
      VIII. Проблема типов в современной философии
      1. Типы по Джемсу
      2. Характеристические пары противоположностей в типах Джемса
      3. К критике концепции Джемса
      IX. Проблема типов в биографике
      X. Общее описание типов
      1. Введение
      2. Экстравертный тип
      3. Интровертный тип
      XI. Определение терминов
      Заключение
      Приложения. Четыре работы о психологической типологии
      1. К вопросу об научении психологических типов
      2. Психологические типы
      3. Психологическая теория типов
      4. Психологическая типология
      Карл Густав Юнг и аналитическая психология
      Среди наиболее выдающихся мыслителей XX века можно с уверенностью назвать швейцарского психолога Карла Густава Юнга.
      Как известно, аналитическая, точнее - глубинная психология есть общее обозначение ряда психологических направлений, выдвигающих, среди прочего, идею о независимости психики от сознания и стремящихся обосновать фактическое существование этой независимой от сознания психики и выявить ее содержание. Одним из таких направлений, базирующихся на понятиях и открытиях в области психического, сделанных Юнгом в разное время, является аналитическая психология. Сегодня в повседневной культурной среде общеупотребительными и даже шаблонными стали такие понятия, как комплекс, экстраверт, интроверт, архетип, некогда введенные в психологию Юнгом. Существует ошибочное мнение, что юнговские идеи выросли на почве идиосинкразии к психоанализу. И хотя ряд положений Юнга действительно строится на возражениях Фрейду, сам контекст, в котором в разные периоды возникали "строительные элементы", впоследствии составившие оригинальную психологическую систему, разумеется, гораздо шире и, что самое главное, он базируется на отличных от фрейдовских представлениях и взглядах как на человеческую природу, так и на интерпретацию клинических и психологических данных.
      Карл Юнг родился 26 июля 1875 года в Кессвиле, кантон Тургау, на берегу живописного озера Констанц в семье пастора швейцарской реформаторской церкви; дед и прадед со стороны отца были врачами. Учился в Базельской гимназии, любимыми предметами гимназических лет были зоология, биология, археология и история. В апреле 1895 года поступил в Базельский университет, где изучал медицину, но затем решил специализироваться по психиатрии и психологии. Помимо этих дисциплин глубоко интересовался философией, теологией, оккультизмом.
      По окончании медицинского факультета Юнг написал диссертацию "О психологии и патологии так называемых оккультных явлений", оказавшуюся прелюдией к его длившемуся почти шестьдесят лет творческому периоду. Основанная на тщательно подготовленных спиритических сеансах со своей необычайно одаренной медиуматическими способностями кузиной Хелен Прейсверк, работа Юнга представляла описание ее сообщений, полученных в состоянии медиуматического транса. Важно отметить, что с самого начала своей профессиональной карьеры Юнг интересовался бессознательными продуктами психического и их значением для субъекта. Уже в этом исследовании /1- Т.1. С.1-84; 2- С.225-330/ легко можно увидеть логическую основу всех его последующих работ в их развитии - от теории комплексов к архетипам, от содержания либидо к представлениям о синхронности и т. д.
      В 1900 году Юнг переехал в Цюрих и стал работать ассистентом у известного в то время врача-психиатра Юджина Блейлера в больнице для душевнобольных Бурхгольцли (пригород Цюриха). Он поселился на больничной территории, и с этого момента жизнь молодого сотрудника стала проходить в атмосфере психиатрического монастыря. Блейлер был зримым воплощением работы и профессионального долга. От себя и сотрудников он требовал точности, аккуратности и внимательности к пациентам. Утренний обход заканчивался в 8.30 утра рабочей встречей персонала, на которой заслушивались сообщения о состоянии больных. Два-три раза в неделю в 10.00 утра происходили встречи врачей с обязательным обсуждением историй болезни как старых, так и вновь поступивших пациентов. Встречи происходили при непременном участии самого Блейлера. Обязательный вечерний обход происходил между пятью и семью часами вечера. Никаких секретарей не было, и персонал сам печатал на машинке истории болезни, так что порой приходилось работать до одиннадцати часов вечера. Больничные ворота и двери закрывались в 10.00 вечера. Младший персонал ключей не имел, так что, если Юнг хотел вернуться из города домой попозже, он должен был просить ключ у кого-либо из старшего медперсонала. На территории больницы царил сухой закон. Юнг упоминает, что первые шесть месяцев он провел совершенно отрезанный от внешнего мира и в свободное время читал пятидесятитомную "Allgemeine Zeitschrift fur Psychiatrie".
      Вскоре он начал публиковать свои первые клинические работы, а также статьи по применению разработанного им же теста словесных ассоциаций. Юнг пришел к выводу, что посредством словесных связей можно обнаружить ("нащупать") определенные совокупности (констелляции) чувственно окрашенных (или эмоционально "заряженных") мыслей, понятий, представлений и, тем самым, дать возможность выявиться болезненным симптомам. Тест работал, оценивая реакцию пациента по временной задержке между стимулом и ответом. В результате выявилось соответствие между словом-реакцией и самим поведением испытуемого. Значительное отклонение от норм отмечало присутствие аффективно-нагруженных бессознательных идей, и Юнг ввел понятие "комплекс", чтобы описать их целокупную комбинацию. /3- С.40 и далее/
      В 1907 году Юнг опубликовал исследование о раннем слабоумии (эту работу Юнг послал Зигмунду Фрейду), несомненно повлиявшее на Блейлера, который спустя четыре года предложил термин "шизофрения" для соответствующей болезни. В этой работе /4- С.119-267; 5/ Юнг предположил, что именно "комплекс" отвечает за выработку токсина (яда), задерживающего умственное развитие, и именно комплекс напрямую направляет свое психическое содержание в сознание. В таком случае маниакальные идеи, галлюцинаторные переживания и аффективные изменения при психозе представляются как в той или иной степени искаженные проявления подавленного комплекса. Книга Юнга "Психология dementia praecox" оказалась первой психосоматической теорией шизофрении, и в дальнейших своих работах Юнг всегда придерживался убеждения о первичности психогенных факторов в возникновении этой болезни, хотя постепенно и оставил "токсинную" гипотезу, объясняясь в дальнейшем больше в терминах нарушенных нейрохимических процессов.
      Встреча с Фрейдом обозначила важную веху в научном развитии Юнга. К моменту личного знакомства в феврале 1907 года в Вене, куда Юнг приехал после непродолжительной переписки, он был уже широко известен как своими опытами в словесных ассоциациях, так и открытием чувственных комплексов. Используя в опытах теорию Фрейда - его труды он хорошо знал, - Юнг не только объяснял свои собственные результаты, но и поддерживал психоаналитическое движение как таковое. Встреча дала начало тесному сотрудничеству и личной дружбе, продолжавшимся вплоть до 1912 года. Фрейд был старше и опытнее, и нет ничего странного в том, что он стал для Юнга, в некотором смысле, отцовской фигурой. Со своей стороны, Фрейд, воспринявший поддержку и понимание Юнга с неописуемым энтузиазмом и одобрением, уверовал в то, что наконец-то нашел своего духовного "сына" и последователя. В этой глубоко символической связи "отец - сын" росли и развивались как плодотворность их взаимоотношений, так и семена будущего взаимоотречения и размолвки. Бесценным даром для всей истории психоанализа является их многолетняя переписка, составившая полновесный том /6- P.650 [том содержит 360 писем, охватывающих семилетний период и варьирующих по жанру и объему от короткой поздравительной открытки до фактического эссе в полторы тысячи слов]; 7С.364-466 [на русском языке переписка частично опубликована здесь]/.
      В феврале 1903 года Юнг женился на двадцатилетней дочери преуспевающего фабриканта Эмме Раушенбах (1882 - 1955), с которой прожил вместе пятьдесят два года, став отцом четырех дочерей и сына. Вначале молодые поселились на территории клиники Бурхгольцли, занимая квартиру этажом выше Блейлера, а позже - в 1906 году - переехали во вновь отстроенный собственный дом в пригородное местечко Кюснахт, что неподалеку от Цюриха. Годом раньше Юнг начал преподавательскую деятельность в Цюрихском университете. В 1909 году вместе с Фрейдом и другим психоаналитиком - венгром Ференчи, работавшим в Австрии, Юнг впервые приехал в Соединенные Штаты Америки, где прочел курс лекций по методу словесных ассоциаций. Университет Кларка в штате Массачусетс, пригласивший европейских психоаналитиков и праздновавший свое двадцатилетнее существование, присудил Юнгу вместе с другими почетную степень доктора.
      Международная известность, а с ней и частная практика, приносившая неплохой доход, постепенно росли, так что в 1910 году Юнг оставляет свой пост в Бурхгольцльской клинике (к тому времени он стал клиническим директором), принимая все более многочисленных пациентов у себя в Кюснахте, на берегу Цюрихского озера. В это время Юнг становится первым президентом Международной ассоциации психоанализа и погружается в свои глубинные исследования мифов, легенд, сказок в контексте их взаимодействия с миром психопатологии. Появляются публикации, довольно четко обозначившие область последующих жизненных и академических интересов Юнга. Здесь же более ясно обозначилась и граница идеологической независимости от Фрейда во взглядах обоих на природу бессознательного психического.
      Прежде всего разногласие обнаружилось в понимании содержания либидо как термина, определяющего психическую энергию индивида. Фрейд полагал, что психические расстройства развиваются из-за подавления сексуальности и перемещения эротического интереса с объектов внешнего мира во внутренний мир пациента. Юнг же считал, что контакт с внешним миром поддерживается и иными способами, кроме сексуального, а утрату контакта с реальностью, характерную, в частности, для шизофрении, нельзя связывать лишь с сексуальным вытеснением. Поэтому Юнг стал использовать понятие либидо для обозначения всей психической энергии [Рассматривая энергетическую концепцию Юнга в характеристике психических явлений, небезынтересно отметить сходную позицию по этому вопросу, высказанную в свое время нашим соотечественником Николаем Гротом. А именно то, что понятие психической энергии так же правомерно в науке, как и понятие энергии физической, и что психическую энергию можно измерить подобно физической. /8/], не ограничиваясь ее сексуальной формой. В дальнейшем расхождения во взглядах выявились и по другим вопросам. Например, Фрейд считал, что невроз зарождается непременно в раннем детстве и главными его факторами являются кровосмесительные фантазии и желания, связанные с так называемым эдиповым комплексом. Юнг, напротив, был убежден, что причина невроза скрыта в сегодняшнем дне и все детские фантазии - явление второго порядка. Фрейд полагал, что наши сновидения - это неисполненные желания, перебравшиеся в сон, чтобы заявить о себе таким косвенным образом. "Зримое содержание сна", говорил он, всего лишь покрывало на "скрытом содержании", которое, как правило, не что иное, как подавленное сексуальное желание раннего детства. Для Юнга же сны являлись каналами связи с бессознательной стороной психического. Они передаются символическим языком, весьма трудным для понимания, но совсем необязательно связаны с желаниями или скрывают неприемлемое. Чаще всего сны дополняют сознательную дневную жизнь, компенсируя ущербные проявления индивида. В ситуации невротического расстройства сны предупреждают о сходе с правильного пути. Невроз достаточно ценный сигнал, "полезное" сообщение, указывающее, что индивид зашел слишком далеко. В этом смысле невротические симптомы могут рассматриваться как компенсационные; они тоже часть механизма саморегуляции, нацеленного на достижение более устойчивого равновесия внутри психического. Парадоксально, но Юнг говорил иногда о ком-нибудь: "Слава Богу, он стал невротиком!" Как физическая боль сигнализирует о неполадках в теле, так и невротические симптомы сигнализируют о необходимости привлечь внимание к психологическим проблемам, о которых человек и не подозревал.
      Словом, "отступничество" Юнга было неизбежно, и последовавшие события привели к тому, что в 1913 году между двумя великими людьми произошел разрыв, и каждый пошел своим путем, следуя своему творческому гению.
      Юнг очень остро переживал свой разрыв с Фрейдом. Фактически это была личная драма, духовный кризис, состояние внутреннего душевного разлада на грани глубокого нервного расстройства. "Он не только слышал неведомые голоса, играл, как ребенок, или бродил по саду в нескончаемых разговорах с воображаемым собеседником, - замечает один из биографов в своей книге о Юнге, - но и серьезно верил, что его дом населен привидениями". /9- P.172/
      В момент расхождения с Фрейдом Юнгу исполнилось тридцать восемь лет. Жизненный полдень, притин, акмэ, оказался одновременно и поворотным пунктом в психическом развитии. Драма расставания обернулась возможностью большей свободы развития своей собственной теории содержаний бессознательного психического. В работах Юнга все более выявляется интерес к архетипическому символизму. В личной жизни это означало добровольный спуск в "пучину" бессознательного. В последовавшие шесть лет (1913-1918) Юнг прошел через этап, который он сам обозначил как время "внутренней неопределенности" или "творческой болезни" (Элленбергер). Значительное время Юнг проводил в попытках понять значение и смысл своих сновидений и фантазий и описать это насколько возможно - в терминах повседневной жизни. /10- Гл.VI. С.173 и далее [автобиографическая книга]/ В результате получилась объемистая рукопись в 600 страниц, иллюстрированная множеством рисунков образов сновидений и названная "Красной книгой". (По причинам личного характера она никогда не публиковалась.) Пройдя через личный опыт конфронтации с бессознательным, Юнг обогатил свой аналитический опыт и создал новую систему аналитической психотерапии и новую структуру психического.
      В творческой судьбе Юнга определенную роль сыграли его "русские встречи", взаимоотношения в разное время и по разным поводам с выходцами из России - студентами, пациентами, врачами, философами, издателями [Здесь мы не касаемся важной для нас темы возникновения, запрета и нынешнего возрождения психоанализа в целом в России, так или иначе связанной с аналитической концепцией Юнга. Сейчас в еще большей степени стало ясным, что вслед за Фрейдом Юнг был (и остается) одной из наиболее ярких и влиятельных фигур, чьи работы и идеи, в них содержащиеся, привлекали и продолжают привлекать внимание российского культурного читателя.]. Начало "русской темы" можно отнести к концу первого десятилетия XX века, когда в числе участников психоаналитического кружка в Цюрихе стали появляться студенты-медики из России. Имена некоторых нам известны: Фаина Шалевская из Ростова-на-Дону (1907 г.), Эстер Аптекман (1911 г.), Татьяна Розенталь из Петербурга (1901-1905, 1906-1911 гг.), Сабина Шпильрейн из Ростова-на-Дону (1905- 1911) и Макс Эйтингон. Все они впоследствии стали специалистами в области психоанализа. Татьяна Розенталь вернулась в Петербург и в дальнейшем работала в Институте Мозга у Бехтерева в качестве психоаналитика. Является автором малоизвестной работы "Страдание и творчество Достоевского". /11С.88-107/ В 1921 году в возрасте 36 лет покончила жизнь самоубийством. Уроженец Могилева, Макс Эйтингон в 12 лет вместе с родителями переехал в Лейпциг, где затем изучал философию, прежде чем ступить на медицинскую стезю. Он работал ассистентом Юнга в клинике Бурхгольцли и под его руководством в 1909 году получил докторскую степень в Цюрихском университете. Другая "русская девушка" Сабина Шпильрейн была пациенткой начинающего доктора Юнга (1904 г.), а впоследствии сделалась его ученицей. Завершив образование в Цюрихе и получив степень доктора медицины, Шпильрейн пережила мучительный разрыв с Юнгом, переехала в Вену и примкнула к психоаналитическому кружку Фрейда. Некоторое время работала в клиниках Берлина и Женевы, у нее начинал свой курс психоанализа известный впоследствии психолог Жан Пиаже. В 1923 году вернулась в Россию. Она вошла в состав ведущих специалистов-психоаналитиков образованного в те годы в Москве Государственного Психоаналитического института. Дальнейшая ее судьба сложилась весьма трагично. После закрытия Психоаналитического института Сабина Николаевна переехала в Ростов-на-Дону к родителям. Запрет на психоаналитическую деятельность, арест и гибель в застенках НКВД трех братьев, и, наконец, смерть в Ростове, когда она вместе с двумя дочерьми разделила участь сотен евреев, расстрелянных в местной синагоге немцами в декабре 1941 года. [Более подробно о С. Шпильрейн и других /12; 13; 14/]
      Вена и Цюрих издавна считались центрами передовой психиатрической мысли. Начало века принесло им известность и в связи с клинической практикой соответственно Фрейда и Юнга, так что ничего удивительного не было в том, что туда устремилось внимание тех русских клиницистов и исследователей, которые искали новые средства лечения разнообразных психических расстройств и стремились к более глубокому проникновению в человеческую психику. А некоторые из них специально приезжали к ним на стажировку или для краткого ознакомления с психоаналитическими идеями.
      В 1907 - 1910 годах Юнга в разное время посещали московские психиатры Михаил Асатиани, Николай Осипов и Алексей Певницкий [Материал об их пребывании см. в журналах: Психотерапия (1910. No3); Журнал неврологии и психиатрии (1908. Кн.6); Обозрение психиатрии, неврологии и экспериментальной психологии (1911. No2).]. Из более поздних знакомств следует особо отметить встречу с издателем Эмилием Метнером и философом Борисом Вышеславцевым. В период "стычки" Юнга с бессознательным и работы над "Психологическими типами" Эмилий Карлович Метнер, бежавший в Цюрих из воюющей Германии, оказался чуть ли не единственным собеседником, способным к восприятию юнговских идей. (Юнг оставил пост президента Психоаналитической ассоциации, а вместе с ним утратил и многие личные связи с коллегами.) Еще живя в России, Метнер основал издательство "Мусагет" и выпускал философско-литературный журнал "Логос". По свидетельству сына Юнга, психологическая поддержка со стороны Метнера имела большое значение для отца [Устное сообщение А. Руткевича]. За границей Метнер страдал от частых резких шумов в ушах, по поводу чего вначале обратился к венским фрейдистам. Те ничем помочь не смогли, кроме настоятельного совета жениться. Тогда-то и состоялась встреча с Юнгом. Метнер готовился к длительному лечению, но мучающий симптом исчез после нескольких сеансов. Отношения же пациент аналитик превратились в дружеские и поначалу почти ежедневные. Затем в течение ряда лет Юнг и Метнер встречались раз в неделю, вечером, и обсуждали те или иные философские и психологические вопросы. Сын Юнга помнил, что отец именовал Метнера "русским философом". [20-е годы вообще богаты появлением работ, посвященных типологии людей. В один год с юнговскими "Типами" вышли книги Эрнеста Кречмера "Строение тела и характер" и Германа Роршаха "Телосложение и характер", а в 1929 году (время появления русского издания "Типов" в Цюрихе) в Ленинграде появилась книга Владимира Вагнера "Психологические типы и коллективная психология", которая уже в тридцатые годы была упрятана в спецхран и запрещена к упоминанию.]
      Спустя годы Метнер публикует первую рецензию на вышедшую книгу "Психологические типы", а позже становится издателем трудов Юнга на русском языке, пишет предисловия к ним. Смерть Метнера помешала довести до конца начатое дело по публикации четырех томов трудов К. Г. Юнга. Эту работу довершил другой "русский" - философ Борис Петрович Вышеславцев (1877-1954). Высланный большевиками в 1922 году из России, вначале работал в созданной Н. А. Бердяевым Религиозно-философской Академии. Позже читал лекции в Парижском богословском институте. В 1931 году опубликовал книгу "Этика преображенного эроса", в которой под влиянием, в частности, идей К. Юнга, выдвинул теорию этики сублимации Эроса. В те годы между Юнгом и Вышеславцевым завязывается переписка, в которой Вышеславцев объявляет себя учеником Юнга. В конце 30-х годов стараниями Вышеславцева четырехтомное собрание трудов Юнга было завершено. Накануне завершения войны в апреле 1945 года Юнг помог Вышеславцеву с женой перебраться из Праги в нейтральную Швейцарию.
      После выхода в свет "Психологических типов" для 45-летнего мэтра психологии наступил нелегкий этап укрепления завоеванных им в научном мире позиций. Постепенно Юнг приобретает все большую международную известность не только среди коллег - психологов и психиатров: его имя начинает вызывать серьезный интерес у представителей других направлений гуманитарных знаний философов, историков культуры, социологов и пр. И здесь, забегая вперед, следует сказать, что труды и идеи Юнга вызвали к жизни волны влияния, по крайней мере в двух областях. Первая - это школа психологической теории и терапии, то есть клиническая и личностная психоаналитическая практика; вторая область влияния - искусство и гуманитарные области знания вообще и науки в частности. И в этом смысле взгляды Юнга на психическую жизнь, искусство и историю можно весьма приблизительно свести к следующим утверждениям:
      1. Бессознательное реально. Его активность, его энергетическая основа внутри нас и промеж нас проявляются непрерывно. Психическая реальность не может быть не опознана и не признана. Наш сознательный разум не является единственным управляющим всего индивидуального хозяйства, он даже не единственный (полномочный, но не всегда) хозяин и капитан наших мыслей. Мы всегда и во всем - индивидуально и коллективно - пребываем под влиянием плохим или хорошим, вопрос другой, - той энергии, которая нами не осознается.
      2. Именно потому, что бессознательное нами не осознается, мы ничего непосредственно о нем сказать и не можем. Но мы все же судим о нем по его "плодам", по косвенным проявлениям в сознательной психике. Подобные проявления-манифестации могут возникать в сновидениях, произведениях искусства и литературы, в воображении, грезах, некоторых специфических формах поведения, а также в тех символах, которые управляют народами и обществами.
      3. Результирующее (манифестное) проявление психического есть всегда сплав, смешение различных влияний, комбинация самых разнообразных факторов. Прежде всего налицо работа эго, нашего сознательного Я. Затем в качестве участников действия можно увидеть личностные (в основном несознаваемые) комплексы индивида или группы, к которой принадлежит тот или иной участник. И в-третьих, несложно проследить участие той или иной комбинации архетипического воздействия, имеющего свое инициирующее начало в коллективной психике, но реализующееся в том же самом индивиде (коллективное бессознательное). Из взаимодействия всех этих составляющих возникают поступки, идеи, произведения искусства, любые массовые движения и коллективные действия. И здесь скрыто вечное "очарование" жизнью как отдельного человека, так и групп, обществ, наций и всего человечества. От наскальной живописи и инициирующих танцев первобытных дикарей до массовых опытов мировых войн или ГУЛАГа.
      4. Бессознательное занято непрерывным воспроизводством символов, и это символы психические, имеющие отношение к психике. Эти символы, как и сама психика, основаны на эмпирической реальности, но не являются знаками, эту реальность представляющую. Юнг подробно разбирает как само содержание символа, так и его отличие от знака во многих своих работах, здесь же я ограничусь простым примером. Скажем, во сне образ быка может лежать в основе сексуальности сновидца, но сам образ к этому не сводится. Юнговское отношение к символам неоднозначно потому, что он избегает жесткой закрепленности ("это означает то") изображаемого образа. Бык - как символ психической энергии, представляющей силу, - может символизировать агрессивную мужскую сексуальность, но это может одновременно выражать и фаллическое производительное творчество, и образ неба, и фигуру строгого отца и т. д. В любом случае свободный путь символического размышления открывает широкие возможности для смысла и выступает противником всякого буквализма, фундаментализма любого толка.
      5. Юнг был глубоко убежден в том, что значение психических символов значительно шире личностных границ. Архетипический символ трансперсонален по своей сути. Он межличностен по смыслу. Здесь, возможно, скрыта внеконфессиональная религиозность Юнга. Юнг был убежден, что жизненная история существует на двух уровнях и поэтому и рассказываться должна, как в старых эпических поэмах, Библии или "Одиссее": сказательно и иносказательно. В противном случае, история, как и сама жизнь, оказывается неполной и, стало быть, неподлинной. Это соответствует двууровневому членению психического на сознание и бессознательное.
      Итак, во всех случаях налицо психическая реальность как, по выражению Юнга, "единственная очевидность" или "высочайшая действительность". В своей работе "Реальное и сюрреальное" /15- Vol.8. P.382-384/ Юнг описывает это понятие следующим образом. Он сравнивает восточный тип мышления и западный. Согласно западному взгляду, все, что "реально", так или иначе постигается органами чувств. Такое ограничительное толкование реальности, сведение ее к материальности хотя и кажется понятным, но представляет лишь фрагмент реальности как целого. Эта узкая позиция чужда восточному видению мира, который абсолютно все относит к реальности. Поэтому Восток в отличие от Запада не нуждается в определениях типа "сверхреальность" или "экстрасенсорика" по отношению к психическому. Ранее западный человек рассматривал психическое лишь как "вторичную" реальность, полученную в результате действия соответствующих физических начал. Показательным примером такого отношения можно считать простодушный материализм а-ля Фогг-Молешотт, декларировавший, что "мысль находится почти в таком же отношении к головному мозгу, как желчь к печени". В настоящее время, полагает Юнг, Запад начинает осознавать свою ошибку и понимать, что мир, в котором он живет, представлен психическими образами. Восток оказался мудрее - таково мнение Юнга, поскольку он находил, что сущность всех вещей зиждется на психике. Между неведомыми эссенциями духа и материей заключена реальность психического, и она призвана быть единственной реальностью, переживаемой нами непосредственно.
      Поэтому Юнг считал исследование психики наукой будущего. Для него актуальная проблема человечества заключалась не столько в угрозе перенаселения или ядерной катастрофе, сколько в опасности психической эпидемии. Таким образом, в судьбе человечества решающим фактором оказывается сам человек, его психика. Еще конкретнее: этот "решающий фактор" сфокусирован и сконцентрирован в бессознательной психике, являющейся реальной угрозой; "мир висит на тонкой нити, и эта нить - психика человека" /16/.
      В 20-е годы Юнг совершает ряд длительных увлекательных путешествий, предпринятых им в различные районы Африки и к индейцам Пуэбло в Северной Америке. Отчет об этих исследовательских поездках (включая еще и поездку в Индию, состоявшуюся позже, в 1938 году), а точнее, своеобразное культурно-психологическое эссе составило позднее главу "Путешествия" в автобиографической книге Юнга "Воспоминания, сновидения, размышления" [Русский перевод см.: Азия и Африка сегодня. 1989. No11,12; 1990. No1; /10С.405/]. В отличие от беззаботно-любопытствующих туристов Юнг смог взглянуть на другую культуру с точки зрения раскрытия содержащегося в ней смысла; постигая этот смысл, он полагает, что сама история имеет известный общечеловеческий универсальный смысл, в рамках которого возможно взаимодействие и культур, и времен. Здесь заключены две главные темы: Юнга психолога и психотерапевта и Юнга - культуролога. Это тема личностного развития - индивидуации и тема коллективного бессознательного. Юнг рассматривал индивидуацию как бытие, направленное в сторону достижения психической целостности, и использовал для его характеристики многочисленные иллюстрации из алхимии, мифологии, литературы, западных и восточных религий, пользуясь и своими собственными клиническими наблюдениями. Что касается "коллективного бессознательного", то это понятие также выступает ключевым для всей аналитической психологии и, по мнению многих авторитетных ученых и мыслителей, является "наиболее революционной идеей XX века", идеей, серьезные выводы из которой так и не были сделаны до сего времени.
      Юнг возражал против той мысли, что личность полностью детерминирована ее опытом, обучением и воздействием окружающей среды. Он утверждал, что каждый индивид появляется на свет с "целостным личностным эскизом... представленным в потенции с самого рождения" и что "окружающая среда вовсе не дарует личности возможность ею стать, но лишь выявляет то, что уже было в ней [личности] заложено". [Guardian. 1990. 27 янв.] Согласно Юнгу, существует определенная наследуемая структура психического, развивавшаяся сотни тысяч лет, которая заставляет нас переживать и реализовывать наш жизненный опыт вполне определенным образом. И эта определенность выражена в том, что Юнг назвал архетипами, которые влияют на наши мысли, чувства, поступки. "...Бессознательное, как совокупность архетипов, является осадком всего, что было пережито человечеством, вплоть до его самых темных начал. Но не мертвым осадком, не брошенным полем развалин, а живой системой реакций и диспозиций, которая невидимым, а потому и более действенным образом определяет индивидуальную жизнь. Однако это не просто какой-то гигантский исторический предрассудок, но источник инстинктов, поскольку архетипы ведь не что иное, как формы проявления инстинктов" /17- С.131/.
      В начале 20-х годов Юнг познакомился с известным синологом Рихардом Вильгельмом, переводчиком известного китайского трактата "Книга перемен", и вскоре пригласил его прочесть лекцию в Психологическом клубе в Цюрихе. Юнг живо интересовался восточными гадательными методами и сам с некоторым успехом экспериментировал с ними. Он также участвовал в те годы в ряде медиуматических экспериментов в Цюрихе совместно с Блейлером. Сеансами руководил известный в те годы австрийский медиум Руди Шнайдер. Однако Юнг долгое время отказывался делать какие-либо заключения по поводу этих экспериментов и даже избегал всякого о них упоминания, хотя впоследствии открыто признавал реальность этих феноменов. Он также проявлял глубокий интерес к трудам средневековых алхимиков, в лице которых увидел провозвестников психологии бессознательного. В 1923 году Юнг приобрел небольшой участок земли на берегу Цюрихского озера в местечке Боллинген, где он выстроил здание башенного типа и где в тишине и уединении проводил воскресные дни и отпускное время. Здесь не было ни электричества, ни телефона, ни отопления. Пища готовилась на печи, вода доставалась из колодца. Как удачно заметил Элленбергер, переход из Кюснахта в Боллинген символизировал для Юнга путь от эго к Самости, или, другими словами, путь индивидуации. /18- P.682/
      В 30-е годы известность Юнга приобрела международный характер. Он был удостоен титула почетного президента Психотерапевтического общества Германии. В ноябре 1932 года цюрихский городской совет присудил ему премию по литературе, приложив к ней чек на 8000 франков.
      В 1933 году в Германии к власти пришел Гитлер. Психотерапевтическое общество было немедленно реорганизовано в соответствии с национал-социалистическими принципами, а его президент Эрнст Кречмер подал в отставку. Президентом Международного общества стал Юнг, но само Общество стало действовать по принципу "крышечной организации", состоящей из национальных обществ (среди которых германское общество было лишь одним из) и индивидуальных членов. Как впоследствии объяснял сам Юнг, это была своего рода увертка, позволившая психотерапевтам-евреям, исключенным из германского общества, оставаться внутри самой организации. В связи с этим Юнг отверг всяческие обвинения относительно его симпатий к нацизму и косвенных проявлений антисемитизма.
      В 1935 году Юнг был назначен профессором психологии швейцарской политехнической школы в Цюрихе, в том же году он основал Швейцарское общество практической психологии. По мере того как международная ситуация становилась все хуже, Юнг, который до того никогда не выказывал сколь-нибудь явного интереса к мировой политике, стал проявлять к ней все больший интерес. Из интервью, которые он давал в те годы разным журналам, можно понять, что Юнг пытался анализировать психологию государственных лидеров и в особенности диктаторов. 28 сентября 1937 года во время исторического визита в Берлин Муссолини Юнг случайно оказался там и имел возможность близко наблюдать поведение итальянского диктатора и Гитлера во время массового парада. С этого времени проблемы массовых психозов сделались одним из фокусов внимания Юнга.
      Другой поворотный пункт в жизни Юнга следует отнести к концу Второй мировой войны. Он сам отмечает этот момент в своей автобиографической книге (см. гл. "Видения"). В начале 1944 года, пишет Юнг, он сломал ногу, а также у него приключился инфаркт, во время которого он потерял сознание и почувствовал, что умирает. У него возникло космическое видение, в котором он рассматривал нашу планету со стороны, а самого себя не более чем сумму того, что он когда-то сказал и сделал в течение своей жизни. В следующий момент, когда он собирался переступить порог некоего храма, он увидел своего доктора, идущего ему навстречу. Вдруг доктор принял черты короля острова Кос (родина Гиппократа), чтобы вернуть его обратно на землю, и у Юнга возникло такое чувство, что жизни доктора что-то угрожало, в то время как его, Юнга, собственная жизнь была спасена (и действительно, через несколько недель его врач неожиданно умер). Юнг отметил, что впервые почувствовал горькое разочарование, когда вернулся обратно к жизни. С этого момента что-то изменилось в нем бесповоротно, и его мысли приняли новое направление, что можно увидеть и из его работ, написанных в то время. Теперь он сделался "мудрым старцем из Кюснахта"...
      Ближе к концу своей жизни Юнг все меньше отвлекался на внешние перипетии каждодневных событий, все более направляя свое внимание и интерес к общемировым проблемам. Не только угроза атомной войны, но и все возрастающая перенаселенность Земли и варварское уничтожение природных ресурсов наряду с загрязнением природы глубоко волновали его. Возможно, впервые за всю историю выживание человечества, как целого, проступило в угрожающем свете во второй половине XX века, и Юнг сумел почувствовать это гораздо раньше других. Поскольку на кон поставлена судьба человечества, то естественно спросить: а не существует ли архетип, который представляет, так сказать, целое человечества и его судьбу? Юнг видел, что почти во всех мировых религиях, да и в ряде других религиозных конфессий, такой архетип существует и обнаруживает себя в образе так называемого изначального (первочеловека), или космического человека, антропоса. Антропос, гигантский космический человек, олицетворяет жизненный принцип и смысл всей человеческой жизни на Земле (Имир, Пуруша, Пан-ку, Гайомарт, Адам). В алхимии и гностицизме мы находим сходный мотив Человека Света, который падает во тьму или оказывается расчлененным тьмой и должен быть "собран" и возвращен свету. В текстах этих учений существует описание того, как Человек Света, идентичный Богу, вначале живет в Плероме [Плерома - термин, введенный гностиками. Обозначает "место" за пределами пространственно-временных представлений, в котором угасают или разрешаются все напряжения между противоположностями. /19/], затем побеждается силами Зла - как правило, это звездные боги, или Архоны, - падает или "соскальзывает" вниз и в конечном итоге оказывается разбросанным в материи в виде множества искр, где ему предстоит ожидание своего спасения. Его искупление или освобождение заключается в собирании всех разбросанных частей и возвращении в Плерому. Эта драма символизирует процесс индивидуации у индивида; каждый поначалу состоит из таких хаотических многообразных частиц и постепенно может стать одной личностью путем сбора и осознания этих частиц. Но эта драма может быть понята и как образ медленного постепенного развития человечества в направлении высшего сознания, о чем Юнг весьма подробно написал в своих работах "Ответ Иову" и "Айон".
      Уверенность в абсолютном единстве всего сущего привела Юнга к мысли, что физическое и ментальное, подобно пространственному и временному, суть категории человеческие, психические, не отражающие реальность с необходимой точностью. Вследствие самой природы своих мыслей и языка люди неизбежно вынуждены (бессознательно) все делить на свои противоположности. Отсюда антиномность любых утверждений. Фактически же противоположности могут оказаться фрагментами одной и той же реальности. Сотрудничество Юнга в последние годы жизни с физиком Вольфгангом Паули привело обоих к убеждению, что изучение физиками глубин материи, а психологами - глубин психического может быть лишь разными способами подхода к единой, скрытой реальности. Ни психология не может быть достаточно "объективной", поскольку наблюдатель неизбежно влияет на наблюдаемый эффект, ни физика, не способная на субатомном уровне измерить одновременно количество движения и скорость частицы. Принцип дополнительности, ставший краеугольным камнем современной физики, применим и к проблемам души и тела.
      В течение всей жизни на Юнга производили впечатление последовательности разных внешне не связанных друг с другом событий, происходящих одновременно. Скажем, смерть одного человека и тревожный сон у его близкого родственника, случившиеся одномоментно. Юнг ощущал, что подобные "совпадения" требовали какого-то дополнительного объяснения кроме утверждения о некоей "случайности". Такой дополнительный принцип объяснения Юнг назвал синхронностью. По мысли Юнга, синхронность основывается на универсальном порядке смысла, являющемся дополнением к причинности. Синхронные явления связаны с архетипами. Природа архетипа - не физическая и не ментальная принадлежит к обеим областям. Так что архетипы способны проявляться одновременно и физически, и ментально. Здесь показателен пример - случай со Сведенборгом, упоминаемый Юнгом, когда Сведенборг пережил видение пожара в тот самый момент, когда пожар действительно бушевал в Стокгольме. По мнению Юнга, определенные изменения в состоянии психики Сведенборга дали ему временный доступ к "абсолютному знанию" - к области, где преодолеваются границы времени и пространства. Восприятие структур упорядочивания воздействует на психическое как смысл.
      В 1955 году в честь восьмидесятилетия Юнга в Цюрихе состоялся Международный конгресс психиатров под председательством Манфреда Блейлера, сына Юджина Блейлера (у которого Юнг начинал свою карьеру психиатра в Бурхгольцли). Юнгу было предложено сделать доклад о психологии шизофрении, теме, с которой начались его научные исследования в 1901 году. Но и в то же время вокруг него разрасталось одиночество. В ноябре 1955 года умерла Эмма Юнг, его жена, бессменный спутник на протяжении более полувека. Из всех великих пионеров глубинной психологии Юнг был единственным, чья жена стала его учеником, усвоила его методы и приемы и на практике применяла его психотерапевтический метод.
      С годами Юнг ослабевал физически, но его ум оставался живым и отзывчивым. Он поражал своих гостей тонкими размышлениями о тайнах человеческой души и будущем человечества.
      В восемьдесят пять лет Карл Густав Юнг получил титул почетного гражданина Кюснахта, в котором поселился в далеком 1909 году. Мэр торжественно вручил "мудрому старцу" церемониальное письмо и печать, а Юнг выступил с ответной речью, обратившись к собравшимся на своем родном базельском диалекте. Незадолго до смерти Юнг завершил работу над своей автобиографической книгой "Воспоминания, сновидения, размышления", ставшей бестселлером в западном мире, а также вместе со своими учениками написал увлекательную книгу "Человек и его символы", популярное изложение основ аналитической психологии.
      Карл Густав Юнг умер в своем доме в Кюснахте 6 июня 1961 года. Прощальная церемония состоялась в протестантской церкви Кюснахта. Местный пастор в погребальной речи назвал покойного "пророком, сумевшим сдержать всеохватывающий натиск рационализма и давшим человеку мужество вновь обрести свою душу". Два других ученика Юнга - теолог Ганс Шер и экономист Юджин Бюлер отметили научные и человеческие заслуги своего духовного наставника. Тело было кремировано, а пепел захоронен в семейной могиле на местном кладбище.
      Быть юнгианцем для учеников и последователей Юнга вовсе не означало принять все положения его теории. Главный смысл понятия "юнгианец" продолжает заключаться в том, чтобы не оставлять сами поиски ответов на те вопросы, которые сформулировал Юнг и на которые он сам пытался на протяжении своей жизни получить ответ. Так что всевозможные сегодняшние разногласия между аналитиками-юнгианцами следует рассматривать прежде всего как здоровый и значимый стимул к дальнейшему развитию.
      Но что же происходило с аналитической психологией после смерти ее основателя? Отметим, что на сегодня в мире помимо сертифицированных аналитиков-юнгианцев существует довольно много людей, практикующих юнговский анализ и формально не имеющих дипломов, равно как и профессиональных авторов, преподавателей, консультантов, социальных работников, разделяющих аналитико-психологическую парадигму и использующих ее в своей практике.
      В 1955 году еще при жизни Юнга была основана Международная ассоциация аналитических психологов (МААП). При своем возникновении она насчитывала около сорока членов. В 1958 году был проведен первый Конгресс, представлявший уже 150 аналитиков, организованных в восемь региональных групп. Сегодня их число перевалило за две тысячи, и в различных странах мира действуют тридцать две организации.
      Кроме этого, существует множество организаций с открытым членством, таких как "Друзья Юнга" или Аналитические клубы, ведущие свое начало от Клуба аналитической психологии в Цюрихе, созданного в 1916 году. Клубы принимают в свои члены людей, имеющих более ста часов личностного анализа. Круг участников аналитического движения на Западе расширяется и за счет большого числа людей, читающих аналитическую литературу и посещающих учебно-просветительские программы, организуемые институтами аналитической психологии. В России интерес к Юнгу пока никак не организован, хотя сюда периодически приезжают известные аналитики-юнгианцы с чтением лекций и ведением практических семинаров. Есть надежда, что с расширением здесь публикаций работ по аналитической психологии формализация такого интереса рано или поздно произойдет.
      Главными вопросами, на которые современная аналитическая психология продолжает искать ответы, остаются все те же, заданные еще Юнгом:
      Как работает психическое?
      Что приводит к психологическому развитию?
      Каждый здесь находит свои собственные ответы, но есть и нечто общее, что связывает эти ответы в профессиональных аналитических группах. За последние десятилетия произошло более или менее отчетливое распределение характера ответов по разным группам, или школам. Лондонский аналитик-юнгианец Эндрю Сэмуэлс (1985) выделяет здесь три основные школы: Классическую. Развития и Архетипальную.
      Классическая школа исходит непосредственно из юнговских формулировок. Она настойчиво и последовательно исследует то, что сказал сам Юнг. Не удивительно, что она возникла и сформировалась в Цюрихе. Школа развития ведет свое начало в Лондонском обществе аналитической психологии. Ее лидером называют Майкла Фордхама. Школа развития имеет своих представителей также в Германии и США. Здесь основной акцент делается на влияние переживаний раннего детства на психику взрослого человека. Фордхам и его последователи остаются в юнгианской парадигме, хотя и рассматривают архетипические паттерны в естественных процессах развития, начинающегося в младенчестве.
      Третья новейшая школа представлена, прежде всего, работами Джеймса Хиллмана. Являясь творческим продолжателем идей Юнга, он пишет, что имена для психологии, разработанной Юнгом, - юнговская, аналитическая, комплексная - "не были адекватны той психологии, которую они пытались обозначить". Хиллман утверждает, что, хотя Юнг сам и не использовал термин "архетипальная психология", он мог бы это сделать, если бы прежде всего принялся за разработку своего понятия архетипа. Ведь позже, когда это было сделано, архетип стал основополагающей идеей в аналитической психологии. Но работы самого Хиллмана вывели развитие архетипальной психологии за пределы юнговских представлений о психическом. Хиллман весьма серьезно относится к тому, что греческое слово psyche (Психея) означает еще и "душа", а не только психическое. В этом смысле психология, по Хиллману, - это "делание души", ее создание, строительство, производство.
      В новейшей истории постюнгианской аналитической мысли достаточно ясно обозначился условный "водораздел" по вопросу о соотношении "символического" и "клинического". [Эта тема оказалась настолько важной, что ей был посвящен Международный конгресс аналитиков-юнгианцев, состоявшийся в 1983 году в Иерусалиме. /20/]
      Классическая и Архетипальная школы более склоняются к символическому подходу, в то время как школа Развития настроена скорее на клинический "лад". Со стороны вначале может показаться, что противопоставление клинического и символического не так уж и существенно. В конце концов, психотерапия не что иное, как специфический вид клинической работы, а юнгианский клинический анализ сам по себе непосредственно имеет дело с символическим, то есть с увязыванием сознательных переживаний с бессознательными содержаниями. Некоторые из этих связей устанавливаются путем сновидений и фантазий; другие с помощью личностной истории, взаимоотношений с телом, природой, социальными или политическими событиями.
      И тем не менее невозможно избавиться от ощущения того, что противопоставительное различие между символическим и клиническим все же есть. По мнению некоторых исследователей (Матуун, 1994), оно берет свое начало в отказе Юнга признать фрейдовский "редуктивный" подход к сновидениям, фантазиям и эмоциям как единственный объясняющий принцип. "Редуктивное" означает прослеживание образа или эмоции вплоть до их корневых начал, обычно гнездящихся в травмах раннего детства. Юнг допускал важность и значимость редуктивной психотерапии для многих людей, в особенности в первой половине их жизни. В этот период жизнь дает ответ на вопрос "почему?". В расширительном смысле этот вопрос звучит как "откуда возникают тот или иной образ, та или иная эмоция, то или иное поведение?".
      Юнг ставит еще один вопрос: "зачем? Куда это ведет?" И это юнговское "Зачем?", собственно, и представляет то, что он называет "конструктивным подходом". Именно здесь осуществляется поиск цели, значения и интеграции. Юнг был склонен делать акцент на конструктивном, отчасти чтобы противопоставить его довлеющему фрейдовскому принципу редуктивности, но одновременно достаточно ясно выражал понимание, что ни одно из начал не может быть избрано в качестве доминирующего. Оба в равной степени необходимы для истинного и плодотворного понимания психического. В контроверзе символическое - клиническое это означает, что нет особой нужды выбирать между ними, а реальная практика многих психотерапевтов лишь обогатится знанием обоих подходов. В конце концов, каждый практикующий специалист должен быть готов к ответу на вопрос: "Что же может быть наилучшим для данного клиента в пределах собственных возможностей самого психотерапевта?" Ведь спектр психотерапевтических услуг достаточно широк: от гипноза до личностного анализа, от суггестивных практик до проективных технологий. Одному больше подходит лечение биофидбэками, а другому гештальт-терапией и т. д. (Здесь, конечно, нас подстерегает другой животрепещущий вопрос: "А как узнать, что лучше для данного клиента?" Но это уже иная тема.)
      В данном случае для нас важно то, что во всех аналитических случаях взаимодействия пациента и психотерапевта мы имеем дело с бессознательным, где граница между клиническим и символическим размыта и несущественна. Сновидения и другие спонтанные образы могут оживлять в памяти человека довербальные стадии его жизни. Разговор о ранних детских переживаниях может стимулировать те сновидческие образы и фантазии, которые имеют отношение к его настоящему или будущему. Клиентам, что называется "с острой болью", кажется более предпочтительным клинический подход, выявление симптоматической картины с последующим установлением глубинного источника боли; такие пациенты склонны, по крайней мере отчасти, подавлять в сознании источники такой боли. Они могут в некоторой степени восстановить это знание с помощью сновидений и фантазий, фокусируя свое внимание на трудностях межличностных отношений, а также сражаясь со своими эмоциями и поведенческими реакциями, возникающими вследствие определенных чувств в отношении к психотерапевту. Речь, разумеется, идет об известном явлении переноса.
      Но нельзя не учитывать и архетипический характер многих сновидений, имеющих своим источником коллективное бессознательное. И здесь кажущаяся более символичной общая картина на самом деле является таковой далеко не всегда. Это еще раз подтверждает сложный и неоднозначный характер в соотношении клинических и символических аспектов психотерапии.
      В развитии аналитической психологии в постюнгианский период наибольший интерес среди самого широкого круга психологов вызывало практическое применение типологической теории. Поэтому уместно остановиться на этом более подробно.
      Итак, всякий, согласно личностной теории Юнга, имеет не только эго, тень, персону и другие компоненты психического, но также и индивидуальные характеристики всего этого. Кроме того, существует ряд измеряемых величин, определенных размеров, которые, комбинируясь в своем разнообразии, образуют то, что Юнг назвал типами личности. Эти величины или размеры суть следующие: установки - экстраверсия, интроверсия - и функции - ощущения, интуиция, мышление и чувство. Представление об интроверсии и экстраверсии и четырех функциях позволило Юнгу выстроить систему восьми психологических типов, четыре из которых являются экстравертными, а остальные четыре интровертными. Такая классификация, как ее понимал Юнг, не ставит задачу распределения людей по полочкам каталогизации, но имеет цель помочь в понимании и принятии индивидуальных путей развития личности и способов мировидения.
      Работа Юнга с типологией началась из его наблюдений еще тогда, когда он был членом фрейдовского кружка, между 1907 и 1913 годами. Он заметил индивидуальную разницу в подходе к клиническому материалу на примерах фрейдовской теории эроса и адлеровского "стремления к власти". Непосредственным поводом к созданию психологической типологии явилась сама история расхождения Фрейда и Адлера, исследованная Юнгом после его разрыва с Фрейдом. Как известно, в 1911 году Адлер и шесть его последователей оставили Венский кружок Фрейда. Адлер, будучи на 11 лет моложе Фрейда, был заметной фигурой Венской психоаналитической группы, основанной в 1902 году. Ушедшие основали свое Общество индивидуальной психологии. Несогласие возникло по поводу этиологии невроза. Для Фрейда это был сексуальный конфликт, для Адлера происхождение невроза лежало в индивидуальном отношении к обществу и в особенности в стремлении или воле к власти.
      Почему, вопрошает Юнг, возникли столь непреодолимые идеологические разногласия между Фрейдом и Адлером? Оба вышли из среднезажиточных еврейских семей, проживавших в предместьях Вены, оба были продуктом одного и того же интеллектуального окружения, и оба преследовали те же самые цели и интересы по меньшей мере около десяти лет. И тем не менее Адлер развил подход, который совершенно не устраивал Фрейда. Их различия, размышлял Юнг, должны лежать в различных способах восприятия мира, постижения его. Далее, его исследования в области истории и литературы обнаружили наличие сравнительных пар идеологических соперников как среди Отцов Церкви (Ориген и Тертуллиан) и среди писателей (Шпиттелер и Гете), так и мифологических персонажей Аполлон и Дионис. Согласно Юнгу, такое соперничество обозначено двумя базовыми и противоположными типами восприятия или установками. Фрейд, в частности, в данном контексте идентифицировался как экстраверт, а Адлер как интроверт.
      "Строительный материал", который лег в основу юнговской типологии, весьма широк и разнообразен. Здесь и многочисленные психиатрические наблюдения, полученные Юнгом во время работы в клинике Бурхгольцли. Кстати, психиатрический источник использовался в разное время и другими авторами типологических классификаций - Жане, Блейлером, Кречмером и Роршахом. Основой юнговских понятий послужила и его личная жизнь, собственный реальный опыт процесса возрастающей интроверсии и возвращения к экстраверсии в процессе "душевного кризиса". Элленбергер отмечает и другие источники, не упомянутые самим Юнгом в историческом обзоре книги. Это мистический писатель и духовидец Сведенборг, чьи книги Юнг запоем читал в молодости, и французский психолог Альфред Бине, чьи типы интеллектуальных установок весьма напоминают юнговские установки.
      В течение трех лет Бине проводил исследование со своими двумя юными дочерьми, Армандой и Маргаритой, пользуясь при этом разнообразными психологическими тестами, которые сам же и разработал. Арманду он называл "субъективистом", а Маргариту - "объективистом". Попросив каждую написать наугад данное количество слов, Бине обнаружил, что Арманда воспроизвела более абстрактные слова и более связанные с фантазиями и более отдаленными воспоминаниями. Маргарита, напротив, выбрала более конкретные слова и слова, связанные с наличествующими объектами и недавними воспоминаниями. Арманда выявила более спонтанное воображение, в то время как Маргарита оказалась способной контролировать свое воображение. Арманда также описывала объект менее систематично, чем Маргарита, которая точно фиксировала объектную ситуацию в пространстве. Спонтанное внимание доминировало у Арманды, активное, произвольное внимание - у Маргариты. Арманда более точно измеряла временные интервалы, а Маргарита - интервалы пространственные. Бине пришел к выводу, что существуют две различающиеся установки и два различных качества в структуре разума. Он назвал их интроспекцией и экстерноспекцией. Интроспекция, проиллюстрированная Армандой, является "знанием, которым мы обладаем по отношению к своему внутреннему миру, к нашим мыслям и чувствам". Экстерноспекция есть "ориентация нашего знания в отношении к внешнему миру в противоположность нашему знанию о самих себе". Таким образом, Арманда лучше описывала состояния ее сознания, но была менее точна в своих описаниях внешнего мира, а для Маргариты было справедливо обратное. Бине подчеркивал, что социабельность и способность сочетаться с другими не обязательно жестко привязана к той или другой установке. Однако "интроспективный тип" более приспособлен к искусству, поэзии и мистицизму, а "экстерноспективный тип" имеет большие способности к науке. Бине пришел к выводу, что оба ментальных типа играют огромную роль в истории философии, и это могло бы объяснить, среди прочего, и средневековый спор между реалистами и номиналистами.
      Поскольку книга Бине появилась приблизительно в то же время, когда Юнг проходил стажировку в Париже у Жане, то он мог прочитать ее и затем забыть, что могло бы послужить еще одним примером той криптомнезии, которая столь часто проявлялась в истории динамической психиатрии. /18- P.702-703/
      Сравнительно недавнее исследование Бокса /21/ дополнительно перекликается с историческими экскурсами самого Юнга. Речь в нем идет о противоположных теориях свободы в работах английского философа Уильяма Темпла (William Temple, 1881 - 1944) и русского философа Николая Бердяева (1874-1948), у которых Бокс подчеркивает личностные характеристики по типу экстраверсии-интроверсии. Темпл, считает Бокс, чувствует себя во внешнем мире как рыба в воде и с очевидностью выглядит экстравертом. Еще бы, он вырос в относительно динамичной и гибкой социальной среде, в которой свобода представлялась чем-то само собой разумеющимся. Бердяев, со своей стороны, развивался под жестким, ограниченным режимом царизма; он чувствовал свою отчужденность от мира и должен был бороться за свою внутреннюю свободу от этого давящего на него внешнего окружения. По мнению Бокса, он был интровертом.
      Завершив работу над "Психологическими типами", Юнг впоследствии занялся другими вопросами и оставил типологический аспект своей деятельности в относительно незавершенном виде. Так, в частности, он почти не ссылался на клинический материал в поддержку биполярного членения установок на экстраверсию - интроверсию, довольствуясь материалами из психологии так называемых "нормальных" людей. Говоря об общих типах установки, Юнг писал, что этот фундаментальный контраст не всегда вполне очевиден и у некоторых людей фундаментальная оппозиция не превалирует достаточно явственно. Сам же Юнг исследований на эту тему не проводил.
      Многие годы спустя ряд психологов проверяли гипотезу экстраверсии интроверсии с помощью факторного анализа. В частности, британский психолог Айзенк, имея теоретические посылки, отличные от юнговских, обнаружил, что экстраверты высоко социабельны и импульсивны, в то время как интроверты имеют низкие показатели по этим факторам.
      Стил и Келли (1976), например, обнаружили высокую корреляцию между Типологическим показателем Майерс-Бригс (ТПМБ, см. ниже), самоотчетом опросника принудительного выбора, полученного на базе теории типов, очень схожей с юнговской, и Личностным опросником Айзенка (ЛОА).
      В исследованиях Палмиер (1972) была также подтверждена гипотеза, что интроверты более склонны к продуцированию фантазии, нежели экстраверты. Используя ТПМБ, она отобрала 25 "крайних" интровертов и 25 "крайних" экстравертов из выборки в 114 аспирантов и проанализировала их ответы на отобранные карты ТАТ (Тематический Апперцепционный Тест). Эти ответы были квалифицированы согласно количеству слов и идей. Высокие "очки фантазии" (больше слов и больше идей) получили, как и ожидалось, интровертные субъекты.
      Каково же популяционное соотношение экстравертов и интровертов в мире или отдельных этнических или профессиональных группах? Хотя и весьма приблизительно, об этом можно судить на основании по крайней мере двух известных нам исследований, проведенных в разное время и в разных местах. В своем изучении двухсот респондентов Грей и Уилрайт (1946) обнаружили, что 54% из них оказались более интровертными, а 46% - более экстравертными. В другом эксперименте, проведенном Майерс и Бриге (1962), опрашивались 8561 респондент. В этой большой выборке 55% показали себя экстравертами, а 45% интровертами.
      Никто не знает что определяет предпочтительность того или иного типа. Но все согласны, что оба типа одинаково "нормальны", или легитимны. Следует отметить, что представление Юнга об экстраверсии или интроверсии не совпадает, скажем, со шкалой "Социальная интроверсия" опросника MMPI, в которой, как и в других шкалах, измеряется патологический фактор. Юнговское же представление об экстраверсии - интроверсии было неоднократно подтверждено Аизенком и его сотрудниками при использовании ими ЛОА. Другие исследователи, использовавшие другой инструментарий, личностный опросник Гилфорда, рейтинговую шкалу, получили сходные результаты. Во всех были получены свидетельства ортогональности экстраверсии, интроверсии и невротизма по линии относительной независимости факторов.
      Детерминанты типа установки могут включать биологическое основание, хотя Юнг и не уточнил, какого характера оно может быть. Некоторые исследователи предположили, что это может быть разница в мозговом функционировании. Австралиец Сэвидж (1964), используя личностный опросник Модели попытался измерить экстраверсию у двадцати женщин-студенток. Измерялась активность ЭЭГ (электроэнцефалограмма мозга). Респонденты с высоким показателем экстраверсии классифицировались как экстраверты, с низким - как интроверты. Были получены значимые отличия по ЭЭГ, в частности, по амплитуде альфа-ритма. Среди других исследователей в этом направлении можно выделить Готтесман (1963).
      Несмотря на важность биологического фактора в определении экстраверсии - интроверсии, факторы окружающей среды, несомненно, также играют здесь важную роль. В качестве примера можно назвать исследование Сигельмана (1965), изучавшего две группы - 57 мужчин и 97 женщин, проходивших обучение в одном из нью-йоркских колледжей. Исследование подтвердило влияние окружающей среды на развитие экстраверсии и интроверсии. В исследовании Грей (1946) были получены результаты, показывавшие, в частности, воздействие на установку индивида культурных факторов.
      Большое значение тип установки имеет в психологии индивидуальных различий и для клинической работы. В психотерапии многие проблемы разрешаются, когда пациенты начинают понимать свои особенности и то, что межличностные конфликты нередко возникают из-за различных способов восприятия мира, а не вследствие эгоцентризма или по злому умыслу.
      В плане частоты выбора функций и их предпочтительности также был проведен ряд исследований. В частности, Грей и Уилрайт (1946) получили порядка двухсот ответов от респондентов-врачей. 71% предпочли ощущение интуиции, а 29% - интуицию ощущению. В то же время мышление по отношению к чувству предпочли 60% опрашиваемых, соответственно 40% выбрали чувство. Уилрайт высказал предположение, что врачи более склонны к ощущению и мышлению, чем другие из общей популяции. Эта гипотеза нашла подтверждение в исследовании Майерс и Бриге (1962), в выборке которых числом 8561 51% предпочли интуицию ощущению, а 56% выбрали мышление.
      Определить ведущую (доминантную) функцию того или иного человека еще более затруднительно, чем в случае определения типа установки. Окружающая среда в раннем возрасте играет значительную роль в формировании и развитии или, наоборот, в подавлении и угнетении каждой функции. Вероятно, однако, что Юнг был прав в своем мнении, что каждый человек имеет врожденную склонность к развитию определенных функций; со своей стороны, культура или семья, побуждающая, например, к развитию мышления и ощущения, не будут способствовать появлению потомства интуитивного или чувственного типа. И тем не менее любая культура и в конечном итоге каждая семья способна воспроизводить детей с совершенно разными доминантными функциями.
      Первоначально Юнг развивал гипотезу, согласно которой мышление относилось к мужской функции, а чувство приписывалось функции женской. Но впоследствии он ее отбросил, когда стало ясно, что, скажем, мышление может в одинаковой степени относиться как к женщине, так и к мужчине. Хотя в собственном клиническом опыте Юнга мужской чувствующий тип и женский мыслительный пребывали в явном меньшинстве, причиной чего, возможно, являлась сама швейцарская культура того периода.
      Среди эмпирических исследований функциональных детерминант следует отметить работы Кука (1971), Горлоу, Симонсона и Крауса (1966), Хилла (1970), Болла (1967), Карлсона и Леви (1973).
      Значение всех этих исследований суммарно сводится к тому, что они: а) подтверждают положения юнговской типологической теории и б) способствуют дальнейшей разработке путей к более глубокому пониманию сложных личностных характеристик и их взаимодействия с социально обусловленными переменными.
      Многие люди, прочитав десятую главу книги (а в России именно эта глава, посвященная общему описанию типов, только и была опубликована), сразу же узнавали, к какому типу они принадлежат, тогда как другие и после многих лет самоизучения не смогли сказать о себе ничего определенного. Так или иначе, существуют некоторые способы получения сведений относительно того, какая установка и какая функция у человека являются ведущими, основными. Среди них нужно выделить:
      А) Типологическое обследование по Юнгу. (Тесты Грей-Уилрайт)
      Юнгианское типологическое обследование впервые разработали в 1944 году аналитики-юнгианцы Г. Грей, Джейн Уилрайт и Джозеф Уилрайт. Обычно его называют Грей-Уилрайт Тестом (ГУТ). В современном варианте тест состоит из 82 вопросов. На ответы дается не более 20 минут. Измерения производятся по трем шкалам: интроверсия - экстраверсия (ИЭ), ощущение - интуиция (ОИ) и мышление - чувство (МЧ).
      Б) Типологический показатель Майерс-Бригс.
      Разработкой типологического показателя Майерс-Бригс (ТПМБ) занимались Катерина Бриге и ее дочь Изабель Бриге Майерс. Они начали свою работу в 1942 году и на протяжении нескольких лет вносили существенные изменения в показатель, делая его, в частности, пригодным для студентов высшей школы и колледжей. Так что первое руководство по практическому применению теста было опубликовано лишь в 1962 году. Оно включало также около двадцати исследований, разрабатывавших такие вопросы, как взимоотношение типов с личностными чертами, профессиональной ориентацией и творческими способностями. ТПМБ использовался в психотерапии и психологическом консультировании, так потребовалось проведение дополнительного исследования на его надежность и валидность. ТПМБ, как и ГУТ, разрабатывался эмпирическим путем, используя ответы людей, относимых к тому или иному типу, на основе отбора вопросов, ответы на которые отличались у представителей разных типов.
      В настоящий момент используются две формы ТПМБ: форма F имеет 166 "закрытых" вопросов (forced-choice); форма G содержит 126 вопросов такого же характера. Обе формы имеют очки по трем измерениям, описанным Юнгом, - ЭИ, МЧ, ОИ - и по четвертому, суждение - восприятие (СВ), содержавшемуся в юнговских работах в имплицитном (неявном) виде. Подсчеты по шкале МЧ ведутся для мужчин и женщин по-разному, учитывая тот факт, что в американской культуре - которой этот тест и разрабатывался - мужчины имеют больше возможностей для развития мышления, а женщины - чувства.
      В) Личностный опросник Айзенка.
      Измеряет только по шкале ЭИ. Используется, главным образом, в исследовательской практике, меньше в клинической. Несмотря на то что все три теста демонстрируют высокую степень корреляции друг с другом, некоторые исследователи выражают известное сомнение по поводу того, что они действительно измеряют то, что они призваны измерять. /22/
      Г) Психологический типологический опросник Детлофа (ПТОД).
      Автор (Detloff, 1966) пытается использовать вопросы из ГУТ и ТПМБ, а также результаты клинических исследований и научных разработок в данной области.
      Д) Личностный опросник Зингер-Лумис (ЛОЗЛ).
      Основан на юнговской типологии и гипотезе, что установки, перцептивные функции и функции суждения не являются противоположными парами, а представляют самостоятельные измерения. Например, такой вопрос, как:
      На вечеринке я люблю:
      а) слушать;
      б) говорить
      в ЛОЗЛ выглядит как:
      На вечеринке я люблю говорить.
      На вечеринке я люблю слушать.
      Испытуемого просят использовать шкалу от 1 до 7, где 1 - означает никогда, а 7 - всегда. (Loomis and Singer, 1980.)
      Типологическая теория Юнга в комплексе всего аналитико-психологического подхода, возможно, наиболее известна и понятна самому широкому кругу психологов. Она выделяется среди прочих своей несомненной клинической и эвристической ценностью. В заключение хочется еще раз подчеркнуть, что юнговская модель типов никак не может быть причислена к системе анализа характеров. Как заметил сам Юнг: "Классификация не объясняет индивидуальной психики. Тем не менее представление о психологических типах открывает путь к более лучшему пониманию человеческой психологии вообще".
      В. В. Зеленский
      Литература
      Balli E. D. A factor analytic investigation of the personality typology of C. G.Jung. Dissertation Abstracts International, 1967, 28 (10-B), 4277-8 (University Microfilms No 68-3524).
      Binet A. L'Etudc cxpcrimcntalc de Intelligence. Paris, 1903.
      Box R. E. Temperament and the interpretation of freedom. 1966.
      Carbon R., Levy N. Studies of Jungian typology: 1. Memory, social perception and social actions // Journal of personality. 1973. No41 (4). P. 559 - 576.
      Cook D. A. Is Jung's typology true? A theoretical and experimental study of some assumptions implicit in a theory of personality types. Doctoral Dissertation, 1971. Dissertation Abstracts international, 31, 2979B.
      Ellenberger H. The Discovery of the unconcious. N. Y., 1970. P. 657 -748.
      Gray H., Wheelwright J. B. Jung's psychological types, their frequency of occurencep Journal of general Psychology. 1946. No34. P. 3-17.
      Gorlow L., Simonson N. R., Krauss H. An empirical invcstsgats of the Jungian typology // British journal of Social and Clinical Psychology. 1966. No5(2). P. 108-117.
      Gottesman I. Heritability of personality: A demonstration // Psychological Monograph, General and Applicdg. 1963. No77 (9).
      Gray H. Jung's psychological types in relation to occupation, race, body-build // Stanford Medical Bullcting. 1946. No4 (3-4). P. 100-103.
      Hill D. O. Extraversion-introversion: An investigation of typological theory. Dissertation Abstracts international, 1970, 31, 6257B (University Microfilms No71-9461).
      Loomis M., Singer J. Testing the bipolar assumption in Jung typology // Journal of Analytical Psychology. 1980. No25 (4). P. 351-356.
      Meyers I. B. Manual: The Meyers-Briggs Type Indicator. 1962.
      Palmiere L. Intro-extra-version as an organasing principle in fantasy production // Journal of analytical psychology. 1972. No 17 (2). P. 116-131.
      Savage R. D. Electro-cerebral activity, extraversion and neurotism // British Journal of Psichiatry. 1964. No 110. P. 96-100.
      Siegelman M. College student personality correlates of early parentchild relationship // Journal of Consulting Psychology. 1965. No 29 (6). P. 558-564.
      Stelle R.S., Kelly T.J. Eysenck personality questionnaire and Jungian Myers-Briggs Type Indicator correlation of extraversion-introversion // Journal of Consulting and Clinical Psychology. 1976. No44 (40). P.690-691.
      Stricker J. L., Ross J. Some correlates of a Jungian personality inventory // Psychological Reports. 1964. No 14 (2). P. 623-643.
      Symbolic Clinical approaches in Theory and Practice - the Proceedings of the ninth International Congress of analytical psychology, edited by Luigi Zoja and Robert Hinshaw. Zurich, 1984.
      Предисловие
      Аналитическая психология - одна из школ глубинной психологии, базирующаяся на понятиях и открытиях в области человеческой психики, сделанных швейцарским психологом Карлом Густавом Юнгом (1875-1961). Юнг предложил достаточно обширную и впечатляющую систему взглядов на природу человеческой психики. Его труды - двадцать томов неполного собрания сочинений, выпущенного на немецком и английском языках /15; 23/, - включают глубоко разработанную теорию структуры и динамики психического сознательного и бессознательного, - обстоятельную теорию психологических типов и детальное описание универсальных психических образов, берущих свое начало в глубинных пластах бессознательной психики. Шестой том этого собрания целиком посвящен психологической типологии.
      Юнг начал работать над "Психологическими типами" после своего окончательного разрыва с Фрейдом, когда он вышел из Психоаналитической ассоциации и оставил кафедру в Цюрихском университете. Этот критический период (с 1913 по 1918 г.) болезненного одиночества, который сам Юнг позже определил как "время внутренней неуверенности", "кризис середины жизни", оказался интенсивно насыщен образами собственного бессознательного, о чем он впоследствии и написал в автобиографической книге "Воспоминания, сновидения, размышления". Там, среди прочего, есть и такое свидетельство.
      "Эта работа возникла первоначально из моей потребности определить те пути, по которым мои взгляды отличались от взглядов Фрейда и Адлера. Пытаясь ответить на этот вопрос, я натолкнулся на проблему типов, поскольку именно психологический тип с самого начала определяет и ограничивает личностное суждение. Поэтому моя книга стала попыткой заняться взаимоотношениями и связями индивида с внешней средой, другими людьми и вещами. В ней обсуждаются различные аспекты сознания, многочисленные установки сознательного разума к окружающему его миру, и, таким образом, конституируется психология сознания, из которой просматривается то, что можно назвать клиническим углом зрения". /24- Ch.7. P.233/
      Впервые книга "Psychologische Туреn" вышла в Цюрихе в 1921 году в издательстве "Rascher Verlag". В последующие годы появились ее переводы на английский, французский, итальянский, греческий, испанский, португальский, голландский, шведский, японский, русский языки. Надо отметить, что появление книги на русском языке оказалось возможным благодаря усилиям русского издателя - эмигранта Эмилия Карловича Метнера, который в августе 1914 года бежал из воюющей Германии в Швейцарию, был вначале пациентом Юнга, а затем после "чудесного исцеления" стал его близким другом и последователем. Будучи редактором и издателем известного еще в дореволюционной России издательства "Мусагет", Метнер задумал и осуществил четырехтомное издание трудов Юнга на русском языке, которое открывалось публикацией "Психологических типов", вышедших в Цюрихе в 1929 году. К слову сказать, сокращенный перевод "Типов" (Введение и 10-я глава) вышел еще раньше, в 1924 году, в Москве седьмым выпуском серии "Психологическая и психоаналитическая библиотека" под ред. И. Д. Ермакова. Сотрудничество Юнга и Метнера (на этапе мучительного вынашивания Юнгом собственного образа Самости и параллельной работы над "Психологическими типами") в деле подготовки и осуществления русского четырехтомного издания составляет ключевой узел отдельной обширной и малоизученной темы "Юнг и Россия".
      При подготовке данной публикации использовалось русское издание 1929 года в переводе Софии Антоновны Лорие. Воспроизводится и редакторское предисловие Э. Метнера к публикации "Психологических типов".
      Необходимо сказать о внесенных изменениях. Прежде всего были изменены устаревшая орфография и лексика. Заменен и ряд аналитико-психологических терминов, они приведены в соответствие с их современным употреблением. Так, например, термин "Я" заменен на "Эго", что соответствует последующим редакциям самого Юнга при подготовке им более поздних изданий книги. Во всех случаях замена сопровождается соответствующими пояснениями в сносках. Текст публикуется с незначительными сокращениями.
      Поскольку основной задачей ставилось издание текста, соответствующего шестому тому Собрания сочинений /15- Vol.6; 23- Bd.6/, то с этой целью в книгу помимо основного текста включено приложение, содержащее четыре важные работы по типологии, две из которых переведены заново (см. соответствующие сноски в тексте приложения). Заново переведен параграф "Самость" - главы XI.
      В. В. Зеленский
      От редактора русского издания 1929 г.
      Асклепий, выделившись из Аполлонова божества, приобретает полную самостоятельность.
      Вячеслав Иванов
      Дионис и прадионисийство. 1923
      Подобно тому как не ощущают сердца, пока оно бьет нормально, так первобытный человек не воспринимает психики как чего-то хотя и связанного с его природой, но все же особенного - пока эта психика функционирует без задержек и конфликтов. Собственно говоря, без осознанной душевной расколотости и не могла бы никогда возникнуть никакая, пусть даже очень далекая от строгой научности, эмпирическая психология. Она есть плод, здоровый конечно, осознания этой расколотости, которое породило рефлексию и вызвало к деятельности особое начало, воспринимающее внутренний мир, в отличие от элементов восприятия, то есть психологического объекта. Так началось объективирование психики (на помощь которой до того приходила магия, мифика и религия), то есть становление ее предметом сознательного восприятия; и чем дальше шло это объективирование, тем более и более эти восприятия преобразовывались в познания, потому что тем более и более воспринимающий субъект освобождался в своей деятельности от определяемости душевными элементами. Дальнейшее развитие психологии как специальной науки, а тем более возникновение психоаналитической теории и практики есть результат таких коллективных и индивидуальных потрясений современного культурного человечества, которые уже не могли найти истолкование и умиротворяющий исход в мифологии, религии и метафизике, как то было в древности и в Средневековье или сейчас еще у первобытных народов. Психика должна была быть вскрыта и обнажена как внутренняя природа, чтобы ее теоретическая автономность могла быть осознана в той же мере, в какой это уже давно имело место в физике.
      Ни одна ветвь психологии не оказалась в такой мере на высоте упомянутых задач практики и теории, как психоанализ. Понятно, что идеи психоанализа волнуют сегодня не только медицинскую и философскую, но и общую литературу и беллетристику.
      ***
      Среди теоретиков и практиков психоанализа Карл Густав Юнг занимает совершенно особое положение. Недаром он, чтобы и терминологически отмежеваться, называет свое учение аналитической психологией. Во врачебной практике он, разумеется, действует вполне согласно своей теории, не отметая, однако, при этом и плодотворных приемов, выработанных психоанализом венской школы в лице ее основателя Зигмунда Фрейда. Не отвергает Юнг и ценных результатов, к которым пришел первый из отступников - Альфред Адлер, вызвавший раскол в венской школе. Вполне обоснованное "отступничество" Юнга, высоко чтущего и по сию пору своего, как он выражается, "мейстера Фрейда", было неизбежным шагом не столько для него самого, сколько для всего психоаналитического течения. Ведь это последнее принадлежит к тем явлениям культуры и цивилизации, которые носят преимущественно коллективистический характер и, раскрываясь в своем поступательном движении диалектически, обязывают своих представителей, поскольку для последних самое дело важнее личных соображений, зорко всматриваться в целеустремленность этого движения, в особенности же тогда, когда налицо тяготение (как это имеет место в венской школе) к тому, чтобы закрыть систему (долженствующую ведь оставаться навсегда открытой). Это тяготение отводит взор от само собой намечающихся ближайших шагов - выполнение их, однако, и сделало бы невозможным и излишним закрытие системы.
      Стагнация фрейдианства не подлежит сомнению, сколько бы сторонники его ни пытались отрицать ее. Но констатировать это вовсе не означает быть противником Фрейда, умалять великие заслуги его не только как создателя психоаналитической терапевтики, но и как первостепенного теоретика психоанализа, одиннадцатитомное собрание поистине классических трудов которого сохранит основополагающее значение. Весьма знаменательно, что отступившая от фрейдианства доктрина Адлера, с быстротой и блеском докатившись до заключительных своих выводов, впала в такую же стагнацию. Иной участи и нельзя было ожидать для этой венской подшколы: она есть такого рода оппозиция, право на существование которой основывается исключительно на законе компенсирующего контраста (взаимовосполнение противоположностей), поэтому она есть и останется спутником планеты, некогда оторвавшимся от нее и разделяющим ее судьбу, именно постольку, поскольку психотипологизм адлерианства есть противоположность таковому фрейдианства. Адлер, сводящий все к комплексу власти, - антитезис, психологически восполняющий тезис Фрейда, сводящего все к эротическому комплексу, - лишь по недоразумению полагает себе адлерианство логически контрадикторным фрейдианству. Решительно критический момент для венского психоанализа и наступил именно тогда, когда фрейдианство, выделив из себя адлерианство, не поняло смысла этого отступничества и не сумело вобрать его в себя обратно, дав предварительно ему добежать до своих последовательных выводов. Здесь пресекся рост венского психоанализа. И фрейдианству, и адлерианству оставалось лишь расширяться в подробностях, распространительно применяя свои достижения. Именно здесь и вступает тема Юнга.
      О ней нельзя сказать, что она есть синтезис в том смысле, в каком тема Адлера есть антитезис - и только. Будь это так, не было бы цюрихской школы, а лишь цюрихское отделение венской школы, считаемое, разумеется последней, за ересь. Учение Юнга не есть синтезис. Он только попутно не мог не совершить само собой диалектически наметившегося синтезиса - как раз созданием психотипологии - и Юнг поступил именно таким образом, в силу того, что нес с собой свою тему, в корне иную, нежели фрейдистская. Что это так и не иначе, нельзя здесь доказать, а только слегка наметить, ибо несомненные определения тем требуют не строчек, а страниц. [Пересмотр фрейдовской теории либидо и учения о бессознательном; связанный с этим критически обоснованный скепсис по отношению как к фрейдистскому закону сублимации, так и к функциональному значению воли, общей психологией почти всегда преувеличиваемому (в угоду этике), - глубочайший анализ борьбы противоположностей, коих исполнена наша душа, борьбы, где воля большей частью остается бессильной или действует рассудочно - насильно: психологическое возникновение символа на почве этой борьбы и его "трансцендентная функция" (термин этот взят Юнгом по аналогии с математикой, а не с философией) - познавательный подход к безымянным парам противоположностей нашего бессознательного через психоаналитически устанавливаемую, от случая к случаю изменяющуюся связь их с определенными психическими функциями и установками - наконец, вытекающая отсюда необходимость конструировать психотипологию (впервые: Contributions a l'etude des types psychologiques // Archives de Psychologie. 1913), которая, согласно центральному положению психологии между науками о природе и науками о культуре, дает базис для понимания индивидуальности (что при прежнем односторонне-патологическом взгляде на психоневроз было невозможно); и притом базис этот таков, что он вскрывает специфический реляционизм психологии и вносит впервые в науку о душе плодотворный (ибо ей имманентный) критицизм. Вообще, ни одна из основных психологических функций (то есть мышление, чувство, интуиция, ощущение) не может найти своего полного выражения, так сказать, "в терминах" другой, то есть мышление, например, напрасно тщится схватить и определить природную сущность чувства, интуиции или ощущения - с помощью мышления можно лишь односторонне описать другие функции. Вот само собой намечающиеся моменты раскрытия темы Юнга.]
      Тринадцать лет прошло с тех пор, как начали переводить на русский язык труды Юнга и частью отпечатывать редактированные переводы. О Юнге знали тогда лишь в тесных кругах сторонников и противников цюрихской школы. Большей популярностью он пользовался как в печати, так и в обществе Северной Америки, откуда уже тогда приезжало много пациентов и куда Юнг ездил читать публичные лекции. Даже в родном городе этот "отставной приват-доцент психиатрии" не числился среди местных знаменитостей, гордиться которыми так любят швейцарцы. Выход в свет "Психологических типов" (1921) в цюрихском издательстве оставался в течение месяцев незамеченным даже в Цюрихе, и пишущему эти строки пришлось на опыте убедиться [Редакция главного из здешних органов печати обратилась ко мне с просьбой дать большую критическую статью об этом труде. В то время как об иностранных монографиях историко-литературных, религиозно-философских и т. п. - помещалось иногда по нескольку больших фельетонов, критической статье о типологии Юнга, автора швейцарского, труд которого имеет огромное значение вообще, а не только для его специальности, было уделено после долгих переговоров всего два фельетона. (Термин "фельетон" Метнер употребляет не столько в сатирическом, сколько в критическом смысле, более близком сегодня к жанру критического обозрения или научной рецензии. - прим. ред.)], до какой степени даже образованнейший круг этого известного своей культурностью города оказался отрицательно предубежденным против самого выдающегося своего представителя. Выход в свет русского издания этого второго и важнейшего из крупных трудов Юнга совпадает с началом повсеместного признания его в научных и литературных кругах и с внезапно разросшейся его популярностью. Долго пришлось ждать ему, ныне уже пятидесятипятилетнему, пока своеобразие хотя бы его воззрений на психоанализ было по достоинству оценено современниками. Не только в утомлении сознания образованного читателя, которому примелькались многообразные дифференциации в современной культуре, но и в противлении сознательном и, главное, в бессознательном следует видеть причину запоздалого признания ценности психоаналитической реформы Юнга. Юнг вызывает гораздо сильнейшее противление, нежели Фрейд. Гораздо легче и удобнее принять острую психосексуальную теорию Фрейда, отведя ей строго очерченное и подобающее ей место. Пансексуализм же, как миропонимание, есть притязание чересчур наивное. Иначе обстоит дело с аналитической психологией Юнга. Отклонить притязания последней не так-то легко. В противоположность психосексуализму она вторгается в область всей психической жизни не как тесно сомкнутая колонна, пытающаяся вобрать всю эту жизнь в одно кольцо, а как широко развернутая армия, разделенная на много отрядов, с различных сторон охватывающих психическую область, но, конечно, подчиненных единому намерению (саморегулированию психики как энергетического феномена).
      ***
      Так или иначе, но как-то вдруг все заговорили о Юнге. Его имя, дотоле известное наряду с именами других выдающихся психоаналитиков, стало всюду произноситься как имя исследователя и мыслителя, имеющего сказать нечто крайне важное вообще для недугующей современности. Такие представители новой философии, как Бергсон и Кейзерлинг, изучают его труды со вниманием, свидетельствующим о заинтересованности более глубокой, нежели как просто очередным номером текущей психологической литературы. Оба считают его труды, и в особенности "Психологические типы", крайне важным явлением для дальнейшего движения современной философской мысли. Его имя попадает на страницы романов (Герберт Уэллс, "Мир Уильяма Клиффольда"), упоминается в историко-литературных очерках и даже в одной английской хрестоматии. На родине ему недавно посвятили: отдельный выпуск своего повременного издания (периодического. - прим. ред.) одно известное литературное общество и особое литературное приложение главная газета, кстати, та самая, которая восемь лет тому назад уделила критической статье о "Психологических типах" всего два небольших фельетона. Публичные лекции Юнг вынужден нередко повторять, чтобы дать возможность всем желающим прослушать их.
      Знаменитый профессор синологии Рихард Вильгельм, книги которого свидетельствуют о глубочайшем проникновении в дотоле неизведанные еще стороны китайской души, считает себя, после изучения трудов Юнга и после бесед с ним, обязанным констатировать довольно таинственный факт наличия у Юнга всей той подлинной китайской премудрости, обрести которую немыслимо из старых или модных книг о культуре и религии Дальнего Востока и окунуться в которую он, Вильгельм, имел счастье благодаря многолетнему пребыванию в Китае и случайному знакомству с последними наиболее выдающимися представителями древних учений конфуцианства и игинга. "Во всем объеме значение Юнга, - пишет профессор Вильгельм, - еще и не может быть признано в Европе"... "Непосредственный душевный путь дальневосточных людей является для европейца неудобопроходимым вследствие связанности культурным наследием христианства и греческой философии"... "Несмотря на эту затрудненность. Юнг нашел некий путь, соприкоснувшийся с итогами дальневосточной мудрости"... "Его типология странным образом совпадает с наидревнейшей китайской мудростью, первоисточников которой он, создавая свою типологию, знать не мог". [В Китае Юнг никогда не был. Если профессор Вильгельм говорит о "своей встрече с Юнгом в Китае", он имеет в виду идею, а не территорию.] "Это согласие простирается до такой глубины, что в типологии Юнга внезапно иногда проступают особенные черты китайского тайноведения, книги которого не появлялись еще в переводе ни на одном из европейских языков". И профессор Вильгельм делает, шутя, предположение, что Юнг был в одном из прежних своих воплощений китайцем, почему он "в своем бессознательном сохранил для Центральной Европы богатый клад древнейшей мудрости". "Но, - говорит профессор Вильгельм, - согласие швейцарского исследователя с древним китайским мудрецом, конечно, показывает нам только одно - что оба они нашли истину".
      Известный немецкий романист и эссеист Оскар Шмиц решается поведать о том, "что, собственно говоря, делает Юнг?" /25/ По его мнению, "слово психоанализ покрывает собой лишь несущественное из того, чего добивается Юнг", - "он поступает с прибегающими к нему так же, как поступали познаватели в прежние времена, например Пифагор или Сократ". "Но, прибавляет Шмиц, - такой образ действий несет с собой великое освобождение из больничной атмосферы, созданной прежним психоанализом". А в своей книге "Психоанализ и йога" Шмиц утверждает, что "система Юнга впервые дает возможность психоанализу стать на служение высшему развитию человечества". Возможно ли вполне присоединиться к этому восторженному мнению о Юнге? Решить этот вопрос предоставляется каждому отдельному лицу, которое испытало на себе воздействие его психологии. Но, по существу, кажется мне мысль Шмица вот в каком отношении правильной: Юнг - больше чем психоаналитик, почему он в глазах "только психоаналитиков" и является не вполне психоаналитиком.
      ***
      Юнг принадлежит к тем странным, сложным натурам, призвание которых не укладывается в рамки определенной специальности, являющейся поэтому лишь одним из проводников их заданий. Почва Швейцарии не раз порождала такие натуры. Стоит только назвать Бахофена, Лафатера, Руссо, Парацельса. С каждым из этих оригиналов связывает Юнга какая-нибудь из сторон его учения. Коснусь только соотношения последнего с учением Парацельса. Современный Парацельс! В публичной лекции об этом своем соотечественнике и коллеге, которую Юнг прочел недавно по случаю чествования последнего в Эйнзидельне (швейцарский город, в другой транскрипции Айнзидельн, откуда Парацельс был родом. - прим. ред.), чувствовался лиризм его отношения к этому странному и одинокому человеку. Их связывает, по-видимому, схожая борьба за новые познания: Парацельс стремился высвободить вещество от вселившихся в него духов стремление же Юнга заключается в том, чтобы вобрать в психологию бессознательного (как он ее понимает) этих духов, избавиться от которых Парацельсу все-таки не удалось, так как они - столь же природа, как и само вещество, только не внешняя, а внутренняя, не телесная, но душевная. Объективный успех этой борьбы Парацельса несомненно значителен, но он все же тормозился мистической связанностью души его с внешней природой. Отсюда Парацельс не был в состоянии содействовать полной победе естественной науки, а мог только издалека подготовить эту победу. Его "Я" маячило между верой в естественные силы телесности и верой в "духов" как возбудителей болезни в последней. Освободиться от "духов" нельзя путем отвлечения внешней природы от них: они, как сама природа, входят в окно, когда их прогнали в дверь. Лишь "пристроенные", так сказать, в Юнговой психологии бессознательного, они теряют свою власть над человеком. Лишь этим путем принудителъностъ мистической причастности космосу и хаосу, в которой живут ныне первобытные народы, жило еще Средневековье, снимается, - конечно, не до самого конца, что было-бы и невозможным ввиду связанности всего со всем.
      В своей немецкой критической статье о "Психологических типах", может быть первой (1921), которая вообще появилась, если не считать небольших рецензий, я не мог не прийти к тому выводу, что идеи Юнга слишком значительны и самобытны, чтобы не найти своего теоретического выражения и практического применения во всяком случае, то есть даже если бы Юнг шел в своем развитии совсем иным путем, нежели через медицину и психоанализ. Оставляя открытым вопрос, нашел ли Юнг истину (как то полагает профессор Вильгельм) или нет, следует признать, что в настоящее время нет вообще ни одного психолога, который мог бы сравниться с ним как в практической проницательности, так и в теоретической глубине, смелости и беспредрассудочности. Его учение являет собой полнейший переворот в психологии, к которому фрейдианство дало лишь крайне односторонний толчок. Нельзя не согласиться с одним французским критиком (Эммануэль Берль) в том, что "среди многих никто не трудился с большим успехом, нежели Юнг, над тем, чтобы вывести психологию из грамматической темницы, в которой она, еще по мнению Канта, была заточена". [Из статьи "Психоанализ во Франции", помещенной в литературном приложении Neue Zuricher Zeitung, посвященной Юнгу (1928. N2116)]
      Неоднократно с нескрываемым восхищением касался учения Юнга и философ Кейзерлинг (Герман Кейзерлинг (1880 - 1946) - немецкий философ. - прим. ред.). Отсылая читателя к весьма ценным критическим обозрениям последнего, отмечу здесь только своеобразную дань, которую отдал этот многосторонний, даровитый и безусловно искренний писатель значительности всего явления Юнга. В главе о Швейцарии (книги "Спектр Европы") Кейзерлинг, жестоко критикуя национальный характер, быт и язык швейцарцев, восхваляет Юнга как лучшего представителя того швейцарского типа, в отношении к которому долженствует поляризоваться отныне Швейцарии.
      Первый большой и основополагающий труд Юнга "Либидо: его метаморфозы и символы" уделяет большее внимание бессознательной половине нашей психики и, несмотря ни на какие наивного читателя смущающие отступления, с логическим упорством клонит психологическое рассмотрение в последнем счете к энергетической ["Энергетика души" (недавно появившаяся в печати) бросает яркий свет на основной ход мыслей книги о либидо.] структуре, то есть по существу ориентируется естественно-научно и даже физикально. Второй большой и столь же основополагающий труд "Психологические типы" переносит внимание на сознание, на процесс индивидуации, путь к пониманию которого идет не иначе как через типологию. Здесь психология, как центральная наука, начинает уже ориентироваться в значительной мере историко-научно, не становясь, разумеется, вполне и только наукой о культуре, продолжая сохранять связь свою с природоведением. Все направления психологической науки, пользующиеся правами академического гражданства, обязаны отныне считаться с оглашенным психоанализом, и притом не только отчасти, благодаря его некоторым верным наблюдениям и мыслям, но в целом, то есть они обязаны либо поставить вопрос о полном доверии психоанализу как равноправной науке, либо дать обоснованный отрицательный ответ, не ограничиваясь ироническими отписками свысока.
      Типология Юнга связана с преобразованием психоаналитической техники, над которым он долго работал в своей практике. Прежний редуктивный метод исследовал преимущественно бессознательное, ограничиваясь обобщающей этиологией. Конструктивный метод Юнга не отменяет, как то сделал Адлер своим односторонне финальным методом, а дополняет этот прежний строго фрейдианский метод. Символический продукт бессознательного должен действовать освободительно; ["Истинный символизм иную ставит себе цель: освобождение души как событие внутреннего опыта", - сказал Вячеслав Иванов. /26- Т.1. С.10/ Все дело в раскрепощении психики, находящейся у всех нас под властью первобытных сил и образов "коллективно-бессознательного". Кант чувствовал это особенно глубоко, когда (все равно в каком сознательном контексте) формулировал ту же мысль в несвойственных ему мифологических выражениях: "Лишь после преодоления чудовищ становится Геркулес Мусагетом". (Мусагет водитель муз, покровитель певцов и музыкантов - одно из имен Аполлона, олимпийского бога. - прим. ред.)] поэтому он рассматривается и "проспективно", то есть оценивается под углом зрения реально возможного будущего образа действия и жизни анализируемого пациента. Общее состояние сознания принимается при этом особенно во внимание при помощи анализа соотношения образа мыслей пациента в данный момент с одновременными продуктами его бессознательного. Юнг прежде всех других психоаналитиков начал основывать свои наблюдения и описания на психологических данных индивидуального сознания. Его практика и его типология имеют поэтому важное систематическое значение для психологической науки, взятой в ее целом. Психологов старой школы отвращает от психоаналитического направления венской школы то обстоятельство, что последнее как бы пренебрегает сознанием и занимается гипотетическим бессознательным, существование которого академизм склонен не признавать вовсе. Поскольку современные психологи и психиатры без различия направлений окажутся не в состоянии подорвать основы Юнговой психотипологии и опрокинуть все здание ее, постольку они обязаны признать, что последняя призвана водворить согласие между академическими учениями о психике и психоанализом, в особенности в том расширенном и углубленном его построении, которое дала ему аналитическая психология Юнга.
      ***
      Предприятие, созданное лет пятнадцать тому назад друзьями цюрихской школы психоанализа, поставило себе в первую голову задачу издать четырехтомное собрание трудов К. Г. Юнга в русском переводе, справедливо полагая, что английское и французское издания, [Некоторые из работ Юнга появлялись сначала в английских и французских изданиях, как написанные на этих языках. В русском переводе вышла в свет еще до войны только одна брошюра "Психоз и его содержание" (см. библиографию). (Прим. Э. Метнера. Метнер, будучи в эмиграции, мог не знать, что в 1924 году в Москве вышло сокращенное издание "Психологических типов" под ред. И. Д. Ермакова. - прим. ред.)] несмотря на тяжелые времена, наверное состоятся независимо от какой-либо поддержки.
      Застигнутый войной в Мюнхене, я был выселен из Германии в Швейцарию. Выбрав Цюрих своим местопребыванием, я познакомился с Юнгом и принялся за изучение его работ. По его предложению русское издание было поручено мне. Русское издание начало выходить в свет в конце 1916 года. (Имеется в виду четырехтомник. - прим. ред.) <...> Треть первых трех томов была отчасти набрана, отчасти уже отпечатана, когда новая русская орфография была еще только введена. Особенности и содержание и изложение трудов Юнга требовали не только основательного знания психоанализа и, в частности, его терминологии, но и углубленного понимания идей Юнга: кроме того, тем большего переводческого навыка, что Юнг поставил непременным условием авторизации:
      "Перевод, по возможности, буквальный, пусть даже в ущерб легкости, а тем более изяществу слога..." Кто знаком с этими делами, легко может вообразить себе все трудности данного случая, приняв, конечно, во внимание условия времени и места, при которых должна была выполняться работа. К счастью, нашлись в Цюрихе типография, держащая русский шрифт, и наборщик, знающий русский язык. Те или другие несовершенства издания являются результатом совокупности неизбежных - в данном случае - условий, при которых это издание и переводилось, и печаталось.
      Имеют свою судьбу книги... Не только по выходе в свет, но и задолго до предполагаемого и не всегда осуществимого своего появления в печати свою судьбу имело и русское издание: несколько лет тому назад пришлось отказаться от доведения его до конца согласно предначертанному плану. [То есть от одновременного выпуска четырех томов. (Т.1: все работы до книги "Либидо: его метаморфозы и символы". Т.II: "Либидо" и "Об энергетике души". Т. III: все остальные работы до и после "Психологических типов". Т. IV: "Психологические типы".) К каждому из томов было написано мною, согласно желанию самого автора, по обширному введению с целью не только внутренне объединить содержание всех в хронологическом порядке отпечатываемых трудов, но и вскрыть причины отпадения цюрихской школы от школы венской, сопоставить основные идеи той и другой, проследить генезис аналитической психологии Юнга, указать на ее соотношения с некоторыми другими направлениями современной психологии, а также и на то место, которое аналитическая психология, в том виде, как она ныне сложилась под влиянием долгой практической деятельности ее создателя, занимает в системе наук вообще. Этим введениям, конечно, нет уже места в новом, значительно сокращенном издании.]
      Так как намерение выпустить сразу четырехтомное издание оказалось неосуществимым, то я предпочел познакомить русского читателя прежде всего со вторым большим трудом Юнга, который я считаю и самым значительным плодом аналитической психологии, и произведением наиболее характерным для его автора. Начать русское издание Юнга с его "Психологических типов" побуждает меня еще и то обстоятельство, что это единственное из уже переведенных крупных произведений его, которое согласно установленной /26- Т.1. С.59/ программе "Мусагета" я считаю себя вправе, несмотря на несовершенство его русской передачи, издать под знаком "Мусагета" - без подробной мотивировки. Независимо от дальнейшей судьбы издательства "Мусагет", которое имеет по идее своей задание непрекращающееся и может приостанавливать свою деятельность лишь внешне, следует признать, что было бы жаль, если бы тема психоанализа в ее наиболее глубоком и в то же время многообъемлющем проведении так и не прозвучала бы ни разу в "Мусагете". Отрицать культуро-созидающее значение "Психологических типов", как подлинной психологии индивидуации, не кадящей индивидуализму, как идолу, немыслимо. С другой стороны, огорчаться или радоваться тому, что в этой книге все взято с точки зрения психологической, взято намеренно и беспощадно, было бы наивным недоразумением, именно смешением субъективности психического отношения к той или другой сущности с объективностью самой сущности. Впрочем, как раз релятивизм (точнее, реляционизм) "Психологических типов" не может ускользнуть даже от невнимательного читателя, и ни один из основополагающих трудов Юнга не служит в такой мере, как "Психологические типы", оправданием именно юнговского психологизма, нашедшего недавно в одной из лучших его публичных лекций "Душевная проблематика современного человека" следующую заостренную формулировку: "Мой голос есть только один из голосов - мой опыт только капля в море - мои знания так велики, как размеры микроскопического полезрения, - мое духовное око - зеркальце, отображающее один из мельчайших уголков этого мира, - наконец, моя идея есть субъективная исповедь".
      Проблема "Психологизма" [Под этим смутным термином я разумею здесь результат такого вмешательства психологии в другие области познания, которое ведет к отрицанию автономности этих областей, - законы их сводятся к законам психологическим. Равным образом и в том же смысле психологизмом является попытка "объяснить", и притом безостаточно, всякий жизненный процесс от прозябания до философствования психическими мотивами.] вообще, правильный реляционизм и антифилософский догматизм в психологии, с одной стороны, казуистика этих проблем в аналитической психологии Юнга, с другой стороны, это - не такие вопросы, на которые может быть дан краткий ответ. Вот почему я не могу не сожалеть, что напечатать мои введения оказалось невозможным. Жалея об этом, я имею особенно в виду сплоченное большинство тех критиков, которые спешат подводить свои итоги на основании дюжины прочитанных страниц. Если бы эти критики, поскольку они пожелали бы заявить себя противниками психологизма, могли познакомиться с собранным во введениях материалом соответствующих цитат из различных работ Юнга на протяжении 25-летия, они убедились бы, что с "психологизмом" и Юнга, и его аналитической психологии дело обстоит не так просто, как с психологизмами у Фрейда или, например, у Циэна и многих других. Юнг не занимается методологическими вопросами наукоучения, - как почти все эмпирические исследователи, Юнг проходит мимо или касается попутно, а потому иногда недостаточно осторожно тех философски принципиальных вопросов, которые встают на пограничных линиях между отдельными областями жизни и таковыми же познания. Надо прочитать все написанное Юнгом, чтобы вычертить среднюю линию уклонов его мысли в сторону к правильному психологизму и от него. Эти же критики увидели бы, как я, именно в качестве антипсихологиста, одобряю бесстрашие освободительного юнговского психологизма, рассматривая его выпады как борьбу с врагом его же оружием, - причем я вовсе не защищаю соскальзываний этого психологизма, а тем более не принимаю безусловно всего мировоззрения Юнга, которое стоит за его теорией.
      Четырехтомное собрание трудов Юнга уже чисто формально вышло бы из пределов мусагетской программы, являясь заданием специального научного издательства, - но, кроме того, многое, в особенности из первых работ Юнга, где он еще находился под сравнительно большим [Под большим влиянием Фрейда Юнг никогда не был.] влиянием Фрейда, просто по содержанию своему не соответствует идеям "Мусагета". Вот почему, давая в 1917 году свое согласие все-таки издать это собрание трудов под маркой "Мусагета", я обусловил это согласие помещением моих введений. От успеха "Психологических типов" будет зависеть издание других трех книг в том незаконченном виде, в каком их застала приостановка предприятия. <...>
      Наш перевод сделан Софией Антоновной Лорие (с первого издания) и авторизован.
      Эмилий Метнер
      Цюрих, июль 1929 г.
      Предисловие к первому швейцарскому изданию
      Эта книга является плодом моей почти двадцатилетней работы в области практической психологии. Мысли, нашедшие свое выражение в этой книге, возникали постепенно, прежде всего из бесчисленных впечатлений и опытов, практически приобретенных мною в качестве психиатра и врача-невролога, равно как и из моего общения с людьми самых разнообразных социальных кругов; дальнейшим материалом послужили обмен мнений в личных беседах с друзьями и противниками и, наконец, критика моей собственной психологической своеобразности. Я заранее решил не утруждать моих читателей казуистикой, но, с другой стороны, мне было важно исторически и терминологически причленить мои абстрагированные от опыта мысли к имеющемуся уже налицо познанию. В проведении этого плана мной руководила не столько потребность исторической справедливости, сколько желание вывести опыт врача-специалиста из узкопрофессиональных рамок, привести его в более широкую связь с иными областями, дающую возможность и образованному неспециалисту воспользоваться опытными данными специальной области. Я никогда не решился бы на такое причленение, которое, по недоразумению, легко можно принять за вторжение в чужие области, если бы не был убежден, что психологические точки зрения, приведенные в этом моем труде, имеют всеобщее значение, всеобщую применяемость и поэтому могут обсуждаться целесообразнее и лучше в общей связи, нежели в форме специально-научных гипотез. Согласно с этим моим намерением я ограничился изложением идей отдельных личностей, потрудившихся над данной проблемой, и отказался от перечисления и приведения всего, что вообще говорилось по интересующему нас вопросу. Такое исчерпывающее изложение материала и мнений, относящихся к области этого вопроса, во-первых, безусловно превысило бы мои силы и, кроме того, не внесло бы ничего основательного в разъяснение и развитие проблемы. Поэтому я не пожалел выбросить большое количество материала, собранного мною в течение долгих лет, и постарался, по возможности, ограничиться главными пунктами. При этом мне пришлось пожертвовать также и одним весьма ценным документом, бывшим для меня большим подспорьем во время моих предварительных работ, а именно обширной перепиской по вопросу о типах, которую я вел с моим другом, д-ром медицины Шмидом в Базеле. Благодаря этому обмену мыслей мне многое стало яснее, и многое из этой переписки вошло в мою книгу, хотя и в измененной форме. В главных чертах эта переписка принадлежит к предварительным работам, опубликование которых породило бы скорее смутность, нежели ясность. Однако я чувствую себя обязанным высказать тут благодарность моему другу за его труды и помощь.
      Д-р К. Г. Юнг
      Кюснахт-Цюрих. Весна 20-го года
      Предисловие к седьмому швейцарскому изданию
      Это новое издание выходит неизмененным, хотя нельзя сказать, что сама книга не нуждается в некоторых дальнейших дополнениях, улучшениях и привлечении нового материала. В особенности несколько сжатое описание типов могло бы быть расширено. Желательно также и рассмотрение психологических работ по типологии, написанных уже после появления данной книги в свет. Но уже и нынешний объем книги столь велик, что расширять его без особой на то необходимости не следует. А кроме того, практической пользы в еще большем усложнении проблемы типологии не так уж много, когда даже ее элементы еще поняты далеко не должным образом. Критики обычно впадают в ошибку, полагая, что сами типы явились, так сказать, плодом свободного воображения и были насильственно "навязаны" эмпирическому материалу. Перед лицом такого предположения я должен подчеркнуть, что моя типология является результатом многолетнего практического опыта - опыта, который остается совершенно закрытым для академического психолога. Я прежде всего врач и практикующий психотерапевт, и все мои психологические формулировки основаны на опыте тяжелой каждодневной профессиональной работы. Поэтому то, что я должен был сказать в данной книге, было стократно проверено - слово за словом практическим лечением больных и изначально было от них и получено. Естественно, этот медицинский опыт доступен и постигаем лишь теми, кто профессионально нацелен на лечение психических осложнений. Так что я не вижу никакой вины для непрофессионала, если некоторые из моих рассуждений покажутся ему странными или если он подумает, что моя типология является продуктом идиллически безмятежных часов, проведенных уединенно в кабинете. Я сомневаюсь, однако, что подобное чистосердечное заявление является условием для компетентного критического разбора.
      К. Г. Юнг
      Сентябрь 1937 г.
      Предисловие к аргентинскому изданию
      Ни одна книга, вносящая существенно новый вклад в копилку знания, не может рассчитывать на привилегию быть всецело понятой. Возможно, это наиболее трудное из всего для новых психологических прозрений в их продвижении вперед. Психология, основанная на опыте, всегда добирается до сути личных и интимных вопросов и, таким образом, пробуждает все, что есть противоречивого и непроясненного в человеческой психике. Если кто-либо в силу профессиональных причин погрузился, подобно мне, в хаос психологических мнений, предрассудков, обидчивости и восприимчивости, то он непременно получит глубокое и неизгладимое впечатление о многообразии индивидуальных психических характеров, тенденций и убеждений, и одновременно с этим он почувствует все возрастающую потребность в известном порядке среди хаотического нагромождения точек зрения. Эта потребность требует критической ориентации и общих принципов и критериев, не слишком специфичных в своих формулировках, которые могли бы служить опорными точками (points de repere) в отсортировке эмпирического материала. То, что я попытался сделать в данной книге, и есть, в сущности, критическая психология.
      Эта основная (фундаментальная) тенденция в моей работе часто остается незамеченной, и слишком много читателей впадают в одну и ту же ошибку, думая, что глава X ("Общее описание типов") репрезентирует квинтэссенцию и цель всей книги в том смысле, что она дает систему классификации и практическое руководство к достаточному суждению о человеческом характере. В самом деле, даже в медицинских кругах бытует мнение о том, что мой метод лечения заключается в подгонке пациентов под мою систему и выдаче им соответствующего "совета". Это, достойное сожаления, непонимание совершенно игнорирует тот факт, что подобный вид классификации является не чем иным, как салонной детской игрой, каждый элемент которой столь же пустячен, как деление человечества на брахи- и долихоцефалов. Моя типология перво-наперво представляет критический аппарат, служащий распределению и организации сумбура эмпирического материала, но ни в каком смысле не предназначена для навешивания на людей ярлыков, как это может показаться с первого взгляда. Это не физиогномия и не антропологическая система, а критическая психология, имеющая дело с организацией и определением психических процессов, которые что и демонстрируется - могут быть типическими. По этой причине я поместил общую типологию и определение терминов в конец книги, вслед за описанием, в главах I - IX обсуждаемых процессов с помощью многочисленных примеров. Поэтому я мог бы порекомендовать читателю, который действительно хочет понять мою книгу, углубиться прежде всего в главы II и V. Он получит больше из них, чем из любой поверхностно подобранной типологической терминологии, поскольку последнее служит ничему другому, как совершенно бесполезному желанию навешивать ярлыки.
      К. Г. Юнг
      Кюснахт-Цюрих. Октябрь 1934 г.
      Платон и Аристотель! Это не только две системы, но и типы двух различных человеческих натур, которые, с незапамятных времен облаченные во всевозможные одеяния, в той или иной степени противостоят друг другу. Они ожесточенно состязаются, в особенности с начала Средневековья, и ведут свою борьбу до наших дней - и эта борьба составляет самое существенное содержание истории христианской Церкви. Какие бы имена ни возникали на авансцене истории, речь неизменно идет о Платоне и Аристотеле. Натуры мечтательные, мистические, платоновские, из недр своей души выявляют христианские идеи и соответствующие им символы. Натуры практические, приводящие все в порядок, аристотелевские, созидают из этих идей и символов прочную систему, догматику и культ. В конечном итоге Церковь замыкает в себе обе натуры, из которых одни укрываются в священничестве, а другие - в монашестве, однако все время не переставая враждовать друг с другом.
      Г. Гейне
      Германия, III
      Введение
      В своей практической врачебной работе с нервными больными я уже давно заметил, что помимо множества индивидуальных различий в человеческой психологии существует также и целый ряд типических различий. Прежде всего выделяются два различных типа, которые я назвал типом интровертным и типом экстравертным.
      Наблюдая за течением человеческой жизни, мы замечаем, что судьба одного человека более обусловлена объектами его интереса, тогда как судьба другого более обусловлена его собственной внутренней жизнью, его собственным субъектом. И так как мы все, в известной степени, отклоняемся в ту или иную сторону, то мы естественным образом всегда склонны понимать все в смысле своего собственного типа.
      Я с самого начала упоминаю об этом обстоятельстве, чтобы заранее предотвратить возможные недоразумения. Разумеется, это обстоятельство значительно затрудняет попытку общего описания типов. Мне следует рассчитывать на большое расположение моего читателя, если я желаю, чтобы меня правильно поняли. Было бы сравнительно просто, если бы каждый читатель знал сам, к какой категории он принадлежит. Но определить, к какому типу принадлежит человек, оказывается делом весьма трудным, в особенности если речь идет о нас самих и о нашем самоопределении. Суждения о собственной личности всегда чрезвычайно трудны. Затемнение суждений о себе встречается так часто потому, что каждому выраженному типу свойственна особая тенденция к компенсации односторонности своего типа, - тенденция биологически целесообразная, ибо она вызвана стремлением поддержать психическое равновесие. Благодаря компенсации возникают вторичные характеры или типы, представляющие собой картину чрезвычайно загадочную, - разгадать ее подчас бывает настолько трудно, что иногда склоняешься даже к отрицанию и самого существования типов и ограничиваешься признанием одних лишь индивидуальных различий.
      Все эти затруднения я должен подчеркнуть для оправдания некоторой своеобразности в своем дальнейшем изложении. Со стороны, конечно, может показаться, что проще всего было бы описать пару конкретных случаев, расчленить их и поставить рядом. Но каждому человеку присущи оба механизма, экстраверсии и интроверсии, и лишь относительный перевес того или другого определяет тип. Чтобы придать картине необходимый рельеф, пришлось бы ее сильно ретушировать, а это ведет уже к более или менее благочестивому обману. К этому присоединяется еще и чрезвычайная сложность психологической реакции человека - эта реакция столь сложна и многообразна, что мне вряд ли удалось бы в полной мере и абсолютно верно изобразить ее. Поэтому я вынужден ограничиться изложением принципов, выведенных мной из множества единичных фактов, которые мне приходилось наблюдать. При этом речь идет не об априорной дедукции, как это может показаться, а о дедуктивном изложении эмпирически приобретенных взглядов и прозрений (инсайтов). Такое проникновение в суть положения дел, как я надеюсь, послужит некоторому разъяснению дилеммы, которая не только в аналитической психологии, но и в других областях науки, равно как и в личных отношениях между людьми, вела и продолжает вести к недоразумениям и раздорам. Отсюда выясняется, почему существование двух различных типов есть, собственно, уже давно известный факт, который в той или другой форме уже давно известен и наблюден знатоками человеческой природы и отрефлектирован глубокими мыслителями, в частности Гете, могучей интуицией которого данный факт воспринимается как общий принцип систолы и диастолы. Термины и понятия, под которыми понимался механизм интроверсии и экстраверсии, очень различны и всегда приспособлены к точке зрения индивидуального наблюдателя. Несмотря на различие формулировок, мы постоянно видим один и тот же общий принцип в основном понимании вопроса, а именно: в одном случае движение интереса направлено на объект, а в другом случае оно отвращается от объекта и направляется к субъекту, на его собственные психические процессы. В первом случае объект действует на тенденции субъекта подобно магниту: объект притягивает их и в значительной мере обусловливает субъекта, - более того, он настолько отчуждает субъекта от самого себя, так изменяет его качества в смысле приравнения к объекту, что можно подумать, будто объект имеет большее и в конечном счете решающее значение для субъекта, будто полное подчинение субъекта объекту является, в известной мере, абсолютным предопределением и особым смыслом жизни и судьбы. Во втором случае, наоборот, субъект является и остается центром всех интересов. Создается впечатление, будто вся жизненная энергия направлена в сторону субъекта и поэтому, всегда препятствует тому, чтобы объект приобрел какое бы то ни было влияние на субъекта. Кажется, будто энергия уходит от объекта, будто субъект есть магнит, стремящийся притянуть к себе объект.
      Такое противоположное отношение к объекту очень трудно определить и описать в удобопонятной и ясной форме - мы при этом рискуем дойти до совершенно парадоксальных формулировок, которые могут скорее затемнить, нежели разъяснить вопрос. В самых общих чертах можно было бы сказать, что интровертная точка зрения есть та, которая всегда и при всех обстоятельствах стремится поставить эго и субъективный психологический процесс над объектом или, по крайней мере, утвердить их по отношению к объекту. Такая установка придает поэтому ценность субъекту большую, чем объекту. Следовательно, уровень ценности объекта всегда будет ниже уровня ценности субъекта объект, таким образом, имеет лишь второстепенное значение - можно даже сказать, что он подчас является лишь внешним объективным знаком для субъективного содержания, так сказать, воплощением идеи, причем существенным всегда остается сама идея - или же объект является предметом какого-либо чувства, причем, однако, главную роль играет переживание чувства, а не сам объект в его собственной реальности. Экстравертная точка зрения, напротив, ставит субъекта в подчинение объекту, причем объекту принадлежит преобладающая ценность. Субъект имеет всегда второстепенное значение, и субъективный процесс иногда даже мешает или является лишним придатком к объективным событиям. Ясно, что психология, исходящая из этих противоположных точек зрения, должна разделиться на две части, диаметрально противоположные по своему ориентированию. Одна рассматривает все под углом зрения своей собственной ситуации, а другая - под углом зрения объективных событий.
      Эти противоположные установки - не что иное, как противоположные механизмы: в одном случае диастолическое расширение, выход из себя к объекту и его захват, в другом - систолическая концентрация и отделение энергии от захваченного объекта. Каждому человеку свойственны оба механизма, а соединение их является выражением его естественного жизненного ритма - и, наверное, не случайность, что Гете образно выразил этот ритм понятием, характеризующим сердечную деятельность. Ритмическая смена обеих форм психической деятельности должна была бы соответствовать нормальному течению жизненного процесса. Однако сложные внешние условия, в которых мы живем, равно как и еще более сложные условия нашего индивидуального психического устройства и предрасположения, редко допускают вполне гармоничное течение психической энергии. Внешние обстоятельства и внутренняя диспозиция очень часто благоприятствуют работе одного механизма в ущерб другому. Естественно, что это влечет за собой перевес в сторону работы одного механизма. И если такое состояние по определенным причинам становится преобладающим, то вследствие этого и возникает тип, то есть привычная установка, в которой один механизм постоянно господствует, хотя и не будучи в состоянии полностью подавить другой, поскольку и этот другой механизм составляет безусловную принадлежность всего психического хозяйства. Поэтому никогда и не может быть чистого типа в том смысле, чтобы в нем правил исключительно один механизм при полной атрофии другого. Типическая установка есть не что иное, как относительный перевес одного механизма.
      Гипотеза об интроверсии и экстраверсии позволяет нам прежде всего различать две обширные группы психологических личностей. Но подобное группирование носит, однако, столь поверхностный и общий характер, что допускает лишь самое общее различение. Более внимательное исследование индивидуальной психологии представителей любой из этих групп тотчас же показывает громадное различие между отдельными индивидами, принадлежащими, несмотря на это, к одной и той же группе. Поэтому нам придется сделать еще один шаг в нашем исследовании с тем, чтобы быть в состоянии определить, в чем же именно заключается различие между индивидами. Опыт убедил меня в том, что, в общем, индивидов можно распределить не только по их универсальному признаку экстраверсии и интроверсии, но и по их отдельным основным психологическим функциям. Внешние обстоятельства и внутренняя диспозиция не только вызывают преобладание экстраверсии или интроверсии, но способствуют, кроме того, преобладанию у индивида одной из основных функций над другими. Опираясь на опыт, я назвал основными психологическими функциями - а именно такими, которые существенно отличаются от всех прочих, - мышление, чувство, ощущение и интуицию. Если одна из этих функций привычно господствует над другими, то формируется соответствующий тип. Поэтому я различаю мыслительный, чувствующий, ощущающий и интуитивный типы. Каждый из этих типов, кроме того, может быть интровертным или экстравертным, смотря по своему отношению к объекту, как это уже было описано выше. В своей предшествующей работе по вопросу о психологических типах я не проводил еще такого различия, а отождествлял мыслительный тип с интровертным, а чувствующий с экстравертным. При более глубоком проникновении такое смешение оказалось несостоятельным. Во избежание недоразумения я попросил бы читателя не терять из виду проведенное здесь различение. С тем чтобы достигнуть полной ясности в столь сложных вопросах, я посвятил последнюю главу этой книги определению психологических понятий, употребляемых мной.
      I. Проблема типов в истории античной и средневековой мысли
      1. Психология классического периода: гностики, Тертуллиан, Ориген
      Хотя психология существует с тех пор, как существует известный нам мир, но объективная психология является достоянием недавних времен. К древней науке можно применить следующее положение: субъективной психологии в ней тем больше, чем меньше психологии объективной. Поэтому сочинения древних хотя и полны психологии, однако содержат очень мало объективно психологического. В немалой мере это может быть обусловлено своеобразностью людских отношений в древности и в Средние века. Античный мир отличался, если можно так выразиться, почти исключительно биологической оценкой человека; это ярче всего выступает в античных привычках жизни и в античных правовых отношениях. В Средние же века - поскольку тогда вообще говорили о ценности человека человеку давалась метафизическая оценка, которая возникла вместе с мыслью о неутериваемой ценности человеческой души. Такая оценка является компенсацией по отношению к античной точке зрения, но для личностной оценки единственной оценки, способной основоположить объективную психологию, - эта средневековая оценка столь же неблагоприятна, как и античная, биологическая.
      Немало людей думают, правда, что психологию можно написать и ex cathedra (в порядке догматически авторитетного изложения). В наши дни большинство людей, конечно, убеждено, что объективная психология должна прежде всего опираться на наблюдение и опыты. Такая основа была бы идеальной, если бы она была возможна. Но идеал и цель науки заключаются не в том, чтобы давать по возможности точное описание фактов - наука не может конкурировать с кинематографическими снимками и фонографическими пластинками, - нет, цель, стремление и назначение науки заключаются в постановлении закона, а закон есть не что иное, как сокращенное выражение для многообразных процессов, имеющих, однако, нечто общее между собой. Таким образом, цель науки благодаря научному пониманию возвышается над тем, что лишь опытно познаваемо; цель эта всегда останется продуктом субъективной психологической констелляции исследователя, несмотря на всеобщую и доказанную значимость. В образовании научных теорий и понятий заключается много личного и случайного. "Уравнение" бывает не только психофизическим, но и психологическим, личным. Мы видим цвета, но не видим длины световых волн. Этот общеизвестный факт никогда не следует терять из виду в вопросах психологии. Воздействие личного "уравнения" (Gleichung) начинается уже во время наблюдений. Мы видим в объекте то, что лучше всего могли бы увидеть внутри самих себя. Так, прежде всего "в чужом глазу сучок мы видим, в своем не видим и бревна". В так называемой объективной психологии я не доверяю принципу "чистого наблюдения", разве что смотришь через очки хроноскопа, тахистоскопа и других "психологических" приборов. Таким образом, можно охранить себя также и от чрезмерного избытка данных психологического опыта.
      Но значение личного психологического "уравнения" выступает еще гораздо ярче тогда, когда исследователь излагает подробно свои наблюдения, уже не говоря о понимании и абстрагировании опытного материала! В психологии более чем где-либо неизбежно приходится ставить основное требование, чтобы наблюдатель и исследователь были адекватны своему объекту в том смысле, чтобы они были в состоянии видеть не только одно, но и другое. Нельзя, конечно, требовать, чтобы наблюдатель смотрел только объективно, - это невозможно. Надо довольствоваться уже тем, если он смотрит не слишком субъективно. Что субъективное наблюдение и понимание согласуются с объективными фактами психологического объекта, "лишь постольку доказательно для понимания, поскольку оно не притязает на всеобщую значимость, а ограничивается значением лишь для каждой данной области объекта. В таком смысле бревно в собственном глазу даже способствует нахождению сучка в глазу ближнего. В этом случае бревно в собственном глазу вовсе не служит доказательством того, что в глазу у ближнего нет даже сучка. Но расстройство зрения легко может подать повод к всеобщей теории, по которой всякий сучок принимает размер бревна.
      Признание и уважение субъективной обусловленности познаний вообще, в особенности же познаний психологических, является первым условием для научной и справедливой оценки психики, отличной от психики наблюдающего субъекта. Но это условие возможно лишь в том случае, если наблюдатель в точности знает диапазон и свойство своей собственной личности. Однако знать это он может лишь тогда, когда значительно освободится от нивелирующих влияний коллективных суждений и коллективных чувств и вследствие этого достигнет ясного понимания своей собственной индивидуальности.
      Чем дальше мы в истории оглядываемся назад, тем более мы видим, как личность мало-помалу исчезает под покровом коллективности. А если мы наконец опустимся до первобытной психологии, то найдем, что там о понятии индивидуального и вовсе речи быть не может. Вместо индивидуальности мы обнаруживаем лишь зависимость от коллектива и отнесенность к нему или "мистическое соучастие" (participation mystique - Леви-Брюль). Но коллективная установка мешает познанию и оценке психологии, отличной от субъекта, ибо коллективно установленный дух не способен мыслить и чувствовать иначе, как только проецируя. То, что мы разумеем под понятием "индивида", является сравнительно недавним завоеванием истории духа и культуры. И неудивительно, что некогда всемогущая коллективная установка создала, так сказать, невозможность всякой объективной психологической оценки индивидуальных различий, равно как и вообще научного объективирования индивидуально-психологических процессов. Вследствие такого недочета в психологическом мышлении познание слишком ярко окрасилось психологией - так сказать, "психологизировалось", - то есть оказалось насыщенным проецированной психологией. Яркими примерами тому могут послужить первые попытки философского объяснения происхождения миров. Наряду с развитием индивидуальности и обусловленным им развитием дифференцирования в психологии человека мы видим в объективной науке освобождение от психологии.
      Из всего вышеизложенного становится понятным, почему источники объективной психологии так скудны в материалах, дошедших до нас из древних времен. Разделение на четыре темперамента, перешедшее к нам от древних, есть типизирование, почти что лишенное психологических свойств, потому что темпераменты несут в себе в значительной степени психофизическую окраску. Однако недостаток каких-либо сведений вовсе не доказывает, что в античной классической литературе мы не найдем следов воздействия тех психологических пар противоположностей, о которых мы здесь говорим.
      Так, философия гностиков установила три типа, быть может, соответственно с тремя основными психологическими функциями - мышлением, чувством и ощущением. Мышлению, таким образом, соответствовал бы пневматик (pneumatikoi), чувству - психик (psychikoi), ощущению - гилик (hylikoi). Подчиненное положение психика соответствует духу гностицизма, который, в отличие от христианства, настаивал на исключительной ценности познания. Христианские же принципы любви и веры относились отрицательно к познанию. В сфере христианства пневматик был бы поэтому не вполне оценен и признан, поскольку он являлся бы чистым представителем только гнозиса, только одного познания.
      Вспомним также о различии типов при разборе долголетней, ожесточенной борьбы, которую Церковь от начала вела против учения гностиков. При несомненном преобладании практического направления, которым отличалось христианство первых времен, человек интеллектуальный всегда рисковал остаться за флагом, если только он не следовал своему боевому инстинкту и не отдавался всецело апологетической полемике. Правило веры "Regula fidei" слишком ограничивало и не допускало никакого самостоятельного движения. Более того, оно не несло в себе позитивного интеллектуального содержания. В нем заключалось ограниченное число мыслей, с практической точки зрения чрезвычайно ценных, но сковывающих мышление. Sacrificium intellectus (лат. жертвоприношение интеллекта) гораздо тяжелее поражало человека мысли, нежели человека чувства. Поэтому вполне понятно, что содержания гнозиса, главным образом познавательные, ценность которых и для нашего современного умственного развития не только не утратилась, но даже значительно возросла, - что такие содержания неудержимо привлекали принадлежавших к лону Церкви людей интеллектуального типа. Для таких людей именно эти содержания и являлись настоящим мирским соблазном. Особенно досаждал Церкви докетизм со своим утверждением, будто Христос обладал лишь видимостью плоти и что все его земное существование и страдание было также одной лишь видимостью. Это утверждение выдвигает мышление на первый план в ущерб всему, что человек способен воспринять чувством.
      Мы вправе сказать, что две фигуры яснее всего олицетворяют борьбу с гнозисом - фигуры чрезвычайно значительные, не только как Отцы Церкви, но и как личности. Мы говорим о Тертуллиане и Оригене - оба жили в конце II века н. э. и были почти современниками. Вот что говорит о них Шульц: "Один организм способен воспринимать питательное вещество почти без остатка и вполне ассимилировать его, - другой же, напротив, выделяет его почти без остатка, словно в возбужденном состоянии энергичной самообороны. Столь же противоположно реагировали Ориген и Тертуллиан. Их противоположные реакции по отношению к гнозису не только обрисовывают их характеры и их миросозерцания, но имеют и принципиальное значение для роли, которую играл гнозис в духовной жизни и религиозных течениях той эпохи". /27/
      Тертуллиан родился в Карфагене около 160 года н. э. Он был язычником и лет до тридцати пяти предавался чувственной жизни, царившей в его городе; после этого он стал христианином. Он был автором многочисленных сочинений, которые с несомненной ясностью вырисовывают перед нами его характер, главным образом и интересующий нас. Особенно ярко выступает перед нами его беспримерно благородное рвение, его священный огонь, страстный темперамент и глубокая проникновенность его религиозного понимания. Ради истины, однажды им признанной, он становится фанатичным, гениально односторонним и нетерпимым. Тертуллиан - боевая натура, не имеющая себе равных, борец беспощадный, видящий свою победу лишь в полном поражении противника; язык его - словно сверкающее острие меча, с жестоким мастерством направленное на врага. Он - создатель церковной латыни, остававшейся в силе в течение более тысячи лет. Он же создает и терминологию юной Церкви. "Уж если он принимал какую-либо точку зрения, он последовательно проводил ее до последних пределов, словно гонимый сонмом бесов, даже и тогда, когда право уже давно не было больше на его стороне и всякий разумный порядок лежал разбитым у его ног". Страстность его мышления была так беспощадна, что он постоянно отчуждался именно от того, чему раньше отдавался всеми фибрами души. Соответственно с этим и этика его до крайности строга и сурова. Он предписывал искать мученичество, вместо того чтобы избегать его; он не допускал второго брака и требовал, чтобы женщины постоянно скрывали свои лица под густой фатой. Против гнозиса, являющегося страстью к мышлению и познанию, он боролся с фанатической беспощадностью, равно как и против философии и науки, в сущности мало отличавшихся от гнозиса. Тертуллиану приписывают грандиозное в своем роде признание: Credo quia absurdum est ("Верую, потому что абсурдно"). Исторически это не совсем точно - он сказал лишь (De came Christ! 5): "Et mortuus est Dei protsus credibile est, quia ineptum est. Et sepultus resurrexit; certum est, quia impossibile est" ("И умер сын Божий, что совершенно вероятно потому, что абсурдно. И погребенный воскрес - это достоверно потому, что невозможно").
      Вследствие проницательности своего ума он понимал всю ничтожность философских и гностических знаний и с презрением отвергал их. Взамен того он ссылался на свидетельства своего внутреннего мира, на внутренние факты, переживаемые им и составляющие одно единое целое с его верой. Их он дорабатывал до формул и стал, таким образом, творцом умопостигаемых связей, и по сие время лежащих в основе католической системы. Иррациональный факт внутреннего переживания, который для Тертуллиана был по существу динамическим, являлся принципом и основоположением, противопоставленным миру, равно как и общепризнанной науке и философии. Привожу собственные слова Тертуллиана: "Призываю новое свидетельство или, вернее сказать, свидетельство более известное, нежели все памятники, запечатленные письменами, - свидетельство, более обсуждаемое, нежели все системы жизни, более распространенное, нежели какое-либо обнародование, - свидетельство, которое полнее и больше всего человека, а именно то, что составляет сущность всего человека. Так подойди же и предстань предо мною, о душа! Если ты божественна и вечна, как полагают иные философы, - то ты не можешь солгать; если ты не божественна, а подвластна смерти - как полагает, правда, один лишь Эпикур, - то ты не дерзнешь солгать; снизошла ли ты с неба или рождена из праха земного, сочетание ли ты чисел или атомов, зачинаешь ли ты свое существование вместе с зачатием плоти или лишь впоследствии внедряешься в нее - все равно, откуда бы ты ни произошла и как бы ни создала ты человека таким, каким он есть, а именно существом разумным, способным к восприятию и познанию! Тебя же я не призываю, душа, обученная в школах, искушенная книжным познанием, вскормленная и вспоенная в академиях и аттических колоннадах, - тебя, что вещаешь мудрость. Нет, я беседовать хочу с тобой, душа, что проста и не мудрствуешь лукаво, - с тобой, неопытной и неловкой, какою ты бываешь у тех, кто, кроме тебя, ничего не имеет, - с тобой, приходящей с улицы, с угла, из мастерской. Мне нужно именно твое незнание".
      Самоизувечение Тертуллиана путем sacrificium intellectus приводит его к открытому признанию иррационального факта внутреннего переживания, то есть к истинной основе его верования. Необходимость религиозного процесса, который он ощущал внутри себя, он выразил в непревзойденной формуле: Anima naturaliter Christiana ("Душа по природе своей христианка"). Вместе с sacrificium intellectus для него утратили всякое значение и философия, наука, а следовательно, и гнозис. В дальнейшем течении его жизни вышеописанные черты характера стали выступать еще резче. Когда Церковь была наконец поставлена в необходимость идти на компромиссы в угоду большинству, Тертуллиан против этого возмутился и стал ярким приверженцем фригийского пророка Монтана. Монтан был экстатиком, представителем принципа абсолютного отрицания всего мирского, поборником безусловной одухотворенности. В ожесточенных памфлетах Тертуллиан набросился на политику папы Каликста и очутился, таким образом, вместе с монтанизмом более или менее extra ecclesiam. Согласно показанию Августина, он впоследствии будто бы не поладил и с монтанистской сектой и основал свою собственную.
      Можно сказать, что Тертуллиан - классический пример интровертного мышления. Его огромный, необыкновенно проницательный интеллект сопровождается очевидной чувственностью (sensuality). Процесс психологического развития, который мы называем христианским, доводит его до жертвы, до уничтожения, отрезания самого ценного органа (ампутации наиболее ценной функции) - мифическая идея, заключенная и в великом символе жертвоприношения Сына Божьего. Самым ценным органом Тертуллиана именно и был интеллект и вытекающее из него ясное познание. Вследствие sacrificium intellectus он преградил себе путь к чисто логическому рассудочному развитию и, по необходимости, должен был признать основой своего существа иррациональную динамику своих душевных глубин. Он должен был ненавидеть гностический мир мысли, его специфически интеллектуальную оценку динамических душевных глубин, потому что это именно и был тот путь, который ему надлежало покинуть для того, чтобы признать принцип чувства.
      Полной противоположностью Тертуллиану является Ориген. Ориген родился в Александрии в 185 году н. э. Его отец был христианским мучеником. Сам Ориген вырос в совершенно своеобразной духовной атмосфере, в которой переплетались и сливались мысли Востока и Запада. С большой любознательностью он усваивал себе все достойное изучения и, таким образом, воспринял совокупность всего, что в те времена давал неисчерпаемо богатый александрийский мир идей: христианских, иудейских, эллинистических, египетских. Он с успехом выступал в качестве учителя в школе катехизаторов. Языческий философ Порфирий, ученик Плотина, так отзывается о нем: "Внешняя жизнь его была христианской и противозаконной, но в своих мнениях о вещах и о божестве он был близок эллинам и в инородные мифы вводил представления греков".
      Еще до 211 года совершилось его самооскопление, о внутренних мотивах которого можно только догадываться, поскольку исторически они неизвестны. Как личность он пользовался большим влиянием, речь его очаровывала и убеждала. Он был постоянно окружен учениками и целой толпой стенографов, на лету ловивших драгоценные слова, исходящие из уст почитаемого учителя. Он известен как автор многочисленных сочинений; в деле преподавания он развивал огромную энергию. В Антиохии он читал лекции по богословию даже матери императрице, Маммее. В Кесарии (город в Палестине. - прим. ред.) он возглавлял школу. Его преподавательская деятельность многократно прерывалась далекими путешествиями. Он обладал необыкновенной ученостью и изумительной способностью тщательного исследования вещей. Он отыскивал древние библейские рукописи и приобрел заслуженную известность своим разбором и критикой подлинных текстов. "Он был великим ученым, да, единственным истинным ученым в древней Церкви", - говорит о нем Гарнак. В противоположность Тертуллиану Ориген не замыкался от влияния гностицизма, - напротив, он даже ввел его, правда в смягченной форме, в лоно Церкви - по крайней мере таково было его стремление. Можно даже сказать, что по своему мышлению и своим основным воззрениям он и сам был христианским гностиком. Его позицию по отношению к вере и знанию Гарнак определяет следующими психологически многозначительными словами: "Библия одинаково нужна как тем, так и другим: верующим она дает необходимые им факты и заповеди, а люди науки разбирают идеи, заключающиеся в ней, и черпают из нее силу, возносящую их до лицезрения Бога и до любви к Нему; благодаря духовному толкованию (аллегорическому объяснению, герменевтике) материальное вещество растворяется и претворяется в космосе идей, благодаря "восхождению" оно постепенно преодолевается и оставляется позади как пройденный этап; наконец, тварь Божия - исшедший от Бога дух возвращается к своему начал)' и достигает блаженного покоя, погружения в Божество (amor et visio)".
      Богословие Оригена, в отличие от богословия Тертуллиана, было по существу философским и, можно сказать, вполне укладывалось в рамки философии неоплатонизма. В Оригене мы видим мирное и гармоничное слияние и взаимопроникновение двух сфер: греческой философии и гностицизма, с одной стороны, и мира христианских идей - с другой. Но такая широкая и глубокая терпимость и справедливость навлекли на Оригена преследование и осуждение со стороны Церкви. Правда, конечный приговор был вынесен лишь после его смерти, наступившей от последствий истязания и пытки, которым Ориген, будучи уже старцем, подвергся во время гонения на христиан при Деции. В 399 году папа Анастасий I всенародно предал его анафеме, а в 543 году его лжеучение было проклято Всецерковным собором, созванным Юстинианом, и это проклятие было закреплено приговорами позднейших церковных соборов.
      Ориген - классический представитель экстравертного типа. Его основное ориентирование направлено на объект, это явствует как из его добросовестного внимания к объективным фактам и условиям, вызывающим их, так и из формулирования верховного принципа - amor et visio Dei. Христианство на пути своего развития встретилось в лице Оригена с таким типом, первоосновой которого является отношение к объектам; символически такое отношение искони выражалось в сексуальности, почему по некоторым теориям все существенные психические функции и сводятся к сексуальности. Поэтому и кастрация является выражением, адекватным жертве самой ценной функции. В высшей степени характерно то, что Тертуллиан приносит sacrificium intellectus, тогда как Ориген - sacrificum phalli, ибо христианский процесс требует полного уничтожения чувственной привязанности к объекту, точнее говоря - он требует жертвы наиболее ценной функции, наивысшего блага, наиболее сильного влечения. С биологической точки зрения жертва приносится во имя доместикации; с психологической же точки зрения - во имя расторжения старых связанностей и, следовательно, во имя новых возможностей духовного развития.
      Тертуллиан пожертвовал интеллектом, потому что именно интеллект особенно сильно привязывал его к мирскому. Он боролся с гностицизмом, потому что это учение олицетворяло в его глазах ложный путь, ведущий в область интеллекта, - интеллекта, обусловливающего также и чувственность. И действительно, соответственно с этим фактом мы видим, что гностицизм разветвляется в двух направлениях: гностики одного направления стремятся к чрезмерной одухотворенности; гностики же другого - погрязают в этическом анархизме, абсолютном либертинизме (англ. - распущенность, распутство; вольнодумство), не останавливающемся ни перед какой формой разврата, даже перед самой отвратительной извращенностью и бесстыдной разнузданностью. Представители гностицизма даже разделялись на энкратитов (воздержанных), с одной стороны, и на антитактов и антиномистов (противников порядка и законности) - с другой; эти последние грешили по принципу и предавались самому разнузданному распутству умышленно, на основании известных постановлений. К числу последних принадлежали николаиты, архонтики и пр., равно как и метко названные борбориане. Как тесно соприкасались кажущиеся контрасты, мы видим на примере архонтиков, где одна и та же секта распадалась на энкратическое и на антиномистическое направление, причем и то и другое оставалось логичным и последовательным. Кто желает ознакомиться с этическим значением смелого и широко проведенного интеллектуализма, пусть изучит историю гностических нравов. Тогда sacrificium intellectus станет безусловно понятным. Представители этого течения были последовательны не только в теории, но и на практике, и изживали до последних пределов, до абсурда все измышления своего интеллекта.
      Ориген же пожертвовал чувственной связанностью с миром и ради этой жертвы оскопил, изувечил самого себя. Очевидно, что для него специфическую опасность представлял не интеллект, а, скорее, чувство и ощущение, связывавшие его с объектом. Путем кастрации он преодолел чувственность, присущую гностицизму, и смело мог отдаться богатству гностического мышления. Тертуллиан же пожертвовал интеллектом, замкнулся от влияния гностицизма, но тем самым достиг такой глубины религиозного чувства, какой мы тщетно искали бы у Оригена. О Тертуллиане говорит Шульц: "От Оригена он отличался тем, что каждое свое слово переживал в сокровеннейших недрах души; его увлекал не рассудок, как Оригена, а сердечный порыв, и в этом его превосходство. Однако, с другой стороны, он уступает Оригену, потому что он, самый страстный из всех мыслителей, доходит чуть ли не до отрицания всякого знания и свою борьбу с гнозисом чуть ли не доводит до борьбы с человеческой мыслью вообще".
      Мы видим на этих примерах, как в процессе развития христианства самая сущность первоначального типа превращается в свою противоположность: Тертуллиан, глубокий мыслитель, становится человеком чувства; Ориген становится ученым и всецело теряет себя в интеллектуалитете. Нетрудно, конечно, логически перевернуть вопрос и сказать, что Тертуллиан искони был человеком чувства, а Ориген человеком мысли. Но такая обратная постановка вопроса вовсе не уничтожает самого факта типического различия, а оставляет его по-прежнему в силе и, кроме того, отнюдь не объясняет, почему же Тертуллиан видел своего опаснейшего врага в области мысли, а Ориген в области сексуальности. Можно было бы сказать, что оба ошиблись, и в качестве аргумента привести факт роковой неудачи, к которой в конечном итоге свелась жизнь обоих. Тогда пришлось бы допустить, что каждый из них пожертвовал тем, что ему было менее дорого, то есть некоторым образом совершил обманную сделку с судьбой. Почему бы не принять и не признать даже такого мнения? Ведь известно, что даже среди первобытных людей находились такие хитрецы, которые, подходя к своему фетишу с черной курицей под мышкой, говорили: "Смотри, вот я приношу тебе в жертву прекрасную черную свинью!" Однако мое мнение таково, что объяснение, стремящееся во что бы то ни стало обесценить какой-либо факт, не всегда и не при всех обстоятельствах бывает самым верным, даже если такое объяснение представляется нам вполне "биологическим" и приносит среднему человеку то несомненное облегчение, которое он испытывает всегда, когда ему удается низвести нечто великое до своего плоского уровня. Но поскольку мы можем судить о личностях этих двух великих представителей человеческого духа, мы должны признать их столь проникновенными и серьезными, что о хитрой проделке или обмане и речи быть не могло: их христианское обращение было истинным и правдивым.
      Мы не отвлечемся от прямого пути наших исследований, если на примере настоящего случая представим себе, какое психологическое значение имеет нарушение естественного потока наших влечений, каким является христианский (жертвенный) процесс, а именно: из всего вышесказанного вытекает, что обращение является одновременно и переходом в другую установку. Вместе с тем становится ясным происхождение того определяющего мотива, который ведет к обращению; также выясняется, насколько Тертуллиан был прав, говоря, что душа "от природы христианка". Естественное направление влечений следует, как и все в природе, принципу наименьшей затраты сил. Но бывает так, что один человек обладает большими способностями в одной области, другой человек - в другой. Или же бывает так, что приспособление к окружающей среде в детстве требует то несколько более сдержанности и вдумчивости, то несколько более эмпатии и участия, смотря по тому, каковы родители и обстоятельства жизни. Это автоматически ведет к известной, излюбленной установке, благодаря которой и образуются различные типы. Так как каждый человек, в качестве относительно устойчивого существа, обладает всеми основными психологическими функциями, то для полного приспособления было бы психологически необходимо, чтобы человек равномерно и применял их. Ибо должна же быть какая-нибудь причина для существования различных путей психологического приспособления; ясно, что недостаточно одного лишь пути, потому что объект, воспринятый, например, только мыслью или только чувством, будет постигнут лишь отчасти. При односторонней (типической) установке получается недочет в психологическом приспособлении, который в течение жизни все возрастает, пока, наконец, рано или поздно, нарушается сама способность приспособления, а это толкает субъекта на путь компенсации. Компенсация же достигается лишь отрезанием (жертвой) той установки, что господствовала до сих пор. Это влечет за собой временную запруженность энергии и наводнение каналов, сознательно еще не использованных, но бессознательно уже лежащих наготове. Недочет в приспособлении, являющийся движущей силой (causa efficiens) для процесса обращения, субъективно дает о себе знать в форме смутного чувства неудовлетворенности. Такая атмосфера царила в самом начале нашего летосчисления. Необычайная, изумительная жажда искупления овладела человечеством и вызвала в Древнем Риме неслыханный доселе расцвет всех возможных и невозможных религиозных культов. Не было недостатка и в представителях теории изживания (Auslebetheorie), которые вместо "биологии" основывались на данных науки тех времен. Кроме того, люди из всех сил изощрялись в умозрительных догадках о том, почему человеку живется так плохо; однако каузализм тех времен был несколько шире каузализма нашей современной науки: искали причины не только в детстве, но погружались уже сразу в космогонию, причем измышляли самые разнообразные системы, раскрывающие все, что происходило на заре человечества еще раньше и что было причиной того невыносимого положения, в котором человечество в конце концов очутилось.
      Жертвы, принесенные Тертуллианом и Оригеном, на наш вкус чрезмерны, но они, безусловно, соответствовали духу того времени, духу совершенной конкретности. В согласии с этим духом представители гностицизма принимали свои видения за саму реальность или, по крайней мере, за нечто к ней относящееся - поэтому и Тертуллиан придавал факту своего внутреннего чувства объективную значимость. Процесс перемещения установки, воспринятый внутренне и субъективно, гностицизм проецировал в виде космогонической системы и верил в объективную реальность своих психологических образов.
      В моем труде /28; 29- С.416/ я оставил открытым вопрос об источнике своеобразного направления либидо в христианском процессе. В том же труде я говорю о расщеплении либидо на две половины, направленные друг против друга. Объясняется это односторонностью психологической установки, односторонностью столь великой, что компенсация, всплывшая из недр бессознательного, принудительно провела свою линию. Гностическое движение в первые века новой эры обнаруживает особенно ярко роль бессознательных содержаний в момент возникновения и решительного проведения компенсации. Христианство обозначает в известном смысле разрушение и жертвоприношение античных культурных ценностей, то есть античной установки. Надо ли еще доказывать в наше время, что совершенно безразлично, говорим ли мы о том, что творится в наши дни, или о том, что было 2000 лет тому назад?
      2. Богословские споры в раннехристианской церкви
      Весьма вероятно, что мы встретим типовую противоположность в истории ересей и расколов, происходящих в столь богатой спорами Церкви ранних христиан. Эбиониты или иудействующие христиане, быть может тождественные с первыми христианами вообще, веровали в исключительно человеческую природу Христа и считали его сыном Марии и Иосифа, получившим лишь впоследствии посвящение через Духа Святого. В этом вопросе эбиониты являются по отношению к докетам представителями противоположной крайности, и эта противоположность продолжала действовать еще долгое время спустя. Около 320 года н. э. вместе с арианской ересью вновь появилась та же борьба противоположностей, хотя и в измененной форме, а именно: более ожесточенная в церковно-политическом отношении, но более мягкая по содержанию. Арий отрицал предложенную Церковью формулу: <греч.> (равный Отцу) - и утверждал: <греч.> (сходный с Отцом). При более внимательном исследовании истории великого арианского спора о гомоузии и гомойузии (единосущие и подобосущие Христа с Богом) мы увидим, что гомойузия носит отпечаток более чувственный, более доступный человеческому чувству, в противоположность к чисто умозрительной и абстрактной точке зрения гомоузии. То же самое можно, как нам кажется, сказать и о возмущении монофизитов (утверждавших абсолютное единство естества Христова) против диофизитской формулы, постановленной на Халкедонском вселенском соборе (диофизиты утверждали неделимую целость двух естеств в Иисусе, а именно слияние человеческого и божественного естества); это возмущение монофизитов опять-таки противопоставляет две точки зрения: абстрактную и непредставляемую, с одной стороны, и чувственно-естественную, выраженную диофизитской формулой, - с другой.
      Вместе с тем нас поражает, что как в арианском движении, так и в споре между монофизитами и диофизитами тонкий догматический вопрос играл первенствующую роль лишь для тех умов, которые первоначально занялись этой проблемой, но отнюдь не для большой массы, которая завладела догматическим спором и использовала его в своих партийных интересах. Столь тонкий вопрос и в те времена не мог быть двигательной силой для народных масс - массами двигали проблемы и претензии, относящиеся к политической власти, ничего общего не имевшие с богословским разногласием. Если различение типов тут и имело какое-либо значение, то лишь постольку, поскольку оно создавало различные пароли, налагавшие на грубые инстинкты толпы красивые этикетки. Но это отнюдь не уничтожает того факта, что для тех, кто разжег этот спор, вопрос о гомоузии и гомойузии играл серьезную роль. И это потому, что за этим спором скрывалась как историческая, так и психологическая противоположность, а именно противоположность между верованием эбионитов в Христа как чистого человека с относительной (кажущейся) божественностью и верованием докетов в чистого Бога-Христа, обладающего лишь видимостью плоти. А под этим слоем мы находим еще более глубокий и великий психологический раскол, а именно: одна сторона утверждает, что главная ценность и главное значение заключаются в чувственно воспринимаемом, субъектом чего - хотя и не всегда - является человеческое и личностное или, по крайней мере, всегда спроецированное человеческое ощущение; другая сторона стоит за то, что главная ценность заключается в абстрактном и внечеловеческом, коего субъект есть функция, то есть объективный естественный процесс, протекающий в безличной закономерности, по ту сторону человеческих ощущений и даже как их основа. Первая точка зрения жертвует единичной функцией в пользу функционального комплекса, который представлен человеком как таковым; вторая - жертвует человеком, то есть неизбежным носителем комплекса, в пользу единичной функции. При этом каждая из точек зрения отрицает то, в чем другая усматривает главную ценность. Чем решительнее представители обеих партий отождествляются со своей точкой зрения, тем более они стараются - быть может, с наилучшими намерениями - взаимно навязать друг другу свое мнение, неизбежно насилуя при этом главную ценность другого.
      По-видимому, другая сторона противоположности типов выступает во время пелагианского спора в начале V столетия. Глубоко прочувствованный Тертуллианом внутренний опыт, по которому человек, несмотря на крещение, все же подвержен греху, - такой внутренний опыт мы находим и у Августина, имеющего много общего с Тертуллианом. Августин идет дальше и доходит до пессимистического учения о первородном грехе, сущность которого заключается в унаследованной от Адама согреховности (concupiscentia [Вожделение; мы бы сказали необузданное либидо, которое как астральное, роковое принуждение толкает человека на грех и погибель.]).
      Наличности первородного греха Августин противопоставляет искупляющую силу Божьей благодати при посредстве созданного ею института Церкви, которая заведует средствами искупления. При таком понимании ценность человеческой личности низводится до минимума. Человек, в сущности, не что иное, как жалкое, порочное существо, во всяком случае, обреченное стать добычей дьявола, если его не спасет Божья благодать при посредстве искупительной силы Единой Церкви. Такое понимание более или менее уничтожает не только ценность, но и нравственную свободу и самоопределение человека; но тем более возрастает ценность и значение идеи Церкви, что вполне соответствует программе, проводимой в августиновском Civitas Dei (Божием граде).
      Против столь безнадежного, гнетущего понимания постоянно восстает чувство свободы и нравственной ценности человека - чувство, которое надолго не заглушить даже самым глубоким размышлением, даже самой беспощадной логикой. Право человека на чувство своей ценности нашло своего поборника в лице Пелагия, британского монаха, и его ученика Целестина. Их учение основывалось на нравственной свободе человека как на психической данности. Показателем психологического сродства между пелагианской и диофизитской точками зрения является то, что преследуемые последователи Пелагия нашли убежище у Нестория, митрополита константинопольского. Несторий настаивал на разделении двух естеств в Христе, в противоположность учению Кирилла, проповедовавшего физическое естество Христа как богочеловека (<греч.>). Несторий так же восставал против понимания Марии как богородицы (<греч.>) и признавал в ней лишь христородицу (<греч.>). Понимание Марии как Богоматери он совершенно справедливо называл даже языческим. От него пошел несторианский спор, который в конце концов привел к расколу и отпадению несторианской Церкви.
      3. Проблема пресуществления
      Эти споры окончились вместе с великими политическими переворотами, падением Римской империи и гибелью античной цивилизации. Когда же несколько веков спустя в мире вновь наступила некоторая устойчивость, тогда понемногу начали вновь выступать и характерные психологические различия, сначала робко, но по мере развития культуры все интенсивнее и ярче. Проблемы, волновавшие Церковь раннего периода христианства, были, правда, заменены иными, они нашли новые формы, но психология, скрытая в них, осталась прежней.
      В середине IX века н. э. настоятель монастыря Пасхазий Радберт обнародовал свой труд, в котором он является представителем учения о пресуществлении, утверждающего, что во время причастия вино и хлеб превращаются в истинную кровь и плоть Христову. Такое понимание стало, как известно, догматом, по которому превращение совершается vere, realiter, substantialiter (в истине, в действительности, в теле), в том смысле, что хотя случайные признаки вещей (accidentia), как хлеб и вино, сохраняют свой внешний вид, однако в сущности своей (essentia) они есть настоящая плоть и кровь Христа. Против такой крайней конкретизации символа дерзнул выступить один монах, по имени Ратрамн, из того же монастыря, настоятелем которого был Радберт. Но самым решительным противником Радберта оказался Скот Эригена, великий философ и смелый мыслитель начала Средних веков, стоявший так одиноко и высоко над своим временем, что, как говорил Газе в своей "Истории Церкви", проклятие Церкви поразило его лишь несколько столетий спустя (в XIII веке). В бытность свою настоятелем в Мальмесбери он был убит своими же монахами в 889 году. Скот Эригена, для которого истинная философия сливалась с истинной религией, не был слепым приверженцем авторитета и положений, раз и навсегда данных, потому что, в отличие от большинства своих современников, он умел самостоятельно мыслить. Разум он ставил над авторитетом, что было, может быть, весьма несвоевременно, но обеспечивало ему признание будущими веками. Даже авторитет Отцов Церкви, стоявших над и вне всякой критики, он признавал лишь постольку, поскольку в их научных трудах таились сокровища человеческого разума. Он утверждал и то, что причастие не что иное, как воспоминание о последней вечере, проведенной Иисусом со своими учениками, толкование, которого всегда будет придерживаться всякий разумный человек. Но как бы ясны и по-человечески просты ни были воззрения и мысли Эригены, отнюдь не умалявшего смысла и ценности священного обряда, этот мыслитель не мог, однако, вчувствоваться в дух своего времени, не мог проникнуться желаниями своей среды, доказательством чего может послужить убиение его же собственными товарищами по монастырю. Он не имел успеха как раз потому, что мыслил последовательно и разумно, - успех выпал на долю Радберта, который, хотя мыслить и не умел, но зато "пресуществил" символическое и значимое, и довел его до грубой чувственной осязаемости, очевидно, потому, что чувствовал дух своего времени, требовавший конкретизации религиозных переживаний.
      Нетрудно усмотреть и в этом споре те основные элементы, с которыми мы встречались и раньше в спорах, уже нами разобранных, а именно: с одной стороны, точку зрения абстрактную и отрицательно относящуюся к смешению с конкретным объектом, с другой стороны, точку зрения, конкретизирующую и направленную на объект.
      Мы вовсе не намерены односторонне, исходя из интеллектуальной точки зрения, обесценивать личность и деятельность Радберта. Правда, разбираемый нами догмат кажется современному уму особенно нелепым, но, несмотря на это, мы отнюдь не должны отнимать у него всякую историческую ценность. Правда, этот догмат является блестящим показным вкладом в собрание человеческих заблуждений, однако это еще вовсе не доказывает eo ipso (в силу этого) его малоценности, ибо раньше, чем его осуждать, необходимо тщательно исследовать, как действовал этот догмат в религиозной жизни тех веков и чем наше время косвенно обязано ему. И в самом деле, нельзя упускать из виду, что именно вера в действительность этого чуда требует отрешения психического процесса от того, что познается с помощью внешних чувств, - отрешения, которое неизбежно должно влиять на характер психического процесса. Дело в том, что процесс определенно направленного мышления становится положительно невозможным, если чувственно воспринимаемое приобретает слишком высокую ценность у порога сознания. Приобретая слишком высокую ценность, чувственно воспринимаемое постоянно проникает в психику, разрывая и разрушая функцию определенно-направленного мышления, основанную именно на исключении всего неподходящего. Это простое рассуждение непосредственно показывает нам, каков практический смысл подобных догматов и обрядов: рассмотренные с такой точки зрения, они могут устоять и перед чисто приспособленческим "биологическим" воззрением, не говоря уже о прямых, специфически религиозных воздействиях, которые имеет на отдельного человека вера в этот догмат. Несмотря на высоту, на которой для нас стоит Скот Эригена, мы не имеем никакого права обесценивать деятельность Радберта. На этом примере нам следовало бы научиться, что мышление интровертного и мышление экстравертного не поддаются одинаковому мерилу, и это потому, что обе формы мышления по отношению к своим целям совершенно различны в самой своей основе. Можно было бы сказать, что у человека интровертного мышление рациональное, тогда как у экстраверта оно программированное.
      Все вышеизложенное - и я особенно настаиваю на этом - отнюдь не должно давать какого-либо решающего определения относительно индивидуальной психологии обоих авторов. То, что мы знаем о личности Скота Эригены - а знаем мы весьма мало, - недостаточно для постановления верного диагноза его типа, - но и то немногое, что мы знаем, уже дает нам право предполагать, что он принадлежал к интровертному типу. О Радберте мы почти ничего не знаем. Знаем мы лишь то, что он утверждал нечто противоречащее общему человеческому мышлению; благодаря верной логике чувства он, однако, понял то, что соответствовало потребностям его времени и могло быть принято его современниками. Этот факт указывает скорее на экстравертный тип. Но вследствие недостаточного знания обеих личностей мы принуждены отказаться от всяких суждений, тем более что дело могло обстоять и совершенно иначе, особенно по отношению к Радберту: мы имеем точно такое же право предполагать, что он был представителем интровертного типа, но человеком умственно ограниченным, вовсе не стоявшим выше своей среды, обладавшим логикой, вполне лишенной оригинальности, и способным выводить лишь элементарные заключения из готовых предпосылок, найденных им в сочинениях Отцов Церкви. Напротив, Скота Эригену можно было бы причислить к экстравертному типу, будь у нас доказательство, что его окружала среда, сама по себе отличавшаяся здравым смыслом (common sense'ом) и потому ощутившая соответствующее выражение как нечто подходящее и желаемое. Но таких доказательств по отношению к Скоту Эригене у нас именно и нет. С другой стороны, мы знаем, сколь велика была в те времена жажда реализации религиозного чуда. Этому особенному настроению духа, царившему в те времена, воззрение Скота Эригены должно было казаться холодным и мертвящим, в то время как утверждение Радберта должно было, напротив, производить животворящее впечатление, потому что оно конкретизировало то, чего каждый желал.
      4. Номинализм и реализм
      Спор о причастии, волновавший умы в IX веке н. э., до был лишь первым призывом к великой борьбе, разъединившей людей на много веков и таившей в себе необозримые последствия. Мы говорим о непримиримой противоположности между номинализмом и реализмом. Под номинализмом понимали то направление, которое утверждало, что так называемые универсалии, а именно родовые или общие понятия, как, например: красота, добро, животное, человек, не что иное, как nomina (имена, названия), слова или, как иронически выражались, flatus vocis (явление речи, факт языка). Анатоль Франс говорит: "Что значит мыслить? И как мы мыслим? Мы мыслим словами - представим себе только, что философ-метафизик, чтобы изобразить систему мира, должен прибегать к правда, усовершенствованным - крикам обезьян или собак". Это крайний номинализм; в такую же крайность впадает Ницше, понимая разум как "метафизику речи".
      Реализм, напротив, утверждает существование универсалий - universalia ante rem, то есть что общие понятия имеют свое обособленное существование, а именно в смысле платоновских идей. Несмотря на свою церковность, номинализм является течением, ярко окрашенным скептицизмом, - он стремится отрицать присущее абстрактному понятию обособленное существование. Номинализм является, в некотором роде, научным скептицизмом внутри самой косной догматики. Его понятие реальности неизбежно совпадает с реальностью вещей, познаваемых при посредстве внешних чувств, - вещей, индивидуальность которых реальна, если ее противопоставить абстрактной идее. Строгий же реализм, напротив, переносит ударение на абстрактное и утверждает реальность идеи, ставя универсалии перед вещью (ante rem).
      а) Проблема универсалий в античном мире
      Указание на платоновское учение об идеях показывает нам, что корни конфликта следует искать в далеком прошлом. Несколько ядовитых замечаний, встречающихся у Платона, о "запоздалых ученых старцах" и "нищих духом" указывают нам на представителей двух родственных философских школ, плохо мирящихся с платоновским духом, а именно киников и мегарцев. Представитель первой школы, Антисфен, хотя отнюдь не чуждый сократовской духовной атмосферы и даже друг Ксенофонта, относился, однако, глубоко отрицательно к прекрасному платоновскому миру идей. Он даже написал полемическую статью против Платона, в которой непристойно переделал его имя в (<греч.>), что означает "мальчик-подросток" или "мужчина", но в сексуальном плане, так как (<греч.>) происходит от слова (<греч.>), означающее "penis", "половой член", так что, понимая смысл такой проекции, нетрудно уяснить, чьи интересы защищал Антисфен, выступая против Платона. Мы видим, что для христианина Оригена именно эта своего рода первооснова и олицетворяла дьявола: пытаясь преодолеть последнего, Ориген оскопил себя самого, после чего уже беспрепятственно проник в роскошный и пышный мир идей. Антисфен, в свою очередь, был язычником дохристианской эпохи, и то, чему фаллос искони служил символом, а именно чувственное ощущение, было еще близко его сердцу и не только ему одному, но, как известно, и всей кинической школе, провозглашавшей своим лейтмотивом возвращение к природе. Целый ряд причин способствовал тому, чтобы выдвинуть конкретное чувство и ощущение Антисфена на первый план: он был пролетарий и, как таковой, старался прежде всего возвести свою зависть в добродетель; кроме того, он не был (<греч.>); то есть чистокровным греком, а принадлежал к пришельцам. Он и преподавал за стенами Афин, и как представитель кинической философии щеголял своим пролетарским поведением. Да и вся школа состояла из пролетариев или, по крайней мере, из людей "с периферии", изощрявшихся в разлагающей критике традиционных ценностей.
      Одним из самых выдающихся представителей этой школы был, после Антисфена, Диоген, присвоивший себе прозвище Kyon - "пес"; на гробнице его действительно можно было видеть собаку, высеченную из паросского мрамора. Диоген отличался великой и горячей любовью к человеку; все его существо было проникнуто истинно гуманным пониманием людей, но столь же велика была беспощадность, с которой он низводил и попирал все, чему свято поклонялись его современники. Он иронически относился к ужасу, который охватывал его современников в театре во время рассказа о трапезе Фиеста или о кровосмесительной связи Эдипа со своей матерью; свою насмешку он объяснял тем, что в антропофагии, мол, нет ничего плохого, ибо мясо человека вовсе не занимает привилегированного положения к мясу других животных, и в кровосмесительной связи нет беды и не должно быть страдания, доказательством и поучительным примером чему могут послужить наши домашние животные. Мегарская школа и школа киников являли много родственных черт. Но не была ли Мегара неудачной соперницей Афин? На заре своих дней Мегара обещала много: она основала Византию и вторую, гиблейскую Мегару в Сицилии, но вскоре в стране возникли внутренние раздоры, от которых она пострадала и быстро дошла до полного упадка, в то время как Афины опередили ее во всех отношениях. Грубые мужицкие остроты получили в Афинах название "мегарских шуток". Много характерных и особенно показательных для мегарской философии черт объясняются именно завистью, впитанной с молоком матери. Мегарская философия, как и философия киническая, отличалась крайним номинализмом, диаметрально противоположным реализму идей у Платона.
      Выдающимся представителем этой школы был Стильпон из Мегары, о котором рассказывают следующий характерный анекдот: однажды, увидя на одной из башен Акрополя в Афинах дивное изваяние Паллады - творение Фидия, - Стильпон высказал чисто мегарское замечание, что это-де дочь не Зевса, а Фидия. Эта шутка как нельзя лучше показывает, каков был дух мегарского мышления. Стильпон учил, что родовые понятия лишены реальности и объективной значимости, и поэтому, если кто-нибудь говорит о "человеке", то говорит ни о ком, ибо не указывает (<греч.>) (ни того, ни другого). Плутарх приписывает Стильпону изречение (<греч.>), то есть что один о другом ничего высказать не может. Родственным учению Стильпона было и учение Антисфена. Старейшим же представителем такого образования суждений можно, по-видимому, считать Антифона из Рамноса, софиста и современника Сократа; одно из его дошедших до нас изречений гласит: "Длину глазами не видит и духом не познает тот, кто воспринимает какой-либо длинный предмет". Из этого изречения мы ясно видим полное отрицание субстанциальности за родовыми понятиями. Правда, такое своеобразное суждение лишает платоновские идеи их первоосновы, ибо Платон придает именно идеям вечную, незыблемую значимость и непреходящее бытие, тогда как "действительное" и "множественное" не что иное, как преходящие отражения идей. Кинико-мегарский критицизм, так же стоя на точке зрения реальности, разлагает родовые понятия на nomina чисто казуистические и дескриптивные, лишая их тем самым какой-либо субстанциальности. Ударение переносится на индивидуальную вещь.
      Эту очевидную и основную противоположность Гомперц понимает и трактует как проблему присущности (Inharenz, то есть существование свойства из субстанции) и проблему предикации. Говоря, например, о "теплом" или "холодном", мы говорим о "теплых" или "холодных" вещах, к которым слово "теплое" или "холодное" относится как атрибут, то есть предикат, или сказуемое. Предикат, или сказуемое, относится к воспринятому нами и действительно существующему предмету, а именно к какому-либо теплому или холодному телу. Имея перед собой целый ряд сходных примеров, мы абстрагируем понятие "теплоты" или "холода", одновременно связывая его, то есть мысленно соединяя это понятие с чем-то вещным. Таким образом, "тепло", "холод" и т. д. представляется нам некоей вещностью, ибо даже в абстракции мы как бы слышим еще отголосок конкретно воспринятого предмета. Понятно, что нам очень трудно отделить всякую вещность от абстракции. Вещность предиката дана, собственно говоря, априори. Восходя к следующему по степени родовому понятию "температуры", мы все еще без труда чувствуем вещность, которая если и утратила до некоторой степени свою чувственную определенность, но нисколько не утратила еще своей представляемости. Но и представляемость тесно связана с чувственным восприятием. Поднимаясь еще выше по шкале родовых понятий, мы доходим наконец до понятия энергии - тогда исчезает и характер вещного, а также, до некоторой степени, и свойство представляемости; вместе с тем перед нами встает конфликт о "природе" энергии, а именно о том, является ли "энергия" понятием чисто умопостигаемым, абстрактным, или же это нечто "действительное". И пусть даже ученый-номиналист наших дней убежден в том, что "энергия" не что иное, как название (nomen) и "фишка" для наших умственных вычислений, все же слово "энергия" употребляется в обиходе как нечто безусловно вещное, постоянно вызывая в умах величайшую теоретико-познавательную путаницу.
      Элемент вещности в мире чистой мысли, совершенно естественно вкрадывающийся в производимый нами процесс абстракции и вызывающий в нас представление о "реальности" предиката или абстрактной идеи, - этот элемент отнюдь не искусственный продукт или произвольное гипостазирование понятия, а, напротив, нечто в своем роде естественное и необходимое. Исторически этот процесс состоит не в том, что абстрактная мысль сначала произвольно гипостазируется нами и потом переносится в потусторонний, столь же искусственно построенный мир, а как раз в обратном. Мы знаем, что у первобытного человека imago, психическое отображение чувственных ощущений, так сильно окрашено чувственным элементом, так ярко, что, возникая репродуктивно, то есть в виде непроизвольных образов воспоминаний, оно иногда принимает даже свойство галлюцинаций. Поэтому первобытный человек, вспоминая, например, свою умершую мать, непроизвольно воспроизводит ее образ в своей душе так ярко, что как бы видит и слышит ее дух. Мы лишь "думаем" о наших умерших, а первобытный человек воспринимает их конкретно, и это вследствие крайне чувственного свойства его духовных образов. Это и послужило источником первобытного верования в духов. Духи не что иное, как то, что мы попросту называем мыслями. "Мысли" первобытного человека, собственно говоря, претворяются в видения, реальность которых так велика, что он постоянно смешивает психическую реальность с внешней действительностью. Поуэль говорит: "Мысли нецивилизованного человека неясны, главным образом, вследствие того, что он не отличает объективное от субъективного". Спенсер и Жиллен говорят: "То, что дикарь испытывает во сне, для него так же реально, как то, что он видит наяву". Приведенные выдержки вполне подтверждаются моими собственными наблюдениями над психологией негров. Источником верования в духов именно и является этот основной факт, то есть психический реализм самостоятельности образа в противоположность самостоятельности чувственных восприятий, а вовсе не какая-то потребность со стороны дикаря объяснить что-то такое - потребность, которую лишь неправильно приписывают ему европейцы. Для первобытного человека мысль имеет характер зрительных и слуховых восприятий, а следовательно, и характер откровений. Поэтому кудесник, то есть ясновидящий, всегда бывает и философом-мыслителем, духовным руководителем своего племени, посредником между богами и людьми, носителем откровения. Отсюда же происходит и магическая сила мысли, которая вследствие своей реальности действует как поступок, отсюда же и власть слова, в которое облекается мысль: слова, вызывая в воспоминании "реальные" образы, тем самым производят и "реальное" действие. Нас удивляет примитивное суеверие лишь потому, что мы сумели освободить психический образ от характера чувственности, то есть научились "абстрактно" мыслить, конечно с вышеупомянутыми ограничениями. Однако занимающиеся практикой в области аналитической психологии знают, как часто приходится напоминать даже образованным пациентам-европейцам, что мысль и дело вовсе не одно и то же: одному приходится говорить по этому поводу, ибо он полагает, что достаточно подумать о чем-либо, не претворяя мысли в дело; другому - потому что он считает, что не смеет чего-либо даже подумать, иначе мысль насильственно повлечет за собой действие.
      Как легко психический образ вновь приобретает свою изначальную реальность, мы видим на примере сновидения у нормальных людей и галлюцинаций при утрате психического равновесия. Практика мистических достижений именно и ведет к тому, чтобы вновь воссоздать примитивную реальность imago путем искусственной интроверсии, необходимой как противовес экстраверсии. Ярким примером вышесказанного может послужить посвящение магометанского мистика Тевеккуль-Бега под руководством Молла-Шаха. /30- P.31/ Тевеккуль-Бег так повествует об этом: "После таких слов он (Молла-Шах) приказал мне сесть напротив себя, и в то время, как все мои чувства были в каком-то упоении, он повелел мне воспроизвести внутри меня его собственный образ, и, завязав мне глаза, он предложил мне собрать и сосредоточить в сердце моем все душевные силы. Я повиновался, и мгновенно сердце мое раскрылось благодаря милости Божией и духовной поддержке шейха. Я увидел внутри себя нечто подобное опрокинутому кубку - а когда предмет этот был поднят, то все мое существо преисполнилось чувством беспредельного блаженства. Тогда я обратился к Учителю с такими словами: "Я вижу внутри себя точное отображение этой кельи, в которой сижу перед тобой, и кажется мне, словно другой Тевеккуль-Бег сидит перед другим Молла-Шахом"". Учитель истолковал ему это видение как первый признак его посвящения. И правда, вскоре последовали другие видения, потому что открылся путь к примитивно-реальному образу.
      Реальность предиката дана априори, ибо она от века заложена в человеческой психике. Лишь последующая критика лишает абстракцию ее характера действительности. Еще во времена Платона вера в магическую реальность словесного понятия была так велика, что философы изощрялись в измышлении заколдованных или лжезаключений, причем благодаря абсолютному значению слова собеседника насильственно приводили к нелепому ответу. Простым примером может послужить заколдованное заключение мегарика Евбулида, так называемый enkekalymmenos (покрытый). Заключение это гласит: "Можешь ли ты узнать своего отца? - Да. - Можешь ли ты узнать этого покрытого человека? - Нет. - Ты сам себе противоречишь, потому что этот покрытый человек и есть твой отец. Значит, ты можешь и узнать своего отца, и вместе с тем не узнавать его". Заблуждение кроется лишь в том, что опрошенный по наивности предполагает, что слово "узнавать" относится всегда к одной и той же фактической данности, тогда как в действительности значимость данного слова ограничивается лишь некоторыми случаями. На этом же принципе основано и лжезаключение keratines (рогатый), гласящее следующее: "Ты имеешь то, чего ты еще не потерял. Рогов ты не терял. Значит, у тебя есть рога". И тут заблуждение происходит опять-таки по наивности опрошенного, который предполагает в предпосылке определенную фактическую данность. Таким методом можно было с неопровержимостью доказать, что слово абсолютного значения не имеет, что такое значение не что иное, как иллюзия. Тем самым атаковали и реальность родовых понятий, имевших в форме платоновских идей даже метафизическое бытие и исключительную значимость. Гомперц говорит: "Тогда не относились так недоверчиво к языку, как теперь, когда в словах мы так редко находим адекватное выражение фактов. В те времена, наоборот, господствовала наивная вера, что сфера понятия и сфера применения соответствующего ему слова всегда совпадают".
      Софистическая картина была безусловно уместна перед лицом такого магически абсолютного значения слов, по которому разумелось, что каждому слову соответствует каждый раз и объективное положение вещей. Эта критика с несомненностью доказывает немощь человеческой речи. Поскольку идеи суть не что иное, как nomina - положение, еще требующее доказательства, - постольку нападение на Платона можно было бы признать правильным. Однако родовые понятия перестают быть простыми названиями (nomina), коль скоро они определяют схожесть или согласованность вещей между собой. Тогда возникает вопрос о том, объективны ли эти согласованности или нет. Фактически эти согласованности существуют, поэтому и родовые понятия реальны. Они столь же реальны, сколь реально и вообще всякое точное описание предмета. Родовое понятие отличается от такого описания только тем, что оно есть обозначение лишь согласованности между предметами. Из этого вытекает, что неустойчивость заключается вовсе не в самом понятии или в идее, а в ее словесном выражении, которое, само собой разумеется, ни при каких обстоятельствах и никогда не может адекватно передать самой вещи или согласованности вещей между собой. Поэтому номиналистическая полемика против учения об идеях в принципе является пересолом, не имеющим оправдания. И раздраженная самооборона Платона была вполне правомерна.
      Принцип присущности (Inharenz) у Антисфена заключается в том, что к одному субъекту не только нельзя приложить многих предикатов, но даже и одного-единственного предиката, отличного от субъекта. Антисфен признавал лишь такие суждения, в которых субъект и предикат были бы тождественными. Не говоря уже о том, что такие основанные на тождестве суждения (как, например, "сладкое сладко") вообще ничего не означают и поэтому являются бессмысленными, но принцип присущности уже сам по себе неустойчив, и это потому, что даже тождественное суждение ничего общего с самим предметом не имеет; слово "трава" ничего общего с предметом, называемым травой, не имеет. Принцип присущности еще очень сильно страдает фетишизмом слова, наивно предполагавшим, что слово всегда совпадает с предметом. Если поэтому номиналист обратится к реалисту со словами: "Ты грезишь и мнишь, что имеешь дело с вещами, в то время как ты орудуешь лишь словесными химерами", то реалист с тем же правом может сказать номиналисту, что и он орудует не самими вещами, а словами, которые ставит на место вещей. И назови он даже каждую отдельную вещь отдельным словом, то это все же будут лишь слова, а не сами вещи.
      Поэтому хотя всеми признано, что идея "энергии" не что иное, как простое словесное понятие, но оно до такой степени реально, что акционерное общество электрического завода выплачивает на основании этого понятия дивиденд. И административный совет такого завода ни за что не согласился бы признать ирреальность материи и прочие метафизические ее свойства. Дело в том, что "энергия" есть именно проявление согласованности сил (Konformitat), которую никак нельзя отрицать, ибо она изо дня в день настойчиво и неопровержимо заявляет о своем существовании. Поскольку предмет реален, а слово условно обозначает предмет, постольку и слову надлежит придать "реальное значение". Поскольку согласованность предметов реальна, постольку и на долю родового понятия, определяющего согласованность предметов, приходится "реальное значение", и это значение не должно быть ни меньше ни больше, нежели значение слова, обозначающего единичную вещь. Перемещение главнейшей ценности с одной стороны на другую является делом индивидуальной установки и психологии данного времени. Гомперц, почувствовав такую основу и у Антисфена, указывает на следующие пункты: "Трезвый рассудок, отвращение от всякой мечтательности, может быть также сила индивидуального чувства, для которого отдельная личность и отдельное существо являются выражением полной действительности". Прибавим к этому зависть неполноправного гражданина, пролетария, человека, которого судьба не щедро наградила красотой и который стремится возвыситься тем, что срывает и низводит ценности других. Это особенно характерно для киника, человека, постоянно критиковавшего других, для которого ничто не было свято из того, что принадлежало другим; не отступал же он и перед нарушением общественной тишины и неприкосновенности чужого очага для того, чтобы навязать кому-нибудь свои советы.
      Этому, по существу, критическому направлению духа противостоит мир платоновских идей с их вечной сущностью. Ясно, что психология творца такого мира должна была являть противоположность ориентированию школы вышеописанного, критически-разлагающего образования суждений. Мышление Платона абстрагирует от множественности вещей и создает синтетически конструктивные понятия, определяющие и выражающие, в качестве истинно сущего, общие согласованности вещей. Их невидимость и сверхчеловечность являются диаметральной противоположностью конкретизму, которым отличается принцип присущности, стремящийся свести материал мышления к неповторяемому, индивидуальному, вещественному. Но это так же невозможно, как невозможна и исключительная значимость принципа предикации, желающего охватить то, что высказывается о многих единичных предметах, и возвести до вечной субстанции, незыблемо существующей по ту сторону всех неустойчивых явлений. И то и другое образование суждений имеет право на существование, и несомненно, что оба имеются в каждом человеке. По моему мнению, это лучше всего явствует из того факта, что основатель мегарской школы, Эвклид из Мегары, именно и провозгласил принцип Всеединого, стоящего неизмеримо высоко и недосягаемо над всем индивидуальным и казуистическим. Эвклид слил воедино элеатский принцип "сущего" с "благим", так что для него "сущее" и "благое" были понятиями тождественными. Этому противополагалось лишь "несущее злое". Это оптимистическое Всеединство, конечно, не что иное, как родовое понятие высшего порядка, понятие, которое просто-напросто охватывает все сущее и вместе с тем противоречит очевидности, и это в гораздо большей мере, нежели платоновские идеи. Таким путем Эвклид создал компенсацию критическому разложению конструктивных суждений на одни только словесные "вещи". Это Всеединство так далеко и туманно, что оно просто перестает выражать какую-либо согласованность вещей; оно не тип, а образ желательного единства, которое могло бы спаять беспорядочную кучу единичных вещей. Желание такого единства властно возникает во всех, кто придерживается крайнего номинализма, поскольку представители его вообще стремятся покинуть занятую негативно-критическую позицию. Этим объясняется то, что мы нередко находим у такого рода людей общее основное понятие, до крайности невероятное и произвольное. И это по той причине, что совершенно невозможно основополагаться исключительно на принципе присущности. По этому поводу Гомперц очень метко замечает: "Можно думать, что такая попытка будет всегда терпеть неудачу. Но успех ее совершенно исключался в ту эпоху, когда отсутствовали исторический опыт и сколько-нибудь углубленная психология. Здесь была несомненная опасность, что наиболее известные и заметные, но в общем менее важные выгоды оттеснят более существенные, но скрытые. Когда за образец брали животный мир или первобытного человека и хотели обрезать побеги культуры, то при этом касались многого такого, что было плодом долгого развития, продолжавшегося мириады лет".
      Конструктивное суждение, основанное, в противоположность присущности, на согласованности вещей, создало общие идеи, принадлежащие к высочайшим достояниям культуры. Пусть даже эти идеи принадлежали к числу отживших, все же нас с ними связывают нити, которые, по выражению Гомперца, приобрели почти неразрывную силу. Он продолжает: "Очевидно, это происходит от глубоко коренящегося чувства страха, основывающегося в конце концов на ассоциации между почитаемой, или любимой, или просто уважаемой за свою человечность личностью и ее бездушной оболочкой, и эта ассоциация образовала крепчайшую связь". "Как бездушный труп, так и просто неодушевленное может стать предметом жертвенного почитания, например образа, гробницы, знамена. Если же я произвожу над собой насилие и разрываю эту связь, то я грубею, и все мои чувства испытывают потрясение: ведь они покрывают твердый пол голой действительности как бы богатым покровом цветущей жизни. На высокой оценке всего того, что можно назвать приобретенными ценностями, основывается вся утонченность, все украшение жизни и вся грация, облагорожение животных страстей и, наконец, все искусство. Все это киники хотели безжалостно искоренить. Правда, нельзя не согласиться с ними и с их современными последователями, что есть известная граница, за которой мы не должны допускать этого принципа ассоциаций, если не хотим впасть в суеверие и глупость".
      Мы так подробно остановились на проблеме присущности и предикации не только потому, что она вновь возникла в схоластическом номинализме и реализме, но и потому, что она до сих пор еще не умиротворилась и не разрешилась. Вероятно, эта проблема никогда и не разрешится, так как и тут опять-таки типическая противоположность: с одной стороны - абстрактная точка зрения, где главная, решающая ценность заложена в самом мыслительном процессе, с другой стороны - мышление и чувство, ориентированное (сознательно или бессознательно) чувственным объектом. В последнем случае психический процесс является не более как средством для выявления личности. Ничего нет удивительного в том, что именно пролетарская философия присвоила себе принцип присущности. Во всех тех случаях, когда налицо имеется достаточно причин для переложения центра тяжести на индивидуальное чувство, мышление и чувство становятся по необходимости негативно-критическими, вследствие скудности позитивно-творческой энергии (потому что она всецело направляется на личную цель); это неизбежно ведет к тому, что мышление и чувство все разлагают и сводят на конкретные единицы. Над беспорядочно нагроможденными, вследствие этого обособленными вещами воздвигалось в лучшем случае какое-то туманное Всеединство, носящее более или менее прозрачный характер желания. Если же центр тяжести заложен в психическом процессе, то результат психического творчества - идея - возвышается над множественностью вещей. Идея по возможности обезличивается, а личное ощущение переносится, насколько возможно, в психический процесс и гипостазирует его.
      И тут нам снова приходится мимоходом поставить вопрос: имеем ли мы право на основании платоновского учения об идеях предположить, что Платон лично принадлежал к интровертному типу, и допустимо ли, на основании психологии киников и мегариков, отнести Антисфена, Диогена и Стильпона к экстравертному типу? Исходя из такой постановки вопроса, решение совершенно невозможно. Путем чрезвычайно тщательного исследования подлинных сочинений Платона, его documents humains, можно было бы, пожалуй, раскрыть, к какому типу он лично принадлежал. Лично я не дерзаю высказать какого бы то ни было положительного суждения. И если бы кто-либо привел доказательство тому, что Платон принадлежал к экстравертному типу, то и это нисколько не удивило бы меня. Относительно других никакое решение или суждение невозможно за отрывочностью и скудостью дошедших до нас сведений. Источником обоих типов мышления является перемещение ценностного акцента, поэтому мы с тем же правом можем предположить, что у человека, принадлежащего к интровертному типу, личное ощущение, по каким-либо причинам, может выдвинуться на первый план и, подчинив себе мышление, придать ему негативно-критическую окраску. Для человека, принадлежащего к экстравертному типу, ценностный акцент лежит на отношении к объекту вообще, но отнюдь не только на личном отношении к нему. Если отношение к объекту стоит на первом плане, то оно хотя и подчиняет себе психический процесс, однако не имеет деструктивного характера, при условии, чтобы отношение это затрагивало только природу объекта без вторжения личных ощущений. Конфликт между принципами присущности и предикации мы пока только отметим как специальный случай - в дальнейшем течении наших исследований мы уделим ему больше внимания. Особенность данного случая заключается в позитивном и негативном соучастии личного ощущения. Там, где тип (родовое понятие) подавляет особь и доводит ее до степени призрака и тени, там тип, идея становятся действительностью. Там же, где ценность особи настолько преобладает, что упраздняет тип, там орудует анархия, влекущая за собой разложение. Обе позиции преувеличенно крайни и несправедливы, но они дают нам яркую картину противоположностей, которая по своей отчетливости не оставляет желать ничего лучшего; благодаря преувеличению выявляются такие черты, которые, хотя и в более мягкой и скрытой форме, присущи людям как интровертного, так и экстравертного типа, и это даже в тех случаях, когда мы имеем дело с существами, у которых личное ощущение не выступает на первый план. Нужно заметить, что по существу далеко не безразлично, является ли психический принцип господином или слугой. Господин мыслит и чувствует иначе, нежели слуга. Даже самое широкое отвлечение от личного в пользу всеобщей ценности не может совершенно упразднить примеси личного элемента. И поскольку эта примесь существует, постольку мышлению и чувству присущи деструктивные тенденции, вытекающие из самоутверждения личности по отношению к неблагоприятным социальным условиям. Но мы впали бы в крупную ошибку, если бы из-за существования личных тенденций захотели свести и всеобщие ценности к скрытым потаенным течениям личного свойства. Это было бы псевдопсихологией. Но таковая существует.
      б) Проблема универсалий в схоластике
      Проблематизм этих двух воззрений так и остался неразрешенным, и это потому, что tertum non datur ("третьего не дано"). Порфирий передал эту проблему и Средневековью: "Что касается общих или родовых понятий, то вопрос заключается в том, субстанциальны ли они или лишь интеллектуальны, телесны или же бестелесны, отделены ли от вещей, доступных восприятию, или же они находятся в них и вокруг них". Средневековье вновь занялось этой проблемой, придав ей приблизительно такую форму: платоновское воззрение, universalia ante rem, отделяет общее или идеи, взятые как образцы или примеры, от всех единичных вещей и придает идеям обособленное от вещей существование <греч.> (в небесах) - в таком смысле мудрая Диотима говорит Сократу в беседе о "прекрасном": "Прекрасное представится ему не в виде лица, руки или чего-либо иного, причастного к телу; прекрасное не есть ни понятийное выражение, ни познание; оно вообще не заключается ни в чем другом, ни в единичной вещи, ни на земле, ни на небе, ни где-либо в пространстве; оно само по себе, для себя и тождественно с самим собой; оно вечно, неизмеряемо и равно себе; все же проявления прекрасного причастны к нему лишь постольку, поскольку от возникновения и уничтожения их оно само не увеличивается, не уменьшается, и вообще ничего не претерпевает" (Симпозион, 211В).
      Этому платоновскому воззрению противопоставлялось, как известно, критическое мнение, по которому родовые понятия не что иное, как слова, причем реальное является prius, а идеальное - posterius. Паролем этого воззрения было: universalia post rem. Среднее место между этими двумя воззрениями занимает умеренное реалистическое миропонимание Аристотеля, которое можно определить как universalia in re, в смысле сосуществования формы (<греч.>) и материи. Аристотелевская точка зрения является конкретизированной попыткой посредничества, вполне соответствующей характеру Аристотеля. В противоположность трансцендентализму своего учителя Платона, школа которого впоследствии впала в пифагорейский мистицизм, Аристотель был человеком действительности, хотя, надо прибавить, действительности античной, многое признававшей конкретным, что в позднейшие времена было признано абстрактным, выделено и включено в инвентарь человеческого духа. Аристотелевское разрешение проблемы отвечает конкретному характеру античного здравого смысла (common sense'a).
      Эти три формы мышления соответствуют расчленению мнений во время великого средневекового спора об универсалиях, который, собственно говоря, и составляет самую сущность схоластики. Входить во все подробности этого великого спора не может быть моей задачей уже по одному тому, что я для этого недостаточно компетентен. Я ограничусь лишь беглыми, ориентирующими замечаниями. Спор начался в конце XI века выступлением Иоанна Росцеллина. Для него универсалии были лишь знаками вещей nomind rerum или, как гласит предание, flatus vocis. Росцеллин признавал только особи, отдельные вещи, индивидов. Он был, по меткому замечанию Тейлора, "совершенно поглощен реальностью индивидов". Ближайшим и неизбежным выводом из этого было то, что он и Бога понимал только в качестве индивида, а в Троице видел три отдельные, самостоятельные лица, что и привело его к явному признанию трибожия. Господствующий в то время реализм не мог этого допустить, и в 1092 году Суассонский собор осудил учение Росцеллина. Представителем противоположного мнения был Вильгельм из Шампо, учитель Абеляра, крайний реалист, но с аристотелевской окраской. Как и Абеляр, он учил, что одна и та же вещь во всей своей целостности существует интегрально и одновременно в различных единичных вещах. Он утверждал, что между отдельными вещами вообще нет разницы по существу, а есть лишь многообразие "акциденций", то есть случайных признаков вещей. Понятие "акциденции" показывает нам, что настоящие различия вещей не что иное, как случайности, - в догмате пресуществления хлеб и вино, как таковые, суть лишь "акциденции".
      На стороне реализма стоял также и Ансельм Кентерберийский, отец схоластики. Учение его было окрашено платоновским духом: он утверждал, что универсалии заложены в Божественном Логосе. Исходя из того же духа, мы должны понимать и психологически важное, так называемое онтологическое доказательство бытия Божия, данное Ансельмом. Это доказательство выводит бытие Бога из идеи Бога. Фихте (Психология II, 120) кратко формулировал это доказательство следующими словами: "Наличность идеи безусловного в нашем сознании доказывает и реальное существование этого безусловного". Мысль Ансельма заключается в том, что имеющееся в нашем интеллекте понятие о превысшем существе влечет за собой и качественность существования (non potest esse in intellectu solo). Из этого он выводит: "Итак, существует нечто более великое, нежели все, что можно себе представить; также нельзя себе представить, чтобы это великое нечто не существовало вовсе; и это Ты, Бог наш". Логическая несостоятельность онтологического аргумента столь очевидна, что приходится искать психологических объяснений тех причин, по которым такой ум, как ум Ансельма, мог прибегнуть к такой аргументации. Ближайшую причину тому следует искать в общей психологической предрасположенности реализма вообще, а именно в том факте, что есть на свете известный класс людей, а согласно духу времени, и целые группы людей, которые ставят ценностный акцент на идее; в таком случае на долю идеи приходится более высокая реальная, то есть жизненная, ценность, нежели на долю действительности отдельных вещей. Представители такого воззрения не могут даже и допустить, чтобы то, что для них наиболее значительно и ценно, не существовало бы и в действительности. Ведь они обладают несомненнейшим доказательством действенности идеи, потому что вся их жизнь, все их мышление и чувство всецело ориентированы такой реалистической точкой зрения. Невидимость идеи ничего не значит рядом с ее несомненной действенностью, которая уже сама по себе есть действительность. У таких людей понятие действительности идейное, а не сенсуалистическое.
      Современник Ансельма и его противник Гаунилон выступил с опровержением этого положения, ссылаясь при этом на то, что столь распространенное представление о блаженном, идеальном острове (вроде страны феаков или феакян - Гомер. Одиссея, песнь VIII) вовсе еще не доказывает его действительного существования. Разумность такого возражения слишком очевидна. В течение целых столетий выставлялось немало точно таких же или сходных возражений, но это ничуть не помешало тому, что онтологический аргумент не вымер и до последних времен и даже в XIX веке имел еще своих представителей в лице Гегеля, Фихте и Лотце. Такие противоречия нельзя приписать чрезмерному недостатку логики или полному ослеплению с той или другой стороны. Это было бы нелепо и пошло. Нет, перед нами психологические различия, захватывающие самые глубины, и эти различия надо раз и навсегда признать и всегда иметь в виду. Предположение, что существует одна лишь психология или один лишь психологический основной принцип, - такое предположение является невыносимой тиранией лженаучного предрассудка о нормальном человеке. Постоянно говорят об "определенном" человеке и о его "психологии", которая во всех случаях и всегда "не что иное, как именно то". Точно так же постоянно говорят об определенной действительности, как будто бы существует только одна-единственная действительность. Действительность есть то, что действует в человеческой душе, а вовсе не то, что некоторые люди признали "действенным" и с такой предвзятой точки зрения обобщили как "действительность". И если даже поступают при этом по всем правилам науки, все-таки никогда не следует забывать, что наука не есть сумма всей жизни, она лишь одна из психологических установок, лишь одна из форм человеческого мышления.
      Онтологический аргумент не есть ни аргумент, ни доказательство, а лишь психологическое констатирование того факта, что на свете существует известный класс людей, для которых какая-либо определенная идея является действенной и действительной, то есть действительностью, сходной с таковой воспринимаемого мира. Сенсуалист отстаивает достоверность своей "реальности", а человек идеи утверждает достоверность своей психологической действительности. Психология должна принять факт существования этих двух (или нескольких) типов и во всяком случае никогда не принимать один из типов как недоразумение другого; пусть психология никогда не делает серьезной попытки сводить один тип на другой, словно всякое инобытие есть не что иное, как функция все одного и того же. Но это отнюдь не уничтожает испытанного научного принципа: principia explicandi praeter necessitatem non sunt multiplicanda. Необходимы именно различные принципы психологического объяснения. Помимо всего вышесказанного в пользу такого предположения нас должен был бы убедить еще и следующий знаменательный факт: несмотря на то, что Кант, казалось бы, основательно покончил с онтологическим аргументом, целый ряд философов после Канта снова взялись за этот аргумент. И оказалось, что и в наше время мы так же далеки - или, вернее сказать, еще дальше - от примирения пар противоположностей, как идеализм и реализм, спиритуализм и материализм, включая и все побочные вопросы, нежели то было в первые периоды Средневековья, когда было по крайней мере одно общее миросозерцание.
      В пользу онтологического доказательства вряд ли найдется какой-либо логический аргумент, способный удовлетворить наш современный интеллект. И это потому, что онтологический аргумент сам в себе ничего общего с логикой не имеет. В той форме, в какой Ансельм передал его истории, онтологическое доказательство есть не что иное, как психологический факт, лишь впоследствии интеллектуализированный или рационализированный, что, конечно, не обошлось без petitio principii и прочих софизмов. Но в том-то и видна несокрушимая значимость этого аргумента, что он продолжает существовать и что consensus gentium его доказывает как факт, всюду и общераспространенный. Считаться надо с фактом, а не с софистическими его обоснованиями; единственная ошибка онтологического аргумента заключается в том, что он стремится логически аргументировать, тогда как на самом деле он гораздо больше простого логического доказательства; дело в том, что перед нами психологический факт, проявление и действенность которого так поражают своей очевидностью, что этот факт ни в какой аргументации и не нуждается вовсе. Consensus gentium доказывает, что Ансельм был прав, утверждая, что Бог есть, потому что он мыслится. Это общеизвестная истина, даже не что иное, как посылка, основанная на тождестве. Ввиду этого логическое обоснование совершенно излишне, да, кроме того, и неправильно, в том смысле, что, отстаивая свое положение, Ансельм стремился навязать идее Бога вещную реальность. Он говорит: "Existit ergo procul dubio aliquid, quo majus cogitari non volet, et in intellectu et in re". Из этого с несомненностью вытекает, что существует нечто, превыше чего нельзя себе представить ничего, и существует не только в уме - in intellectu, но и в действительности - in re (вещность, "реальность"). Но "res" было для схоластики понятием, стоящим на одной высоте с мыслью. Так, Дионисий Ареопагит, сочинения которого имели значительное влияние на ранний период средневековой философии, ставит рядом entia, rationalia, intellectualia sensibilia, simpliciter existentia (рациональные, интеллектуальные, доступные восприятию, вообще существующие вещи). Святой Фома Аквинат называет res не только то, что есть в душе - quod est in anima, но и то, что есть вне души - quod est extra animam. Такое уравнение очень показательно: оно указывает на то, что воззрениям того времени все еще была присуща примитивная вещность ("реальность") мысли. Принимая во внимание такое состояние духа, мы без труда поймем и психологию онтологического доказательства. Гипостазирование идеи вовсе не было существенным шагом вперед - оно являлось лишь непосредственным отголоском примитивного чувственного восприятия мысли. Аргумент Гауннлона, выставленный против такого воззрения, психологически недостаточно обоснован: идея блаженного острова встречается очень часто, как то доказывает consensus gentium, хотя, несомненно, и не обладает столь действенной силой, как идея Бога, которой поэтому и принадлежит более высокая "реальная ценность".
      Все последующие мыслители, вновь прибегавшие к онтологическому аргументу, вновь впадали в ошибку Ансельма, по крайней мере в принципе. Аргументацию Канта можно считать исчерпывающей, поэтому мы вкратце коснемся ее. Кант говорит:
      "Это понятие абсолютно необходимого существа есть чистое понятие разума, то есть чистая идея, объективная реальность которой вовсе еще не доказана тем, что разум нуждается в ней".
      "Но безусловная необходимость суждений не есть абсолютная необходимость вещей. В самом деле, абсолютная необходимость суждения есть лишь условная необходимость вещи или предиката в суждении". /31/
      Непосредственно перед этим Кант приводит как доказательство необходимости суждений тот факт, что треугольник имеет три угла. Ссылаясь на это положение, он продолжает: "Приведенное выше положение не утверждает, что три угла безусловно необходимы, а устанавливает, что при условии наличности (данности) треугольника существуют так же необходимым образом три угла (в нем). Правда, эта логическая необходимость с большой силой вызывает иллюзию, выражающуюся в том, что, составив себе априорное понятие о вещи, заключающее, по нашему мнению, признак существования в своем содержании, мы воображаем, будто с уверенностью можем вывести отсюда следующее умозаключение: так как объекту этого понятия существование принадлежит необходимо, то есть под условием, что я полагаю эту вещь как данную (существующую), то ее существование полагается необходимо (согласно правилу тождества), и потому само это существо должно быть безусловно необходимым, так как его существование мыслится вместе с произвольно принятым нами понятием и под условием, что я полагаю предмет его".
      Власть иллюзии, на которую намекает Кант, есть не что иное, как первобытная магическая власть слова, которая в скрытой форме заключается и в понятии. Лишь после длительного развития люди поняли наконец, что слово, flatus vocis, далеко не всегда означает реальность или содействует ее проявлению. Но признание этого факта некоторыми людьми еще далеко не привело к признанию его всеми и не освободило умы, суеверно подчиненные власти, присущей сформулированному понятию. Очевидно, что и это "инстинктивное" суеверие заключает в себе нечто такое, что не поддается уничтожению, а предъявляет свои права на существование - на что до сих пор еще недостаточно обращали внимания. Точно так же и паралогизм (ложное заключение) вкрадывается и в онтологический аргумент, а именно путем иллюзии, которую Кант поясняет так: он начинает с того, что говорит об утверждении "безусловно необходимых субъектов", понятию которых понятие бытия необходимо присуще и которых поэтому невозможно упразднить, не впадая во внутреннее противоречие. Это понятие было бы понятием "всереальнейшего существа". "Вы говорите, что оно заключает в себе всереальность и что вы имеете право допускать такое существо как возможное... Но во всякой реальности содержится так же и существование; следовательно, существование заключается в понятии некоторой возможной вещи, и если эта вещь отрицается, то отрицается внутренняя возможность ее, что противоречиво. Я отвечаю: вы впали уже в противоречие, когда вы ввели признак существования, под каким бы именем он ни скрывался, в понятие вещи, которую вы собирались мыслить лишь как возможную. Если нам это позволить, то по внешнему виду вы выиграли игру, между тем как на деле вы ничего не достигли, так как дали лишь тавтологию".
      "Бытие, очевидно, не есть реальный предикат, иными словами, оно не есть понятие о чем-то таком, что могло бы присоединиться к понятию вещи. Оно есть только полагание вещи или известных определений само по себе. В логическом применении оно есть лишь связка в суждении. Положение "Бог есть всемогущее существо" содержит в себе два понятия, имеющие свои объекты: Бог и всемогущество; словечко есть не составляет здесь дополнительного предиката, а служит лишь для того, чтобы ставить предикат в отношение к субъекту. Если я возьму субъект (Бог) вместе со всеми его предикатами (к числу которых принадлежит и всемогущество) и скажу "Бог есть" или "есть Бог", то я не присоединяю никакого нового предиката к понятию Бога, а только полагаю субъект сам по себе вместе со всеми его предикатами, и притом как предмет в отношении к моему понятию. Оба они должны иметь точь-в-точь одинаковое содержание, и потому к понятию, выражающему только возможность, ничего не может присоединиться вследствие того, что я мыслю его предмет просто как данный (посредством выражения: он есть). Таким образом, действительное заключает в себе не больше содержания, чем только возможное. Сто действительных талеров не содержат в себе ни на йоту больше, чем сто возможных талеров".
      "Но мое имущество более велико при ста действительных талерах, чем при одном лишь понятии их (то есть возможности их)".
      "Итак, каково бы ни было наше понятие о предмете, мы, во всяком случае, должны выйти за его пределы, чтобы приписать ему существование. Для предметов чувств это достигается путем связи с каким-либо из моих восприятий согласно эмпирическим законам; но что касается объектов чистого мышления, у нас нет никакого средства познать их существование, потому что нам пришлось бы познавать его совершенно априори, между тем как наше сознание всякого существования целиком принадлежит к единству опыта, и, хотя нельзя утверждать, что существование вне области опыта абсолютно невозможно, тем не менее допущение его никак не может быть оправдано нами".
      Надо было остановиться здесь на основоположениях Канта, потому что именно у него мы находим самое точное разделение на esse in intellectu и esse in re. Гегель упрекал Канта, говоря, что нельзя сравнивать понятие Бога с сотней воображаемых талеров. Но ведь логика, как совершенно справедливо замечает Кант, абстрагирует от всякого содержания, и она перестала бы быть логикой, коль скоро допустила бы перевес содержания над формой. Тут, как всегда в таких случаях, между логическими положениями "либо то - либо другое" нет третьего, но это именно лишь с точки зрения логики. А между тем между "intellectus", с одной стороны, и "res" - с другой, есть еще "анима", и это "esse in anima" делает излишней всю онтологическую аргументацию. В "Критике практического разума" Кант и сам сделал смелую попытку оценить с философской точки зрения это esse in anima. В этом своем сочинении он вводит понятие Бога как постулат практического разума, выводимый через познаваемое априори "уважение к моральному закону из необходимого чаяния высшего блага и вытекающего из того полагания объективной реальности этого блага".
      Итак, "esse in anima" есть психологическая данность, о которой единственно только то и нужно решить, встречается ли она в человеческой психологии однократно, многократно или универсально. Фактическая данность, называемая Богом и формулированная как "высшее благо", есть, как на то уже указывает сам термин, высшая, душевная ценность, или, иными словами, есть представление, которому дается или на долю которого фактически приходится высочайшее и наиболее общее значение в определении наших поступков и нашего мышления. На языке аналитической психологии понятие Бога совпадает с комплексом представлений, объединившим в себе, согласно с вышеприведенным определением, наибольшую сумму либидо (психической энергии). Из этого вытекает, что фактическое понятие Бога в anima различных людей должно быть так же совершенно различно, что вполне соответствует и нашему опыту. Бог даже в идее не есть устойчивое, незыблемое существо; тем менее он может быть таковым в действительности. Мы знаем, что высшая действенная ценность человеческой души локализована очень различно. Есть души (<греч.>) (бог которых есть чрево. Фил. 3, 19), или деньги, наука, власть, или сексуальность и т. д. Смотря по локализации верховного блага происходит и сдвиг всей психологии индивида, по крайней мере в главных чертах, так что психологическая "теория", построенная исключительно на каком-либо одном основном влечении, как, например, на сексуальности или на жажде власти, и примененная к человеку, ориентированному иначе, может объяснить адекватно лишь второстепенные черты.
      в) Попытка примирения противоположностей в учении Абеляра
      Каковы же были попытки самой схоластики разрешить спор об универсалиях и тем самым создать равновесие между типическими противоположностями, которые разделяло tertium non datur? Такая попытка примирения была делом Абеляра, несчастного человека, возгоревшегося любовью к Элоизе и заплатившего за свою страсть утратой своего мужского начала. Всем, кто знаком с жизнью Абеляра, известно, как глубок был раскол противоположностей в его собственной душе и как сильно он желал философски примирить их. Де Ремюза в своей книге /32/, характеризуя Абеляра, называет его эклектиком, который, несмотря на то, что критикует и отвергает все высказанные теории об универсалиях, принимает, однако, все то, что в них истинно и устойчиво. Сочинения Абеляра, поскольку они касаются спора об универсалиях, сбивчивы и непонятны, ибо автор все время взвешивает все аргументы и аспекты, - даже его ученики не понимали того, что он, в сущности, не признавал ни одной из уже высказанных точек зрения, а только пытался понять и объединить противоположности. Одни видят в нем номиналиста, другие - реалиста. Такое недоразумение очень характерно, и причина его кроется в том, что гораздо легче мыслить соответственно с одним определенным типом, логически и последовательно оставаясь в нем, нежели соответственно с обоими типами, ибо средней точки зрения нет. Последовательно придерживаясь одного реализма или одного номинализма, мы приходим к законченности, ясности и единству. А взвешивание и примирение противоположностей создает смятение и путаницу и приводит к заключению неудовлетворительному, потому что такое разрешение проблемы не может удовлетворить ни одного из типов. Де Ремюза сделал выборку из сочинений Абеляра и дал нам целый ряд почти противоречивых его утверждений, касающихся нашего предмета. Он восклицает: "Возможно ли, действительно, признать, что мозг единичного человека вмещает подобное изобилие несхожих учений и не является ли философия Абеляра хаосом?"
      У номинализма Абеляр заимствовал ту истину, что универсалии суть только "слова" в смысле интеллектуальных условностей, выраженных речью; оттуда же он берет и ту истину, что в действительности вещь не есть нечто общее, а всегда лишь обособленная, что в действительности субстанция не универсальный, а всегда лишь индивидуальный факт. У реализма Абеляр заимствовал ту истину, что genera (род) и species (вид) суть соединения индивидуальных фактов и вещей на почве их несомненной схожести. Объединяющей формулой для него является концептуализм; под концептуализмом следует разуметь функцию, постигающую воспринятые индивидуальные объекты, классифицирующую их по их схожести на род и вид и, таким образом, сводящую их с абсолютного множества на относительное единство. Множественность и различность единичных вещей стоит вне всякого сомнения, но точно так же несомненно и сходство между вещами, позволяющее соединять их под одно общее понятие. Человеку, психологически установленному на восприятие, главным образом, сходства между вещами, собирательное понятие дается, так сказать, само собой, оно положительно навязывается ему так же несомненно, как фактическая данность чувственных восприятий. Но человеку, психологически установленному на восприятие, главным образом, отличительных признаков вещей, их сходство воспринимается с трудом: то, что он видит, это их разнородность, различие, являющиеся для него столь же несомненной фактической данностью, как для другого сходство.
      Кажется, как будто эмпатия к объекту является тем психологическим процессом, который особенно ярко освещает именно разнородность объектов; абстракция же от объектов является, напротив, словно процессом, особенно способным отвлекаться от фактического различия между отдельными вещами в пользу их общего сходства, которое и есть основа идеи. Соединение эмпатии и абстракции дает именно ту функцию, которая лежит в основе понятия концептуализма. Концептуализм построен на единственно возможной психологической функции, способной примирить разногласие между номинализмом и реализмом и ввести их в одно общее русло.
      Хотя в Средневековье говорилось много высоких и громких слов о душе, но, собственно, психологии в то время не было вовсе: психология является одной из самых юных наук. Если бы в те времена существовала психология как наука, то Абеляр дал бы объединяющую формулу в esse in anima. Де Ремюза ясно осознал этот факт и выразил его следующими словами: "В чистой логике универсалии суть лишь термины условного языка. В физике, которая для него скорее трансцендентна, нежели опытна, ибо она является настоящей его онтологией, все роды и виды основаны на том, откуда в действительности происходит и как слагается все живое. Наконец, между чистой логикой и физикой существует нечто среднее, как бы переходная наука, которую можно назвать психологией, - тут Абеляр изучает возникновение наших понятий и дает всю умственную генеалогию существ, картину или символ их иерархии и их реального существования". /32- T.2 P.112/
      Универсалии раньше вещей (Universalia ante rem) и после вещей (post rem) остались спорным вопросом и для всех последующих веков - они только сбросили свое схоластическое облачение и вновь появились, облеченные в новые формы. По существу, это была все та же старая проблема. Попытка ее разрешения смещается то в сторону реализма, то в сторону номинализма. Научность XIX века толкнула проблему в сторону номинализма, после того как философия начала XIX века более удовлетворяла требованиям реализма. Но противоположности уже не так далеки друг от друга, как были во времена Абеляра. У нас есть психология, наука-посредница, единственная, способная объединить идею и вещь, не насилуя ни той ни другой. Такая возможность заложена в самой сущности психологии, но нельзя утверждать, что психология до сих пор исполнила эту свою задачу. В этом смысле мы не можем не согласиться со словами де Ремюза: "Итак, Абеляр восторжествовал, ибо, несмотря на веские ограничения в приписываемых ему номинализме или концептуализме, на которые указывает проницательная критика, ум его несомненно, современный нам ум в своем зародыше. Он предупреждает, опережает и как бы предсказывает его. Так, белеющий поутру на горизонте свет есть уже свет невидимого солнца, которое должно озарить мир".
      Кто не считается с существованием психологических типов и с вытекающим из этого фактом, что истина одного является заблуждением другого, для того попытка Абеляра будет не чем иным, как еще одним лишним схоластическим хитросплетением. Но коль скоро мы признаем наличность двух типов, тотчас же попытка Абеляра покажется нам весьма знаменательной. Абеляр ищет среднюю точку зрения в sermo, которое является в его разумении не столько "дискурсом", "рассуждением", "речью", сколько осмысливающим нечто "предложением", то есть определением, пользующимся для закрепления своего смысла несколькими словами. Абеляр не говорит о verbum (слово), потому что verbum с точки зрения номиналиста не что иное, как "vox" (голос, речь), "flatus vocis" (явление речи, языковой факт, словесная конструкция). Именно в том и заключается великая психологическая заслуга как древнего, так и средневекового номинализма, что он основательно расторгнул первобытное магическое или мистическое тождество слова с объектом - слишком основательно даже для того типа, основа которого заложена не в том, чтобы крепко держаться за вещи, а в том, чтобы абстрагировать идею и ставить ее над вещами. Абеляр, обладавший такой шириной духовного кругозора, должен был обратить внимание на эту ценность номинализма. Слово и для него было лишь vox, "предложение" же (то есть sermo, по его выражению) представляло для Абеляра нечто большее: оно вносило твердый смысл, описывало общее, идейное, мыслимое, воспринятое в вещах с помощью мышления. Универсальное жило в sermo и только в нем. Теперь становится понятным, почему Абеляра внесли в число номиналистов, хотя это и было совершенно несправедливо, ибо он полагал, что универсальное более действительно, нежели vox.
      Надо думать, что Абеляру было нелегко изложить свой концептуализм, ибо изложение это необходимо должно было состоять из противоречий. В одной из сохранившихся оксфордских рукописей мы находим эпитафию на Абеляра, дающую, как мне кажется, прекрасное понятие о парадоксальности его учения:
      Он учил тому, что слова получают свой смысл от вещей,
      И тому, что смысл слов определяет вещи;
      Он исправлял заблуждения понятий рода и вида
      И доказывал, что и родовые, и видовые понятия
      суть лишь обороты речи.
      Таким образом оказывается, что животное
      и не животное - понятие рода;
      Поэтому человек и не человек - вид.
      Если мы стремимся найти выражение, опирающееся в принципе на какую-либо одну точку зрения, в данном случае на точку зрения интеллектуальную, то все противополагаемое может быть резюмировано не иначе, как в парадоксе. Не следует забывать, что разница между номинализмом и реализмом в своей основе не только логически-интеллектуальная, но и психологическая и что она в конечном итоге сводится к типически-различным психологическим установкам: как по отношению к объекту, так и по отношению к идее. Если человек ориентирован на идею, то он и постигает, и реагирует с точки зрения идеи. Если же человек ориентирован на объект, то он постигает и реагирует под углом зрения своих ощущений. Для него все абстрактное имеет лишь второстепенное значение, и все, что в вещах постигается мыслью, должно представляться ему не столь существенным, тогда как человеку первого типа как раз наоборот. Человек, ориентированный на объект, конечно, будет номиналистом - "название не что иное, как звук пустой и дым" (Фауст), - то есть до тех пор, пока он не научился компенсировать свою ориентированную на объект установку. Когда же это случится, то он - если только он в этом горазд - становится до крайности строгим логиком, которого в смысле точности, методичности и сухости трудно превзойти. Идейно ориентированный человек уже по природе своей логичен, поэтому он, в сущности, не может ни понять, ни оценить учебника логики. Развивая в себе компенсацию своего типа, он становится, как мы видели на примере Тертуллиана, человеком страстно преданным чувству, которое, однако, остается у него в заколдованном кругу идей. Напротив того, человек, ставший в силу компенсации логиком, остается со своим миром идей в заколдованном кругу своих объектов.
      Это рассуждение показывает нам теневую сторону в мышлении Абеляра. Его попытка разрешения проблемы оказывается односторонней. Если бы противоположность между номинализмом и реализмом являлась только логически-интеллектуальным вопросом, то трудно было бы понять, почему же невозможна какая-либо иная конечная формулировка, кроме парадоксальной. Но дело в том, что перед нами противоположность психологическая, поэтому односторонняя логически-интеллектуальная формулировка должна неминуемо повести к парадоксу - sic et homo et nullus homo species vocitatur. Логически-интеллектуальное выражение вообще не может дать нам - даже в форме sermo - ту среднюю формулу, которая в одинаковой степени могла бы по существу удовлетворить требованиям двух противоположных психологических установок, и это по той причине, что такое выражение считается исключительно с абстрактной стороной, вполне пренебрегая конкретной действительностью.
      Всякая логически-интеллектуальная формулировка - как бы она ни была совершенна - отбрасывает объективное впечатление своей жизненности и непосредственности. Она должна сбросить их, иначе она и вообще не могла бы стать формулировкой. Но тем самым утрачивается именно то, что для экстравертной установки является самым существенным и ценным, а именно отнесенность к реальному объекту. Из этого вытекает, что с одной лишь из этих двух установок невозможно дойти до какой-либо удовлетворительной объединяющей формулы. А между тем человек так создан, что не может пребывать в состоянии такой двойственности - даже если бы его дух это мог, - и это потому, что такая двойственность касается не только отвлеченной философии, но и повседневной проблемы отношений человека к самому себе и к миру. И так как мы, в сущности, имеем дело именно с этой проблемой, то оказывается, что вопрос двойственности никак нельзя разрешить ученым спором на тему о номиналистических и реалистических аргументах. Для разрешения необходимо посредничество третьей, примиряющей точки зрения. В esse in intellectu недостаточно осязательна действительность - в esse in re недостаточно духовности. Но идея и вещь находят точку соприкосновения в психике человека, которая создает равновесие между идеей и вещью. И правда, во что выродится в конце концов идея, если психика не даст ей возможности проявить какую-либо жизненную ценность? И, с другой стороны, чем будет объективная вещь, если психика не даст ей того, что обусловливает силу чувственного впечатления? Что есть реальность, если она не является действительностью в нас самих, не является esse in anima? Живая действительность не заключается ни в фактическом, объективном состоянии вещей только, ни только в идейной формуле: она дается лишь путем слияния того и другого и объединения обоих в живом психологическом процессе, то есть в esse in anima. Лишь благодаря специфической жизнедеятельности психики чувственное восприятие достигает той глубины впечатлений, а идея - той действенной силы, которые являются неизбежными составными частями живой действительности.
      Эту самодеятельность психики нельзя объяснить ни как рефлекторную реакцию на чувственное раздражение, ни как исполнительный орган вечных идей; нет, она является, как всякий жизненный процесс, постоянным творческим актом. Психика каждый день вновь создает действительность. Этой деятельности я не могу дать никакого иного названия, кроме фантазии. Фантазия одинаково присуща чувству и мысли, она одинаково причастна к интуиции и к ощущению. Нет ни одной психической функции, которая не была бы нераздельно слита в фантазии с другими функциями. Фантазия представляется нам то как нечто изначальное, то как последний и самый смелый продукт соединения всех способностей человека. Поэтому я и считаю фантазию наиболее ярким выражением специфической активности нашей психики. Она является прежде всего творческой деятельностью, дающей ответы на все вопросы, на которые ответ возможен: она - мать всяких возможностей, и в ней жизненно слиты, наравне со всеми психологическими противоположностями, также и внутренний мир с миром внешним. Фантазия была во все времена и постоянно пребывает тем мостком, который соединяет несовместимые требования объекта и субъекта, экстраверсии и интроверсии. В одной лишь фантазии оба механизма слиты.
      Если бы Абеляр постиг психологическое различие между двумя точками зрения, то он, рассуждая последовательно, должен был бы прибегнуть к фантазии для формулирования объединяющего выражения. Но в царстве науки на фантазию, равно как и на чувство, наложено табу. Стоит, однако, нам признать основную противоположность противоположностью психологической, и тотчас же психологии придется признать не только точку зрения чувства, но и примиряющую точку зрения фантазии. Тогда перед нами возникает великое затруднение ввиду того, что фантазия в большинстве случаев есть продукт нашего бессознательного. Несомненно, что фантазия содержит и сознательные элементы, но особенно характерно для нее то, что она, по существу, непроизвольна и чуждается содержаний сознания. Это же свойство присуще и сновидению, которое, однако, еще гораздо непроизвольнее и притом вовсе отчуждено от содержаний сознания.
      Отношение человека к своей фантазии в высокой степени обусловлено его отношением к своему бессознательному вообще. А отношение к бессознательному опять-таки в высокой степени обусловлено духом времени. Смотря по степени господствующего рационализма, отдельный человек бывает более или менее склонен признавать свое бессознательное и его продукты и ими заниматься. Христианская сфера, как и всякая замкнутая религиозная форма, отличается несомненной тенденцией сколь возможно подавлять бессознательное в индивиде, тем самым парализуя и его фантазию. Вместо того религия дает нерушимые символические формы мировоззрения, долженствующие полноценно заменять бессознательное индивида. Символически выраженные понятия всех религий суть образования бессознательных процессов в типической общеобязательной форме. Религиозное учение дает, так сказать, исчерпывающие сведения о "начале и конце мира" и об области по ту сторону человеческого сознания. Везде, где мы можем проследить возникновение какой-либо религии и проникнуть до ее первоисточников, мы видим, что образы религиозного учения притекают к его основателю в виде откровений, то есть как конкретизированное выражение его бессознательной фантазии. Формы, всплывающие из недр его бессознательного, он провозглашает общезначимыми, таким образом заменяя ими индивидуальные фантазии своих последователей. Евангелие от Матфея сохранило отрывок из жизни Христа, подтверждающий вышесказанное: в истории искушения мы видим, как идея царствования, всплывая из недр бессознательного, встает перед основателем религии как видение дьявола, предлагающего ему власть над царствами земными. Если бы Христос не понял своей фантазии и принял ее конкретно, то есть буквально, то на свете было бы одним сумасшедшим больше, и только. Но он не принял конкретизма своей фантазии и вступил в мир как царь, которому подвластны небесные царства. Поэтому он и не стал параноиком, что доказывает уже его успех. Мнения о патологических элементах в психологии Христа, высказываемые некоторыми психиатрами, не что иное, как смешная и пустая рационалистическая болтовня, далекая от понимания подобных процессов в истории человечества.
      Форма, в которой Христос представил миру содержание своего бессознательного, была принята и объявлена общеобязательной. Вследствие этого все индивидуальные фантазии утрачивали всякую значимость и ценность более того: провозглашались ересью и подвергались преследованию, как показывает нам история гностического течения и судьба всех позднейших еретиков. В том же самом смысле говорит и пророк Иеремия (23, 16):
      16. Так говорит Господь Саваоф: не слушайте слов пророков, пророчествующих вам, - они обманывают вас, рассказывают мечты сердца своего, а не от уст Господних.
      25. Я слышал, что говорят пророки, Моим именем пророчествующие ложь. Они говорят: "мне снилось, мне снилось".
      26. Долго ли это будет в сердце пророков, пророчествующих ложь, пророчествующих обман своего сердца?
      27. Думают ли они довести народ Мой до забвения имени Моего посредством снов своих, которые они пересказывают друг другу, как отцы их забыли имя Мое из-за Ваала?
      28. Пророк, который видел сон, пусть и рассказывает его как сон; а у которого Мое слово, пусть говорит Мое слово верно. Что общего у мякины с чистым зерном? говорит Господь.
      То же самое мы видим и на заре христианства, когда епископы ревностно трудились над искоренением деятельности индивидуального бессознательного среди монахов. Особенно ценны сведения по этому вопросу, которые дает нам архиепископ Афанасий Александрийский в своей биографии Св. Антония. В этом своем сочинении он рассказывает, в назидание своим монахам, о призраках и видениях, опасностях души, одолевающих человека, в одиночестве предающегося молитве и посту. Афанасий поучает монахов, как ловко дьявол умеет облекаться в разные формы с целью довести святых мужей до падения. Понятно, что дьявол не что иное, как внутренний голос самого отшельника, взывающий из недр его бессознательного, голос возмущения против насильственного подавления индивидуальной природы. Привожу ряд буквальных цитат из этой труднодоступной книги. Эти цитаты дают нам яркую картину того, как бессознательное систематически подавлялось и обесценивалось:
      "Бывают времена, когда мы никого не видим, а между тем слышим шум, производимый работой, работой дьявола, и кажется тогда, словно кто-то громким голосом поет песнь; а иногда мы как бы слышим слова из Священного Писания, и кажется, словно живое существо повторяет эти слова, и слова эти подобны тем, которые мы слышим, когда кто-нибудь читает вслух из Книги (Библии). Бывало и так, что они (дьяволы) насильно поднимали нас с постели на ночную молитву и понуждали нас вставать. Они же вводили нас в заблуждение, принимая облик монахов или появляясь в образе печалующихся (то есть отшельников). Они подходят к нам, словно пришли издалека, и говорят слова, способные смутить и ослабить понимание малодушных: "Существует теперь закон над всяким творением, что мы любим опустошение, но по воле Божией мы не могли проникнуть в наши дома, когда мы пришли к ним, чтобы сотворить правое". А когда им такой прием не удается, то они одну ложь заменяют другой и говорят: "Как можешь ты жить? Ведь ты согрешил и дела твои неправедны во многом. Неужели ты думаешь, что Дух не открыл мне, что ты сделал? Или ты полагаешь, что я не знаю, что ты поступил так или иначе?" И если простодушный брат, услышав такие вещи, почувствует внутри себя, что он действительно поступил так, как говорит злой дух, и если он не знает лукавства дьявола, то дух его тотчас же смутится и, впав в отчаяние, он вновь подпадает греху. Не следует нам, мои возлюбленные, пугаться таких вещей; однако мы должны бояться, когда дьяволы заговорят о том, что правда: тогда мы должны бранить их беспощадно. Будем же бдительны, дабы не вслушиваться в их слова, даже если они говорят слова правды. Ведь было бы срамом для нас, если бы нашими учителями стали те, что восстали на Бога. Вооружимся же, о братья мои, облечемся в броню справедливости, покроем главу шлемом искупления и в мгновение борьбы выпустим духовные стрелы из верующей души, как бы с туго натянутой тетивы. Ибо они (дьяволы) - ничто, а будь они даже чем-либо, то в силе их нет ничего, что могло бы устоять перед властью и мощью креста".
      В другом случае Св. Антоний повествует так: "Однажды предстал предо мной дьявол особенно спесивого и бесстыдного поведения; он появился с мятежным шумом целой толпы народа и дерзнул обратиться ко мне с такими словами: "Я есмь мощь Господня, и никто кроме меня; я есмь властитель миров, и никто кроме меня". И он продолжал говорить: "Что желаешь ты, чтобы я тебе дал? Требуй, и ты получишь". Тогда я дунул на него и изгнал его именем Христовым. В другой раз, когда я постился, появился предо мной Лукавый в образе брата, пришедшего с хлебом, и начал давать мне советы: "Восстань, говорил он, - утоли сердце водой и хлебом и отдохни немного от чрезмерных трудов, ибо ты еси человек, и, как бы высоко ты ни поднялся, ты все же облечен смертной плотью и тебе следовало бы страшиться немощи и печали". Я рассудил его слова и, сохраняя спокойствие, воздержался от ответа. С миром поклонившись долу, я покаялся в молитве и сказал: "О Господи, покончи Ты с ним так, как делаешь от века". И не успел я произнести эти слова, как наступил ему конец: он рассыпался как прах и вышел из двери как дым. А еще было так, что однажды ночью Сатана подошел к моему жилищу и постучался в дверь; я вышел взглянуть, кто стучится; поднял глаза и увидел перед собой необычайно высокого, сильного человека, а когда я спросил его: "Кто ты?" он промолвил в ответ: "Я - Сатана". Тогда я спросил: "Что ищешь ты?" А он ответил: "За что поносят меня монахи, отшельники и прочие христиане и за что постоянно взывают на мою голову проклятия?" Я схватился за голову от изумления - так велико было его слепое безумие. "За что ты терзаешь их?" молвил я. В ответ он сказал: "Не я терзаю их, а они терзают сами себя, ибо был однажды такой случай - и случай этот произошел в действительности, - что они навеки убили и погубили бы себя, если бы я вовремя не крикнул им и не предупредил их, что враг-то не кто иной, как я. И поэтому, нет такого места, где я мог бы пребывать, и нет у меня сверкающего меча, и нет даже людей, которые были бы мне искренне преданы, ибо те, что служат мне, меня же глубоко презирают, и мне приходится, кроме того, держать их в оковах, потому что они не потому привязаны ко мне, что считают правильным так поступать; напротив, они при всяком случае и во всякое время готовы сбежать и бросить меня. Христиане заполонили весь мир - смотри, даже пустыня полна их монастырей и жилищ. Но пусть они берегутся и не слишком злоупотребляют мной". На это я возразил, в душе дивясь милости Господней: "Может ли быть, чтобы ты, закоренелый лжец, теперь говорил правду? И как случилось, что ты теперь говоришь правду, когда привык постоянно лгать? По истине правда, что, когда Христос вошел в этот мир, ты был низвержен в глубочайшие глубины и что корень твоего заблуждения вырывается из земли". Услышав имя Христово, Сатана сгинул, образ его рассеялся как дым, и словам его наступил конец".
      Приведенные выдержки показывают нам, как благодаря общей вере отвергали бессознательное индивида, хотя оно провозглашало истину как нельзя более прозрачно и ясно. Главные, особенные причины такого отвержения заложены в истории духа. Объяснять подробно эти причины - не наше дело. Будем довольствоваться фактом, что бессознательное действительно подавлялось и отвергалось. Говоря психологически, такое подавление заключалось в отведении либидо, то есть психической энергии. Освобожденная, таким образом, психическая энергия служила материалом для построения и развития сознательной установки, что понемногу приводило к формированию нового мировоззрения, образованию новой картины мира. Несомненная польза, полученная таким путем, укрепляла, конечно, эту установку. Не удивительно поэтому, что и наша психология отличается, главным образом, отрицательной установкой по отношению к бессознательному.
      Понятно, более того - необходимо, чтобы наука исключала точку зрения чувства, равно как и точку зрения фантазии. На то она и. наука. Но как же дело обстоит с психологией? Поскольку она считает себя наукой, постольку и она принуждена поступать так же. Но исчерпывает ли она тем предмет своих исследований? Всякая наука в конечном итоге стремится формулировать и выражать в абстракциях свой предмет, поэтому и психология могла бы и может облекать процессы чувства, ощущения и фантазии в абстрактную интеллектуальную форму. Правда, такой прием обеспечивает права интеллектуально-абстрактной точки зрения, но отнюдь не права других, возможных психологических точек зрения. Научная психология лишь мимоходом может касаться этих возможных точек зрения - но она никогда не признает их за самостоятельные принципы науки. Наука всегда и при всех обстоятельствах дело одного лишь интеллекта, причем остальные психологические функции подчинены интеллекту в качестве объектов. Интеллект - властелин в царстве науки. Но стоит науке коснуться области практического применения, как тотчас же получается совершенно иная картина. Интеллект, бывший до сих пор царем, становится не более как вспомогательным средством, инструментом, хотя и научно утонченным, но все-таки лишь ремесленным орудием, переставшим быть самоцелью и превратившимся в простое условие. Тогда интеллект и вместе с ним вся наука становятся на службу творческого замысла и творческой силы. И это еще "психология", однако уже больше не наука; это - психология в более широком смысле слова, психологическая деятельность, по природе своей творческая, в которой первенствующее значение принадлежит созидающей фантазии. С таким же правом мы могли бы сказать, что в практической психологии руководящая роль выпадает на долю самой жизни; и это по той причине, что хотя мы, с одной стороны, имеем дело с порождающей и созидающей фантазией, пользующейся наукой как вспомогательным средством, но, с другой стороны, перед нами многообразные требования внешней действительности, побуждающей творческую фантазию к деятельности. Несомненно, что наука, как самоцель, представляет собой высокий идеал, но последовательное проведение его создает столько же самоцелей, сколько на свете есть наук или искусств. И хотя в каждом из интересующих нас случаев это ведет к высокому дифференцированию и специализированию функций, но вместе с тем удаляет их от мира и жизни и приводит к нагромождению специальных областей, понемногу утрачивающих всякую связь между собой. Это влечет за собой оскудение и опустошение не только в каждой из специальных областей, но и в психике человека, который благодаря дифференцированию возвышается или опускается до звания специалиста. Наука же должна доказать свою жизненную ценность тем, что способна играть роль не только госпожи, но и служанки. Этим она отнюдь не опозорит и не унизит себя.
      Хотя наука и дала нам познание психических неровностей и нарушений и хотя присущий науке интеллект заслужил этим наше величайшее уважение, однако, с нашей стороны, было бы роковым заблуждением, если бы мы вследствие этого приписали науке самоцель и тем самым сделали бы ее неспособной служить простым орудием. Но стоит нам войти с интеллектом и его наукой в действительную жизнь, и мы тотчас заметим, что мы во власти ограничения, закрывающего нам доступ в другие, столь же действительные области жизни. Поэтому нам приходится понимать универсальность нашего идеала как некоторое ограничение и поискать spiritus rector (животворное начало, движущую силу), который во имя требований целостной жизни является лучшим ручательством в психологической универсальности, нежели один интеллект. Фауст восклицает: "Чувство есть все!" Он тем взывает, однако, к противоположности интеллекта и обретает лишь другую сторону жизни, но полноты жизни и собственной психики он не обрел - той полноты, которая объединяет чувство и мышление в одно высшее третье. Я уже бегло коснулся того, что это высшее третье можно понять как практическую цель или как фантазию, созидающую эту цель. Эту цель полноты не может постигнуть ни наука, являющаяся самоцелью, ни чувство, лишенное зоркости мышления. Одно должно пользоваться другим как вспомогательным средством, но противоположность между наукой и чувством так велика, что мы нуждаемся в мостке. Таким мостком является созидающая фантазия. Фантазия не есть ни то ни другое, но она мать обоих - более того, она носит в себе зародыш цепи, состоящей в объединении этих противоположностей.
      До тех пор пока психология для нас остается только наукой, мы будем стоять вне жизни, служа лишь самоцели науки. Правда, через науку мы постигаем положение дела, но она не допускает никакой иной цели, кроме своей собственной. Интеллект остается заключенным и скованным в самом себе до тех пор, пока не пожертвует добровольно своим первенством и не признает наличности иных, достойных внимания целей. Интеллект не решается перешагнуть через самого себя и не желает жертвовать своей универсальной значимостью, и это потому, что все остальное для него - не что иное, как фантазия. Но все великое вначале было фантазией. Мы видим, что интеллект, закосневший в самоцели, поставленной наукой, сам себе преграждает путь к источнику жизни. Для интеллекта фантазия не что иное, как мечта, как "сон-желание" (Wunschtraum) - этим он выражает желанное и необходимое для науки пренебрежение к фантазии. Наука, как самоцель, необходима нам, пока задача состоит в том, чтобы эту науку развивать дальше. Но добро становится злом, как только дело доходит до самой жизни, требующей развития. Из этого вытекает, что подавление свободно созидающей фантазии было до поры до времени исторически необходимым, а именно как культурный процесс в развитии христианства; такой же необходимостью является для нашего естественно-научного века подавление фантазии в других отношениях. Не следует забывать, что творческая фантазия может разрастись и выродиться в самое пагубное явление, если не поставить ей надлежащих границ. Но этими границами никогда не будут те искусственные загородки, которые ставит интеллект или благоразумное чувство: эти границы ставит нужда и непоколебимая действительность.
      Различные исторические эпохи ставят различные задачи, и лишь впоследствии можно с уверенностью сказать, что должно и чего не должно было быть. Мы видим в каждый данный исторический момент борьбу между различными убеждениями, ибо "война - начало всего". Только история разрешает спор. Вечной истины нет - истина является лишь программой. Чем более истина претендует на вечность, тем менее она жизненна и ценна: она ничего не может нам больше поведать, ничему научить, потому что она разумеется сама собой.
      Известные мнения Фрейда и Адлера ясно показывают нам, как психология, оставаясь в строго научных рамках, оценивает фантазию. По интерпретации Фрейда фантазия сводится к элементарным каузальным инстинктивным процессам. Согласно Адлеру, она сводится, напротив, к элементарным финальным (final) намерениям эго. У Фрейда - это психология влечения, у Адлера эго-психология. Влечение является безличностным биологическим явлением. Естественно, что психология, основанная на нем, должна пренебрегать эго, ибо последнее обязано своим существованием principium individuationis, то есть индивидуальному дифференцированию, которое вследствие своей единичности не входит в круг общих биологических явлений. Хотя общие биологические влечения также способствуют образованию личности, однако именно индивидуальное не только существенно отличается от общего влечения, но даже составляет самую резкую противоположность ему, точно так же, как индивид в качестве личности всегда отличается от коллектива. Сущность индивида заключается именно в этом различии. Всякая эго-психология поэтому должна исключать и обходить коллективный элемент, присущий психологии влечения, потому что эго-психология описывает именно процесс, с помощью которого эго отделяется от коллективных влечений. Характерная враждебность между представителями обеих точек зрения проистекает оттого, что одна точка зрения, последовательно проведенная, неминуемо ведет к обесцениванию и уничижению другой. Естественно, что представители обеих точек зрения будут считать свою теорию общезначимой, до тех пор пока не признают, что между психологией влечения и эго-психологией существует коренное различие. Это отнюдь не исключает возможности для психологии влечения построить, например, наряду со своей также и теорию эго-процесса. Это для нее вполне возможно, но ее построение будет таково, что покажется эго-психологу отрицанием его собственной теории. Если поэтому у Фрейда иногда и проявляются "эго-влечения", они, в общем, всегда влачат лишь скромное существование. У Адлера, напротив, все выглядит так, будто сексуальность является чуть ли не привеском, который так или иначе служит элементарным намерениям власти. Принцип Адлера заключается в обеспечении личной власти, которую Адлер ставит над коллективными влечениями. В свою очередь, у Фрейда влечение подчиняет эго на службу своим целям настолько, что эго выглядит не более чем функцией влечения.
      Научная тенденция в случае обоих типов направлена на то, чтобы свести все к собственному принципу и вновь все вывести из него. Такой процесс особенно легко произвести над фантазиями, ибо фантазии, в противоположность функциям сознания, к реальности не приспосабливаются и объективно не ориентируются, а выражают как чисто инстинктивные, так и эго-тенденции. Тот, кто стоит на точке зрения влечения, без труда найдет в них "исполнение своих желаний", "инфантильное желание", "вытесненную сексуальность". Тот, кто стоит на точке зрения эго, точно так же легко найдет в них элементарное намерение обезопасить и дифференцировать эго, так как фантазии суть продукты посредничества между эго и влечениями. Из этого следует, что фантазия заключает в себе элементы обеих сторон. Поэтому толкование либо в одну, либо в другую сторону всегда несколько насильственно и произвольно, поскольку одна сторона неминуемо окажется подавленной. Но в общем такое истолкование все же дает доказуемую истину, хотя и частичную, не притязающую на общую значимость. Ее валидность простирается лишь до пределов своего собственного принципа. Но в области другого принципа она теряет всякое значение.
      Фрейдовская психология характеризуется своим центральным понятием о вытеснении несовместимых желаний-тенденций. Человек, по разумению Фрейда, не что иное, как клубок желаний, лишь частично приспособляемых к объекту. Невротические затруднения человека заключаются в том, что влияние среды, воспитания и объективных условий отчасти мешают ему свободно выражать свои влечения. От отца и матери унаследованы, с одной стороны, морально подавляющие влияния, с другой стороны - инфантильная связанность, налагающая роковой отпечаток на всю последующую жизнь. Изначальное предрасположение к влечению есть нечто непреложно-данное; оно, однако, претерпевает нежелательные изменения, главным образом благодаря влиянию со стороны объектов, поэтому, по возможности, свободное изживание влечений на подходящих объектах является нужным целительным средством. Характерным признаком психологии Адлера является, наоборот, центральное понятие эго-превосходства. Человек представляет собой прежде всего эго-место, которое ни при каких обстоятельствах не должно подпадать под власть объекта. У Фрейда значительную роль играют желания, направленные на объект, связанность с объектом, недопустимость некоторых вожделений по отношению к объекту; у Адлера же, напротив, все направляется на утверждение превосходства субъекта. Вытеснение направленных на объект влечений, которое мы находим в теории Фрейда, превращается у Адлера в обеспечение безопасности субъекта. У Адлера средством для излечения является преодоление охранения, которое изолирует субъекта, у Фрейда таким средством выступает освобождение от вытеснении, преграждающих доступ к объекту.
      Поэтому можно сказать, что у Фрейда основной схемой является сексуальность как наиболее сильное выражение отношений между субъектом и объектом, у Адлера же - власть субъекта, действеннее всего охраняющая его от объектов и ставящая субъекта в изолированное положение, полное, неприкосновенное и прекращающее всякое сношение с внешним миром. Фрейд хотел бы обеспечить свободное истечение влечений на их объекты, Адлер стремится преодолеть враждебные чары объектов и тем спасти эго от удушения в собственных доспехах. Взгляд Фрейда, по сути, является экстравертным, Адлера - интровертным. Экстравертная теория значима для экстравертного типа, интровертная теория - для типа интровертного. Ввиду того что чистый тип является совершенно односторонним продуктом развития, он, по необходимости, будет неуравновешен. Чрезмерное подчеркивание одной функции равносильно вытеснению другой.
      Это вытеснение не уничтожается и психоанализом, ввиду того что применяемый в каждом данном случае метод ориентируется по теории собственного типа. Человек экстравертный будет сводить фантазии, всплывающие из недр его бессознательного, на содержащиеся в них элементы влечения, и это согласно со своей теорией. А интровертный человек будет сводить все на стремление к власти. Результат такого анализа в каждом данном случае лишь прибавляется к уже существующему перевесу. Такой анализ только укрепляет имеющийся уже тип и отнюдь не способствует взаимному пониманию или посредничеству между типами. Напротив того, пропасть становится еще глубже как во внешнем, так и во внутреннем отношении. Кроме того, происходит внутренняя диссоциация, ибо каждый раз в бессознательных фантазиях (сновидениях и т. д.) возникают частицы другой функции, они тотчас же обесцениваются и вновь вытесняются. Поэтому можно, пожалуй, до некоторой степени согласиться с мнением одного критика, утверждавшего, что теория Фрейда - теория невротика, если бы критика эта не была выражением недоброжелательства и не освобождала бы ее автора от обязанности серьезного изучения упомянутых проблем. Как точка зрения Фрейда, так и точка зрения Адлера односторонни, и каждая из них характерна лишь для одного типа.
      Обе теории относятся отрицательно к воображению, в том смысле, что они низводят фантазии и смотрят на них только как на семиотические выражения. [Я говорю "семиотические" в противоположность "символическим". То, что Фрейд называет символами, не что иное, как знаки элементарных процессов влечения. Символ же есть наилучшее выражение какой-либо данности, которую еще нельзя выразить иначе как посредством более или менее близкой аналогии.] В действительности, значение фантазий гораздо больше этого: в каждом данном случае они являются показателями другого механизма, а именно вытесненной экстраверсии у интровертного и вытесненной интроверсии у экстравертного типа. Вытесненная функция является бессознательной, и поэтому она не развита, зачаточна и архаична. В таком состоянии она несоединима с высшим уровнем сознательной функции. Источником неприемлемости фантазий, главным образом, и является эта своеобразность непризнанной бессознательной функции. Вследствие этого воображение представляется чем-то предосудительным и бесполезным для всех тех, кто находит главный принцип жизни в приспособлении к внешней действительности. А между тем мы знаем, что источником всякой благой идеи, всякого творческого акта всегда было воображение, то есть то, что привычно именуется детской фантазией. Мы имеем в виду не только художника, который обязан фантазии всем, что велико и прекрасно в его жизни, но и вообще всякого творчески одаренного человека. Динамическим принципом (двигательной силой) фантазии является элемент игры, свойственный также и ребенку и, как таковой, словно несовместимый с принципом серьезной работы. Но без игры фантазиями ни одно творческое произведение до сих пор еще не создавалось. Мы бесконечно многим обязаны игре воображения. Поэтому можно сказать, что до крайности близоруки те, кто с презрением относится к фантазиям из-за их причудливого и неприемлемого характера. Не следует забывать, что именно в воображении человека может заключаться самое ценное в нем. Я настаиваю на слове может, потому что, с другой стороны, фантазии могут и не иметь никакой цены, именно в тех случаях, когда они остаются сырым материалом и не находят никакого применения. Чтобы использовать ценность, заложенную в фантазиях, необходимо их развить. Но для такого развития мало одного лишь чистого анализа - необходим еще синтетический прием, своего рода конструктивный метод.
      Вопрос остается открытым, возможно ли вообще удовлетворительно разрешить интеллектуальным путем вопрос о противоположности между этими двумя точками зрения. Попытку Абеляра следует, конечно, по смыслу чрезвычайно ценить, однако она практически не дала значительных результатов, потому что не могла создать примиряющей психологической функции, если не считать концептуализма или "сермонизма", которые, однако, как нам кажется, не что иное, как одностороннее интеллектуальное повторение старого понятия логоса. Логос, как посредник и примиритель, имел, правда, то преимущество перед sermo, что он благодаря своему воплощению удовлетворял и неинтеллектуальные чаяния человека.
      Я не могу, однако, избавиться от впечатления, что выдающийся ум Абеляра, столь полно постигавший великое "за и против" в вопросах жизни, никогда не оставался удовлетворенным своим парадоксальным концептуализмом и не отрекался от дальнейших творческих усилий, если бы побудительная сила его страсти не затерялась в перипетиях его трагической судьбы. В подтверждение этого нам нужно лишь сравнить концептуализм с идеями великих китайских философов Лао-Цзы и Чуань-Цзы или поэта Шиллера, столкнувшегося с той же самой проблемой.
      5. Спор Лютера и Цвингли о причастии
      Из последующих противоположностей, волновавших умы, следует упомянуть о движении протестантизма и реформации вообще. Но это явление столь сложно, что раньше, чем подвергнуть его аналитическому обсуждению, его пришлось бы разложить на целый ряд единичных психологических процессов, а это превышает мои способности. Поэтому я вынужден ограничиться выбором единичного случая этой великой духовной борьбы и остановиться на споре Лютера и Цвингли о причастии. Учение о пресуществлении, о котором уже шла речь выше, было санкционировано Латеранским собором в 1215 году и с тех пор составляет незыблемую религиозную традицию, на которой вырос и Лютер. Мысль, что обряд и его конкретное исполнение имеют объективное значение благодати, в сущности противоречит евангелическому пониманию, потому что евангелическое направление именно и обращалось против того значения, которое придавали обряду католические учреждения; однако Лютер не мог освободиться от непосредственно действующего, чувственного впечатления, вызываемого вкушением вина и хлеба. Он никак не мог допустить, что причастие не что иное, как знак, а принимал его как факт, чувственно познаваемый, и непосредственное переживание этого факта было для него обязательной религиозной потребностью. Поэтому он настаивал на действительном присутствии плоти и крови Христовой в причастии. "В" хлебе и вине и "под" видами их он действительно приобщался крови и плоти Христовой. Религиозное значение непосредственного переживания на объекте было для него так велико, что и представление его было приковано к конкретизму материального присутствия святой плоти. Над всеми его попытками толкования стоит непреложный факт: плоть Христова присутствует безусловно, хотя, конечно, лишь "непространственно". Опираясь на так называемое учение о сосуществлении (consubstantiatio), он утверждал, что наряду с субстанцией хлеба и вина реально присутствует и субстанция святой плоти. Вездесущность (Ubiquitat) плоти Христовой, которой требовал такой догмат и которую особенно трудно воспринимать человеческому уму, была, правда, заменена понятием "произвольного пребывания" (Voliprasenz), по которому Бог пребывает всюду где хочет. Не обращая внимания на подобные затруднения, Лютер упорно держался непосредственно переживаемого, чувственного впечатления и отделывался от всяких соображений человеческого разума разными объяснениями, частью нелепыми, частью вообще непригодными.
      Вряд ли можно допустить, чтобы Лютер держался этого догмата только в силу традиции: ведь именно он в достаточной мере доказал свою способность освобождаться от традиционных форм веры. Я думаю, мы имеем полное право предположить, что приобщение к "действительному" и материальному во время причастия своим воздействием на чувства именно и имело для Лютера первенствующее значение - значение, стоящее для него даже выше евангелического принципа, что единый носитель милости Божией есть Логос, Слово, а отнюдь не обряд. Конечно, и для Лютера Слово имело спасительное значение, однако наряду с ним было и само вкушение причастия, которое для него являлось также способом передачи благодати Божией. Как уже сказано выше, это могло быть лишь мнимой уступкой учению Католической церкви, в действительности же это было обусловленное психологической потребностью Лютера признание данности чувства, основанной на непосредственном чувственном переживании.
      Противоположностью точки зрения Лютера являлось чисто символическое понимание Цвингли. Для него причастие было лишь "духовным" приобщением к плоти и крови Христовой. Такая точка зрения обусловлена разумом и идейным пониманием обряда. Преимуществом такого понимания является то, что оно не нарушает евангелического принципа и вместе с тем не впадает в противоразумные гипотезы. Но, с другой стороны, оно не дает того, что Лютер хотел бы сохранить в обряде, именно реальности чувственного впечатления и свойственной ему особенной, окрашенной чувством ценности. Хотя и у Цвингли причащались, хотя и у него, как у Лютера, вкушали хлеб и вино, однако в его понимании нет формулы, адекватно передающей ту ценность объекта, которая связана с ощущением и с чувством. Лютер дал эту формулу, но она оскорбляла разум и евангелический принцип. Но это было совершенно безразлично для точки зрения, обусловленной ощущением и чувством, и ее за это нельзя осуждать: ведь и "идее", "принципу" также безразлично, каковы ощущения объекта. В конечном итоге обе точки зрения исключают одна другую.
      Для представителя экстравертного воззрения преимущество на стороне формулировки Лютера, для представителя идейной точки зрения - преимущество на стороне формулировки Цвингли. Ввиду того что формула Цвингли не насилует чувства и ощущения, а только дает идейное воззрение, то кажется, как будто дана возможность для объективного воздействия. Но по-видимому, экстравертная точка зрения не довольствуется одной только этой возможностью, а требует еще и формулирования, причем идея следует за ценностью, обусловленной ощущением, точно так же как идейное формулирование требует, чтобы чувство и ощущение следовали за ним.
      Кончая эту главу о принципе типов в истории античного и средневекового духа, я вполне сознаю, что не дал ничего, кроме простой постановки вопроса. Моя компетенция не достаточно велика, чтобы исчерпать эту трудную и обширную проблему. Если мне удалось передать читателю впечатление о наличии типически-различных точек зрения, то я считаю, что моя задача выполнена. Нужно ли добавлять, что я вполне осознаю, что ни одна из затронутых мною тем не разработана до конца? Я должен предоставить этот труд тем, кто в этой области более осведомлен, нежели я.
      II. Идеи Шиллера о проблеме типов
      1. Письма об эстетическом воспитании человека
      а) Ведущая и подчиненная функции
      Насколько я мог узнать при скудости своих средств исследования вопроса, Фридрих Шиллер был, по-видимому, первым, попытавшимся провести в более широком масштабе сознательное различение типических установок, входя при этом во все подробности вопроса. Знаменательную эту попытку показать различие данных двух механизмов и вместе с тем возможность их соединения мы встречаем в статье Шиллера "Об эстетическом воспитании человека", впервые появившейся в печати в 1795 году. Статья состоит из ряда писем Шиллера к герцогу Гольштейн-Аугустенбургскому. /33- Bd.XVIII/
      Поражающая в статье Шиллера глубина мысли, ее психологическое проникновение в материал и широкие перспективы, открывающие возможность психологического разрешения конфликта, побуждают меня более подробно изложить и оценить его идеи, которые до сих пор вряд ли когда-либо обсуждались в такой связи. Из дальнейшего нашего исследования выяснится, сколь велика заслуга Шиллера с психологической точки зрения: он дает нам вполне выработанные точки зрения, которые мы в нашей психологической науке только теперь начинаем принимать во внимание. Задача, конечно, не из легких, и может случиться, что идеям Шиллера я придам такое толкование, о котором будут вправе утверждать, что смысл его не соответствует словам автора. Несмотря на то что во всех знаменательных местах я постараюсь дословно цитировать самого автора, мне вряд ли удастся ввести его идеи в намеченную мною связь, не сопровождая их при этом некоторыми толкованиями и объяснениями. С одной стороны, меня к этому принудит вышеупомянутое обстоятельство, с другой стороны - тот непреложный факт, что Шиллер и сам принадлежит к определенному типу, что заставляет его, даже против собственной воли, давать одностороннее описание. Ограниченность нашего понимания и познания вряд ли где-либо выступает так ярко, как именно в изложении психологических вопросов, потому что нам почти невозможно передавать какие-либо картины, кроме тех, основные черты которых заложены в нашем собственном психическом в качестве образцов.
      Целый ряд характеристичных черт приводит меня к заключению, что Шиллер по природе своей принадлежал к интровертному типу, тогда как Гете по природе своей склоняется более в сторону экстраверсии. Нетрудно будет найти и собственный образ Шиллера в его описании идеалистического типа. Такая причастность накладывает на его формулировку неизбежное ограничение, наличность которого мы, для полноты понимания, никогда не должны терять из виду. Этому ограничению следует приписать, что один механизм изображен Шиллером полнее, нежели другой, который у интроверта всегда недоразвит, отличаясь вследствие этого некоторыми неполноценными характерными чертами, неизбежно присущими ему, именно по причине недостаточного развития его. В таких случаях изложение автора нуждается в нашей критике и корректуре. Понятно, что вследствие такого ограничения Шиллер пользуется терминологией, которая не может стать всеобщей. Как человек, принадлежащий к интровертному типу, Шиллер ближе к идеям, чем к вещам внешнего мира. Отношение к идеям может быть двояким и склоняться либо в сторону чувства, либо в сторону рефлексии, смотря по тому, приближается ли данный индивидуум к чувствующему или к мыслительному типу. Читателя, склонного, быть может, на основании прежних моих сочинений отождествлять чувство с экстраверсией и мышление с интроверсией, я попросил бы справиться с определениями, данными в XI главе этой книги. Под типами интроверсии и экстраверсии я разумею два общих класса людей; каждый из этих общих отделов или классов я подразделяю на подотделы по типам функций, а именно: на мыслительный, чувствующий, ощущающий и интуитивный (предугадывающий) типы. Человек интровертного типа может поэтому принадлежать либо к мыслительному, либо к чувствующему типу, ибо как мыслящий, так и чувствующий может в одном случае пребывать под верховенством идеи, точно так же как в другом случае находиться под доминирующим воздействием объекта.
      Я считаю, что Шиллер по природе своей и особенно вследствие его характеристичной противоположности Гетевой натуре является интровертным типом; но тут возникает вопрос: к какому из подотделов принадлежит он? На этот вопрос ответить трудно. Нет сомнения, что момент интуиции играет у Шиллера большую роль; и если рассматривать его исключительно как поэта, то можно было бы его назвать человеком интуитивного типа. Но в письмах об эстетическом воспитании перед нами выступает Шиллер-мыслитель. Не только из всего вышесказанного, но и из неоднократных признаний самого Шиллера мы знаем, сколь сильно в нем был развит элемент рефлексии. Соответственно с этим мы принуждены совершить сдвиг от его интуитивности в сторону мышления, тогда он станет нам более близким и понятным также и с точки зрения психологии интровертного мыслящего типа. Надеюсь, что дальнейшее мое изложение в достаточной мере докажет, насколько такое понимание совпадает с действительностью: в сочинениях Шиллера мы находим немало мест, явно подтверждающих это мое понимание. Поэтому я попросил бы читателя помнить, что в основе моих изложений лежит только что высказанное мною предположение. Я настаиваю на этом, потому что Шиллер обращается с предлежащей ему проблемой так, как она возникает из его собственного внутреннего опыта. Человек иного типа, с иной психологией мог бы облечь ту же проблему в совершенно иные формы; поэтому крайне общая формулировка, которую Шиллер дает этой проблеме, может показаться самоуправством или опрометчивым обобщением. Но такое предположение несправедливо, потому что фактически существует целый класс людей, которые понимают проблему раздельных функций точно так же, как Шиллер, и если в моем последующем изложении я иногда указываю на односторонность и субъективизм Шиллера, то отнюдь не для того, чтобы умалить значимость или важность выдвинутой им проблемы, а лишь для того, чтобы дать место и для других формулировок. Поэтому подчас и критика моя имеет скорее значение транскрипции (перевода) в такое выражение, которое отнимало бы у формулировки Шиллера ее субъективную обусловленность. Во всяком случае рассуждения мои так тесно связаны с Шиллером, что касаются не столько общей проблемы интроверсии и экстраверсии, исключительно занимавшей нас в 1-й главе, сколько типического конфликта интровертного мыслительного типа.
      Прежде всего Шиллера занимает вопрос о причине и происхождении разделения этих двух функций. Он с твердой уверенностью указывает на дифференцирование индивидов как на основной мотив разделения: "Сама культура нанесла новому человечеству эту рану". /34/ Уже одно это положение показывает нам, как широко Шиллер понимал нашу проблему. Распадение гармонического взаимодействия психических сил в инстинктивной жизни подобно вечно открытой, никогда не заживающей ране Амфортаса, потому что дифференцирование одной функции из многих других неизбежно влечет за собою чрезмерное разрастание ее и вместе с тем запущение и искалечивайте других функций. "Я ясно вижу преимущества, которые нынешнее поколение, рассматриваемое как единое целое, имеет на весах рассудка перед лучшими мужами прошлого. Однако состязание должно начаться сомкнутыми рядами и целое должно быть сравниваемо с целым. Кто же из новых выступит вперед, дабы сразиться один на один на приз человечества с каким-либо афинянином? Откуда же это невыгодное отношение индивидов при выгодах целого рода?" (там же).
      В этой отсталости современных людей по сравнению с древними Шиллер обвиняет культуру, то есть дифференцирование функций. Он прежде всего показывает нам, как в искусстве и науке интуитивный и спекулятивный рассудок, расколовшись, ревниво отмежевывают друг от друга области своего применения. "А вместе с ограничением сферы деятельности чувства и рассудок нашли в самих себе господина, который нередко подавлял все остальные способности: подобно тому как в одном случае расточительная фантазия опустошает кропотливые насаждения рассудка, так в другом дух абстракции пожирает то пламя, около которого могло бы согреться сердце и воспламениться фантазия" (там же). И дальше: "Можем ли мы удивляться пренебрежению, с которым относятся к некоторым душевным способностям, если общество делает должность мерилом человека, если оно чтит в одном из своих граждан лишь память, в другом лишь рассудок, способный к счету, в третьем лишь механическую ловкость; если оно в этом ищет лишь знание, будучи равнодушным к характеру, другому прощает величайшее омрачение рассудка ради духа порядка и законного образа действий; если оно стремится в такой же мере к грубой интенсивности отдельного умения в субъекте, в какой оно снисходительно к экстенсивности, - и все это ради того, чтобы взрастить единственно ту способность, которую оно чтит и награждает".
      В этих мыслях Шиллера много ценного и значительного, Понятно, что эпоха Шиллера, при неполном в то время знании эллинства, оценивала древнего грека по величию дошедших до современности его творений, тем самым безмерно переоценивая его, ибо несравненная греческая красота обязана своим существованием не в последней степени контрасту со средой, в которой она возникла. Преимущество древнего грека заключалось в том, что он был менее дифференцирован, нежели наш современник. Но преимущество ли это? Нам кажется, что отрицательные стороны такого состояния по крайней мере столь же очевидны. Побудительной причиной для дифференцирования функций было, конечно, не коварство, а, как всегда и повсюду в природе, настоятельная нужда. Появись кто-либо из таких позднейших почитателей греческого неба и аркадских блаженств на свет аттическим илотом, прелести Эллады представились бы ему в несколько ином свете. Даже если в примитивных условиях V века до н. э. отдельный индивид имел больше возможности всесторонне развивать свои качества н способности, то эта возможность была дана ему лишь благодаря тому, что тысячи его ближних томились в условиях жизни тем более жалких, во всем ограничивающих и искалечивающих их. Единичные представители достигали, правда, высокой индивидуальной культуры; коллективная же культура была чужда античному миру. Этим завоеванием мы обязаны христианству. Поэтому представители новейших времен в своей совокупности не только могут тягаться с эллином, но даже далеко превосходят его во всех проявлениях коллективной культуры. Однако, с другой стороны, Шиллер безусловно прав, говоря, что наша индивидуальная культура далеко отстает от культуры коллективной; и в этом отношении ничего к лучшему не изменилось за последние 120 лет, прошедших с тех пор, как Шиллер написал эти строки, - напротив; и если бы мы не погрузились так глубоко в коллективную атмосферу, в ущерб индивидуальному развитию, то вряд ли появилась бы необходимость столь насильственных реакций, какие проявились в духе людей, подобных Штирнеру и Ницше. Поэтому мы имеем право сказать, что слова Шиллера и поныне не утратили своего значения.
      Античный мир покровительствовал одному высшему классу, поощряя в нем индивидуальное развитие ценою подавления большинства простого народа (илотов, рабов); последующая же христианская среда достигала коллективной культуры благодаря тому же процессу, но по возможности перемещая его в психологическую сферу самого индивида (или, как мы говорим, поднимая его на субъектную ступень). Своим догматом нетленной души христианство провозгласило неотъемлемую ценность каждого единичного человека; вследствие этого утратилась возможность подчинения неполноценного большинства народа и принесения его в жертву ради свободы более ценного меньшинства; напротив, в каждом единичном человеке внутреннее состояние, подобное тому, которое в античном мире было состоянием внешним, а именно: господствующая, привилегированная функция развивалась и дифференцировалась за счет неполноценного большинства. Благодаря такому психологическому процессу создалась понемногу коллективная культура, дающая, правда, каждому единичному человеку гораздо более широкие "droits de 1'homme" ("права человека"), нежели античный мир, однако имеющая и крупный недостаток, ибо она, в основе своей, является субъективно рабской культурой, отличающейся от античного порабощения большинства лишь перемещением его в область психологии; следствием этого является повышение коллективной культуры и вместе с тем понижение культуры индивидуальной. Как порабощение массы было открытой раной античного мира, так рабство неполноценных функций является неизлечимой кровавой раной в психическом современного человека.
      "Индивид односторонним использованием сил придет неизбежно к заблуждениям, но весь род - к истине", - говорит Шиллер. Предпочтение более ценной функции приносит существенную пользу обществу, нанося вместе с тем ущерб индивидуальности. Этот ущерб простирается так далеко, что организации нашей современной культуры стремятся к полному погашению индивида; последнее достижимо потому, что они основаны только на механическом использовании отдельных, привилегированных функций человека. Считаются не с людьми, а только с одной дифференцированной функцией их. В коллективной культуре человек представлен не как таковой, он лишь представитель какой-либо одной функции, более того, он отождествляет себя с этой наиболее ценной функцией, отрицая причастность остальных, неполноценных. Вследствие этого современный индивид опускается до состояния простой функции, ибо одна эта функция имеет коллективную ценность и одна она дает возможность жизни. Однако дифференцирование функции иначе и не может состояться; Шиллер вполне ясно сознавал это: "Не было другого средства к развитию разнообразных способностей человека, как их разобщение. Антагонизм сил представляет собою великое средство культуры, но только лишь средство, ибо, пока антагонизм существует, человек находится лишь на пути к культуре".
      Согласно такому пониманию современный антагонизм сил еще не есть культура, а лишь путь по направлению к ней. Понятно, что по этому вопросу мнения будут различны, потому что одни под культурой разумеют состояние коллективной культуры, тогда как другие под таким состоянием понимают лишь цивилизацию, а к культуре предъявляют более строгое требование индивидуального развития. Шиллер, конечно, заблуждается, становясь исключительно на вторую точку зрения и противопоставляя нашей коллективной греческую индивидуальную культуру; он заблуждается потому, что при этом теряет из виду недочеты в цивилизации тех времен, недочеты, делающие сомнительной неограниченную значимость той культуры. Можно сказать, что нет абсолютно совершенной культуры, ибо перевес всегда либо на одной, либо на другой стороне: в одном случае идеал культуры можно назвать экстравертным, когда главная ценность заложена в объекте и в отношении к нему; в другом случае идеал культуры можно назвать интровертным, когда главное значение заложено в индивиде или субъекте и в отношении к идее. В первой форме культура принимает вид коллективный, в последней же - вид индивидуальный. Поэтому вполне понятно, что коллективная культура возникла именно под влиянием и воздействием христианства, принцип которого есть христианская любовь (и, вследствие ассоциации по контрасту, также и ее противообраз, то есть насилование индивидуальности); в этой коллективной культуре единичная личность рискует погибнуть, потому что индивидуальные ценности уже принципиально обречены на недооценку. Это и породило в представителях немецкого классицизма особенное их томление и страстную тоску по античному миру: они видели в нем символ индивидуальной культуры и именно поэтому нередко переоценивали и чрезмерно идеализировали его. Было также немало попыток подражать греческому духу и, так сказать, привить его своим ощущениям и чувствам. Попытки эти нашему времени представляются безвкусицей, однако они все же достойны внимания, как предвестники индивидуальной культуры.
      В течение 120 лет (1915 год, время работы Юнга над данной книгой. прим. ред.), прошедших с тех пор, что появился в свете разбираемый нами труд, условия индивидуальной культуры не только не стали лучше, а, напротив того, ухудшились; ныне ведь интерес каждого отдельного человека еще гораздо более поглощен коллективными занятиями, нежели во времена Шиллера; поэтому каждому в отдельности остается гораздо меньше досуга для развития индивидуальной культуры; и оказывается, что у нас в настоящее время существует высокоразвитая коллективная культура, по своей организации опередившая все до сих пор существовавшее, но зато все более и более подавляющая индивидуальную культуру. В наше время зияет глубокая пропасть между тем, что человек есть, и тем, что он собой представляет, иными словами, между человеком-индивидом и человеком, функционирующим как часть коллектива. Функция его развита, индивидуальность же - нет. Или деятельность данного индивида заслужила признание и похвалу, тогда он большею частью тождествен со своей коллективной функцией; или мы имеем обратный случай, тогда он с ней не тождествен; и если в этом случае он тем не менее ценится обществом, то опять-таки лишь в качестве функции; в качестве индивидуальных функций он всецело на стороне своих неполноценных, неразвитых функций и вследствие этого он является просто варваром; первый же, благодаря удачному самообману, сумел закрыть глаза на свое фактическое варварство. Несомненно, что такая односторонность принесла обществу неоценимую пользу, ибо выгод, завоеванных таким путем, никакими иными путями нельзя было бы добиться; по этому поводу Шиллер метко замечает: "Мы придаем единичной силе как бы крылья и искусственно выводим ее далеко за пределы, которые как бы положены ей природою, только тем, что всю энергию своего духа сосредоточиваем на одной точке и стягиваем все наше существо в эту одну силу".
      Однако такое одностороннее развитие неизбежно должно привести к реакции, потому что подавленные, неполноценные функции не могут до бесконечности устраняться от причастности к жизни и от развития. Неизбежно однажды наступит момент "восстановления целостности человека" для того, чтобы и недоразвившемуся дать возможность причаститься к жизни.
      Я уже вскользь заметил, что дифференцирование в культурном развитии создает в конечном итоге диссоциацию основных функций психической жизни диссоциацию, которая идет дальше дифференцирования способностей и захватывает область общей психологической установки, направляющей использование способностей человека в ту или другую сторону. При этом культура способствует дифференцированию той функции, которая уже по природе своей наиболее способна совершенствоваться. Так, у одного человека способность к мышлению, у другого способность к чувству особенно доступны дальнейшему развитию; и под давлением требований культуры человек будет развивать в себе ту способность, которой его особенно щедро наградила природа и которая особенно доступна совершенствованию. Однако такая способность совершенствования еще отнюдь не значит, что от данной функции мы вправе ожидать особенной производительности и силы; напротив того, благодаря такой способности можно скорее предположить известную нежность и неустойчивость функции и склонность ее принимать ту или иную форму; поэтому вовсе не сказано еще, что именно в этой функции всегда следует искать и находить высшую индивидуальную ценность, а может быть, лишь высшую коллективную ценность - в том случае, конечно, если она доразвилась до того, чтобы представлять собою коллективную ценность. Но, как уже сказано выше, легко может быть, что среди запущенных функций скрыты индивидуальные ценности, неизмеримо высшие, которые если для коллектива и не имеют большого значения, то для индивидуальной жизни являются драгоценнейшим кладом, жизненной ценностью, доставляющей единичному человеку чрезвычайную интенсивность и красоту жизни, чего он тщетно искал бы в функциях коллективных. Дифференцированная функция дает ему, правда, возможность коллективного существования, но удовлетворения и счастья жизни она ему не дает, потому что они достигаются лишь раскрытием индивидуальных психических богатств. И часто отсутствие последних ощущается в глубинах души как недочет; а недосягаемость этих богатств порождает внутренний разлад, который мы, вместе с Шиллером, можем сравнить с мучительной раной. "Сколько бы ни выигрывал мир как целое от раздельного развития человеческих сил, все же нельзя отрицать того, что индивид страдает под гнетом мировой цели. Гимнастические упражнения создают атлетическое тело, но красота создается лишь свободною и равномерною игрою членов. Точно так же напряжение отдельных духовных сил может создавать чрезвычайных людей, но только равномерная температура создает счастливых и совершенных. И в каком отношении находились бы мы к прошлым и будущим мировым эпохам, если бы развитие человеческой природы требовало подобных жертв? Мы были бы рабами человечества, мы в течение нескольких тысячелетий несли бы ради него труд рабов, и на нашей исковерканной природе запечатлелись бы следы этой службы, дабы позднейшие поколения могли заботиться в блаженной праздности о своем нравственном здоровье и могла свободно расти и развиваться человечность!
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10