Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Свет в ладонях

ModernLib.Net / Юлия Остапенко / Свет в ладонях - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Юлия Остапенко
Жанр:

 

 


Юлия Остапенко

Свет в ладонях

ГЛАВА ПЕРВАЯ,

в которой раскрываются некоторые практические аспекты цареубийства

– Да ну, врёшь, – сказал старший лейтенант королевской гвардии Лоренс Уго младшему лейтенанту Вилли Шнейлю. – Врёшь, не выкинешь ты десятку. Тебе надо ровно десятку, а ты не выкинешь. Зуб даю.

– Если золотой, то давай, – согласился лейтенант Шнейль. – А лучше накинь ещё полтинник, раз недоверчивый такой.

– Пф! – заявил лейтенант Уго и шмякнул на стол ворох мятых банкнот.

Лейтенант Шнейль изобразил на лице самое глубокое презрение, какое только позволяла ему субординация.

– Бума-ажки, – протянул он, не переставая размеренно трясти игральные кости в ладонях. – Серебра уже и не осталось-то, а?

– Полтинник – он и на бумажке полтинник, – недовольно ответил Уго. – Да бросай уже, что ты их всё уговариваешь, ровно актрисульку из «Гра-Оперетты»!

– Вот потому, господин лейтенант, вы и сидите на бумажках без серебра, что вечно спешите. Кости-то, их же как женщину, сперва приласкать надо. Тогда и они тебе улыбнутся любезненько и… в-вухх! – крякнул Шнейль и рывком разомкнул ладони.

Оба королевских лейтенанта, и старший и младший, согнулись над столом, выпучив глаза и чуть не столкнувшись лбами. Потом один из них сказал:

– Твою!..

А другой:

– Эге-гей!

Кто же из них всё-таки врал, а кому повезло обогатиться на пятьдесят бумажных риалов, не имеет к нашему повествованию ровным счётом никакого отношения, потому заострять на этом внимание мы не будем. Собственно говоря, мы и упомянули-то об азартной, но ничем не примечательной схватке двух лейтенантов лейб-гвардии его величества короля шармийского Альфреда IV по одной-единственной причине. Дело в том, что происходила эта игра не в казарме перед отбоем, не в весёлом кабачке на Каштановой улице, не в походе у костерка и даже не в караулке во время долгого и скучного ночного дозора. Будь так, единственное, чем мы могли бы попрекнуть лейтенантов Шнейля и Уго, было бы лишь некоторое нарушение воинской субординации. Но дело всё в том, что сидели два лейтенанта не где-нибудь, а в передних покоях спальни его величества, своего владыки и сюзерена, и отделяла их от короля лишь приоткрытая дверь да приспущенная портьера. Эти двое бравых вояк – один лысый, другой усатый, оба писаные красавцы, – стояли на часах не где-нибудь, а при самой особе светлейшего монарха. Верней, не столько стояли, сколько сидели, и не столько на часах, сколько за игрой в «двадцать одно»… Однако это, впрочем, такие мелочи.

Именно эта картина и развернулась пред взором Джонатана ле-Брейдиса, ещё одного младшего лейтенанта лейб-гвардии, когда он без пяти минут полночь вошёл в передние покои королевской спальни, щёлкнул каблуками, отдал честь и звонким чеканным голосом, какой бывает только у двадцатилетних офицеров гвардии, отчитался о своём прибытии лейтенанту Уго.

При этом, несмотря на твёрдую речь, чёткость движений и безукоризненную выправку, в глубине души юный лейтенант Джонатан ле-Брейдис был изумлён, возмущён и даже шокирован тем, что увидел, едва войдя в передний покой.

Увидел он, собственно, вышеописанное столкновение лбов, сопровождённое крепким словцом как с одной, так и с другой стороны.

А после этого он увидел красную физиономию лейтенанта Уго, который зыркнул на него поверх разлетевшихся ассигнаций и рявкнул:

– Кто такой?

– Младший лейтенант ле-Брейдис, сэр, прибыл нести караул, сэр, – отчеканил тот, продолжая изумляться – теперь уже расстёгнутому воротничку и взъерошенным волосам лейтенанта, а паче всего – подозрительного вида бутылке, которая стояла на полу и которую даже почти не прятали.

Поскольку лейтенант ле-Брейдис был, как уже упоминалось, трогательно юн и столь же трогательно неопытен, лейтенант Уго без труда проследил направление его взгляда и рассердился ещё сильнее.

– А где Хольган? – спросил он, буравя вновьприбывшего таким взглядом, словно это ему, а не Шнейлю, только что проиграл пятьдесят риалов, пусть даже и ассигнациями.

Как и большинство молодых офицеров, Джонатан ле-Брейдис имел склонность распрямлять плечи и прогибаться в талии назад тем сильнее, чем выше был тон обращающегося к нему старшего по званию. После рявканья Уго Джонатан ле-Брейдис чуть только не свёл лопатки и уставился в потолок.

– Старший лейтенант Хольган упал с лошади, сэр, по дороге на службу, сэр. Капитан Рор приказал мне заменить его и явиться на пост, сэр.

Уго с Шнейлем переглянулись. Шнейль пожал плечами, и Уго наконец сел обратно на стул.

– С лошади, говоришь… Поди опять нажрался как скотина. Совсем стыд уже потерял, знал же, что в карауле при самой особе стоять, а всё равно. На гауптвахте теперь дрыхнет, небось?

– Так точно, сэр, – доложил Джонатан.

И ему показалось, что в следующий миг лейтенант Шнейль пробормотал себе под нос что-то странное и совсем в данном случае неуместное, нечто вроде: «Вот же счастливец».

Со Шнейлем Джонатан был в одном звании, хотя и младше его лет на пятнадцать, поэтому рискнул уточнить:

– Вы что-то сказали?

– Стул бери и дуй сюда, вот что он сказал, – вмешался лейтенант Уго. – В «двадцать одно» играешь? Хотя чего я спрашиваю, играешь, конечно. Вон там стул возьми, тот, на котором мундиры, ага. Сбрось их на пол, ну их к чёрту, завтра салаги начистят.

– Сэр… – Джонатан ле-Брейдис, никак не ждавший такого поворота событий, на миг утратил лоск юного звонкоголосого офицерчика и посмотрел на лейтенанта Уго большими растерянными глазами. – Я не… прошу простить, но Устав запрещает посторонние занятия на посту.

Он ляпнул это и сразу же пожалел. Вне всяких сомнений, Устав лейтенанты Уго и Шнейль знали не хуже, чем он. Оба не первый год служили при дворе и, похоже, не первый раз стояли – или всё-таки сидели? – в карауле у спальни короля Альфреда. Они знали, что можно делать на посту, и что нельзя, а также – и это было ещё важнее – знали, что делать как бы нельзя, но можно, если очень захочется. Джонатан ле-Брейдис же всего четыре месяца как приехал в столицу из академии, где его учили не только мастерски ездить верхом, попадать в яблоко с шестидесяти шагов, ходить в разведку и возвращаться живым, с готовностью бросаться грудью на штыки во имя монархии вообще и его величества короля Альфреда IV в частности. Также его учили Чтить Устав – вот так, прописными буквами затавровав это правило у Джонатана в мозгу. И Джонатан Чтил Устав без малейшего труда и без тени сомнений, даром что за четыре месяца неоднократно становился свидетелем куда менее трепетного отношения к этому священному писанию королевского гвардейца. Однако же гвардейцы бывали всякие, и те, кого сажали на гауптвахту, были лишь немногим хуже тех, кто сажал, – это Джонатан понял тоже. Он был хоть юным и звонкоголосым, но отнюдь не безмозглым молодым человеком и втайне от всех (а главное, от себя самого) тешил своё тщеславие мыслью, что место в лейб-гвардии заслужил не только именем своего рода, но и личными достоинствами и достижениями. Правда, за четыре месяца непосредственно службы он пока не имел особой возможности эти достоинства продемонстрировать – и потому очень обрадовался, когда сегодня капитан Рор, взбешённый поведением Хольгана, ткнул пальцем в первого подвернувшегося под руку офицера и отправил его заменить пьяницу на посту. Днём у спальни короля стояло двое гвардейцев, ночью караул усиливали до троих часовых. Теперь, оказавшись так близко к королевской особе, как все эти месяцы он и мечтать не мог, Джонатан начинал понимать, что ночное усиление охраны вызвано не столько боязнью злоумышленников, сколько справедливым опасением, что один из караульных, притомившись, всхрапнёт на посту, а может быть, всхрапнут даже двое, и тогда третий по крайней мере сможет их разбудить.

Для Джонатана, зачитывавшегося в академии трудами великих стратегов и идеологов абсолютной монархии, подобное фантастическое разгильдяйство казалось попранием всего самого святого на свете. Однако лейтенант Уго был старше по званию, а Шнейль пользовался благоволением начальника караула. Поэтому Джонатан прикусил язык. Всё, на что он осмелился, – робко напомнить об Уставе, на тот случай, если бравые лейтенанты вдруг, совершенно случайно, забыли о его существовании.

Судя по взглядам, которыми Джонатан был щедро одарен за это упоминание, – не забыли. Однако ожидаемой выволочки он не получил, равно как и лениво-беззлобной сентенции о том, что «ты, сынок, бумажки принимаешь слишком близко к сердцу, а с бумажками так нельзя, на то и бумажки…» Эти сентенции Джонатан выслушивал регулярно, и всегда сжимал зубы, потому что Устав запрещал пререкаться со старшими по званию, даже если эти самые старшие этот самый Устав бессовестно попирали. К слову, одно с другим в голове у Джонатана как-то плохо стыковалось. Надо ли уважать тех, кого велит уважать Устав, если сами они не уважают Устав? Мысль была такой огромной и непростой, что размышлять о ней во время ночных дозоров было весьма удобно, ведь она не давала покоя, и нечаянно задремать, терзаясь ею, Джонатан физически не мог.

Этой мыслью он решил занять себя и сегодня, когда, в ответ на его вежливый отказ, лейтенанты Уго и Шнейль хмыкнули и вернулись к прерванной игре, оставив Джонатана топтаться у порога. В комнате было жарко, здесь была печка, и её топили очень щедро – не дровяная печка, конечно, а люксиевая, поэтому тепла от неё было ещё больше. Неудивительно, что офицеры предпочли снять мундиры, оставшись в одних сорочках и штанах. Джонатан неуверенно переступил с ноги на ногу, но тут же отбросил крамольную мысль последовать их примеру. Устав есть Устав, и он, Джонатан ле-Брейдис, сын Аллана ле-Брейдиса и внук Мортимера ле-Брейдиса, не допустит, чтобы, явившись с нечаянной проверкой, капитан Рор обнаружил его забывшим свой долг и воинскую честь.

– Снял бы ты и впрямь мундирчик, сынок, – ласково сказал Шнейль, пока Уго с сосредоточенным видом плевал на свои кулаки, в которых были зажаты игральные кости. – Ты ж спечёшься в нём так, что хоть в салат тебя стругай.

– Благодарю вас, мне нисколько не жарко, – невозмутимо ответствовал Джонатан и слизнул ниточку пота, выступившую над верхней губой.

Шнейль посмотрел на него с жалостью, на удивление глубокой и искренней, и было в этом взгляде что-то такое же странное, как в недавно обронённом «счастливце» в адрес засевшего на гауптвахту Хольгана. Но Джонатан не обратил на это внимания.

– Зря. Старику-то всё равно, право слово, – сказал Шнейль, и Джонатан не сразу понял, что «старик» – это он о короле.

И вот тогда Джонатан в первый раз посмотрел на дверной проём и портьеру, отделявшую передний покой от королевской спальни.

Там было тихо и совершенно темно, и, судя по всему, так же жарко, как здесь. В этих двух комнатках топили сильнее, чем во всём остальном дворце. Ибо дворец уже много месяцев как опустел, затих и потемнел, покрылся паутиной и пылью, которую всё реже убирали слуги, столь же расхлябанные, сколь гвардейцы, и столь же нерадиво исполнявшие свои обязанности. Ибо король, старый король Альфред, умирал. Он умирал давно, тяжело и долго, словно смерть потихоньку сматывала бечёвку, к которой была привязана его мерцающая душа. На людях он не появлялся уже больше года, так что Джонатан, явившись служить своему монарху после выпуска из академии, даже не видел его, и вся служба заключалась в простаивании среди пыльных коридоров или мрачных внутренних двориков, куда почти не заглядывало солнце. Несколько месяцев назад, как раз перед приездом Джонатана, король Альфред перестал выходить из своих покоев, а вскоре и вовсе слёг, и теперь, по слухам, совсем не поднимался с постели. Лекари давно махнули на него рукой – все средства были испробованы, все снадобья выписаны, все молитвы прочитаны, и оставалось лишь ждать конца, который всё не наступал и не наступал, так что даже печальная торжественность неизбежной смерти, которая сопутствует обычно умиранию королевской особы, успела всем надоесть, а потому утратила своё трагическое величие. Двор разъехался кто куда – король не узнавал почти никого из своего ближайшего окружения, так что не было смысла отираться неподалёку в надежде урвать кусочек предсмертных милостей. Дворец Сишэ, где когда-то давались блистательные балы, опустел. При короле остались лишь его камердинер, такой же дряхлый старик, и единственный из огромной армии лекарей, то ли самый упрямый, то ли самый безграмотный, которому просто некуда больше было податься, тогда как положение придворного лекаря чего-то да стоило. Дюжина гвардейцев всё ещё несла караул в пустующих залах, да дюжина слуг кормила этих гвардейцев (сам король уже почти ничего не ел) – вот и всё, что осталось от былого величия дворца Сишэ и короля Альфреда IV.

Возможно, Вилли Шнейль был прав и «старику» было решительно всё равно, что его лейб-гвардейцы, хранители еле живого тела, режутся в кости в пяти шагах от его смертного одра. Но Джонатан ле-Брейдис считал, что уважение к Уставу – это лишь первый урок уважения, который преподносит жизнь будущему офицеру, и, чтя Устав, офицер будет чтить также того, кому служит, до последнего вздоха, его или своего. Поэтому для Джонатана не имело значения, видит ли его старый король, сознает ли его присутствие за приспущенной портьерой. Джонатан стоял на часах, вытянувшись, положив ладонь на эфес шпаги и отведя локоть в сторону на положенные три с половиной дюйма, так, словно ничего важнее в жизни ему делать не приходилось и уж наверняка не придётся.

Было около четверти второго (ратуша располагалась от дворца недалеко, и бой часов был в Сишэ отчётливо слышен), когда в пустом, глухом и тёмном коридоре послышалось какое-то странное оживление.

Джонатан, всё ещё размышлявший о вечной дилемме «уважать ли не уважающих Устав», был начеку и мгновенно встрепенулся. Уго со Шнейлем продолжали игру, напрочь игнорируя его присутствие, и уже давно позёвывали, но, заслышав шаги, тоже насторожились и поднялись, а Шнейль даже потянулся за мундиром.

Ночные визитёры в Сишэ были исключительной редкостью, и все трое сразу поняли, что визит этот – неспроста.

Джонатану мучительно захотелось, чтобы это всё-таки оказался капитан Рор с нежданной ревизией. Он тут же упрекнул себя за злорадство, мелькнувшее в этой мысли, а через секунду – и за глупость своего вывода. Шаги в коридоре никак не могли принадлежать капитану – они были лёгкими и тихими, едва шелестящими в пыльной пустоте коридора, и, если бы не скатали ковры, мягкий ворс наверняка заглушил бы их. Нет, это был не капитан Рор, это была какая-то женщина, вернее, несколько женщин – кажется, две или три. Женщины входили к королю лишь затем, чтобы сменить ему простыни или вынести испачканное судно, потому что старому камердинеру тяжело было за ним наклоняться. Но вряд ли бы такими вещами стали заниматься ночью, поэтому…

Что «поэтому», Джонатан заключить не успел. Дверь распахнулась, и женщина, отворившая её, отстранилась, давая дорогу другой особе, которая и ступила первая в передний покой королевской спальни. Она была очень маленького роста и хрупкая, миниатюрная – это всё, что Джонатан успел заметить. Это, да ещё две крохотные белые ручки, выпорхнувшие из широких рукавов плаща и откинувшие капюшон. Она даже не сняла верхнего платья, идя к королю, и, судя по её частому поверхностному дыханию, очень спешила. А ещё это дыхание говорило о том, что ходить быстро она не привыкла.

– Прошу, ваше высочество, – сказала одна из двух женщин, вошедших следом. Одна из них тоже была в плаще и торопливо распутывала завязки у горла, а вторую Джонатан раньше видел – это была леди Гловер, старшая придворная дама, одна из немногих, кто ещё не покинул дворец.

Лейтенант Уго встал у них на пути, странно блестя глазами. Леди Гловер смерила его таким взглядом, что блеск этот притух на мгновенье.

– Дорогу её высочеству, солдат, – отчеканила она так по-военному резко и жёстко, что Джонатан невольно вытянулся в струнку. Уго потоптался немного на месте, потом повторил, растягивая слова:

– Её-ё высо-очество? Ми-илости про-осим.

И отступил, давая путь принцессе и её спутницам.

Те немедленно двинулись вперёд. Принцесса, не проронившая ни слова, лишь тряхнула волосами, присобранными на затылке и примявшимися под капюшоном. Они у неё были то ли русые, то ли каштановые – Джонатан в полумраке не успел рассмотреть. И лица её не успел рассмотреть – пялился, как болван, чуть только рот не разинув, и думал, что ну надо же, как получилось…

Надо же, что именно сегодня, в ночь, когда его совершенно случайно назначили в караул при спальне монарха, в город вернулась единственная дочь короля, принцесса Женевьев, покинувшая страну много лет назад.

В сущности, это было всё, что Джонатан знал о принцессе. Во дворце её вспоминали редко, а сам он если и задумывался о ней, то лишь гадая, почему она не приедет к умирающему отцу. Что ж, вот и приехала… Портьеру за ней опустили, и дверь закрылась, отрезав королевскую спальню от передней.

Уго со Шнейлем переглянулись. Вся их расхлябанность разом куда-то пропала. Они натянули свои мундиры, и Джонатан мысленно одобрил это, радуясь, что даже в самом бесстыжем разгильдяе может проснуться чувство долга перед своим сюзереном. Король умирает, и только что мимо них прошла будущая королева. Теперь она уже не покинет столицу – и, как знать, может, только мечта о встрече с ней держала в живых бедного старого короля. Принцесса, похоже, очень спешила к отцу, раз о её возвращении не было объявлено официально, и сейчас вбежала к нему, не сбросив заляпанного дорожной грязью плаща. Впрочем, это было немного странно, ведь о болезни короля Альфреда было известно давно и…

Джонатана так увлекли эти мысли (он вообще относился к породе молодых людей, склонных уплывать в мечтах незнамо куда), что он едва не пропустил момент, когда Вилли Шнейль, натянув мундир и сунув за пояс свой пистолет, вынул из ножен форменный кортик и, ступив к Джонатану, ударил его в правый бок.

Джонатан опомнился за долю мгновения до этого и успел отшатнуться. Лезвие пропороло ему мундир. Если бы Джонатан поддался на уговоры и, по примеру своих товарищей, тоже разделся, сейчас в боку у него была бы колотая рана и его кровь хлестала бы на тёплый, нагретый люксиевой печкой мозаичный пол. Вот так рьяная верность Уставу спасла Джонатану ле-Брейдису жизнь. Впрочем, задумался он над этим гораздо позже.

Шарахнувшись от нападающего, Джонатан покачнулся, и это дало Шнейлю ошибочную уверенность, что нападение удалось. Он расслабился на секунду и опустил кортик, тогда как Уго, неподвижно стоявший в стороне, молча наблюдал за происходящим. Джонатан инстинктивно понял, что это необходимо использовать, схватился за бок и, захрипев, стал оседать на пол. Шнейль расслабился окончательно – и лишь секунды через две заметил, что на пальцах Джонатана, сжимающих разорванную ткань мундира, нет крови. Шнейль рванулся к нему опять, но драгоценное время было уже упущено: Джонатан выхватил шпагу левой рукой и вонзил её кончик Шнейлю прямо в горло, открытое распахнутым воротом сорочки.

Шнейль рухнул на него, булькая кровью. Джонатан увернулся от валящегося тела – и в тот же миг лицо его опалило порохом. Ему опять повезло, второй раз за эти безумные полминуты, самые безумные в его недолгой жизни. Уго стрелял почти в упор, но умудрился промазать, и пуля выбила золочёный изразец из печи, разнеся его вдребезги. Уго чертыхнулся и швырнул пистолет на пол – перезаряжать не было времени. Но вместо того, чтоб выхватить шпагу, он кинулся к спальне короля, оставив за собой и Шнейля, валявшегося в луже крови, и оторопевшего, оглушённого выстрелом лейтенанта ле-Брейдиса.

Джонатан никогда не бывал в бою. Учения в академии не отличались особой суровостью, тем более что он всегда мечтал о лейб-гвардии и не особенно представлял себя лежащим на брюхе в грязном окопе под градом вражеских пуль. А ещё он никогда прежде не убивал и никогда не чувствовал тёплой крови убитого им человека у себя на лице и руках. Поэтому он просто стоял и смотрел, как лейтенант Уго врывается в королевскую спальню, и слушал крики ужаса, рванувшиеся оттуда после мгновения страшной немой тишины.

Джонатану казалось, что стоял он так очень долго, хотя прошло гораздо меньше одной минуты. Потом паралич, цепко схвативший его ноги, отпустил, и Джонатан вытащил из кобуры пистолет. Позже он думал, что ему следовало также взять пистолет убитого Шнейля, но в ту минуту просто не сообразил это сделать. Ему и так казалось, что он уже безнадёжно опоздал.

И почти так оно и было.

Королевская спальня оказалась меньше, чем он ожидал. В ней почти не было мебели – лишь временные постели для камердинера и лекаря, да смертный одр короля на возвышенности посреди комнаты. Сами камердинер и лекарь, оба, лежали на полу заколотые, так же как леди Гловер и дама, сопровождающая принцессу Женевьев. Лейтенант Уго убил четырёх человек, беспомощных, не ожидавших нападения, в течение менее чем одной минуты.

Единственными живыми, по иронии судьбы, пока ещё оставались те, кого он, без сомнения, и должен был убить в первую очередь.

Король Альфред был ещё жив – более жив, должно быть, чем в течение последних месяцев. Его сморщенное и тёмное, как сушёная слива, личико едва выделялось на фоне болезненно-белых подушек и простыней. Он пытался встать и тянулся к краю кровати, раскрыв высохшую костлявую ладонь, удивительно твёрдым движением, словно требовал, чтобы в неё вложили шпагу. Его дочь, так и не снявшая дорожного плаща, стояла рядом, белая, как простыни на смертном одре её отца, и сжимала двумя руками дымящийся пистолет.

Джонатан не слышал выстрела, и только тогда понял, как сильно его оглушило. Когда принцесса увидела его, её глаза расширились от ужаса и она бездумно спустила курок ещё раз, хоть в этом и не было никакого смысла. Лейтенант Уго стоял напротив неё, шатаясь – пуля пробила ему плечо, кровь заливала мундир, но он не выронил шпагу и лишь осклабился, когда принцесса спустила курок второй раз, вхолостую. Он, вероятно, решил, что от испуга она попыталась его добить.

– Не выйдет, сука, – сказал Уго странно весёлым и радостным голосом. – И знаешь что? Пожалуй, я с тобой за это поразвлекусь, прежде чем…

Люксиевый светильник, горящий в изголовье королевской постели, вдруг быстро и тревожно замерцал, а потом совсем погас. И в этот миг Джонатан понял, что надо стрелять, сейчас, немедленно, даром что Уго стоит к нему спиной – только так он ещё успеет остановить цареубийство.

Лампа мигнула ещё раз и окончательно погасла. Уго с рёвом ринулся в угол, где рядом со своим отцом в ужасе застыла принцесса Женевьев.

– Ваше высочество, пригнитесь! – закричал Джонатан и выстрелил в потолок.

Он не мог стрелять в Уго, боясь задеть короля или принцессу. Но ему нужен был свет – теперь, когда лампа погасла. Короткая вспышка от выстрела на долю мгновения озарила комнату красноватым заревом, и Джонатан увидел всё, что ему было нужно: свесившегося с кровати короля, фигурку его дочери у стены, разворачивающегося на выстрел лейтенанта Уго. Джонатан отшвырнул пистолет и прыгнул вперёд, вслепую полоснув шпагой. Если бы Уго сохранил пистолет, пуля вошла бы Джонатану прямо в грудь – но у Уго была только шпага, и он не успел занести её для ответного удара, напоровшись на клинок Джонатана. Через минуту всё было кончено.

Джонатан стоял какое-то время, не слыша ничего, кроме собственного тяжёлого дыхания. Никто не шевелился, и он не мог даже понять, вовремя ли успел, получилось ли хоть кого-то спасти. Он подковылял к изголовью кровати, споткнувшись о ступеньку возвышения, и попытался заново разжечь лампу. Ничего не получилось – запал щёлкал вхолостую, люксий не горел, и стекло под трясущейся ладонью Джонатана оставалось холодным и мёртвым. Джонатан вернулся в переднюю, но там ни одна лампа не горела тоже.

И тогда Джонатан остановился в полной растерянности, совершенно не зная, что делать дальше.

В спальне послышалось какое-то движение. Джонатан осторожно откинул портьеру, щурясь и всматриваясь во тьму.

– Ваше вели… высочество? – поправился он, и фигурка перед ним снова испуганно замерла. – Не бойтесь. Вы в безопасности. Не бойтесь, бога ради. Всё… всё позади. Как… как его ве… личество?..

Он заикался и запинался, и даже не чувствовал себя дураком из-за этого.

Его глаза уже привыкли к темноте, и он видел, как принцесса склоняется над постелью отца. Потом она выпрямилась, и по её молчанию он понял всё. Джонатан только надеялся, что бедный старик перед смертью успел понять, что он, Джонатан, – не враг его дочери.

Принцесса подошла к нему. В кромешной темноте она протянула руку, словно слепая, и Джонатан взял её своей грязной рукой, покрытой порохом и кровью. Маленькие, тонкие и холодные пальчики принцессы стиснулись в ответ с неожиданной силой, и он услышал её глухой, прерывистый голос:

– Как ваше имя?

– Джонатан ле-Брейдис, младший лейтенант лейбгвардии его величества… к вашим услугам. Ваше высочество, я… думаю… надо позвать на помощь…

– Джонатан ле-Брейдис, – повторила принцесса, сжимая его руку крепче. – Сейчас в этой комнате умерли все, кому я могла доверять. Теперь я доверяю только вам. Никого не надо звать. Вы должны сейчас же вывести меня из дворца, а затем помочь покинуть столицу.

ГЛАВА ВТОРАЯ,

в которой простое оказывается сложным, а потом Джонатан встречает старого друга

Вывести кого-либо из королевского дворца – что может быть проще? Достаточно дождаться рассвета и пройти через парадные ворота.

Покинуть столицу – что может быть легче? Сесть в первый попавшийся дилижанс или, если в дилижансах вас укачивает, отправиться на железнодорожный вокзал и там взять билет на первый попавшийся люксовоз. В крайнем случае можно совершить частную поездку верхом, но для дамы это может быть чересчур утомительным, особенно если под рукой не найдётся удобного дамского седла.

Так или иначе, никаких особенных затруднений не составляли бы просьбы принцессы Женевьев, обращённые к Джонатану ле-Брейдису, если бы только она не была принцессой Женевьев, а он – Джонатаном ле-Брейдисом. Ибо эти два досадные обстоятельства всё существенно усложняли.

Первое осложнение возникло, когда Джонатан со своей подопечной прошли по коридору и достигли первого караула. То, как далеко караул стоял от королевской спальни, объясняло, почему никто не услышал выстрелов. Джонатан считал, что следует немедленно доложить о случившемся капитану Рору, но её королевское высочество, наследница только что освободившегося трона, заявила, чтобы он и думать об этом не смел.

– Вы ведь лейб-гвардеец? – спросила она, буравя Джонатана пронзительным взглядом, удивившим его твёрдостью, несмотря на всё пережитое.

– Да, ваше высочество, но…

– Стало быть, ваша первая и главная обязанность – хранить и защищать особ королевской крови. Вы сперва мне подчиняетесь, а потом уже этому вашему капитану.

Тут Джонатан возразить не смог, поскольку сказанное вполне соответствовало Уставу.

– Когда открывают ворота?

– В шесть.

– Ещё четыре часа… Отведите меня куда-нибудь, где мы сможем переждать. И сделайте это так, чтобы нас не заметили караульные.

Она говорила тихо, думала быстро, распоряжалась отрывисто – словом, вела себя как опытная заговорщица, так, словно сама была виновна в гибели людей, оставшихся в королевской спальне, и теперь убегала от правосудия.

Джонатан, однако, был слишком сбит с толку всем случившимся, чтобы пререкаться или задумываться. За четыре месяца ему случалось охранять едва ли не все здешние коридоры, так что он знал их неплохо, и в конце концов, проплутав с четверть часа лестницами, двориками и галереями, они выбрались в боковое крыло, где квартировали офицеры лейб-гвардии. Все они сейчас, к счастью, либо спали, либо стояли в карауле, либо – и таких было большинство – гуляли где-то в городе в увольнении.

– Что это? – спросила принцесса, оглядываясь. Джонатан объяснил, и она, кивнув, села на скамейку у входа в казарму.

– Садитесь рядом, – велела она, а когда Джонатан неловко присел на самый краешек, добавила: – Если кто-то появится, тотчас обнимите меня. Я вас за это заранее прощаю.

Всем известно, что юные офицеры королевской гвардии делятся на два типа: прожжённые бабники и трепетные романтики. Джонатан был из вторых, поэтому залился краской до самых корней волос и пробормотал что-то невразумительное, на что принцесса Женевьев не сочла нужным отреагировать. Так они и просидели несколько следующих часов, молча, почти неподвижно. У Джонатана было время поразмыслить, но мысли путались и ничего толком не получалось. Он подумал было, что надо сходить на разведку к воротам, но побоялся оставлять принцессу одну. Им повезло, никто так и не появился, и когда предрассветный ветер донёс до них бой часов на ратуше, возвещавший начало нового дня, принцесса встала, накинула капюшон и сказала:

– Пора. Ведите.

У Джонатана вовсе не было чувства, будто он куда-то её ведёт – скорее, наоборот. Но выбора не оставалось, и он опять подчинился.

Получить на конюшне двух лошадей ему, лейб-гвардейцу, не составило бы труда, но это могло задержать их и привлечь излишнее внимание. Так что дворец они покинули пешком, и Джонатан лишь обменялся быстрым приветствием со своим знакомым, зевавшим и почёсывавшимся на посту у ворот. Они пересекли площадь перед дворцом, залитую розовым утренним светом, и углубились в лабиринт переплетающихся улочек, понемногу заполняющихся мешаниной городских звуков: стуком тележек, которые катили на рынок торговцы, щёлканьем ставен, распахивавшихся в лавках, бойкой болтовнёй соседок, вешающих стираное бельё в окнах домов, стоявших так близко, что крыши их почти соприкасались.

Звуки эти – обыденные, привычные, повседневные звуки города, которые Джонатан так хорошо знал и к которым привык, – как будто повернули какой-то рычаг у него в голове. Мутная кровавая рябь прошлой ночи вдруг улеглась, успокоилась, перестала казаться кошмарным сном, который вот-вот закончится и, выглянув в окно, вздохнёшь с облегчением. Джонатан осознал со всей беспощадной ясностью, что идёт по мощёной досками улице вместе с наследной принцессой Шарми Женевьев Голлан, которую только что чудом спас от руки убийцы, и что ведёт он её прямиком к себе домой – ноги сами собою сворачивали в привычные закоулки, безо всякого участия головы.

Поняв это, Джонатан встал, словно вкопанный. Принцесса остановилась тоже, и лишь тогда он посмотрел на неё, как будто видя впервые.

Красивой она не была. Не уродина, но и прелестницей точно не назовёшь: обычное личико, маленькое, но с неожиданно крупными, прямыми чертами. Не грубое, но и не такое, в каком с первого взгляда признаешь принцессу. Волосы у неё оказались всё-таки русые, и сейчас были довольно тусклы – но, должно быть, такими их делала пыль, ведь принцесса не переоделась и даже не отдохнула с дороги, когда явилась к отцу, да и после этого возможности позаботиться о себе у неё не было. Её губы были крепко и жёстко сжаты, что делало их слишком бледными, а в широких тёмных глазах застыло выражение настороженности, борющейся с недоверием. Она безоговорочно отдала себя в руки Джонатана – но совершенно его не знала, и он вдруг понял, до чего же ей страшно.

И на мгновение ему стало страшно тоже.

– Стойте, – сказал он, хотя они и так стояли посреди ворчливой толпы, всё энергичней суетившейся вокруг них. – Стойте, ваше… моя госпожа, – осёкся он, перехватив её взгляд. – Нам нельзя туда… ко мне. Нужно найти другое место.

– Я думала, вы вывезете меня из города, – сказала Женевьев, всё так же пытливо и настороженно глядя ему в лицо.

Джонатан забормотал:

– Это так, но… У меня совсем нет денег… я имею в виду, с собой… У вас ведь нет денег на дилижанс? Ну, я так и подумал, – сказал он, когда принцесса в недоумении покачала головой. – Пешком вы не уйдёте далеко, и если вас хватятся… а вас, должно быть, уже хватились… Словом, вам нужно сесть на дилижанс или на поезд, на билет нужны деньги, а они у меня дома, а домой ко мне сейчас нельзя.

– Почему? – спросила принцесса, и Джонатан с огромным трудом удержал вздох полнейшего отчаяния, потому что и сам только теперь осознал ответ на этот простой вопрос – почему.

Он был послан в дозор у королевской спальни вместе с лейтенантами Уго и Шнейлем. Уго и Шнейль мертвы, и король мёртв, и его камердинер с лекарем, а также две придворные дамы – семь трупов в крови, в дыму и со следами пороха. И единственный, чьего тела там нет, – это он, младший лейтенант Джонатан ле-Брейдис.

Вывод очевиден даже для тех, кто не знал, что принцесса Женевьев вернулась в Сишэ этой ночью. Так что как только явится утренний караул – а это произошло как раз в шесть утра, когда они выходили из дворца, – Джонатана тут же начнут разыскивать. И отчего-то он сомневался, что в его версию произошедшего с лёгкостью поверят. Разве что если принцесса…

Но ладно, это потом. Принцесса – вот она, а он, какникак, её лейб-гвардеец. Сперва надлежит подумать о ней, и уже потом – о себе.

Джонатан запоздало окинул взглядом себя и её. Крови, по счастью, на них не было – только немного у Женевьев на подоле платья, но это вполне могла быть и засохшая грязь, они ведь несколько кварталов отшагали пешком. У Джонатана манжет сорочки почернел от копоти, но под рукавом мундира его не было видно. И ещё он помнил, как выстрелом ему опалило лицо, но, кажется, со стороны это заметно не было, иначе Женевьев бы ему сказала. Пожалуй, в таком виде они вполне могли заявиться в гостиницу.

– Пойдёмте, – решительно сказал Джонатан, беря принцессу под локоть и увлекая её в направлении, противоположном тому, куда они шли только что. Принцесса вздрогнула и попыталась отпрянуть от его руки, но в возбуждении от своей новой идеи Джонатан этого не заметил. Тем более что через несколько шагов мимо них с грохотом пронёсся кэб, и Женевьев сама в испуге прижалась к своему лейб-гвардейцу, едва успев отскочить с мостовой к тротуару.

– Ноги берегите. Могут и переехать, – предупредил Джонатан, и она посмотрела на него в немом недоумении, как будто совершенно не понимая, о чём он говорит.

В гостинице «Бравый вояка» он жил когда-то давно, в первые дни своего пребывания в столице, а потом перебрался в место получше. Тем не менее она была хороша уже тем, что там охотно селили в долг, тем более когда речь шла о молодой даме, чей не менее молодой спутник, краснея, сбивчиво пообещал донести плату в течение дня. Поскольку прелестная девица осталась в гостинице в качестве залога, хозяин сомневаться в чистоте помыслов юноши не стал и, елейно улыбнувшись, отвёл постояльцам комнатку в бельэтаже. Джонатан проводил принцессу туда, велел ей отдыхать и дожидаться его, и, едва она успела устало опуститься на стул, выбежал из гостиницы наружу.

Вот теперь наступил момент полного и окончательного прозрения. Настолько полного, что Джонатан даже не стал останавливаться у первого же фонаря и в бешенстве бить по нему кулаком. Это только задержало бы его, а выходов из положения не прибавило бы ничуть.

По-хорошему говоря, по совести, по Уставу, он должен был тотчас отправиться к капитану Рору и доложить обо всём случившемся. Но это значило бы сообщить ему о появлении и последующем бегстве принцессы – потому что, во-первых, лейтенант ле-Брейдис не имел обыкновения лгать при докладе, а во-вторых, иначе невозможно было объяснить, почему Джонатан ждал до утра и покинул Сишэ, никому ничего не сказав. Это выставляло его в дурном свете; кроме того, сам факт, что ему удалось остаться живым и невредимым в этой дикой бойне, выглядел более чем подозрительно. В бойнях выживают либо убийцы, либо герои – и хотя Джонатан, не покривив душой, мог признаться в собственном героизме, однако лишь принцесса могла свидетельствовать, что он не лжёт. А она настаивала – и повторила это, когда он уходил, – что о ней никто не должен знать во дворце, никто. «Иначе, – сказала она, глядя на Джонатана своими большими неподвижными глазами, – они меня всё же убьют».

И она, скорее всего, знала, о чём говорит. Ибо всё, что случилось в спальне её отца, было покушением на принцессу – именно на принцессу, а не на чуть живого, впавшего в полную немощь и без того вот-вот готового дух испустить короля.

Так что она была сейчас в его власти, эта наследная принцесса в грязном плаще и с запылёнными волосами, – во власти младшего лейтенанта ле-Брейдиса и под его опекой. А он всегда мечтал служить своему монарху, мечтал спасти своего монарха, мечтал умереть во имя своего монарха – и сейчас обрёл замечательную возможность это сделать.

Между буквой Устава и его духом Джонатан, почти не колеблясь, выбрал дух.

Поэтому он не стал возвращаться в Сишэ, и в свою съёмную квартирку на улице Хризантем – тоже, потому что это было бы равносильно добровольной сдаче под арест. Однако ему нужны были деньги, и ещё ему нужно было узнать расписание дилижансов. Вышагивая по мостовой, он рассудил, что лучше выждать немного, хотя бы до полудня, когда спадёт основная волна въезжающих и выезжающих из города. Он сам потом не мог понять, с чего ему взбрела в голову эта в высшей степени неподходящая мысль. Должно быть, её породило то, что его подопечная была какникак принцессой, и он просто не мог представить её втискивающейся в дилижанс среди галдящих и бранящихся пассажиров с саквояжами, огромными чемоданами и клетками с канарейками. Может быть, подумал тогда Джонатан, удастся нанять для неё кэб. Хотя нет, кучер кэба может запомнить одинокую пару, покидающую город. А кучеру дилижанса хоть столбик золотом выставь – не вспомнит ни одного из десятков лиц, что мельтешат перед ним целый день.

Но так или иначе, первым делом следовало раздобыть денег. Джонатан свернул на улицу Сорок девятого года и постучался в дверь дома номер четыре.

– Господин Ростан! Эй, господин Ростан! Доброе утро, я вас не разбудил?

Господин Ростан поприветствовал его потоком площадной брани, а госпожа Ростан выразила своё удовольствие, высунув в окно и опрокинув вверх дном ночной горшок. Джонатан ловко увернулся от низвергнувшегося потока нечистот и крикнул:

– А господин Хельм уже встал?

– Нету твоего Хельма! – заревел господин Ростан, гневно потрясая помпоном ночного колпака. – Всю ночь шлялся хрен знает где, а и придёт – не пущу на порог! Пьянствует и дебоширит ночи напролёт, а за квартиру не платит четвёртый месяц! Выгоню к чертям собачьим, пусть в канаве ночует!

– Благодарю, всего вам доброго, простите, что побеспокоил, – сказал Джонатан и пошёл дальше.

Неподалёку была улица Генерала Ламбота, и туда он тоже зашёл. Господин Наталь оказался приветливее господина Ростана, а сержант Гросс, в отличие от младшего лейтенанта Хельма, был дома, но только недавно пришёл и, пожаловавшись на недомогание, лёг вздремнуть. Дремал он так крепко, что Джонатану, который всё же поднялся к нему в спальню, не удалось растолкать его никакими силами. Впрочем, судя по двум мятым бумажкам и жалкой горсточке меди, любовно собранной столбиком на столе, Гросс мало помог бы Джонатану в его затруднении, даже если бы был более трезв.

Увы, лимит везения на сегодня исчерпался приключениями в Сишэ. Теперь Джонатана преследовали одни неудачи: на улице Воссоединения, на Малой Дубовой и даже в Лакричном переулке, на который Джонатан возлагал особенно большие надежды. Но все его столичные приятели – немногочисленные, надо сказать, поскольку Джонатан не был ни кутилой, ни повесой, ни шальным игроком, а именно это служит основой наиболее крепкой дружбы среди молодых офицеров, – так вот, к несчастью, все его приятели были либо в отлучке, либо пьяны, либо не при деньгах, и, когда Джонатан выходил из каждого следующего дома, ветер в его карманах гулял так же свободно, как час назад. Джонатан уже начал отчаиваться, когда вспомнил о капрале Койле. Месяца два назад Джонатан выиграл у него на спор лошадь, так и не полученную ввиду того, что на следующий день после выигрыша лошадь внезапно вывихнула ногу, потом заболела, а потом и вовсе померла, хотя пару дней спустя капрала Койла видели будто бы верхом аккурат на точно такой же лошади. В общем, долга Койл не вернул, хотя клялся и божился отдать деньгами, как только сможет. Джонатан очень надеялся, что теперь-то он слово сдержит.

Койл квартировал в доходном доме, расположенном на другом конце города. У Джонатана не было с собой даже жалкого медяка на дилижанс – в караул он ничего лишнего никогда не брал, а деньги на посту лишние и только зазря оттягивают карманы. Поэтому он пошёл пешком. К тому времени, как он пересёк площадь Справедливости, по мосту Короля Густава, попал на Кроличий остров и далее миновал парк Тройственного союза, солнце уже довольно высоко поднялось и ощутимо припекало затылок. Утирая с шеи пот и втайне жалея о невозможности сбросить мундир, по-прежнему прятавший пятна копоти на сорочке, Джонатан наконец достиг места своего назначения. Доходный дом госпожи Лилу был довольно злачным местечком – Джонатан никогда не бывал здесь, но наслышан был немало. Говаривали, что капрал Койл даже своей хозяйке долгов не платит, и что лишь его пылкий южный темперамент до сих пор не даёт почтенной домовладелице указать должнику на порог. Район был глухой и пустынный, любые громкие звуки эхом разносились до самой реки, и, не дойдя до дома полквартала, Джонатан заслышал издали крики, гвалт и звон бьющейся посуды – явственные свидетельства скандала. В любых других обстоятельствах юный лейтенант смутился бы и ушёл, оставив выяснение отношений на более подходящее время. Но сейчас времени у него не было совсем – ни подходящего, ни какого-либо другого. Поэтому он только ускорил шаг.

Окна первого этажа были распахнуты настежь. Джонатан нескромно заглянул внутрь – и имел удовольствие лицезреть капрала Койла, чью крупную курчавую голову методично прикладывали о стенку, обтянутую безвкусными обоями в цветочек. Перевёрнутая и разбросанная мебель свидетельствовала, что капрал не сдался без боя, однако в данный момент сила была не на его стороне. Человек, чинивший над капралом насилие, стоял к окну спиной, и Джонатан мог видеть лишь его широкие плечи, крепкую шею и взъерошенные на затылке тёмные волосы.

– Где деньги? – рявкнул грабитель, ещё раз эффектно встряхивая капрала. Судя по мере неудовольствия, звучавшего в голосе нападавшего, вопрос был задан отнюдь не в первый раз. – Где деньги, падаль ты позорная?

– Помогите! Убивают! Караул, караул! – голосила откуда-то из глубины дома достопочтенная госпожа Лилу.

– Да уймитесь же вы, дура, сколько повторять – я и есть караул! – гаркнул через плечо широкоплечий и опять приложил капрала Койла об стенку. – В последний раз спрашиваю, собака, где ты прячешь деньги, а потом берусь за кочергу.

Кочерга уже лежала в раскрытом зеве печи и зловеще дымилась.

Джонатан снова заколебался. На человеке, терроризировавшем постояльца госпожи Лилу, и впрямь была форма городской стражи. Да и поведение его, поза и тон свидетельствовали скорее о праведном гневе, чем о гнусной злобе разбойника. Похоже, что это никакой не грабитель, а всего лишь ещё один обманутый кредитор, вроде самого Джонатана, – у капрала Койла их наверняка целая коллекция. Эта мысль вызвала у Джонатана неожиданное чувство солидарности и даже симпатии к офицеру, продолжавшему колошматить Койла об стенку, – тем более что Койл, со своей крепко сбитой комплекцией, переносил экзекуцию довольно стойко и даже не выглядел сколько-нибудь потрёпанным.

Солнце тем временем перевалило через зенит, и времени на раздумья не оставалось совсем. К тому же это был последний шанс Джонатана добыть сегодня денег. Он решительно вошёл в дом.

– Милостивый государь, прошу простить, что вмешиваюсь в вашу, э-э… беседу, но я пришёл за своей лошадью.

Это уведомление ненадолго прервало бурную дискуссию капрала Койла и его гостя. Оба обернулись к Джонатану одновременно, один – выпучив глаза, другой – приподняв брови.

– З-за к-какой ещё лошадью? – пробулькал Койл, и Джонатан пояснил:

– За павшей лошадью. Той, которая вывихнула ногу, а потом заболела. Я Джонатан ле-Брейдис, господин Койл, лейтенант королевской гвардии ле-Брейдис, помните меня? Я слышал, как вы с этим господином беседовали о денежных средствах, которые у вас якобы имеются. И хотя ваш гость прибыл сюда первым, тем не менее я хотел бы узнать, какой датой маркирован его долг…

– Джонатан! – воскликнул гость, всё ещё сжимавший Койла за грудки, и разомкнул руки, так что Койл грузно обвалился на пол – больше от неожиданности, чем от слабости в ногах. – Джонатан, чёрт подери, ле-Брейдис! Это и правда ты?!

Джонатан посмотрел на говорившего с удивлением. Потом ещё раз. Потом всмотрелся внимательнее…

И просиял.

Через мгновение они уже хлопали друг друга по плечу и энергично трясли друг другу руки.

– Клайв Ортега, ты! Здесь! Поверить не могу! В столице! Ну ты и загорел – тебя не узнать. В жизни бы не узнал!

– А ты вообще не изменился, старик. Всё такой же худосочный… и… рука такая же тяжёлая, – выдохнул, смеясь, Клайв Ортега, когда узкая, но сильная ладонь Джонатана дружески хрястнула его поперёк спины. – Слыхал, что тебя назначили в столицу, но не знал, что ты уже здесь. Эй, постой, ты сказал – лейб-гвардия?

– Да, – ответил Джонатан, но не со столь широкой улыбкой, как следовало ожидать. – А ты в городском карауле?

– Да, перевели шесть недель назад. А четыре года проторчал в гарнизоне на френтийской границе, видишь, закоптило так, что лучший друг не узнает.

– А как ты…

– Эй, – прохрипел откуда-то снизу позабытый капрал Койл, и Джонатан со своим старым знакомцем, умолкнув, одновременно взглянули на него – в некотором удивлении, не понимая, как он посмел прервать их тёплую встречу. – Вы, двое… я за вас, конечно, рад… но не катились бы вы обжиматься, на хер, из моего до-о-о…

Нелюбезная речь капрала оборвалась протяжным «о», поднявшимся на немыслимую высоту, когда Клайв снова сгрёб его за грудки и вздёрнул на ноги, хорошенько встряхнув. Рукав его сорочки был закатан почти до локтя, и жилы на предплечье вздулись от напряжения и суровости намерений.

– Эта тварь задолжала денег, – сказал Клайв, глядя в одутловатое красное лицо капрала, пучившего на них поросячьи глазки. – Тебе тоже?

– А то. Ещё два месяца назад. Мне очень нужны эти деньги, Клайв, прямо сейчас.

– Не беда, – не оборачиваясь, сказал тот. – У этого борова точно где-то припрятана кубышка, и готов спорить, там хватит на дюжину кредиторов. Так что дело только за тем, чтоб выбить её, и тогда…

– Нету у меня ничего. И лошадь давно сдохла, – прохныкал Койл, с ненавистью зыркнув на Джонатана.

Джонатан возразил:

– А говорят, вы на ней ездили в «Гра-Оперетту» всего три надели назад. На дохлой, что ли?

– Так, Джонни, тут трёпом не поможешь, я уже понял. Давай кочергу.

Капрал Койл трагически взвыл и попытался повалиться на колени, но крепкая рука Клайва его удержала.

– Давай, Джонни, ну?!

Джонатан колебался. Выбивание денег из строптивого должника вообще не приносило ему удовольствия, а мысль о пытках вызывала просто-таки физическое отвращение. Он внезапно подумал о принцессе Женевьев, которая, должно быть, без сил спала на узкой неудобной кровати, а может, всё так же сидела на том стуле, на котором он её оставил, так, как просидела несколько часов на скамье во дворике у казарм. И отчего-то этот образ совершенно не сочетался с образом раскалённой кочерги, шипевшей в раскрытой печке.

– Убиваю-ют… – причитала госпожа Лилу из соседней комнатушки, накрепко запертой изнутри. Джонатан повернулся к ней и крикнул:

– Всё в порядке, госпожа Лилу, вам ничего не угрожает, не беспокойтесь. – А потом сказал, понизив голос: – Слушай, у меня другая идея. Палёное мясо дурно пахнет. Давай лучше выбросим его из окна.

– Здесь первый этаж, – заметил Клайв, игнорируя скорбный вопль капрала Койла.

– Так поднимемся на второй. С такой высоты он не умрёт, только кости переломает. А потом, при надобности, повторим.

– Изысканное изуверство. У местных понабрался, столичный мальчик? – восхитился Клайв, и, подхватив подвывающего капитана с обеих сторон, они поволокли его наверх – приводить угрозу в исполнение. Капитан брыкался и отбивался, но он и с одним-то Клайвом справиться не мог, что уж говорить о подоспевшей подмоге. Госпожа Лилу притихла, когда они тащили капитана мимо её комнаты, а потом принялась голосить снова, но из комнатки не вышла и за помощью не побежала. Похоже, она голосила только для того, чтобы позже Койл не мог упрекнуть её в равнодушии к его несчастливой судьбе.

На втором этаже была столовая с прелестным люксиевым канделябром посреди обеденного стола и маленьким чёрным пианино возле окна. Клайв без видимого труда сдвинул пианино в сторону, просто пихнув его в бок, и через несколько мгновений капрал Койл свесился из распахнутого окна вниз головой. Правую его ногу надёжно сжимали руки городского караульного, а левую – руки офицера лейб-гвардии. Потом эти четыре руки встряхнули капитана, слаженно, словно играя вместе на том самом чёрненьком пианино. Вниз полетел цветочный горшок, вдребезги разбившись о мостовую. Получилось очень наглядно.

– Последний шанс, – заметил Джонатан, и тут Койл наконец пал под этим двойным натиском необоримых сил.

– Ладно! – завопил он, когда Клайв игриво сдёрнул у него с ноги башмак, в последний момент успев опять перехватить дрыгающуюся щиколотку. – Ладно, сволочи, ладно, только пустите меня! В пианино!

– Он хочет, чтобы мы запихнули его в пианино? – недоумённо спросил Клайв, и Джонатан хохотнул, больше от облегчения, чем от радости.

– Идиот. Кубышка его в пианино! Давай вытаскивай его…

– А может… – Клайв опять слегка разжал руку, и Койл завопил, но Джонатан замотал головой и решительно потянул Койла из окна. Клайв вздохнул и помог ему.

Бросив Койла на пол, они оба шагнули к пианино. Клайв бесцеремонно смахнул с крышки дешёвые фарфоровые статуэтки. Джонатан успел поймать две на лету и аккуратно водрузил на стол. Безделушки наверняка принадлежали госпоже Лилу, которая не провинилась ни в чём, кроме дурного вкуса, который, увы, проявлялся не только в выборе украшений для гостиной.

– Есть, – сказал Клайв, откидывая крышку и извлекая из пианино запылившуюся шкатулку. – Вот ты ж тварь.

– Интересно, когда в последний раз играли на этом пианино, – проговорил Джонатан, и Клайв фыркнул:

– Зуб даю, не меньше года назад. Ну-ка… чёрт, заперта. Эх! – он крякнул и врезал ребром ладони по замку. Замок треснул с жалобным хрустом – шкатулка тоже была из дешёвеньких. На пол посыпались ассигнации, серебро и даже несколько золотых монет.

– Тварь. А трое сирот сержанта Люца гнилую картошку жрут, – сказал Клайв и пнул постанывающего на полу Койла в бок. – А ну заткнись. Постыдился бы. Джонни, сколько он тебе должен?

– Ну… – Джонатан слегка растерялся. Ту лошадь Койл ставил против пятнадцати его риалов… но хватит ли этого, чтобы вывезти принцессу Женевьев из города и уехать вместе с ней? Джонатан не знал. По правде, он очень редко пользовался дилижансами, и всего раз в жизни ездил на люксовозе, ещё в детстве.

Наконец он сказал:

– Пятнадцать риалов, я полагаю.

– Пятнадцать, отлично. Сдача с золотого будет? Шучу. Вот тебе твои пятнадцать. Ничего, что бумажками? Серебра тут мало. Думаю, вдове Люца лучше оставить серебро.

– Не трогайте мои деньги, – плаксиво потребовал с пола Койл, но на него никто не обратил внимания.

– Вдове Люца? – переспросил Джонатан, пока Клайв отсчитывал серебряные монеты, добирая ассигнациями. – Так ты не за своим долгом пришёл?

– А? Да нет, ты что. Я всего месяц в городе, не успел ещё завести должников. По правде, это я всем тут кругом должен. А этот хрыч не вернул долг одному парню из городской стражи, Люцу. Люц на прошлой неделе погиб, зарезали, когда разнимал пьяную драку. А его вдову с ребятишками вот-вот выгонят на улицу, они без гроша остались, и платить им Койл отказался наотрез. Ну я и решил помочь… Сорок восемь, сорок девять, пятьдесят. Всё, пошли.

Они вышли из дома. По дороге Джонатан постучался к госпоже Лилу и крикнул ей, что всё нормально, заодно извинившись за беспорядок. Клайв лишь покачал головой.

– А ты не меняешься, Джонни. Всё такое же трогательное дитя.

– Не называй меня Джонни, ладно? Не здесь.

– Как скажешь, – Клайв усмехнулся, на ходу рассовывая по карманам с таким трудом выбитый долг. – Тебе сейчас куда?

– На тот берег, на улицу Воссоединения. А тебе?

– Э нет, мне в другую сторону, к стене. Я бы с тобой с радостью как-то собрался и покутил, а? Что скажешь? Четыре года, чёрт задери. Я думал, вообще не свидимся уже.

– Я… – Джонатан открыл рот – и закрыл. – Я тоже с радостью, Клайв. Как-нибудь потом.

– Спешишь? Ну ладно. Я тоже спешу. Там с утра заварушка приключилась, я не успел разобраться толком, надо было к Койлу сбегать, а то после обеда вдову Люца уже выселить грозятся. А у нас там чёрт-те что. Говорят, во дворце стряслось что-то, резня какая-то, в самом прямо дворце, вообрази? Теперь все выезды из города перекрыли, вокзалы, станции дилижансов, никого без паспортов не выпускают – ищут парня, который всё это заварил. Ещё не знаю подробно. Я сегодня у вокзала стою, хорошо, что в третью смену, а то бы не успел к Койлу. Ты, кстати, сам же из дворца, да? Живёшь там? Не слышал, что там у вас стряслось?

Джонатан лишь покачал головой. Бурный темперамент его старого друга по академии не изменился ничуть, и жаркое южное солнце, что логично, нимало его не остудило. Клайв больше говорил, чем слушал, и постоянно что-то делал, поэтому многое пропускал мимо себя. Не заметил он и бледности, залившей лицо Джонатана в тот миг, когда Клайв заговорил о заварушке во дворце и перекрытых выездах.

– Всё, мне туда, тебе туда. Заходи как-нибудь в «Рыжего ежа», это недалеко от площади Справедливости. Я там часто бываю. Надеюсь, увидимся ещё. Всего!

Клайв шмякнул Джонатана по спине раскрытой ладонью – и направился прочь, сунув два пальца в рот и оглушительно свистя проезжавшему мимо кэбу. Джонатан дождался, пока кэб скроется из виду, и медленно пошёл в сторону моста Короля Альфреда.

Торопиться ему теперь было некуда.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ,

в которой мы знакомимся поближе с новым героем нашего повествования

Оставим ненадолго юного лейтенанта ле-Брейдиса в растерянности размышлять над дальнейшими действиями и обратим своё внимание на двести лиг южнее столицы, на четыре года в прошлое от нынешнего момента.

Что же мы там увидим?

Увидим мы там молодого и бесшабашного лейтенанта Клайва Ортегу, которому суждено сыграть столь заметную роль в нашем повествовании, что мы не можем отказать ни себе, ни читателю в том, чтобы остановиться и поразглядывать его повнимательней. И, право слово, есть на что посмотреть. Рослый, плечистый, с сильными руками и длинными ногами, с оливковой кожей, лучше всякого паспорта свидетельствовавшей, что родом наш герой из Гальтама, где в году триста тридцать солнечных дней. Прибавьте ещё к этому громкий и зычный голос, говоривший всё, что взбредёт в голову его обладателю, жгучий взгляд, глядящий всегда прямо в глаза, полное отсутствие какой-либо сдержанности и стеснения – вот тогда и станет понятно, почему на лейтенанта Ортегу молились все дочки всех офицеров во всех гарнизонах, где ему доводилось служить, и почему во всех эти гарнизонах он молниеносно наживал себе уйму врагов. Последний факт, впрочем, вызывал у Клайва Ортеги не больше нареканий, чем первый. Ибо враждовал он со вкусом, со смаком, с нараспашку открытой душой – так же, как и дружил.

Собственно, именно эта удивительная открытость Клайва Ортеги ко всем, как расположенным к нему, так и наоборот, способствовала тому, что, учась на четвёртом курсе Академии ле-Фошеля, он сошёлся с желторотым первокурсником, на которого всякий уважающий себя курсант и глянуть бы побрезговал. Субординация в среде студентов академии была едва ли не более жёсткой, чем в настоящих боевых полках. Если старшие и снисходили до общения с мелкотой, то для того лишь, чтобы повелеть ей, мелкоте, начистить сапоги, надраить пол или отнести любовную записочку преподавательской дочке. Но Клайву Ортеге было плевать на субординацию – что, как мы скоро увидим, впоследствии не раз приносило ему неприятности. Ему просто понравился этот застенчивый, долговязый, улыбчивый мальчишка с вечно лохматой русой макушкой и веснушками на носу. Особенно Клайву понравилось, как этот мальчишка дал отпор задирам со старших курсов, попытавшимся устроить ему воспитательное макание мордой в нужник. Как выяснилось, несмотря на тщедушность, парень отлично дрался – его явно обучали этому делу раньше, и обучали неплохо. Разделавшись с обидчиками, которые были старше, сильнее и ощутимо превосходили числом, ле-Брейдис поступил, по мнению Ортеги, очень мудро – не стал высмеивать их, а любезнейшим тоном и во всех подобающих выражениях предложил решить возникнувшие разногласия на дуэли. Драться он был готов со всеми ними, но только по очереди, и, ввиду малолетства и неопытности, Ортега решился закрыть глаза на эту оговорку.

Собственно, Клайв бы ему в тот миг что угодно простил, потому что обожал дуэли, в особенности за то, что по Уставу они были строго запрещены. Он тут же предложил ле-Брейдису свои услуги – в качестве либо секунданта, либо напарника, если ле-Брейдис всё же надумает драться со всеми тремя противниками сразу. По мнению Ортеги, это было бы просто охренеть как здорово. И ле-Брейдис с ним согласился.

Та дуэль, слава о которой облетела всю академию, стала первой и последней дуэлью Джонатана ле-Брейдиса, и четырнадцатой, но отнюдь не последней дуэлью Клайва Ортеги. Дрались до первой крови, даже в пылу юношеского задора понимая, чем чревато убийство или тяжёлое ранение в таких обстоятельствах. Джонатан с Клайвом сработались слёту, так, будто их смолоду обучали сражаться в паре. Жаль, что никто не видел их выступления и их победы, ибо она была полной и абсолютной: все трое противников были ранены, тогда как ни Клайв, ни Джонатан не получили ни царапины. Их соперникам хватило мужества признать поражение, тем более что один из победителей был старшекурсником и, как теперь было очевидно для всех, покровительствовал «желторотику», как Джонатана долго продолжали ещё звать за глаза. Джонатан с Клайвом получили жестокие выговоры от командиров своих курсов. Клайв взял вину за ссору на себя, получил месяц гауптвахты, три месяца отстранения от занятий и сто штрафных баллов в личное дело, из-за чего ему потом пришлось корпеть ночами над учебниками, восполняя потерю. Но Клайв не жаловался. Он ценил хороших друзей и, несмотря на свои юные годы (ему едва исполнилось двадцать в тот год, а Джонатану было всего шестнадцать), имел чутьё на людей и умел отличать хорошее от плохого.

Джонатан тоже отсидел на гауптвахте, но всего три дня, и его даже не стали отстранять от занятий – Клайв, поднаторевший в такого рода делах, сумел представить его невинной жертвой, оборонявшей свою честь. Джонатану это не понравилось. Он впервые в жизни уехал из отчего дома и считал себя очень самостоятельным, к тому же у него никогда не было старших братьев, и он не знал, что их положено слушаться. Однако благодарность в нём оказалась сильнее тщеславия, и, когда Клайв вышел с гауптвахты, они отметили его нежданные каникулы шумной пирушкой, во время которой Джонатан продемонстрировал полное неумение пить и знакомиться с дочками офицеров. Но эти два недостатка, вопреки всей их вопиющей кошмарности, Клайв великодушно ему простил.

Итак, они стали друзьями, и оставались ими следующие два года. Клайв за эти два года ввязался ещё в несколько дуэлей и скандалов помельче, и заработал ровно столько штрафных баллов в досье, чтобы после долгожданного выпуска получить назначение в самый отдаленный гарнизон во всей Шарми – в нескольких милях от границы с областью Френте. Это была прибрежная область, за которую Шарми уже много столетий соперничала с Гальтамом, и злосчастный клочок земли регулярно переходил то в одни, то в другие руки, в зависимости от того, чей король в данное время был больше расположен поцапаться с соседями.

За восемьдесят лет до начала нашего повествования, с того дня, как на острове Навья впервые обнаружили люксиевый источник, Френте в очередной раз отошло к Шарми. Однако жили там коренные гальтамцы, да Клайв и сам был оттуда родом. Поэтому в области и на граничных пределах с ней то и дело возникали волнения – то гальтамское население поднимало бунт и требовало, чтобы их земли вернули «законному королю», то переселившиеся во Френте за эти десятилетия шармийцы начинали ворчать, чтобы «сливолицые» убирались подобру-поздорову в свою страну. Сливолицыми гальтамцев называли за смуглую кожу, и по вполне понятной причине это прозвище Клайву не нравилось.

А ещё Френте было неспокойным местечком из-за того, что только оттуда можно было, минуя пояс рифов и череду неприступных скал, отрезавших морской путь с побережья Шарми, добраться до острова Навья. Потому самой главной ценностью Френте был порт, где в доках всегда стояли корабли, гружённые драгоценной светящейся субстанцией, и особая железная дорога, по которой с большими предосторожностями и под серьёзной охраной люксий переправляли во все уголки Шарми, чтобы там залить его в печи люксовозов, заводские трубы, двигатели механических големов и настольные лампы. И когда Миной, могущественная соседняя держава с непомерными амбициями, в очередной раз нарушала шаткое перемирие и тянула загребущие лапы в сторону Шарми, то тянула она их прежде всего к Френте – и к источнику люксия, самой чистой, самой мощной и самой эффективной энергии, существующей в мире.

Всё это делало Френте опасным местом. Однако служба там была невероятно уныла, потому что уже много десятилетий Гальтам не предъявлял претензий на Френте, а Миной так погрузился в составление планов мирового господства, что никак не удосуживался приступить к их реализации. Оттого, хотя потенциально во Френте должно было быть жарко и весело, на деле там было очень скучно и даже довольно мёрзло зимними ночами, несмотря на близость южного моря. Служить туда отправляли самых отъявленных негодяев со всей страны. Попасть во Френте – значило попасть в немилость властей предержащих.

Может показаться, что именно в такой компании бесшабашный Клайв Ортега чувствовал бы себя более чем неплохо. Но увы – в нём решительно отсутствовала всякая тяга и способности к негодяйству, и хоть он и был задира, драчун и балбес, но задирался всегда по совести, а бедокурил от широты души. Мелкие подлости, составляющие радость и смысл существования большинства посредственных негодяев, были Клайву не то что неприятны, а просто-таки отвратительны. Поэтому немудрено, что он и во Френте нажил себе врагов, потому что отказывался мириться с подхалимством, подсиживанием, доносами и взяточничеством – всем скромным набором местных развлечений, которые гарнизон Френте мог предоставить своим бездельничающим бойцам. Клайв же развлекался тем, что наживал всё новых врагов, и вполне возможно, что в конце концов его бы просто и вульгарно отравили, так он всем надоел своей настырной твердолобой порядочностью. Однако на третий год его пребывания в гарнизоне всё изменилось.

Случилось это примерно в то самое время, когда юный лейтенант ле-Брейдис, закончив с отличием (не считая небольшого дисциплинарного взыскания на первом курсе) Академию ле-Фошеля, получил своё первое военное назначение – и не куда-нибудь, а в лейб-гвардию короля Альфреда. Они с Клайвом переписывались первые годы, но потом, когда Джонатан выпустился из академии и занялся переездом, переписка забуксовала, да так и не успела возобновиться. Потому что к тому времени, когда Джонатан немного освоился в столице и сел писать о своём великом счастии Клайву, друга его во Френте уже не было. И вот почему.

В начале зимы, когда в проливе между Навьей и материком бушуют особо суровые бури, судоходство и перевозка люксия приостанавливаются, зато пышным цветом распускается контрабанда. Штормовые ветра – славное прикрытие для нечистых на руку островитян, жаждущих нажиться на общенародном достоянии, а скалы в бухточках испещрены тайниками контрабандистов, как песчаный холм мышиными норками. Однако лишь некоторым из них удаётся довести до конца своё чёрное дело – остальных перехватывают бравые воины Ферте. Промозглым зимним утром, когда весь гарнизон мучился насморком и хандрой, а капрал Ортега дежурил на проходной, в гарнизон доставили только что схваченного злоумышленника – местного фермера, похитившего из портового склада тридцать унций чистого люксия в запечатанных дёгтем бочонках. Лейтенант Нуркис, поймавший злодея, оставил его на попечение Клайва и отправился к командиру докладывать. Клайв пересчитал ещё раз бочонки с люксием (с Нуркиса сталось бы незаметно присвоить один) и, страдальчески вздохнув, сел заполнять протокол ареста.

Тут-то воришка и принялся за него всерьёз. И деток-то, дескать, пятеро, и не ели-то они, дескать, три недели, и жена-то пятый год лежит без ног, а старушка-мать совсем лишилась ума и сына родного принимает то за своего покойного муженька, то за собаку. И крыша у них прохудилась, и забор не латан, и дров нет, и зерна нет, ничего нет – а ведь зима на дворе. А те, столичные, – жируют небось! Сальными свечками им уже не по чину пользоваться – им подавай люксиевые лампы. Вон как горят – ровно, чисто, ярким спокойным светом, золотисто-белым, как солнце: и греет даже немного, но никогда не обожжёт, хоть ладонью черпай. А ежели вот эту капельку, что в лампу идёт, ежели капельку эту капнуть в печку на дрова да искру выбить – ведь месяц же можно целой семьёй греться, и не страшна зима. Потому люксий на севере в такой цене – вот туда он продать и хотел, ну самую капельку, люксия ведь тут много, на всех хватит… Почему же и кто так решил, что одним – всё, а другим – ничегошеньки? Кто так сказал, а если кто и сказал, то как же ему не совестно?

– Это всё так, – ответил на эту тираду Клайв, продолжая прилежно, хотя и немного медленно (грамота ему всегда нелегко давалась) вписывать нужные сведения в протокол. – Только красть всё равно нехорошо. Не по закону и непорядочно, милостивый государь.

– А у вас, господин капрал, детишек-то сколько? – спросил фермер, и Клайв свёл брови, чуя ловушку.

– Я не женат.

– Вот. А женились бы? А жена бы больная без ног лежала? А дети бы плакали, есть просили? А мать бы помирала в горе да в нищете? Не говорили бы, что порядочно, а что не порядочно…

Клайв отложил перо. Нуркис что-то долго не возвращался – спорил с капитаном, наверное, они вечно о чём-то спорили, тоже, видать, от скуки. На проходной больше не было никого, и Клайву стоило только молча кивнуть арестанту на дверь – иди, мол. Люксий ведь всё равно здесь, государственная собственность не пострадала, и если кто тут и страдает – то только этот бедняга, которому и правда нечем кормить семью. В это Клайв вполне верил, прошлое лето выдалось засушливым, и урожай собрали еле-еле, а работы в городах не было, потому что с появлением люксия на фабриках и заводах стали работать машины и големы, и рабочие руки резко упали в цене. Да, туго парню пришлось. И он прав – непорядочно получается. То есть и красть тоже непорядочно, но и… эх… По правде, в рассуждениях Клайв Ортега был не силён. Он думал и действовал сердцем, и даже если оно и подводило его иногда под гауптвахту, он ни разу в жизни об этом не пожалел.

Он открыл уже рот, чтобы предложить арестанту валить на все четыре стороны, когда тот вдруг нагнулся и, заискивающе заглядывая Клайву в глаза, прошелестел:

– А ежели господин офицер думает, что я не отблагодарю, – так я же отблагодарю. У меня ещё один тайничок остался, и там капелька золотишка, на чёрный день, как раз на такой вот случай…

И это было всё. Конец всему. Клайву Ортеге предложили взятку. Ох, не знал, на свою беду, этот зашуганный фермерчик Клайва Ортегу.

Всю их беседу Клайв детально изложил в протоколе, а затем устно повторил капитану и отдельным пунктом предложил проверить, действительно ли у этого проходимца пятеро детей и больные жена и мать, как он тут заливал.

Клайв был в таком возмущении, что так и сказал – «заливал», даже не заметив, что употребил столь непротокольное словечко.

И ещё Клайв не заметил человека, который был в кабинете капитана, когда Клайв туда ворвался, и молча сидел в кресле в углу, слушая сбивчивый доклад капрала Ортеги и задумчиво качая закинутой на колено ногой.

– Очень хорошо, капрал, – сказал этот человек, когда Клайв умолк. – Очень хорошо. Господин капитан, я полагаю, моего ассистента уже можно освободить. Лейтенант Нуркис также может быть свободен. А к вам, господин Ортега, у меня разговор.

Вот так и выяснилось, что жалкий фермер был вовсе не жалким фермером, а профессиональным актёром, сопровождавшим столичного инспектора, который объезжал дальние гарнизоны с тайной ревизией. И, по утверждению капитана ле-Родда – так звался столичный инспектор, – из сорока проверяемых лишь двое выдержали проверку, отринув предложенную взятку. Клайв был одним из этих двоих.

– Собирайте вещи, капрал, – приказал ле-Родд удивлённо моргающему Клайву. – Я уезжаю сегодня вечером и забираю вас с собой. Нам в столице нужны такие солдаты, как вы. А в этом гарнизоне, – добавил он, глянув на красного, как свекла, капитана, – предстоит провести полную реструктуризацию и смену командования. Но это уже не ваша забота.

Когда вечером Клайв садился на коня, к седлу которого были приторочены его небогатые пожитки, он думал, как странно и быстро всё обернулось. Нет, бесспорно, во Френте рады были от него наконец избавиться, да он и сам был рад. Но избавление вышло каким-то уж больно внезапным и… не совсем заслуженным, как мнилось Клайву. Ведь он на самом деле проникся россказнями этого лжефермера, расчувствовался и едва его не отпустил, и дурак сам всё испортил, решив, что, раз недодавил на жалость, то надо брать звонкой монетой. Получалось, что Клайв на самом деле совсем не такой надёжный, верный и преданный солдат, каким его посчитал капитан ле-Родд. И что, принимая новое назначение, он и сам немножечко врал.

Актёришка ехал вместе с ними, тоже верхом, и подмигнул Клайву, когда они случайно встретились взглядами. И Клайву Ортеге впервые в его двадцатичетырёхлетней жизни стало стыдно.

Впрочем, каяться и бить себя в грудь кулаком было поздно, да и глупо. В конце концов, он хотя бы не брал взяток, и уже одним этим оправдал оказанную ему милость. В столице он никогда не был, и с каждым днём, приближавшим его к этому, как он заранее представлял, весёлому, пёстрому и пышному городу, сомнения и неуверенность развеивались, а предвкушение и радость нарастали. В городские ворота Клайв въехал насвистывая, и его свисту вторили нестройным хором уличные мальчишки, улюлюкавшие и показывавшие приезжим путникам нос – конечно же, с безопасного расстояния. Один из них выстрелил в Клайва из рогатки, и Клайв, ловко увернувшись от камешка, счастливо расхохотался. В столице ему сразу понравилось.

И нравилось следующие несколько месяцев, пока он, со свойственной ему стремительностью и радушием, заводил друзей, увлекал девиц и наживал врагов. Его назначили в городскую стражу, с приличным жалованьем, которое, воистину, здесь было куда и на кого спустить. И всё шло прекрасно, всё шло просто-таки замечательно до того дня, когда Клайв отправился выбивать долг для вдовы бедолаги Люца, которого он знал совсем недолго, но успел полюбить как брата. Отправился за долгом и столкнулся нос к носу с Джонатаном ле-Брейдисом. И очень обрадовался этой встрече…

А на следующий день, вечером, отдыхая в компании своих новых, но уже близких друзей в таверне «Рыжий ёж», Клайв встретился с Джонатаном снова. Джонатан вошёл внутрь, шатаясь, словно пьяный. Но Клайв как никто знал, что если Джонатан пьёт, он не ходит, шатаясь, – он падает под лавку замертво и храпит до утра, пока полностью не протрезвеет, а потом ещё два дня жалобно стонет и клянётся, что больше никогда в жизни.

Поэтому Клайв с первого взгляда понял, что Джонатан не пьян, а ранен.

Они встретились взглядами, и Клайв вскочил. Он всё понял – вернее, не понял ничего, кроме самого главного: Джонатан этим взглядом велел, нет, умолял его молчать и не поднимать шума. Клайв в мгновение ока оказался рядом с ним и, подхватив под мышки, вывел из таверны во двор. Ветер снаружи пронизывал до костей, но Джонатан был весь в поту. Его сорочка и мундир, лычки с которого оказались почему-то срезаны, был мокрым и липким от крови.

– Помоги, – хрипло сказал он, наваливаясь на Клайва всем телом, так что тот еле удержал друга. – Клайв, помоги.

– Конечно, помогу, дурак, мог бы и не просить, – ответил тот, волоча бормочущего Джонатана к конюшне. – Знаю я тут одного костоправа, он просто волше…

– Помоги ей. Прошу. Пожалуйста, – сказал Джонатан и, вцепившись Клайву в плечо с дикой силой умирающего, стал валиться наземь.

И тогда Клайв выругался так, как научился ругаться в самом скучном на свете гарнизоне. А когда солдаты скучают, они становятся красноречивей иных поэтов.

Убедившись, что Джонатан потерял сознание, Клайв подумал немного и выругался ещё раз.

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ,

в которой мы заглядываем в подвальное окошко

На Петушиной улице, что в квартале Святой Жоанны, в доме номер три есть подвальчик, единственное окошко в котором находится почти что под потолком, и всё, что в нём видно, – это забрызганные уличной грязью сапоги прохожих. Даже собаки и кошки, пробегающие мимо этого невзрачного окошка, находятся выше тех, кто обитает в подвальчике; а некоторые особо бессовестные животные не брезгует время от времени остановиться, обнюхать заляпанное стекло, изнутри занавешенное замшелой тряпкой, а затем гордо пописать на раму, являя тем самым отсутствие всякого почтения к тем, для кого это окошко – единственная связь с окружающим миром. Впрочем, что с них возьмешь – на то и собаки.

Неделю спустя после событий, описанных в предыдущей главе, в этом подвальчике происходило кое-что занимательное. Хотя случайный зевака, которому взбрело бы в голову встать на колени и сунуть длинный нос между плохо подогнанной рамой и шторкой, не узрел бы ничего для себя интересного. Он увидел бы ровно то, что и ожидал бы увидеть в одном из бесчисленных подвальчиков, лачуг и мансард, разбросанных по славной Саллании, столице Шарми, – а особенно много таких мест в квартале Святой Жоанны, издавна считавшимся самой глухой и жалкой трущобой города, и именно этим заслужившим своё название. Ведь Святая Жоанна в те времена, когда люди ещё почитали святых и верили в бога, считалась заступницей обездоленных и покровительницей несчастных. Какую-то тысячу лет назад это казалось столь вздорной блажью, что Святую Жоанну за её причуды колесовали, четвертовали, а затем сожгли. Должно быть, с тех пор она затаила обиду, и если и покровительствовала обездоленным, то как-то вполсилы, без особого энтузиазма. Иначе с чего бы они были такими несчастными?

Впрочем, обитатели подвальчика на Петушиной улице, дом номер три, такими уж вот прямо несчастными не казались. Было их шесть человек, и это, возможно, чуть-чуть многовато на две кровати и тощий тюфяк, брошенный прямо на голый пол. Впрочем, в данный момент заняты были лишь две кровати. На одной из них лежал молодой человек, очень бледный, очень светловолосый и, судя по тугой повязке у него на боку, всё ещё очень больной. Наш читатель без труда узнал бы в нём Джонатана ле-Брейдиса, ещё неделю назад – звонкоголосого лейтенанта лейб-гвардии, а ныне – слабого, разбитого и отчаявшегося беглеца. Также читатель, без сомнения, узнал бы его университетского товарища Клайва Ортегу, который сидел на краю Джонатановой кровати, что-то рассказывал, бурно жестикулируя, и подкреплял рассказ взрывами хохота либо же адских проклятий, в зависимости от темы беседы. Также, присмотревшись как следует, читатель смог бы узнать молодую женщину, сидевшую на стуле в углу подвальчика со сложенными на коленях руками. Эта женщина была почти так же бледна, как Джонатан, ещё более серьёзна и молчалива, и печать ещё более глубокой тревоги лежала на её гладком высоком лбу. Это была принцесса Женевьев, дочь недавно почившего – отнюдь не с миром, увы, – короля Альфреда, но имени её не знал никто, кроме Джонатана, старательно избегавшего смотреть ей в глаза.

Этих троих мы знаем. Но сказано было про шестерых – кто же ещё трое?

О, компания весьма колоритная.

Во-первых, девушка – юные миловидные девушки всегда притягивают взгляд первыми, потому с неё и начнём. Юркая, гибкая девушка с осиной талией и маленьким острым личиком, с крохотными длинными зубками и непослушными рыжеватыми локонами, то и дело выбивающимися из-под заколок. Девушку звать Иветт, но, исходя из только что данного нами ей описания неудивительно, что близкие, и не очень, друзья предпочитают звать её Лисичкой. На девушке платье, слишком роскошное для этого убогого подвальчика. И лишь присмотревшись как следует, можно заметить, что камни, которыми расшита юбка, – не жемчуг, а дешёвый стеклярус, что цветы на корсаже – не кружево, а бумага, и что подол не помешало бы укоротить, потому что платье это явно с чужого плеча. В тот миг, как мы застаём её, Иветт крутится возле зеркала – большого, в тяжёлой бронзовой оправе, тоже почти роскошного, если не замечать, что верхнюю его часть уродует большая косая трещина. Но трещина не смущает Иветт и не умаляет её красоты; по правде, особо нечего умалять, но Иветт – из той породы ловких и смекалистых женщин, что успевают очаровать мужчину прежде, чем он успеет здраво оценить её привлекательность. Пудра, румяна, тени и накладные ресницы ей в том подспорье. В конечном счёте, качнув юбками перед зеркалом ещё раз, напоследок, она разворачивается к остальным обитателям подвальчика и восклицает:

– Ну как?

– Богиня, богиня! – восхищённо орёт Клайв и, вскакивая, сбивает ладоши в бурной овации. Джонатан слабо пытается улыбнуться, принцесса Женевьев смотрит на свои руки, а тут раздаётся голос ещё одного обитателя комнаты:

– Ногами-то не махай, а то уж и подвязки видать… бесстыжая.

Это брюзжание, тотчас рассеивающее волшебство, доносится со второй кровати, на которой лежит, вытянувшись, угрюмый мужчина лет пятидесяти, с кустистыми бровями и очень волосатыми руками, задранными над головой. На макушке у него заметная плешь, похожая на монашескую тонзуру, поэтому иногда его кличут Монахом, хотя на самом деле зовут его Гиббс, или Дядюшка Гиббс, как именует его одна только Иветт. Вправду ли он ей дядюшка, никто не знает, а расспрашивать – как-то неделикатно. Гиббс лежит на кровати прямо в сапогах, и извиняет его только то, что длинные его ноги торчат вперёд на целый фут и нимало не пачкают простыней, впрочем, не так чтобы очень чистых. Ещё на Гиббсе фуфайка, застёгнутая до самого горла, и шерстяные штаны – что немудрено, ведь в подвальчике нет ни камина, ни печки, только небольшая переносная жаровня, пыхтящая угольками в углу и служащая одновременно и кухонной плитой (когда есть что на ней приготовить), и камином. Хотя тепла от неё немного, поэтому она стоит почти вплотную к кровати Джонатана, так, что ещё чуть-чуть – и загорелись бы простыни.

Но простыни не загорятся, ибо за этим зорко следит шестой, и последний, обитатель подвальчика на Петушиной улице. Это самый маленький обитатель – и по возрасту, и по занимаемому им пространству, – поэтому его даже не сразу заметишь, так что и мы оставили его напоследок. У обитателя длинный нос, обильно присыпанный звёздочками веснушек, быстрый, везде поспевающий взгляд и смешной хохолок, за который ему тоже можно было бы дать какое-нибудь прозвище. Но его обладатель слишком горд и слишком высоко ценит свою особу, поэтому в глаза его все называют по имени, – Вуди, а за глаза так и зовут – Хохолок. Правда, Иветт нет-нет да и, забывшись, обратится к нему так, пригладив пальчиками непослушный вихор – и Вуди ворчит, пытаясь повторить брюзжание старого Гиббса, но тут же прощает. Хотя всё равно считает подобное обращение принижающим его достоинство: ведь ему целых одиннадцать лет, у него целых два шерстяных носка, причём один даже целый, и крепкая пара отличных, почти что новых сабо, которые он стащил из той же тележки старьевщика, из которой родом и зеркало в бронзовой оправе. А ещё Вуди поручено следить за жаровней, и он справляется с этой почётной обязанностью со строгой кротостью, которая сделала бы честь и самой Святой Жоанне.

Эти трое людей – Лисичка Иветт, Монах Гиббс и Вуди-Хохолок – из числа множества странных, разнообразных, порой более чем сомнительных связей, которые успел завести Клайв Ортега за время своего пребывания на посту стража порядка в столице. В сущности, он поймал как-то Вуди на воровстве, задержал, а потом за него пришла платить штраф красотка Иветт. Когда дело было улажено, Клайв вызвался проводить их обоих до дома, потому что ночь была на дворе, и сомнительные прелести Лисички во тьме неосвещённых трущоб были отнюдь не так уж сомнительны для ночного бродяги… И как-то так получилось, что уже через недолгое время он стал им сполна доверять. У Клайва был нюх на хороших людей, так же, как и на проходимцев. И откуда-то он знал, что, скажем, с виду добропорядочный и старательный капрал Улс из стражи – та ещё гнида, а этот вот Вуди, воришка, и вертихвостка Иветт, и их ворчливый «дядюшка» – что они все хорошие и что он может им доверять.

И чутьё не подвело Клайва, потому что именно эти люди в конечном итоге согласились приютить раненого Джонатана и его неразговорчивую подружку.

О, насчёт неразговорчивой подружки Клайв задал бы множество вопросов, будь шанс получить ответ хоть на один из них.

– Не спрашивай, – сказал ему Джонатан, как только, стараниями найденного Клайвом лекаря, пришёл в чувство и смог сфокусировать взгляд. – Не спрашивай, Клайв, я поклялся ей, что не скажу. Я не могу. Просто помоги, нам надо покинуть город, скорее, сегодня, я не…

– Ты никуда не пойдёшь, ни сегодня, ни завтра, это уж точно, – заканчивал Клайв его мысль, хоть и видел по несчастной физиономии друга, что тот такой перспективе отнюдь не рад. – У тебя в боку дыра размером с мой кулак, и крови из тебя вытек целый галлон, если не два. Так что ты никуда не пойдёшь в ближайшие две недели, и с места не сдвинешься до среды. Так доктор велел, поэтому, будь любезен, заткнись. Не то среда волшебным образом превратится в четверг. Уж я-то за этим прослежу!

В первый день Джонатан только беззвучно стонал в ответ и тут же снова забывался, измученный ранением и горячкой. Клайв оставил его страдать под присмотром Иветт и Вуди (дядюшки Гиббса не было дома, когда Клайв приволок ему такой подарочек) и отправился в ту гостиницу, о которой что-то лепетал Джонатан в недолгие минуты, когда был в ясном уме. Надо было забрать оттуда какую-то девицу, о которой нельзя было спрашивать, и её тоже ни о чём нельзя было спрашивать, только привести к Джонатану и позаботиться, чтобы её никто не увидел.

Всё это Клайву очень не нравилось. И девица ему тоже не понравилась – она артачилась и никак не хотела идти с ним, повторяя, как заведённая кукла: «Где лейтенант ле-Брейдис? Я пойду только с лейтенантом ле-Брейдисом». В итоге Клайв потерял терпение и рявкнул на неё уже совсем негалантно, что лейтенант ле-Брейдис валяется с пулей в боку и в ближайшую неделю никуда не пойдёт, а если сударыня изволит быть столь упёртой дурой, то пусть сударыня так и сидит, где сидела, ему, Клайву, это решительно всё равно. Странно, но его грубость её почему-то убедила. Она посмотрела на Клайва внимательными неподвижными глазами и изрекла: «Я верю вам» – так, словно оказывала неимоверную милость. Клайв только тут присмотрелся к ней – и заметил, что одета она хотя и в скромное с виду, но очень дорогое платье. Толк в дорогих платьях он знал, потому что среди девиц, которым он кружил голову за последние годы, были не только дочки гарнизонных офицеров, но и парочка знойных генеральш. Эта девица была хотя и не знойной, но, судя по этому платью и манере держаться, как минимум герцогиня.

Может показаться странным, что Клайву не пришло в голову, с кем он имеет дело и с кем, на свою беду, связался его юный друг. Ведь Джонатан служил в лейб-гвардии, и Клайв знал, что во дворце на днях что-то случилось, кого-то убили, кого-то ищут – несложно было соотнести это с личностью наследной принцессы… вот только ни о какой наследной принцессе Клайв Ортега и слыхом не слыхивал. Принцесса Женевьев покинула столицу, больше того – саму страну более десяти лет назад. Ещё ребёнком отец отправил её на воспитание в Гальтам, где она провела детство и отрочество, зная, что она принцесса, воспитываясь, как принцесса, но живя отнюдь не в соответствии со своим положением. Ибо все эти десять лет король Альфред, зная больше, чем можно было подумать, оберегал свою дочь от убийц – от тех самых, которые только и ждали смерти короля и возвращения принцессы в Салланию, чтобы навеки прервать королевский род Голланов. Таким образом, король Альфред не только скрывал местонахождение своей дочери, не только сделал жизнь её как можно более скромной, чтобы она не привлекала чужого внимания, но и избегал каких бы то ни было упоминаний о ней, чтобы не дать убийцам лишнего следа. И это хорошо удавалось ему долгие годы, так что никто не смог перехитрить его, кроме собственной смерти.

Ничего этого, повторим, Клайв Ортега не знал, да и почти никто не знал во всей столице. На следующее утро после того, как Джонатан и его подопечная устроились в подвальчике на Петушиной улице, до Клайва наконец дошли более внятные и достоверные сведения о том, что произошло во дворце. А произошло ни много ни мало – убийство целого ряда королевских приближённых, а также двух королевских лейб-гвардейцев. И обвинялся в этих злодействах не кто иной, как Джонатан ле-Брейдис, уже не лейтенант лейб-гвардии, так как он заочно был разжалован и приговорён к казни за измену, и кому-то во дворце очень не терпелось привести приговор в исполнение. С ле-Брейдисом, указывалось далее, также была сообщница, о которой не сообщали никаких подробностей, кроме описания, которому точь-в-точь соответствовала столь не понравившаяся Клайву девица. Имени её не называлось, лишь было сказано, что она наверняка попытается покинуть город с подложным паспортом, чему было приказано воспрепятствовать любым способом, включая расстрел на месте.

Когда Клайв услыхал обо всём этом, первым его побуждением было пойти в «Рыжего ежа» и как следует вдуть там рому с яблочной наливкой. Не от отчаяния, просто под наливку ему лучше думалось. Но даже безо всяких раздумий эта история весьма дурно пахла. Клайв Ортега знал Джонатана ле-Брейдиса лучше, чем кто был то ни было, и готов был поставить свою пару рейнготских пистолетов с рукоятками из слоновой кости, что Джонатан никогда в жизни не совершил бы ничего подобного. Да что там, мальчишка, может статься, вообще никого в жизни не убивал – он же никогда не служил в гарнизонах, не был в боевых вылазках, толком пороху не нюхал. У него просто кишка тонка была бы убить шесть человек – шесть человек, вашу мать, думал Клайв в изумлении, разглядывая бледное лицо спящего друга. И какое отношение к этой бойне имеет угрюмая девица, которую Джонатан, видимо, считал делом чести повсюду таскать с собой?

Клайв спросил его об этом, как только смог. Джонатан отказался отвечать, и это само по себе было настолько странно, что мигом сняло все вопросы. У них никогда не было тайн друг от друга, и раз Джонатан отказывался говорить, значит, на то и вправду была веская причина.

Поэтому Клайв решил оставить выяснение истины тем, кому до неё есть дело, и заняться тем, до чего было дело лично ему, – здоровьем и безопасностью своего друга.

А нужно было, ни много ни мало, найти способ вывезти обоих беглецов из города. Не раньше чем через какое-то время, конечно, когда Джонатан сможет хотя бы ходить, а в идеале – защищать свою даму. Потому что при всём желании Клайв не мог присоединиться к ним и помочь Джонатану за стенами столицы. Он был на службе и под присягой, и не мог дезертировать, потому что это сделало бы его изменником. Да Джонатан никогда и не попросил бы его о подобном, Клайв это знал.

Так что, пока Джонатан выздоравливал и набирался сил, его друг выискивал обходные пути. И было это дьявольски трудно, потому что Салланию окружала древняя крепостная стена, давно утратившая своё оборонительное значение, но сохранившаяся как дань истории и символ былого, утраченного, а с появлением источника люксия вновь обретённого могущества Шарми. В стене было множество ворот и проходов, через которые ежедневно проезжали повозки, кэбы и дилижансы, через большие Речные ворота проплывали лодки и баржи, а сразу за южной башней несколько десятилетий назад выстроили вокзал. Множество способов покинуть город – и ни одного подходящего, потому что со дня заварушки во дворце у всех выезжавших строго проверяли паспорта. Стало быть, надо было либо раздобыть фальшивый паспорт для Джонатана и его чопорной девицы, либо найти способ переправить их через стену в обход ворот. Второй вариант отсрочивал побег ещё на пару недель, потому что стена была хоть и ветхая, но высокая, и верь Клайв в бога, он бы сказал, что лишь одному богу ведомо, когда Джонатан сможет карабкаться по отвесным стенам. А много времени у них не было – в казармах поговаривали, что вот-вот отдадут приказ про массовые обыски, и начнут, вероятно, с трущоб. У Клайва была на примете ещё пара мест, где он мог бы спрятать своего злосчастного друга – но прятаться вечно нельзя, да и слишком рискованное это дело. Так что по-любому выходило, что надо им убираться из Саллании, и поскорее.

Вот только у Клайва, бесшабашного, но слишком разборчивого и принципиального парня, совсем не было знакомых, промышляющих подделкой документов. Даже у пронырливого Вуди не было таких знакомых – фальшивомонетчики, печатавшие поддельные бумаги и ассигнации, были птицами высокого полёта и не якшались с мелким воришкой, грабившим старьёвщиков. А даже если бы Клайв и вышел на кого-то из них, ни у него, ни у Джонатана всё равно не было денег.

Но он старался. Плохо заживавшая рана Джонатана давала время, хотя слухи о возможной облаве нервировали и подстёгивали не хуже хлыста. А ведь надо было ещё ходить на службу, пить с ребятами в трактирах, бегать к хорошеньким женщинам – словом, вести себя как обычно, чтобы не вызывать подозрений. Всё это весьма утомляло, и, не в силах злиться на своего друга, Клайв отводил душу, вовсю злясь на принцессу Женевьев.

ГЛАВА ПЯТАЯ,

в которой принцесса Женевьев познаёт мир

А что же принцесса Женевьев? До сих пор мы лишь вскользь упоминали её в нашем повествовании, выставляя более всего как причину бед и несчастий. Джонатан рисковал жизнью, спасая её от убийц, всё потерял, защищая её секрет, и получил серьёзную рану, столкнувшись на улице с одним из своих бывшим товарищей, лейб-гвардейцем, который узнал его и попытался задержать. Зря Джонатан спарывал с мундира лычки, выдававшие его звание, – он уже знал, что его ищут, и наивно надеялся, что такой ничтожной маскировки будет довольно. Расплатой за наивность стала пуля, прошившая ему бок. Он еле сумел спастись и, даже истекая кровью, бессознательно бежал прочь от гостиницы, где осталась принцесса, уводя преследование подальше, а оторвавшись наконец, понял, что оказался совсем недалеко от площади Справедливости и «Рыжего ежа», где пил и гулял ни о чём не подозревающий Клайв…

И всему виной она, она – наследная принцесса без короны, гонимая и преданная всеми, кроме одного неопытного мальчишки. Каково же было ей?

Женевьев Голлан, единственная дочь короля и наследница совсем ещё юной династии Голланов, взошедших на трон Шарми всего только тридцать лет назад, росла в изгнании. Матери она совсем не помнила и едва помнила отца, отправившего её за границу, когда ей только-только исполнилось шесть. За четырнадцать лет, прошедших с тех пор, ей трижды приходилось переезжать, всякий раз – весьма спешно, едва успевая собрать свой не так чтобы очень богатый скарб. Во всех путешествиях её неизменно сопровождали лишь две особы – Август ле-Бейл, её бессменный учитель и воспитатель, и камеристка по имени Клементина, ровесница Женевьев, приставленная к ней, когда им обеим было тринадцать, и не покидавшая свою госпожу до самого конца. Ле-Бейла свела в могилу чахотка за год до описываемых событий, а Клементина была со своей принцессой в спальне её отца и погибла от рук убийцы, заслонив собой принцессу – отчаянный, наивный, но мужественный шаг, выигравший Женевьев несколько драгоценных секунд и в итоге спасший ей жизнь. Она отдала долг памяти своей единственной и любимой подруге, взяв её имя. Когда Клайв Ортега спросил – не слишком любезно, что без удовольствия отметила Женевьев, – как сударыня изволит называться, она назвалась Клементиной.

Это имя было ей едва ли не дороже имени собственного отца. В сущности, отцом ей был Август ле-Бейл – отцом строгим, взыскательным, порою суровым даже, не позволяющим ей забыться и впасть в беспечность, но в то же время каждый день напоминающим ей снова и снова, что она – принцесса и будущая правительница Шарми. Август происходил из побочной ветви обнищавшего великого дома, то есть был знатен, но беден и забыт – подобно большинству отпрысков большинства великих домов. Ныне лишь три из них – Киллиан, Монлегюр и Дердай – сохранили былое влияние и, в сущности, единолично управляли Малым Советом, и единственной силой, хоть как-то ограничивающей их честолюбие, была власть короля. Власть эта, впрочем, тоже слабела, и ле-Бейл, убеждённый монархист, грезивший о восстановлении былого величия Шарми, старательно внушал своей воспитаннице идеи, которые, как он полагал, могли в будущем всё изменить. Женевьев получила прекрасное образование в духе новейших веяний, и к семнадцати годам уже твёрдо знала, кто она и что ей до'лжно сделать, вступив на трон. Но также она знала, что множество людей попытаются помешать ей осуществить задуманное. Она жила, ни в чём не зная нужды, но скрываясь каждый день и каждый час. Официально она была воспитанницей ле-Бейла, который также скрывался, под именем графа Рико. Это позволяло принцессе посещать балы и празднества в высшем свете, но подобных забав Женевьев не любила – у неё не было матери, которая могла бы научить её быть женщиной и привить столь естественное для женщины кокетство и желание нравиться. А единственная её подруга, тихая и немногословная Клементина, готова была часами выслушивать рассуждения принцессы об экономике, о налогах, о заседаниях Малого Совета и Народного Собрания и об открытии новых заводов, работающих на люксиевом топливе, – и даром что она ничего в этом не понимала, но слушательницей была благодарной. С Августом ле-Бейлом Женевьев училась внимать, с Клементиной – вещать. Но поскольку первый был радикалом, а вторая – бессловесной мышкой, к двадцати годам у наследной принцессы сложилась весьма своеобразная манера общения с людьми, лишь теперь явившая себя во всей красе.

Отец писал ей раз в год нежные, но немного холодноватые письма, на которые Женевьев отвечала в том же духе, ибо некому было научить её чувствовать иначе. Ей было известно, что он болен, и она печалилась, но не горевала, поскольку никогда не знала отца и не любила его понастоящему, а лишь из чувства долга. Примерно в то самое время, когда Джонатан получил назначение в лейб-гвардию, а Клайв – в городскую стражу столицы, Женевьев пришло последнее письмо от отца. Он писал, что конец близок, и просил свою дочь, соблюдая все возможные предосторожности, прибыть к его смертному одру для последнего благословения и ещё одного дела чрезвычайной важности. Он молил её поторопиться и выражал надежду, что Господь её сохранит на этом опасном пути Читая эти слова, Женевьев нахмурилась. Август ле-Бейл был не только радикалом, но и, согласно новейшим веяниям, убеждённым атеистом. В духе критического отрицания он вырастил и свою воспитанницу. И Женевьев неприятно было видеть в письме отца столь явный, как ей казалось, признак угасающего разума. Потому что раз отец её ударился в веру и вспомнил о Боге, значит, дело было совсем плохо.

Даже не любя своего отца, она была хорошей дочерью, потому сразу же собралась и отправилась в дорогу. ЛеБейл, будь он жив, возможно, остановил бы её, но увы – советников у неё больше не было, ибо её наставник накрепко вбил ей в голову первую заповедь изгнанной принцессы: никому и никогда не верь. Женевьев верила Клементине, своему отцу и ещё леди Гловер, о которой король упомянул в своём последнем письме как о заступнице, на которую Женевьев может положиться. Увы, и эта заступница тоже была убита в ту страшную ночь.

И вот теперь кто же пришёл ей на смену? Теперь, когда ушли те, кого она знала всю жизнь и кому доверяла годами? Рядом с ней теперь был лишь раненый, мечущийся в горячке лейб-гвардеец, его грубый, неотёсанный приятель и три в высшей степени странные особы, которые, однако, приютили принцессу и дали ей кров. За это она была им благодарна, ибо, воспитанная на трудах таких выдающихся просветителей-гуманистов, как Жильбер и ле-Гий, умела ценить добро.

Хотя, надо сказать, было трудно. Эти люди, все эти люди, кроме, пожалуй, лейтенанта ле-Брейдиса, вели себя с ней совершенно немыслимым образом. Вульгарного вида девица по имени Иветт, едва увидев её, схватила за руку и потянула к жаровне, воркуя: «Вы, должно быть, замёрзли, милочка, входите-входите». Женевьев не привыкла, чтобы к ней так прикасались, – единственные прикосновения, которые она знала, были прикосновения её камеристки, да изредка – крепкой руки Августа ле-Бейла, помогавшего ей сесть в карету или дилижанс или спуститься с подножки наземь. Ей было не по себе, даже когда лейтенант ле-Брейдис поддержал её под локоть в спальне отца – а тут такая бесцеремонность… Женевьев окаменела, но Иветт этого не заметила и знай продолжала себе щебетать, что, дескать, холодрыга, и сударыня такая бледненькая, и, Вуди, раздуй-ка угольки пожарче, а то вот-вот погаснут. Вуди, тощий мальчишка, от которого кисло пахло помойкой и потом, глазел на нежданную гостью, разинув рот, пока не получил подзатыльник от Гиббса, подкрепившего сию воспитательную меру словом, которого Женевьев не слышала никогда в жизни, но знала, что оно, должно быть, дурное. Всё это шокировало её не меньше, чем вид бледного от потери крови лейтенанта ле-Брейдиса, которого его приятель Ортега втащил в подвал на руках и бухнул на кровать, словно мешок картошки. Женевьев пожалела, что среди множества наук, которые преподавал ей ле-Бейл и приглашённые им учителя, не было основ практической медицины. Ей хотелось помочь этому юноше, столь самоотверженно помогавшему ей, но она не знала как. А осознав, что не знает, успокоилась, ибо, в духе новейших веяний, её учили принимать обстоятельства такими, как есть, не пытаясь изменить то, что не в силах, но ставя целью достижение того, что возможно.

Ныне целью Женевьев было выполнить предсмертную волю отца – ту, которую он всё же успел ей поведать прежде, чем в покои ворвался убийца. Правда, принцессу мучили серьёзные сомнения в том, что она правильно поняла услышанное… Однако, увидев её, король как будто ожил, воспрянул, и всё, что сказал, говорил отнюдь не в бреду, а во вполне ясном сознании, взяв дочь за плечо и глядя ей в лицо неподвижным взглядом больших тёмных глаз, глубоко запавших на иссохшем лице. Некому было о том сказать принцессе, но глаза у неё были отцовские – та же форма, тот же цвет и то же частое выражение напряжённого недоверчивого ожидания, смешанного с едва теплящейся надеждой.

Теперь ей надо было на остров Навья, и чем скорее, тем лучше. Возникшие препятствия сердили её, но она велела себе принимать испытания кротко и стойко. Последнее получалось, а вот с кротостью, кажется, были некоторые проблемы.

Не стоит думать, будто она не старалась, – как раз напротив. Она помнила, что для этих людей является всего лишь незнакомкой, беглянкой, быть может, даже преступницей, приживалкой без каких бы то ни было прав и без надежды на верность. Но то она понимала умом, а нутром своим, всем своим существом, несмотря на годы достаточно скромной и тихой жизни, всё же привыкла считать себя наследной принцессой. Оттого ей было так дико, когда Клайв обращался к ней: «Эй, дамочка, подайте-ка сюда воды, у нашего парня снова жар», или когда Иветт трогала её юбку и восхищённо закатывала густо накрашенные глаза, или когда Вуди ухмылялся ей из своего уголка, ковыряя в зубах булавкой, или когда Гиббс, видя, как каменеет её лицо при виде похлёбки с салом, которой они обычно обедали (заодно это был и ужин), ворчал: «Ишь, государыня…» Во всём этом не было ничего оскорбительного для особ их круга, никто из них не хотел её этим обидеть, и, в сущности, все они были добрые люди. Но Женевьев, тем не менее, всякий раз давила в себе вспышку гнева и только сжимала губы, с которых так и рвалось надменное: «Как вы смеете?» Ей было стыдно за этот порыв, но и сидеть среди этих людей, есть с ними, спать на одной кровати с вечно ворочающейся и даже ночью сильно пахнущей дешёвыми духами Иветт было едва выносимо.

Однако она мученически терпела. Почти как Святая Жоанна, даром что Женевьев не верила в святость и не чтила выдуманных персонажей религиозных мифов.

Впрочем, трудно было не всё время. Вуди с Иветт большую часть дня где-то пропадали, Клайв приходил изредка, а Гиббс, хоть и торчал в подвальчике чаще других, в основном валялся на кровати и либо спал, либо читал подранную газету, добытую на соседней помойке пронырливым Вуди. Таким образом, большую часть дня Женевьев была предоставлена себе и либо ухаживала за своим раненым телохранителем, поднося ему воды и меняя на лбу повязки, либо просто сидела на стуле, сложив руки на коленях. Терпение и умение ждать своего часа считались величайшими добродетелями, и Женевьев владела ими почти в совершенстве.

Со своими радушными хозяевами она толком говорила всего один раз. Диалог с Иветт случился на второй же день пребывания Женевьев на Петушиной улице, когда девушка, как уже описывалась выше, стала бесцеремонно щупать и теребить платье принцессы. Это было столь неприятно, что Женевьев сказала, больше из желания прекратить это, чем по доброте и признательности:

– Вам нравится? Хотите?

Это была воистину королевская милость – платье с плеча наследной принцессы. Клементина, случалось, донашивала её платья, и всякий раз принимала их как дар небес. Иветт же, только что с таким восторгом щупавшая дорогую ткань, вдруг поджала губки и отстранилась. И хотя именно этого Женевьев и хотела, ей отчего-то стало очень неприятно.

– М-м, – проговорила Иветт, куда более критически взглядом окидывая узорную строчку шёлковой нитью вокруг подола. – Вообще-то у меня своя модистка… Донашивать за другими не привыкла. К тому же вы маленькая такая, прямо не знаю, будет ли мне впору. Но если вы так настаиваете…

– Прошу вас, – сказала Женевьев предельно любезно, едва сдерживая рвущийся гнев. Прозвучало, должно быть, суше, чем она хотела, потому что взгляд Иветт стал вдруг почти холодным, хотя пять минут назад она была вполне дружелюбна.

– Вам ведь всё равно надо платьице поскромнее отыскать, раз вы прячетесь, так ведь? – заметила она. – Я вам в театре подыщу что-нибудь. Постараюсь. Вы маленькая такая, прямо не знаю…

Теперь выходило, что это Иветт оказывает ей услугу. Женевьев склонила голову – так она привыкла выражать благодарность. Почему-то этого Иветт показалось мало, потому что она даже не улыбнулась в ответ. Но, впрочем, в тот же день принесла для Женевьев новое платье – к счастью, не столь крикливое и безвкусное, как её собственное. И к платью даже прилагался капор, довольно милый, с зелёными коленкоровыми завязками.

С Гиббсом разговор выше длиннее, содержательнее и, как ни странно, приятнее и привычнее для Женевьев. Однако беда её была в том, что во всякой юной девице она видела свою камеристку Клементину, а во всяком немолодом мужчине – своего наставника Августа ле-Бейла. С Иветт, однако, общение не сложилось. А что же Дядюшка Гиббс?

Они разговорились почти случайно. Выдался редкий из вечеров, когда у них был настоящий ужин – Иветт получила жалованье в театре (она работала там помощницей гримёра, и в день удачной премьеры ей, случалось, отсчитывали премиальные), и по этому случаю у них была тощая утка в сморщенных кислых яблочках, и в придачу – большая бутыль на удивление хорошего вина. Вино принёс Клайв, и даже налил полстаканчика Джонатану (доктор уже разрешал), после чего некогда славный лейтенант мгновенно уснул младенческим сном, пропустив все последующие события. Иветт была в прекрасном настроении и напевала, хозяйничая за столом, Клайв притворялся, будто помогает ей, флиртуя напропалую, Вуди смотрел влюблёнными глазами на утку, явно предвкушая сладостную ночь наедине с яблочными огрызками, и даже дядюшка Гиббс приободрился, и его кустистые брови, которые Женевьев искренне полагала сросшимися, вдруг разошлись в стороны, отчего лицо его преобразилось почти до неузнаваемости.

– За Народное Собрание! – провозгласил Дядюшка Гиббс неожиданно зычным голосом, встряхнув стакан с вином.

И все уже собрались поддержать тост, когда Женевьев, не удержавшись, спросила:

– Разве первый бокал принято поднимать не за его величество короля?

Иветт почему-то прыснула, Вуди, по своему обыкновению, вытаращился, Клайв опустил стакан, а Гиббс посмотрел на неё и хмыкнул в усы.

– Верно, я и забыл, что вы, дамочка, из благородных. И вон тот пацанёнок, что сопит на моей кровати, тоже, видать. А мы тут люди простые. Толку-то нам от вашего короля? Слыхал я, что он болеет, – ну, так и быть, пусть будет здоров, нам не жалко. Выпьем за здравие монарха, дети мои!

Это была самая длинная речь, какую Женевьев слышала от Гиббса за десять дней, проведённые на Петушиной улице. Остальные тоже прониклись и осушили стаканы залпом, не подозревая, что пьют за здоровье того, кого уже нет на свете. А Женевьев, хоть и осталась единственной наследницей трона, ещё не была королевой.

– Что вы всё-таки имеете против короля? Или против монархии в целом? У вас какие-то конкретные претензии? – сказала она после немного неловкой паузы, последовавшей за тостом.

Клайв воззрился на неё в удивлении, будто не думал до этой минуты, что она может так говорить. Иветт почему-то прыснула снова, а Вуди, увлечённо вгрызшийся в утиное крылышко, на сей раз не удостоил гостью взглядом.

– Прете-ензии, – протянул Дядюшка Гиббс, откидываясь на стуле и медленным движением расправляя усы. – Вишь, слова-то какие знают… Претензий-то нет, сударыня, никаких. Да и толку, если бы были? Есть ли дело королю или этому вашему Малому Совету до меня, старого Гиббса, или вот до этой дурной хохотушки Иветт… ну чего лыбишься, глупая, яблочко-то мне лучше положи… Или вот до этого мальчугана, которому на роду написано так всю жизнь и кормиться на помойке или с чужого стола, ровно собаке? Есть королю до этого дело, как думаешь?

– Убеждена, что есть. Рабочий класс – основная движущая сила экономического процесса, – сказала Женевьев.

Иветт больше не хихикала. Зато теперь расхохотался Гиббс.

– Да ну? Вишь как! Ты, небось, последние лет двадцать в сахарном замке просидела, девонька, кормили тебя карамельками да сказки на ночь читали вместо газет. Рабочий класс! Да на хер сдался кому твой рабочий класс! Сорок лет проработал как вол на текстильной фабрике. Не жаловался, хоть и платили гроши – ладно уж, на жизнь хватало, и эту вот дурищу, вишь, хватило худо-бедно да вырастить, и оборванцу лопоухому место в доме нашлось. А потом хозяин купил дюжину люксиевых големов. И – всё! На одного голема – долой пятьдесят человек! Его поставил у станка, он знай себе вкалывает, жрать не просит, не устаёт, не спит даже. И пальцы ему станком не отрежет, потому что жестяные. А и отрежет – новые можно прикрутить. И всё, никому уже не нужен старый дядюшка Гиббс, катись, откуда явился.

Он наконец умолк и залпом выдул остаток вина в стакане. Потом хряснул дном об стол:

– Клайв! Наливай, мать твою так! За Народное, мать его так, Собрание! Я на той неделе в газете читал, они там закон хотят толкнуть, чтобы налог взвинтить на големов этих проклятых, так, чтоб корысти от них уже никакой фабрикантам не стало. Ну, Бог им в помощь!

«Какой тёмный, необразованный человек. Но ведь в чём-то он прав», – подумала Женевьев и, не мешая на сей раз тосту, дождалась, пока все выпьют и закусят, а потом упрямо сказала:

– Но ведь это нелепо. Люксиевые машины увеличивают производительность фабрик в десятки раз. Это позволяет снижать цены на готовые товары, не снижая их качества. Что в конечном итоге выгодно тем, кто не может позволить себе даже вещи первой необходимости. Ваш воспитанник ходит в деревянных сабо, словно в прошлом веке. Благодаря работе машин вы могли бы купить ему ботинки…

– На что купить, сударыня, когда говорю вам, что работы нет никакой? Вон Клайву хорошо, у него сила, молодость, кровь бурлит – это всегда в цене, тут не заменишь машиной. А у меня только две руки и две ноги, и они не нужны никому, когда есть големы.

Женевьев закусила губу. Ей расхотелось есть, хотя, привыкшая к ежедневным ужинам, она в последние дни молчаливо страдала ещё и от голода, и теперь могла бы унять его хоть ненадолго. Но ей вдруг стало не до еды. То, что говорил Гиббс, было верно. Но то, чему её учили, тоже не могло быть неправильным.

– Я согласна с вами, что, возможно, необходимо ввести отграничения на использование люксиевых машин в производстве, чтобы это не приводило к потере рабочих мест. Король мог бы издать подобный закон. Малый Совет, несомненно, поддержит его, и…

– И откуда ты только такая взялась? – с весёлым изумлением спросил до сих пор молчавший Клайв. Женевьев слегка вздрогнула, опомнившись, быстро взглянула на него, но потом упрямо продолжила:

– Вы не правы, господин Гиббс, в том, что принижаете значение люксия. Да, это дорогой ресурс, и у нас всего один его источник. Поэтому, используя люксиевую технологию, фабриканты несут большие расходы, которые пытаются как-то компенсировать. Но этот процесс можно и нужно отрегулировать. В любом случае, будущее – именно за технологиями, а не за ручным трудом. Мы уже сейчас ездим на люксовозах и люксоходах, и разве это вызывает нарекания в гильдии кучеров или лодочников? Нет! Возможно сосуществование, в котором найдётся место и прогрессу, и заботе об интересах рабочего класса. Я не спорю, что нынешние законы не вполне этому отвечают и что, возможно, Малый Совет больше печётся об интересах аристократии и фабрикантов, чем простых людей. Но Народное Собрание впадает в другую крайность. Грабительский налог на технологии не решит проблему, он лишь приостановит развитие промышленности и…

– Джонатан, – сказал Клайв, пихая мирно похрапывающего друга в бок. – Джонатан, а ну признавайся, где ты её откопал? Вы, небось, много книжек читали, дамочка? – обратился он к Женевьев, и та, переборов нежелание, заставила себя ответить на его насмешливый взгляд. – Труды Жильбера, ле-Гия и всё такое?

– А вы сами-то их читали?

– Ага. Пытался. В академии для экзамена надо было. Только чушь это всё.

– Почему чушь?! Вы не…

– А потому, дорогая сударыня, что легко болтать про технологии и прогресс, сидя у люксиевой печки и читая книжечку при люксиевой лампе. А поживите годдругой так, как живут дядюшка Гиббс с Иветт, – вы иначе запоёте.

– Неправда. Да, я не знала нужды, но это не значит, что я неспособна понять…

– Да не важно, способны или не способны. Вы всё равно рассуждениями вашими ничего не сделаете. Вас даже в Народное Собрание не пустят, потому что вы женщина. Да и Собрание ничего не решает – уж прости, Гиббс, старина, но раз пошёл такой разговор, то ты тут не меньший фантазёр, чем наша разумная гостья. Собрание да Собрание! Что б оно там ни наболтало, Малый Совет с королём всё равно не пропустят ни одно решение, которое им не выгодно. А сокращать люксиевое производство, тут наша дамочка права, не захочет никто. Я служил во Френте, я видел, как целые товарняки с люксием по железной дороге гонят. Сейчас даже больше, чем раньше, – и с каждым днём на заводах големов будет всё больше, а не меньше, и ничем тут не поможешь. А таких как ты, старина Гиббс, и впредь будут кормить девчонки вроде Иветт и побирушки вроде Вуди. Потому что ты, рабочий класс, на хрен никому не нужен.

Женевьев посмотрела на него едва не в ужасе, а потом – на Гиббса, уверенная, что сейчас он вскочит и швырнёт Клайву в лицо перчатку, вызывая на дуэль. Впрочем, у Гиббса не было перчатки, только кепка, свисавшая со спинки кровати.

– Да знаю, знаю, – проворчал Гиббс, опять наполняя стакан. – Всё знаю. Потому и… эх.

– Дядюшка Гиббс не любит люксий, – сказала Иветт, словно извиняясь. – Всё время сердится, когда о нём речь заходит. А у меня есть люксиевая стрекоза. Хотите, покажу?

– Сиди уж! – рявкнул Гиббс, но Иветт вскочила и кинулась к кособокому буфету, который, вместе с лежанками, столом и сундуком в углу, составлял всю обстановку подвальчика. Иветт долго рылась в буфете, потом вынула из него что-то, замотанное в тряпочку, поднесла, держа в ладонях на весу, бережно, словно великую драгоценность. Её острое личико приобрело вдруг какое-то детское выражение благоговейной восторженности, рыжие локоны распушились надо лбом, и Женевьев подумала, что эта девушка – совсем не вульгарная нахалка, как ей казалось раньше, а очень милое дитя. Она же в самом деле кормит Гиббса – из всех троих жителей подвальчика на Петушиной улице она одна имела работу и промышляла честным трудом.

– Вот! – радостно сказала Иветт и развернула тряпицу. Из её ладоней, жужжа и стуча разноцветными крыльями, выпорхнула стрекоза.

Она летела немного тяжеловато и гудела слишком громко, только так и можно было понять, что она не живая. Тельце её было сделано из меди, а крылышки выпилены из тончайшего ажурного стекла, и звенели, как мартовская капель, блестя в свете стоящей на столе лучины и переливаясь всеми цветами радуги. Стрекоза летела лениво, будто не проснулась ещё от долгого сна, описала пару кругов над столом, зависла, опять покрутилась. Иветт вытянула ладонь, стрекоза степенно подлетела и нырнула обратно в мятую тряпочку, служившую ей домом.

Это была механическая игрушка, оживлённая капелькой люксия. Такие игрушки стали естественным следствием появления големов – Женевьев не раз видела в богатых домах механических птичек, лягушек и даже собак, которые тявкали почти как живые, только низко и как-то скрипуче. У неё и самой была такая птичка в детстве, но Август леБейл рано лишил свою воспитанницу игрушек. Прежде чем забрать птичку, он объяснил погрустневшей девочке, что люксия, который тратится на оживление птички, хватило бы на отопление дома рабочей семьи. «Хорошо, – сказала тогда семилетняя Женевьев, стараясь не шмыгать носом. – Пусть греются».

– Это ей хахаль подарил. Богатенький, – значительно изрёк Вуди из-под стола, чавкая утиным крылышком, за что немедленно получил подзатыльник от дядюшки Гиббса.

– Поговори у меня ещё! Ишь ты!

Иветт густо покраснела, чего Женевьев никак от неё не ждала, и торопливо спрятала своё сокровище обратно в буфет.

ГЛАВА ШЕСТАЯ,

в которой принцесса Женевьев посещает «Гра-Оперетту»

Со своим спасителем, единственным, кому, по её собственному признанию, она целиком доверяла, за долгие унылые дни, проведённые в подвальчике на Петушиной улице, Женевьев почти не общалась. Джонатан много спал, а когда не метался в бреду, то или лежал, или сидел, тяжело опираясь о столешницу, и смотрел на принцессу тревожным, смущённым взглядом. Поговорить они не могли, потому что в подвале всё время кто-то был – то щебетушка Иветт, то пронырливый Вуди, а Дядюшка Гиббс так и вовсе отлучился из дому один только раз, когда у него адски разнылся зуб и пришлось посетить зубодёра. Но как раз в эту его отлучку Джонатан спал, и Женевьев не хотелось прерывать его сон, в кои-то веки тихий и мирный, не несущий оттенка тяжёлого забытья.

Так что им оставалось только переглядываться через стол да вздыхать, и эти переглядывания и вздохи расценивались не вполне верно. Клайв то и дело кидал на своего друга выразительные взгляды, которых тот, естественно, не понимал, поскольку ни капли не был повинен в том, в чём его подозревали. Женевьев и сама смотрела на него не как на мужчину, а как на защитника, опору, как на слугу в конце-то концов. Ведь она была его принцессой, а он – её лейбгвардейцем… да что там – все ей лейб-гвардией, по сути дела. Она видела, что ему очень хочется поговорить с ней, быть может, попросить у неё прощения, что валяется тут с дыркой в боку вместо того, чтобы, не щадя сил и жизни, попытаться вывезти принцессу из столицы. Но она понимала, и она была готова терпеть. Терпение – великая добродетель.

Как-то раз, спустя две недели после побега из дворца Сишэ, Джонатан, уже выздоравливающий, но ещё не очень окрепший, полулежал на кровати, откинувшись на тощую подушку, свёрнутую валиком, а принцесса Женевьев читала ему вслух газету. Для неё это не было странно, поскольку Август ле-Бейл нередко заставлял её читать вслух газеты, а затем анализировать прочитанное, и жестоко распекал за допущенные ошибки или недостаточно критическое отношение к статьям. Газеты, говаривал он, – это море лжи, где из пены огромных волн изредка взблескивают брызги истины. Он учил её ловить и видеть эту истину, и ещё учил угадывать по тону и характеру газетных выдумок, кто стоит за этими выдумками и чего добивается, распространяя их в народе.

Так что читала она в тот вечер скорее для себя, чем для Джонатана, но он слушал её очень внимательно, и нахмурился, когда Женевьев дошла до страницы криминальной хроники, где значилось, что расследование «инцидента во дворце Сишэ» близится к завершению.

Никакого упоминания о кончине короля Альфреда за все эти недели в газетах не появилось.

С лежанки дядюшки Гиббса раздался негромкий храп, и Джонатан с Женевьев повернули головы одновременно. Так и есть – старика к вечеру разморило. Надо было пользоваться моментом.

– Простите, – выдохнул Джонатан. – Простите меня, я…

– Успокойтесь, – Женевьев сложила газету и взглянула на него строго и кротко, как глядела прежде на Клементину, когда та начинала жаловаться, что у её высочества недостаточно много платьев. – Вы ни в чём не виноваты. К тому же ваш друг нам поможет.

– Да, поможет, – убито сказал Джонатан. – Но если бы я был умнее, нам бы вообще не пришлось к нему обращаться. И вы уже были бы…

Он замолчал, как будто вдруг осознав, что понятия не имеет, а где уже была бы его принцесса, если бы всё шло согласно её планам. Его вопросительный взгляд был достаточно красноречив, и Женевьев, поколебавшись, ответила:

– Рано ещё говорить об этом, но… Мне нужно на остров Навья. И как можно скорее.

– На остров Навья! – повторил Джонатан так громко, что Дядюшка Гиббс всхрапнул на полтона громче. Джонатан тут же смолк. Храп возобновился, и Джонатан продолжал уже тише: – Ваше высочество, с тех пор, как там появился люксий, остров объявлен государственной секретной зоной. Попасть туда можно только по специальному направлению от Малого Совета и… я не думаю…

– Я должна попасть туда, сударь, – спокойно сказала принцесса Женевьев. – Вы поможете, потому что больше мне просить некого. И довольно пока об этом, обсудим остальное, когда окажемся за городскими стенами.

– Мне так жаль, что вам приходится жить тут… в этой дыре… И я не знаю, как скоро…

– О, это как раз не беда. Мне не привыкать, – сказала принцесса.

Затем вновь подняла газету и продолжила чтение криминальной хроники.

За этим идиллическим времяпрепровождением застал их Вуди. И по одному взгляду на его сбившийся набок, взъерошенный хохолок Женевьев поняла, что дни её заточения в подвальчике на Петушиной улице подошли к концу.

– Облава! – выпалил Вуди с порога, да так пронзительно, что дядюшка Гиббс мгновенно проснулся и порывисто сел в кровати. – От Речных ворот и вдоль набережной всё прочёсывают, будут здесь через четверть часа, а то и раньше!

– Вот твою же мать! – взревел дядюшка Гиббс. – Так, ребятишки, а ну… куда ж вас… сейчас придумаем чего-нить…

– Надо уходить, – сказал Джонатан, поднимаясь с постели. Он ещё почти не вставал, и слегка шатнулся, поднимаясь. Женевьев инстинктивно дёрнула рукой, чтоб придержать его, но воспитание взяло верх над инстинктом, так что Джонатану пришлось довольствоваться для опоры спинкой кровати.

– Мы должны найти Клайва. Сколько времени сейчас? Девять? Он или в гарнизоне, или в «Рыжем еже»…

– Он в «Гра-Оперетте», – охотно сообщил Вуди, подпрыгивая на правой ноге – грядущая облава приводила его в полный восторг. Ещё бы, ловили-то не его. – Иветт говорила утром, что он за ней зайдёт после спектакля. Так что они сейчас там! Только это, сударь, вам же доктор сказал ещё дня три никуда не ходить.

Джонатан даже не посмотрел на него. Он озирался, и Женевьев не сразу поняла, что именно он ищет. А когда поняла, встала и, подойдя к сундуку, откинула крышку. Дядюшка Гиббс крякнул, дивясь такой бесцеремонности. А Женевьев даже в голову не пришло, что она совершает нечто предосудительное, – она слишком привыкла быть хозяйкой и никогда в жизни ещё не бывала гостьей.

– Ваш мундир. И шпага. И пистолеты. – Она выложила всё это на стол и, сев на стул, отвернулась к стене, спокойно дожидаясь, пока Джонатан торопливо оденется. Долго ждать не пришлось – хоть ему и мешала рана, но он был военным, в конце концов.

– Держите. – Он протянул ей один из пистолетов. Клайв принёс пару, на всякий случай, зная, что рано или поздно они понадобятся. – Стрелять умеете? Ах, простите, да. Умеете, – добавил он, видимо, вспомнив, как она целилась в убийцу в спальне своего отца.

– Может, лучше бы Вуди сбегал? – тревожно глядя на них, спросил Гиббс.

– Не успеет. У нас не больше четверти часа. Должно быть, кто-то донёс. Может быть, лекарь. Хотя лекарь бы сразу указал дом, не стали бы прочёсывать целый район. – Джонатан прицепил к поясу шпагу и сунул пистолет за ремень. Потом посмотрел в растерянное лицо старого рабочего. – Благодарю вас, господин Гиббс, за помощь и кров. Мне жаль, что не могу отплатить вам ничем другим. – Он говорил чистую правду, ибо пятнадцать риалов, добытые им накануне ранения, целиком ушли на уплату доктору и заживляющую мазь для его раны. – Благодарю от всего сердца, и от лица моей… от лица госпожи Клементины.

– А у ней самой язык отсох бы, если б «спасибо» сказала, угу, – проворчал Вуди, но Женевьев не удостоила его взглядом. Она лишь слегка наклонила голову, подарив Гиббсу нечто среднее между кивком и поклоном, и первой шагнула к двери.

– Я запомню этих людей, – сказала она Джонатану, когда они оказались на улице, впервые за долгие две недели.

Они пересекли улицу, двигаясь в направлении, противоположном Речным воротам, и стараясь шагать не слишком поспешно. От пятнадцати риалов осталась кое-какая мелочь, и за первым же поворотом Джонатан поймал кэб. Покатились с ветерком и в полном молчании за четверть часа доехали до площади Воссоединения, где между жавшимихся друг к другу, почти соприкасающимихся крышами кирпичными домами величественно возвышалась «Гра-Оперетта» – самый модный, хотя и не самый благонравный и уважаемый театр в Саллании.

Принцесса Женевьев бывала в опере дюжину раз в сезон – это было частью её воспитания. Джонатан не бывал в опере ни разу, потому что там, где он вырос, не было театра, а за четыре месяца службы у него так и не выдалось свободного дня. Увы, ни у кого из них не было в этот вечер возможности приобщиться к столичному искусству. Спектакль как раз закончился, и у парадного входа толпилось множество людей, среди которых были дамы в атласных капорах и лисьих шубках поверх декольте, важные господа в цилиндрах, фраках и с длинными черепаховыми тростями, плечистые работяги в брезентовых куртках и кепках, лихо сдвинутых на затылок. Дамы и господа были зрителями из лож, работяги – зрителями из партера. Стучали подковы коней и спицы кэбов, с хлопками откидывались подножки карет, все возбуждённо переговаривались, вскрикивали и смеялись – премьера, видать, удалась на славу. Принцесса Женевьев и её лейб-гвардеец тихо обошли эту гомонящую толпу и оказались у служебного входа, надеясь потихоньку проникнуть внутрь.

Увы, и там их встретила толпа, на сей раз состоящая из галдящих молодых людей, одетых лучше, чем рабочие из партера, но куда более потасканных и развязных, нежели дамы и господа из лож. То были клакеры – завсегдатаи балконов и бельэтажа, профессиональные зрители, высококвалифицированные рукоплескатели и опытные освистатели. Не далее как сегодня вечером Женевьев видела в газете объявление от конторы, где работали эти молодчики. Контора предоставляла свои услуги начинающим актёрам и малоизвестным труппам, по вполне приемлемому тарифу: аплодисменты – восемь пенсов, овация – десять пенсов, бурная овация стоя с криками «браво!» – двадцать пять пенсов, освистание конкурента с закидыванием сцены тухлыми яйцами – один риал пятьдесят пенсов.

Эта почтенная публика и встала преградой на пути Джонатана и принцессы.

– Глядите-ка, какая красотка! – воскликнул один из молодых людей, а другой возразил:

– И совсем не красотка, у тебя повылазило, что ли, Майло? Или забыл пенсне?

– Вы это куда нацелились, уважаемые? – спросил третий, пока остальные обступали пару со смешками и нехорошими ухмылками.

Джонатан спокойно и твёрдо взял Женевьев под локоть.

Женевьев напряглась всем телом, но вовремя спохватилась и не стала отстраняться.

– Прошу пропустить, господа. Мы с супругой спешим засвидетельствовать почтение господину Буви. Вряд ли он будет долго ждать в гримёрке.

Даже в такой суматохе и спешке он сумел разглядеть на афише возле театра имя главной звезды сегодняшнего вечера.

– Ха, так вас и пустят к господину Буви, ишь ты! С чего бы такая честь? Не похожи на толстосумов, да и на герцогов не особо…

– Нас проведёт Иветт. Гримёрша. Мы условились о встрече. Вы дадите пройти или нет?

Ухмыляющиеся рожи, окружавшие их, наконец подались назад, расступаясь. Женевьев выдохнула. Ей было страшно стоять среди этих развязных, агрессивных людей, явно искавших драки. Но Джонатан был так спокоен, и говорил с ними так непринуждённо, и так вовремя и естественно упомянул Иветт, которую они, разумеется, знали… Он вновь спас свою принцессу, на сей раз – от унизительного приставания хулиганов. И это было, быть может, в чём-то важнее, чем спасение от рук убийцы.

– К господину Буви-и, – протянул кто-то им вслед, когда они были уже на крыльце. – Видали? Этот цыплёнок сам ведёт жёнушку любезничать с первым юбокозадиральщиком столицы. Вот же умора!

– Ещё и свечку подержит, – заверил кто-то, и клакеры дружно загоготали, а Женевьев скользнула в дверь, приоткрытую перед ней Джонатаном, и, когда уличный гомон остался наконец позади, перевела дух.

– Как они вульгарны, – проговорила она, и Джонатан хмуро промолчал, хотя ей почудилось, будто он хотел ответить что-то, но в последний момент придержал язык.

Им долго пришлось бы плутать в опустевшем после спектакля театре, но тут, к счастью, Иветт сама выбежала к ним из боковой двери, которой они даже не заметили.

– Я вас увидела в окно! Что случилось? – воскликнула она, и её вопрос повторил, выглядывая из той же самой коморки, растрёпанный и взъерошенный Клайв. Вопрос Иветт прозвучал недоумённо, вопрос Клайва – в высшей степени неодобрительно. Женевьев удивилась, отчего это Джонатан вдруг покраснел до самых ушей; но смущение тут же прошло, и Джонатан быстро рассказал, что произошло на Петушиной улице.

Клайв выругался, выходя наконец в коридор и почемуто одёргивая на ходу ремень.

– Проклятье! Я слыхал про то, что готовится рейд, но вроде это были всего лишь слухи. Джонатан, ты белее люксия, что с тобой? Рана опять открылась?

– Всё в порядке, – тот поморщился, то ли от напоминания о боли, то ли от самого вопроса. – Клайв, нам нужно что-то делать.

– Знаю, знаю, дай подумать. Чёрт, куда бы вас пристроить хоть на ночь, а завтра…

– Я не об этом. Нам пора выбираться из города, сейчас. Этот рейд может быть не последним, особенно если они уже напали на след. Прятаться дальше нет смысла.

– Тебе надо бы отлежаться ещё…

– Не надо, – яростно ответил Джонатан и скрипнул с досады зубами. – Просто сделай, что я прошу… если можешь.

Клайв вздохнул. Потом почесал в затылке.

– По правде, как раз на днях тут подвернулся один вариантец, только… Я думал, стоит ещё немного подождать. Но раз ты говоришь, что не стоит, – добавил он, когда Джонатан опять собрался возмущаться, – я тебе верю. Сдохнешь от кровопотери – будешь сам виноват.

– Разумеется. Что за вариант, Клайв?

Клайв посмотрел на Женевьев как-то странно, словно оценивая. Потом спросил:

– Вам точно надо валить из города, дамочка? Носом крутить не станете? А то видал я, с какой вы физиономией в доме Иветт гостили.

– Клайв, – укоризненно начала Иветт, но тот оборвал её, резко мотнув головой.

Женевьев слегка вздёрнула подбородок и ничего не сказала.

И тут Ортега почему-то ухмыльнулся, широко, и, как ей показалось, злорадно.

– Ладно. Тогда пошли. Тут как раз недалеко.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ,

в которой труппа доктора Мо приезжает в столицу, а затем покидает её, ко всеобщему облегчению

Помимо «Гра-Оперетты», в Саллании существует множество других театров, балаганов и увеселительных заведений самого разного толка.

Есть театр «Монтрер», где сцена и фойе освещается люксиевыми лампами, стены украшены позолоченной лепкой, а потолок в зрительном зале разрисовывал фресками сам Никалос Дамо. В этом театре никогда не увидишь рабочего или мелкого бакалейщика, да и клакерам там кормиться нечем, ибо труппы, дающие представления в «Монтрер», слишком ценят себя и своё искусство, чтобы заводить публику с помощью лжи.

Есть ещё несколько театров поскромнее, с репертуаром «Гра-Оперетты», но не таких больших и модных, а потому дающих по три-четыре спектакля в неделю. Есть Народный театр имени Сорок девятого года, построенный во времена революции и, по чьей-то бюрократической оплошности, так и не закрытый после восстановления монархии. Там дают весьма малопристойные пьесы, во время которых у актрис частенько юбки задираются до самых подвязок, и величиною если не таланта, то ляжек актрисы эти каждый вечер привлекают в зал толпы народу.

Наконец, тем, кому не хватило даже пятидесяти пенсов на место в партере Народного театра, остаётся дождаться ярмарочного дня и отправиться на площадь Справедливости. Там раскинется целый городок балаганов, помостов и просто ограждённых площадок на мостовой, где развлекают почтенную публику жонглёры, акробаты, чревовещатели, кукловоды и дрессировщики диких лесных кошек.

И вот там-то, на площади Справедливости, в тот самый день, когда приключился инцидент во дворце Сишэ, разбил свою палатку «Анатомический театр доктора Мо».

Они явились, когда места на площади уже почти не осталось, и заняли скромный уголок впритык к улице ЛеГия, между палаткой зубодёра и шатром бородатой женщины. У них была всего одна повозка, из которой достали доски, балки, занавеси и лебёдки, и за ночь сколотили из всего этого небольшой помост с закулисьем. К утру новое сооружение уже вовсю пользовалось вниманием зевак, и внимание лишь усилилось вечером, когда новая труппа дала своё первое представление.

Оно имело огромный успех, так как открывал и закрывал занавес самый что ни на есть настоящий голем.

Для богатой и знатной публики «живые» люксиевые машины были не в диковинку, но уличному отребью путь был заказан что в изящные салоны, что в рабочие залы фабрик. Все знали о големах, об этих огромных жестяных болванах, которые двигались, как настоящие люди, только не могли говорить, думать, видеть, чувствовать и дышать – а в остальном ну в точности как живые. Голем доктора Мо был не так уж велик, пониже среднего мужчины и даже, пожалуй, пониже средней женщины. Голова у него была квадратной и лишённой лица. Однако соединение сварочных швов на жести создавало жутковатую иллюзию неких фантасмагорических черт, которые мог разглядеть дотошный зевака, наделённый богатым воображением. Голем был одет в брезентовую жилетку, распахнутую на груди и обнажавшую его абсолютно плоский железный живот и неестественно тонкую, с точки зрения человеческих пропорций, талию. Также на големе были короткие шерстяные штаны, вот только ходил он босиком, и каждый шаг его отдавался грохотом и скрежетом на всю площадь, привлекая любопытных. Когда толпа собралась достаточная, голем медленно и по-своему величаво начал крутить лебёдку, раздвигая занавес. Но даже когда сцена оказалась открыта взгляду, зрители ещё глазели какое-то время на этакое диво, живое свидетельство технологического прогресса и великих возможностей люксия. И только потом, наглазевшись, взглянули на сцену.

На сцене они увидели труп.

Труп принадлежал мужчине и был ещё достаточно свежий, чтобы не отпугивать запахом, но и достаточно лежалый, чтобы походить на живого человека не больше, чем голем. Он располагался на столе, покрытом девственно белой скатертью, и пятки его вызывающе торчали из-под полупрозрачной простыни. Над трупом стояли двое: мужчина в белом фраке и мужчина в чёрном фраке. Мужчина в белом фраке был Паулюс ле-Паулюс, импресарио, идейный вдохновитель и рифмоплёт; мужчина в чёрном фраке был доктор Мо.

Паулюс ле-Паулюс представил доктора Мо почтеннейшей публике и объяснил, что только сегодня и только один раз, а также в течение последующих пятнадцати вечеров, почтенная публика сможет узреть новейшее и любопытнейшее в мире зрелище, приближающее к познанию сути жизни и смерти. Доктор Мо, почётный член медицинских академий в Гальтаме, Миное, Лаплунии и Турендии, впервые и только для почтенной публики готов провести уникальный опыт, скрываемый доныне от глаз непосвящённых, ибо способность его поражать умы и открывать знания поистине безмерна. И так далее, и так далее – Паулюс ле-Паулюс заливался соловушкой, завлекая, искушая, но не рассказывая ничего конкретного. В сочетании с застывшим големом у лебёдки и трупом с его торчащими пятками всё это производило самый интригующий эффект из возможных.

Поэтому когда импресарио наконец смолк и скрылся в тени кулис, а доктор Мо вынул из чемоданчика скальпель и с невозмутимейшим видом вскрыл трупу грудную клетку, по толпе пронёсся столь мощный и глубокий вздох, словно присутствующим и впрямь открылось бог весть какое великое знание, а не внутренности лежалого мертвеца.

Обращаясь к напирающей толпе, доктор Мо прочитал короткую лекцию о строении человеческого тела, продемонстрировал ошалевшей публике сердце, печень и селезёнку «препарируемого объекта», затем небрежно свалил всё это в стоящее под столом жестяное ведро, поклонился, лебёдка опять затрещала в унисон с суставами голема, занавес сомкнулся, и публика взорвалась аплодисментами.

На следующий день акробаты, чревовещатели и даже бородатая женщина сидели без клиентов. Все оборванцы Саллании сгрудились вокруг Анатомического театра. Появление голема сорвало овацию. Появление Паулюса ле-Паулюса вызвало не меньший энтузиазм публики. Ну а доктор Мо вообще стал самым популярным мужчиной в столице после господина Буви. Труп был сегодня новый, и это многих разочаровало.

Представление, столь же короткое и насыщенное полезными сведениями, как накануне, вновь имело огромный успех. Медь, ассигнации, а иногда и серебро лились рекой в чемодан для пожертвований, стоящий у ног голема возле сцены. Это был настоящий фурор. Назавтра об Анатомическом театре кричали все бульварные газеты.

А ещё через день явился патруль городской стражи, возглавляемый капралом Клайвом Ортегой, – разбираться, а если надо, то и арестовывать.

Доктор Мо был человеком творческим, непонятым и печальным. Поэтому разговаривал за него Паулюс, в котором бойкости, наглости и смекалки хватало на двоих. Уже через четверть часа суть дела стала для Клайва Ортеги ясна. Пронырливый мошенник ле-Паулюс откопал в каком-то паршивом трактире унылого, отчаявшегося, готового свести счёты с жизнью лекаря-неудачника, который в жизни не вылечил ничего тяжелее запора, но умел красиво и аккуратно резать, а также трагически глядеть вдаль. Этого было довольно, чтобы сколотить какое-никакое дельце. Тем более что у ле-Паулюса был голем, которого тот, используя свои небольшие навыки чревовещания, последние полгода выдавал за первого в мире голема с настоящей живой душой. Дело это само по себе оказалось не слишком прибыльное, а вот в качестве пикантной приправы к Анатомическому театру – очень даже сгодилось.

Капрала Ортегу, впрочем, интересовала не гениальная находчивость Паулюса ле-Паулюса, а два куда более простых вопроса: откуда взяли голема? откуда берёте трупы?

С трупами всё оказалось просто. Паулюс показал Ортеге бумажку, заверенную старшим лекарем городской больницы для бедных, согласно которой за небольшое пожертвование господину ле-Паулюсу разрешалось раз в сутки забирать из больницы тела безвестных бродяг, скончавшихся в течение дня. Всё равно этим беднягам было уготовано место в общей могиле – так пусть хоть напоследок послужат искусству. С големом, однако, вышла заминка. Никаких документов на него у лицедеев не было, однако, поскольку никто в городе не заявлял о пропаже подобного механизма, напрямую обвинить труппу доктора Мо в воровстве было нельзя. Клайв нутром чуял, что здесь что-то нечисто, однако доказать ничего не мог. Поэтому ограничился внушительным взглядом и обещанием «присматривать за вами, ребята», и ушёл с нехорошим чувством под ложечкой. Слово он сдержал и в самом деле ещё несколько раз отправлялся посмотреть представление, сам не зная, на чём надеется поймать этих странных артистов, – но так ничего и не придумал.

На пятое или шестое посещение доктор Мо, до сих пор ограничивавшийся лишь крайне скупым медицинским монологом во время представлений, внезапно предложил Клайву выпить. Клайв от удивления согласился.

Расстались они друзьями, а на следующий день в «Рыжего ежа» ввалился умирающий Джонатан, и на какое-то время Клайв о докторе Мо и его соратниках – живых, неживых и жестяных – напрочь забыл. Да так, может, и не вспомнил бы, если бы они не напомнили о себе сами.

Успех Анатомического театра был хотя и велик, но огорчительно быстротечен. Жутковатое и необычное представление, привлекавшее толпу в первые вечера, очень скоро всем надоело. Надоел даже голем, ибо всё, на что он был способен, – это наклоняться вперёд-назад и крутить лебёдку, и это зрелище к концу первой недели отдавало рутиной не меньше, чем вскрытие грудной клетки и демонстрация сердца, шмякавшегося затем в ведро под столом. Доктор Мо был не только бездарным врачом, но и редким занудой, и даже оживлённая болтовня Паулюса ле-Паулюса не могла спасти положение. На восьмой день пришло всего десять зрителей, на десятый – только три, и никто из них не заплатил. А поскольку ле-Паулюс и его грустный доктор, вдохновленные первоначальным успехом, резво пропили и прогуляли всё заработанное за первые дни, оказалось, что им нечем даже заплатить завтра больнице за нового мертвяка.

Надо было или сворачиваться и уезжать на поиски нового хлебного места, или идти на криминал. Паулюсу уезжать не хотелось – он не распробовал ещё прелестей столичной жизни. Поэтому он заверил безутешного доктора, что решит проблему, а сам под покровом ночи пробрался в холодильную комнату больницы и бессовестным образом украл первый попавшийся труп.

Быть может, никто бы этого не заметил, если бы в больнице на следующее утро не дежурил особо дотошный лекарь. Он ценил своих пациентов и свои трупы. Он подал жалобу в караул. Что же это такое, писал он, сажая от возмущения кляксы на бумаге, что же за время такое пошло, раз уже даже труп без присмотра оставить нельзя.

Жалоба легла на стол Клайву Ортеге, державшему в гарнизоне караул тем утром. Клайв Ортега сразу всё понял. А поскольку он как раз подыскивал для Джонатана и его спутницы возможности выбраться из города, то немедленно надвинул шляпу на лоб и, сграбастав жалобу, отправился прямиком на площадь Справедливости.

В насыщенной беседе, произошедшей между ним, доктором Мо и господином ле-Паулюсом, было постановлено следующее. Ле-Паулюс раскается и вернёт труп на место (позже было дополнительно оговорено, что, так и быть, этим займётся Клайв). Труппа доктора Мо признает, что пик её славы в столице миновал, и покинет город – впрочем, не прямо сейчас, а в тот день, когда Клайв им скажет. И уедет она в расширенном составе. Господин Паулюс наймёт профессионального плотника, чтобы сподручнее было собирать и разбирать сцену, а к доктору Мо будет приставлена ассистентка, которая в будущем наденет костюм сестры милосердия и будет на сцене подавать доктору инструменты из чемоданчика. Этих двоих надо будет вписать в общий паспорт труппы, с которым Анатомический театр доктора Мо колесил по стране. Так они смогут проехать через любые ворота в столице.

Идея про ассистентку Паулюсу очень понравилась.

– Хорошенькая женщина! Именно то, что нам надо, – воскликнул он, энергично хлопая себя по колену. – И как я сам не додумался? Она оживит публику, можно даже не уезжать сразу…

– Нет, вы уедете сразу, – отрезал Клайв. – К тому же, по правде, ассистентка не такая уж и хорошенькая.

– С бородой?

– Что?! Нет, но…

– Нужна или хорошенькая, или с бородой. Закон мира лицедеев, мой друг, только так, а иначе от женщины на подмостках нет никакого толку.

– Уж какая есть. Или берёте её вместе с плотником, или едем в дежурную часть – оформлять дело о похищении трупа. Ну?

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5