Полагали, что ученые позволяют себе слишком много. Ладно еще раздобыли полотнище, в которое завернули когда-то отсеченную голову Карла Первого, и «подшили к делу» запекшиеся пятна его крови. Весной 1945-го воспользовались военной неразберихой и — опять же! — классовым сознанием твоих соотечественников, вскрыли несколько надгробий на оккупированных русскими землях — и получили вожделенные ДНК почивших принцесс Шарлотты и Федоры. В общем-то закрывали глаза даже на то, что ученое семейство не слишком вежливо сует нос в интимные места переписки коронованных особ. В ту, как ты понимаешь, часть, где одна престарелая матрона жалуется другой на невозможно кровавый оттенок мочи в ее ночном горшке и сетует на страшные мигрени. Однако ж когда речь зашла о царствующих особах…
— Да, я знаю. Их труды не всегда печатали, полемика вокруг теории была яростной, а смерть и теперь кажется мне странной.
— Почему же? Они ведь умерли от рака?
— Оба. И почти одновременно?
— Но доктор Рель? Он продолжает их исследования и, слава Богу, жив, отмечен «Wolfson History Prize»[21].
— это очень престижно. Преподает в Суссексе. Мартин Уоррен — между прочим, один из моих преподавателей — читает в Лондонском королевском колледже. Смею тебе напомнить, но «Пурпурную тайну» написали именно они. Разумеется, опираясь на труды матери и сына. И к слову, дорогуша, все это время мы воодушевленно возимся именно на их газоне. Ты не заметил? Где же обещанный призрак? Публика начинает сомневаться.
— Передай, пусть успокоится. Явление призрака состоится. Он явится немедленно из… этого самого хорошо утоптанного газона. Это не займет много времени. Просто хотелось, что называется, сверить часы. Иными словами…
— Можешь не извиняться — ты хотел убедиться, что я действительно имею представление об этом газоне. Отвечаю прямо: видел пару раз издалека. Убедился?
— Да-а, вполне! А почему издалека? Думаю, ты не пропускаешь погожего денька, чтобы поваляться на сочной траве. Может, даже снимаешь носки и бегаешь по ней босиком? Как в раннем детстве. А, дружок?
— Ты зло иронизируешь? Или шутишь?
— Ни то ни другое — готовлю почву для призрака.
— Она давно готова.
— Отлично. Тогда вставай, идем в комнату.
— Зачем?
— Там компьютер, дубина. На пальцах у меня не получится.
Большой монитор солидного компьютера занимал добрую половину рабочего стола.
Другая — была завалена бумагами разной степени важности, размера и толщины.
Клавиатура потому нашлась не сразу.
Еще некоторое время ушло на поиски мышки, которая в умелых руках Михаила Ростова благополучно обходилась без коврика, ловко перемещаясь по первому попавшемуся под руку листу бумаги.
Впрочем, все это уже было позади.
Монитор светился.
Мышь…
Необходимость в ней, собственно, уже отпала.
Картинка на экране минут десять оставалась неизменной.
И это, похоже, устраивало обоих мужчин.
Один — откровенно наслаждался произведенным эффектом.
Другой — столь же откровенно пытался прийти в себя и s относительно спокойно осмыслить увиденное. Не слишком успешно! Хотя и старательно.
— Я не знаю, Михаил. Но я… Я просто боюсь произнести это вслух.
— А я и не настаиваю на этом. Взирайте молча. Так даже эффектнее.
— Значит, это осуществимо?! Ты утверждаешь, что это осуществимо?
— Осуществимо. Могу написать крупными буквами. У тебя на лбу, если пожелаешь!
— Но не осуществлено?
— Вот ты о чем! Последний островок надежды? Понимаю. Увы. Он стремительно уходит под воду. Осуществлено.
— Я хочу это видеть.
— Да ради Бога! Но не сегодня же. Время, извините за напоминание, близится к… о! — пяти часам утра. Извольте, сударь, баиньки. Должен сказать, что гостевой диван у меня — отменный. Всякий, кто имел честь почивать на нем, а таковых…
— А когда?
— Что, прости?
— Когда я это увижу?
— Воистину сказано: кто о чем, а вшивый — о бане..
— Завтра?
— Хорошо — завтра.
— В десять?
— Возможно.
— Завтра ровно в десять, Михаил. Ты мне обещал.
Англичанин выпил еще изрядную порцию водки «Юрий Долгорукий».
Потом, не раздеваясь, рухнул на «гостевой» диван Михаила Ростова.
И затих.
Четыре часа, оставшихся до назначенного срока, он не сомкнул глаз.
Лежа без движения на старом, продавленном диване, источавшем странный, но в целом малоприятный букет чужих запахов, он думал.
Звездный час репортера Гурского
Он пришел.
А вместе с ним, как и полагается, явилась Она. Слава.
Но — Бог ты мой! — в каком же шутовском, оскорбительном обличье явилась эта пара.
Мерзкая пародия.
Дьявольское кривое зеркало, в котором, кривляясь, отразилась сокровенная мечта.
Проступит такое через пелену ужаса в удушливом ночном кошмаре — и дикий, нечеловеческий вопль рвется из груди спящего. А тело покрывается тонкой пеленой холодного пота.
С Гурским все обстояло именно так, с той лишь разницей, что происходило наяву.
И оттого было еще страшнее.
Возможно, коллеги, не питавшие к нему добрых чувств, порадовались бы теперь — в душе или вслух — идиотской ситуации, в которой Сергей Гурский погряз с головой.
Причем исключительно по собственной инициативе.
Но этой малости лишены были коллеги-журналисты, ибо напасть внезапной репортерской славы осенила и их своим черным крылом.
Неделя, минувшая после выхода в свет очередной, вампирской сенсации «от Гурского», была полна событиями.
Можно сказать, они взорвали, искорежили, вдребезги разнесли замшелый мирок скандальной в меру — и в меру же желтой газеты.
Ощущение было такое, словно кто-то, возможно, сам репортер Гурский, неведомо с какой дури рванул в маленьком редакционном офисе боевую гранату.
Случись — не приведи Бог! — такое на самом деле, крови было бы, разумеется, много больше. Зато шума: воплей, визга и грохота — совершенно определенно! — гораздо меньше. И звериная сила взрывной волны вызвала бы резонанс куда меньший, а потому меньше случилось бы разных неприятностей материального и нематериального характера.
А их произошло предостаточно.
Главного редактора в компании, разумеется, с Гурским вызывали в прокуратуру, еще какие-то официальные инстанции и общались, надо сказать, без всякого пиетета.
Бесцеремонно требовали объяснений, грозили административными карами, и, похоже, кое-что малоприятное и материально ощутимое обрушилось-таки на повинные головы.
Неожиданно забурлила безответная, бестолково отшумевшая свое в девяностых общественность.
Ожил вдруг какой-то народец.
Редакцию осаждали мрачного вида люди с осиновыми кольями, назначение которых ни у кого не вызывало сомнений.
Другие люди митинговали возле тюрьмы и прокуратуры, требуя выдачи Степана Грача или — на крайний случай! — вскрытия его могилы.
Однажды ночью свое отношение к происходящему выразила малочисленная компания местных сатанистов. Проникнув в многострадальный офис редакции, они совершили черную мессу, в том, правда, изрядно усеченном варианте, на который хватило хилой фантазии и скудных возможностей.
В конечном итоге это было все-таки меньшим злом, ибо оргия ограничилась мученической смертью двух котов, одного петуха, массовым распитием дешевого местного вина и столь же массовым совокуплением — прямо на редакционных столах и диванах. Стены при этом были расписаны и разрисованы обильно, правда, безграмотно.
Но это служило слабым утешением.
— Все, — сказал главный, глядя на Гурского белыми от бешенства глазами. — Уйди. Исчезни. Сделай так, чтобы я тебя не видел, не слышал и… не вспоминал.
— Долго? — деловито поинтересовался Гурский. Такое уже случалось. Новаторским был только масштаб.
— Не знаю.
— Значит, в отпуск.
Гурский и сам чувствовал, что земля горит под ногами. Было ему неуютно и… страшно.
Впервые за сорок с лишним лет он устрашился того, что сам сотворил.
Было противно, тревожно, зябко.
«Кошки скребут», — говорят в таких случаях.
А Гурский говорил: «колбасило».
«Колбасило» его здорово — так и проходила мирская слава.
Мимо проходила.
Вместо того чтобы катить в золоченой колеснице в лавровом венце, венчающем гордую голову, Гурский оказался где-то сбоку, в толпе, на обочине.
И фонтан холодной жижи брызнул из-под колес колесницы, с ног до головы окатив его вонючей грязью городских стоков.
Скверно.
Так скверно, пожалуй, Гурскому не было еще никогда.
Ехать — убираться в нечаянный отпуск, — как назло, тоже было некуда.
Ибо — не на что.
Занимать в такой ситуации — себе дороже.
Выход нашелся.
Однако ж был он убогим и безрадостным, как вся теперешняя жизнь.
Потому что — вынужденным.
Иначе ничто, никакая сила на свете не заставила бы Сергея Гурского униженно проситься на постой к одной из многочисленных своих подруг и тайно, под покровом ночи, на собственных плечах переносить скудные пожитки на окраину города, в маленький домик, утопающий в пышной зелени запущенного сада.
Выбор подруги был не случаен.
Дама не входила и в первую десятку «свиты» репортера Гурского, скорее — давно и безнадежно была отнесена им к разряду аутсайдеров. Из тех, чьи адреса и телефоны в записной книжке хранят на случай крайней степени опьянения или других малопрезентабельных обстоятельств.
Они, к слову говоря, и наступили.
Четвертые сутки Гурский отсиживался в подполье, нещадно пил, закусывая исключительно немытой смородиной с куста, и спал — тяжелым, неспокойным сном пьяного, обиженного, загнанного в угол человека.
Избранница до поры терпела.
Ибо была не очень молода, разумна, к тому же работала Медицинской сестрой в единственной городской больнице и потому не слишком верила вампирским историям, которые пьяный Гурский выдавал сериями, сильно варьируя сюжетную линию в зависимости от настроения, времени суток и степени опьянения.
Словом, вампиров женщина не боялась.
Однако водворение в пустом, одиноком доме забавного, незлого, небуйного и относительно приличного внешне молодого мужчины устраивало ее вполне.
Больным фантазиям Гурского хозяйка подыгрывала една ли не с удовольствием. Собственно, выходило почти развлечение: обвешивать окна вязками молодого чеснока, им же обкладывать пороги.
Рассыпать по полу толченую лаванду.
Брызгать стены святой водой.
Расставлять по углам маленькие распятия, коих Гурский предусмотрительно закупил изрядное количество.
Других способов борьбы с вампирами постоялец, к счастью, не знал, и отливать серебряные пули из старых дедовских пуговиц не пришлось.
Да и не было в доме скромной сорокалетней медсестры серебряных пуговиц.
Откуда бы им там взяться?
Единственным обременительным — или уж по крайней мере не слишком приятным — требованием постояльца была ежедневная проверка его почты: дома, в редакции, абонентском ящике на местном почтамте.
Почты, правда, не поступало.
И обежать после работы несколько хорошо известных адресов было, разумеется, несложно. Но взгляды, короткие восклицания, реплики, а то и откровенно насмешливые вопросы изрядно портили ей настроение.
Но в конце концов это были всего лишь издержки.
Она полагала, что скоро привыкнет, и была почти счастлива.
Другое дело Гурский — с ним происходили теперь любопытные метаморфозы.
Говорят, такое случается с вдохновенными творцами, которые в конечном итоге начинают верить тому, что родилось в пучине собственных фантазий.
Часто оказывается, что люди эти не вполне здоровы психически.
Бывало, впрочем, что рассудок их туманился только на время.
Нечто похожее происходило с Гурским.
К тому же сказывалось, надо полагать, изрядное количество чистейшего медицинского спирта, слабо разбавленного настоем каких-то трав.
Но как бы там ни было, ночной визит вампира Степы с каждым днем становился все более реальным и — главное! — незабываемым эпизодом богатой приключениями репортерской жизни.
И крепла уверенность в том, что страшная фантасмагория на этом не закончена.
Отнюдь.
Она только начинает разворачиваться в его, репортера Гурского, жизни.
А вместе с ней неслышно, неощутимо вползает незримый, но бесконечный кошмар.
Страх, подсознательный, непонятный, беспричинный, не оставлял Гурского даже во сне.
Он спал, хотя день уже давно клонился к вечеру, и, по всему, чувствовал себя не слишком уютно.
Крупная холодная капля пота скатилась по лбу, оставив влажный след, перевалила через неширокую светлую бровь, скользнула по отекшему веку и добилась-таки своего — растревожила спящего.
В глазу защипало.
Гурский заворчал недовольно, потер глаз тяжелой рукой.
И… проснулся.
В маленькой спаленке было прохладно.
Окна распахнуты в сад, ветви кустарников лежат на подоконнике, дотягиваются до подушки.
Сыро. Близился вечер, влагой дышали земля и травы.
Сумеречно. Солнце еще только клонилось к закату, но маленький дом, затерянный в буйной поросли деревьев и кустов, оно уже не различало в зеленой массе, не дотягивалось до него прямыми яркими лучами. В доме стоял полумрак.
И прохлада.
«Как на кладбище!» — неожиданно зло подумал Гурский.
И вспомнил Степу.
Ужас холодной лапой немедленно вцепился в горло, перехватил дыхание. Но опустил скоро.
«А фиг тебе! — ехидно подумал Гурский. — Не твое пока время. Солнышко еще того, только клонится к горизонту. Ждать до полуночи — почитай, целую вечность».
— Ну и дурак. — Тихий, вежливый голос вспорхнул еле слышно сзади, из-за спинки кровати. — Хоть и журналист, а дурак. Читаешь всякую чушь да слушаешь бабкины сказки.
— Кто?!
Гурский начал медленно подниматься на кровати, но, как бывает в минуты крайней степени ужаса, тело отказалось подчиняться.
Он и не стал пытаться — сразу же понял: не сможет даже пошевелиться.
Говорить, правда, как выяснилось, мог.
Правда, тихо и каким-то хриплым, не своим голосом.
Но Степе было все равно.
Аккуратно, бочком, словно боясь потревожить даже самую малую вещицу или совершить иной беспорядок, протиснулся он к изголовью кровати.
Внимательно посмотрел на Гурского светлыми, в рыжину, маленькими глазками, осуждающе качнул головой.
Однако — едва заметно.
А говорил по-прежнему тихо, вежливо, почти ласково.
И на стул, заваленный скомканной одеждой Гурского, умудрился сесть так деликатно, что не потревожил ни одной из засаленных, потных тряпок.
На самый краешек и вместе с тем плотно, уверенно, так, что у Гурского не возникло ощущения, что пришельцу сидеть неловко.
Впрочем, никаких иных ощущений, кроме животного страха, у Гурского и так не возникло.
А Степан, словно почувствовав это, поспешил успокоить:
— Ты не бойся, в прошлый раз я тебе то же говорил: не бойся. И видишь, обошлось, не тронул тебя. И никого не тронул. И теперь не трону.
— Тебе… чего? — Сохранив способность общаться, Гурский тем не менее говорить мог только так, односложно. Словно поменявшись со Степаном ролями.
— Мне? Если б знать. Нет, не знаю, ничего не знаю, недавно по земле хожу. Совсем недавно.
— Тебе сорок лет.
— Это было. Теперь по-другому надо считать, но я не умею. Он научит. Скоро увижу его. Знаю, что скоро. Тогда и узнаю все. Он недалеко, здесь.
— Дракула?
— Это вы говорите так, люди. Так называете его.
— Чего тебе надо?
— Не знаю пока. А узнаю — скажу. Тогда — скажу. Спи пока. Я тоже много сплю теперь. А раньше не мог. Спать хорошо. Спи.
Степан вдруг приподнялся на стуле и потянул к Гурскому руку.
Бледную, тонкую руку, покрытую множеством мелких веснушек.
Раньше, когда Степан был жив, веснушки, наверное, были рыжими, и оттого кожа его казалась рыжеватой.
Теперь мелкая россыпь веснушек отдавала синевой.
Рука, тянущаяся к Гурскому в дымчатых сумерках уходящего дня, казалась свинцово-синей.
Еще почудилось Гурскому, что она холодна и тяжела, как свинец.
И от этого стало еще страшнее.
Мирным заверениям Степы Гурский не верил, а тот тем временем дотянулся до его лица и опустил страшную ладонь на лоб Гурскому.
Опустил аккуратно и почти ласково, но Гурский немедленно почувствовал тяжесть могильной плиты и ледяное ее же прикосновение.
«Это смерть», — слабо шепнуло угасающее сознание репортера.
И, собрав, что было мочи, уходящие жизненные силы, он закричал.
Неожиданно громко и отчаянно:
— Не-е-т! Не хочу! Не хочу умирать. Убирайся…
— А вот ведь обязательно умрешь, — насмешливо отозвался из полумрака низкий, грудной голос медицинской сестры. — Выпьешь еще столько же в один присест и сразу Богу душу отдашь. Это точно. Я тебя, Сереженька, не пугаю. И спирта мне для тебя не жаль. Но такой нагрузки никакое сердце не выдержит. Дай-ка пульс…
Рука женщины, нашедшая его запястье, была теплой и мягкой, но Гурскому все еще мерещилась ледяная ладонь Степы.
— Уйди!
Он рванулся на кровати. Сел, оглядываясь затравленно. Тяжело ловил ртом воздух.
— Это еще что такое? Кошмар привиделся? Или правда приступ? Говорить можешь, Сережа?
— Могу. Он приходил.
— Кто?
— Конь в пальто! — Испуг Гурского стремительно истекал яростью. — Дура! Думаешь, я здесь в игрушки играю?!
— Не думаю. И кстати… — профессиональной выдержке медсестры надо было отдать должное, — …кстати. Не только я.
— Что такое? Что — не только я? Говори толком!
— Говорить я, Сереженька, как ты сам знаешь, не очень умею. Так что лучше читай, а я пока ужин соберу.
Письмо поступило на его электронный адрес в редакцию.
«Вниманию господина Гурского» — значилось вначале. А затем — коротко и сухо. Казенно.
Так что сразу становилось ясно: писано человеком не творческим.
И стало быть, по разумению Гурского, серьезным.
"Агентство, специализирующееся на историческом и экзотическом туризме, было бы заинтересовано периодически получать и распространять в печатных и электронных СМИ, а также в сети Интернет от своего имени или от имени автора материалы, аналогичные опубликованному в…
В случае если это предложение вас заинтересовало, пожалуйста, свяжитесь с нами по…"
Следовал электронный адрес.
В принципе, это могло быть ничем.
Шуткой.
Идиотским розыгрышем.
Неплохим и совсем неглупым замыслом, страшно, однако, далеким от реализации.
Одновременно это могло быть всем.
И тогда выходило, что, покуражившись вволю, звездный час репортера Гурского сбросил наконец шутовскую маску и предстал перед ним в истинном, достойном обличье.
В этом случае следовало немедленно добраться до компьютера.
Вампир Степа — мифический или настоящий.
Отпуск.
Медсестра.
Все это уже не имело ни малейшего значения.
Услуга Моны Лизы
Разумеется, Мона Лиза была ни при чем.
Сравнение к тому же было слишком далеко от действительности.
Но фраза прилипла.
Теперь про себя он называл ее только так.
Возможно, к слову, расслабившись, пару раз назвал вслух.
Даже, вероятнее всего, назвал.
Но судя по тому, что реакции не помнил, она приняла это как должное.
Черт побери, этот Михаил Ростов — действительно гений, причем не только в своей гематологии.
Он прекрасный психолог.
И в частности — знаток женской психологии.
Все, что сказано было относительно Моны Лизы в минувшую их встречу, коротко, совсем не зло, скорее уж — иронично, было именно то, что следовало сказать.
Ни слова лишнего, но и ни малейшего пробела в предоставленной информации.
Системные мозги — вот что это такое.
Они остаются таковыми, даже когда речь идет о женщине.
Принцесса в придуманном замке.
А почему и нет, если от этого никому не хуже?
В замке теперь горели свечи.
Две толстые ароматические свечи — очевидно, что-то восточное.
Мерцание было слабым, зато запах, разливаясь по комнате, приятно кружил голову.
Немного экзотики в сексе, почему бы и нет?
Он был сторонником экспериментов, только без экстрема.
Она, впрочем, искусной оказалась только в части декора.
В остальном — пресна. Почти пуританка, под предлогом все тех же «жирных рук».
«Интересно, явись я с камушком каратов на десять или какой-нибудь цацкой от „Cartier“ в тех же пределах — в дело пошла бы камасутра?»
Мысль, впрочем, была беззлобной. Ростов оказался прав даже в том, чего не произнес. На нее совершенно невозможно было злиться. Иногда — раздражаться. Это — да. Но ненадолго.
Женщина словно услышала последнюю мысль: голос из распахнутой двери ванной комнаты звучал капризно. Настолько, чтобы вызвать раздражение.
Не больше.
— Хочу вина. Белого. В холодильнике калифорнийское…
У нее была небольшая уютная квартирка, оформленная Продуманно — европейский минимализм вместо византийской роскоши, принятой в России.
Следовало принять это как позицию, стиль, вкус хозяйки, наконец.
Многие, надо думать, и принимали. Так же как сентенцию про Мону Лизу.
У него по этой части, к счастью, был гуру — Михаил ростов.
— Дай ей волю — понимай: Нобелевскую премию и все, что к ней прилагается, — нувориши обгрызут собственные локти.
— Все так запущенно?
— А ты не заметил разве, как она говорит? Никогда — «один мой приятель». Непременно — «один мой приятель-олигарх». «Мой приятель — один из десяти самых влиятельных…» Но приятель — существо почти не материальное. Мифическое. В конце концов, его можно действительно завести. Сам знаешь, у нас теперь плюнешь — попадешь в олигарха. Придумать, в конце концов, можно. А вот предмет мира абсолютно материального — нет. Однако на «нет» есть разного рода уловки. Минимализм — штука очень удобная и модная к тому же. То же в тряпках, цацках, машинах. И слава Богу — я не слишком платежеспособен, оброка не вынесу.
— А потом?
— Суп с котом! Я же просил — не надо о грустном. И о «потом» тоже не надо, я суеверный…
Черт бы тебя побрал с твоими суевериями, Ростов! Лучше бы нам договориться.
Он появился на пороге ванной комнаты с запотевшим ведерком на подносе. Из ведерка торчала также запотевшая бутылка калифорнийского.
Белоснежная салфетка.
Два в меру пузатых — как раз для белого калифорнийского — фужера на тонких ножках.
Тонкие ломтики сыра на тарелке переложены крупными черными виноградинами.
Но в глазах холод.
Скорее, холодная грусть.
Безнадежная — пожалуй, будет самое верное.
Она приветственно помахала ножкой, аккуратным — ни клочка пены на мраморной стене — жестом извлеченной из пышной массы.
Красиво.
Но он хранил печаль.
— Что, молодец, не весел? Заставили работать?
— Отнюдь. — Он аккуратно поставил поднос на пол, опустился рядом. — Скажи, Лиля, а если бы ты сейчас не захотела белого калифорнийского…
— Да-а-а?..
— Я так и валялся бы там, как собака, которая, конечно, могла бы и поскулить…
На секунду он вдруг испугался.
Настолько, что дрогнула рука, и плеснулось вино, крупной слезой покатилось по тонкой стенке бокала.
«Я переигрываю, — подумал почти в панике, — я чертовски переигрываю. Это никуда не годится».
И сразу — почти мгновенно — пришло облегчение.
Страх отступил.
Она заговорила, медленно слизывая розовым язычком холодную каплю-слезу на внешней стенке бокала.
Конечно же, она заметила ее, но истолковала по-своему.
— Послушай, малыш… — Голос женщины был мягким, каким бывал очень редко. И проникновенным. — Послушай, маленький…
Через несколько секунд он успокоился окончательно.
И облегченно перевел дух.
Она же, снова истолковав это совершенно по-своему, откликнулась на отчаянный, судорожный, как ей показалось, вздох мягким, мелодичным голосом.
— Я знаю, сейчас тебе тяжело с этим смириться, но пройдет время…
А время и в самом деле шло.
И он решил, что уже можно переходить к главному вопросу.
В прохладной темноте спальни — окно открыли, выветривая надоевшие благовония, — они лежали почти по-братски, прижавшись друг к другу и натянув одеяло до самого носа.
— Послушай, Лиля, возможно, это звучит слишком пафосно и уж по крайней мере довольно странно, наверное, в моих устах. Вы, русские — и справедливо! — говорите о западном прагматизме. Мы действительно много считаем, просчитываем так и этак все варианты, прежде чем принять решение. А порывы души, разные внезапности, в том числе без личной выгоды… Но я, кажется, запутался. В общем, это, конечно, можно было сказать коротко. Я хочу помочь Михаилу. Просто помочь. Без всякого своего участия. Ты понимаешь, о чем я? Я не просто хочу, я, кажется, должен… Хотя это совершенный уже пафос, которого не надо. Правда?
В темноте он внезапно ощутил слабое прикосновение и не сразу понял, что это.
Тонкими пальцами она гладила его по лицу, и даже не гладила — медленно вела рукой сверху вниз, с высокого лба до самоуверенно вздернутого подбородка.
— Глупый, ах, какой глупый маленький мальчик. Запутался. Ты и вправду запутался, только не в словах, а в чувствах… Ну, конечно, ты должен, ради меня… Ради этого — ты еще не понял, малыш? — ради меня весь ваш хваленый западный прагматизм полетел к чертовой матери. Конечно, ты должен. Ты просто не сможешь уже поступить иначе.
— Но что? Как я могу? Он категорически против, пока не будет достаточных, по его мнению, результатов…
— Он гениальный болван, самый честный и самый наивный на всем свете, но — слава Богу — у него есть я.
— Теперь я тоже есть.
— Да. Воистину, желающего судьба ведет, нежелающего — тащит. Вдвоем мы можем уже тащить.
— Но как? Публиковать без его согласия — невозможно, наши законы в этой части суровы…
— Не трать время понапрасну. Ваши законы в этой части я давно выучила наизусть.
— Тогда — что?
— Но у тебя же обширные связи в этом мире, можно просто показать материалы… Организовать, в конце концов, утечку в прессу. Словом, заставить заговорить… Поднимется шумиха. Это бесспорно. И ему просто придется выйти из тени.
— Да. Но против его воли. Пойми — я не боюсь, но у нас в этих вопросах очень щепетильны. Откуда, почему у меня оказались документы, материалы, если автор сам не желает до поры их заявлять? Понимаешь? Тут нужен тонкий ход, что-то такое… Знаешь, часть от целого. Фрагмент. То, что он мог подарить на память, как одному из первых, кому доверил свою тайну… Понимаешь, о чем я?
— Фрагмент? Несколько листов монографии, что ли, или пара формул, начертанных на ресторанной салфетке?.. Красиво, конечно, но не убедительно, прости. Где гарантии, что тебе поверят?
— Да, это логично. Вполне убедительный повод для скепсиса… Слушай, а если сам ген… Эдакий сувенир в пробирке! А? Они ведь не требуют каких-то особых условий хранения, насколько я понял?
— Не более чем килька в томате.
— Что, прости?
— Есть… а вернее, было у нас такое простейшее блюдо, я бы даже сказала — закуска. Хранилась в холодильнике и без него тоже. Словом, хранилась великолепно.
— Ну, пусть килька. Только он ведь ни за что не отдаст…
— О! Милый, пусть это тебя не тревожит. Это сделают слабые женские руки… Но идея хороша. Зачем бумаги, когда есть готовый продукт? Пожалуйста! Смотрите, нюхайте, пробуйте на зубок. Да, ты молодец, малыш!
— И это все?
Утро он встретил с тяжелой головой и мутным взглядом, что всегда случалось после бессонной ночи.
Она бесцеремонно выставила его на улицу довольно рано, не предложив даже чашки кофе.
Лицо ее в ярком свете было…
Впрочем, он оказался джентльменом настолько, что не пожелал даже думать на эту тему.
Все было пустяки, сущие, ничего не значащие пустяки!
До конца своих дней он готов был называть эту женщину не иначе как Мона Лиза.
Ибо услуга, которую она легко согласилась оказать ему этой ночью, была воистину бесценной.
Часовня
Дан Брасов появился в Сигишоаре недавно.
Чуть больше года миновало с того дня, когда высокий, сухопарый мужчина сошел с бухарестского поезда на сонный перрон.
Был он сутул.
Густые черные волосы слегка взлохмачены.
Лицо — тонкое, горбоносое.
Глаза скрывали массивные очки с толстыми линзами.
Приезжий не походил ни на туриста, ни на столичного чиновника, прибывшего с инспекцией, ни на местного жителя.
Однако на вокзале не задержался, а сразу же уверенно двинулся в путь, будто хорошо знал дорогу.
Шел быстро, при ходьбе смешно размахивал длинными руками.
Одет был в легкий светлый плащ, из-под которого выглядывали строгий деловой костюм и белая сорочка, перехваченная у ворота темным галстуком. При себе имел большую, но, похоже, не слишком тяжелую дорожную сумку и маленький аккуратный портфельчик с note-book.
Миновав помпезный памятник советским солдатам, воевавшим в этих местах с немцами, незнакомец пересек безликий современный квартал, перешел через мост и только тогда замедлил шаг.
Взору его наконец открылась Сигишоара.
Средневековый город, некогда населенный саксонскими немцами и потому застроенный классической готикой.
Узкие улочки вымощены неизменной брусчаткой, а кое-где и вовсе покрыты древним деревянным настилом.
Толстые замшелые стены домов.
Гнезда аистов на черепичных крышах.
В уютных внутренних двориках тенистые деревья — яблони, груши, орешник.
Арочные мостики, бесконечные крутые лестницы, увитые вечным плющом.
Все было здесь, как полагалось в давние времена — и ратушная площадь, и островерхие крепостные башни, одну из которых венчали старинные часы.
Стрелки двигались по древнему зодиакальному кругу.