– Ага, – произнесла она, – это уже лучше, Жан…
– А это? – грубо спросил он.
Она не ответила. Ее черные брови взметнулись вверх, а лицо исказилось гримасой боли. Но очень быстро эта гримаса исчезла.
– Почему ты остановился, мой муж? – спросила Флоретта. Поскольку Жан Поль не ходил к своим новым коллегам, им приходилось самим навещать его. И все это видела Люсьена Тальбот, которая вела постоянное наблюдение за его квартирой с улицы. Ей было совсем не трудно проскальзывать вслед за ними вверх по лестнице, ей даже не нужно было подслушивать у двери Жана, поскольку даже шепот Дантона сотрясал окна, а когда он говорил в полный голос, его было слышно за полквартала, а то и дальше. Ей было совершенно не обязательно слушать то, что говорят Камиль или Жан
Поль, из рева Дантона она могла восстановить остальной разговор.
Она не знала, какую пользу сумеет извлечь из информации, которую добывала. Когда могла, она посещала заседания Конвента, и даже на ее неопытный взгляд там был совершенно очевидный тупик. Робеспьер, как змея, петлял между эбертистами и дантонистами, поддерживая то одну партию, то другую. Если бы он обрушился на партию Дантона, планы Люсьены прояснились бы, но никто до сих пор не знал, чью сторону займет изощренный маленький адвокат.
Она стояла на лестнице этажом ниже и слышала громовой хохот Дантона:
– Тибодо сказал мне то же самое! И вы знаете, Марен, что я ему ответил? Что, если Робеспьер рискнет напасть на меня, я съем его живым со всеми потрохами!
Люсьена подошла поближе. Теперь она могла слышать и голоса других собеседников.
– Вы понимаете, – говорил Жан Поль, – мое нежелание сотрудничать с человеком, несущим ответственность за сентябрьскую резню…
– Я несу ответственность, – громыхал голос Дантона. – Я думал тогда, что это необходимо для спасения Франции. Но даже я спас тогда столько достойных людей, сколько смог. Я не мог спасти жирондистов, но поверьте мне, Марен, я был болен от горя, я плакал как ребенок. Вы говорите, что не доверяете Робеспьеру. Я тоже, но я рассчитываю на его трусость. Он и его цепные псы не рискнут обвинить меня – я святыня. Так что мы должны расширять эту политику милосердия и на них: предоставьте Робеспьера и Сен-Жюста самим себе и вскоре во Франции из политических траппистов останется только Тибадо…
– Вы рискуете жизнью, – заметил Жан Поль.
– Знаю, но я предпочитаю быть в конце жизни гильотинированным, чем гильотинировать…
Услышав какое-то движение, Люсьена сбежала вниз по лестнице. У выхода на улицу она почти столкнулась с маленькой женщиной. Люсьена остановилась, разглядывая вновь пришедшую, заметила ее бледность, огромные синие глаза и серебристые волосы. Она увидела, что женщина красива или была красивой, но в ее лице чувствовалось нечто разрушающее эту красоту.
Она сумасшедшая, подумала Люсьена, но тут маленькая женщина заговорила:
– Месье Марен? Он наверху?
– Да, – спокойно ответила Люсьена, – но на вашем месте я не стала бы подниматься. Он ужасно занят…
– Вот как, – произнесла маленькая женщина, потом добавила: – Большое спасибо, мадам…
– Je vois en prie[66], – ответила Люсьена и пошла прочь, думая: “А у тебя есть долги, Жанно. Неужели нет конца твоим победам?”
Наконец-то вышел первый номер “Старого кордельера”, отпечатанный мастерами, которых нашел по просьбе Жан Пьера дю Пэн, поскольку Десенн, старый печатник Демулена, был слишком напуган, чтобы прикоснуться к такому изданию, и таким образом “La Faction des Indulgence”[67] вышел в свет на политическую арену, вызвав в распятом теле Франции трепет надежды.
Но не надолго. Люсьена Тальбот, наблюдавшая с галереи в ожидании своего часа, видела все это. 25 декабря Робеспьер с непостижимой подлостью, запуганный Колло, этим кровавым чудовищем, организатором лионской резни, отрекся. Выступая в Конвенте, Робеспьер, как и предсказывал Жан, предал Дантона и Демулена, поклявшись в своей вечной преданности террору. 2 февраля эбертисты, которых Робеспьер, убежденный деист, ненавидел за их атеизм и которых он сам арестовал, были освобождены.
“Время пришло, – подумала Люсьена, – пора!”
И все-таки ей трудно было заставить себя пойти на это. Видя Жана в другом конце галереи, сгорбившегося подобно раненому колоссу, она испытывала нечто вроде жалости. Жалость и память. Отблеск неистовой чувственной любви, которая была между ними, все еще сдерживал ее.
Тупиковая ситуация продолжалась весь февраль. Эбертисты визжали и выкрикивали свои пустые угрозы. Дантон метал молнии подобно Юпитеру. А лицемерный Робеспьер хранил молчание.
Потом в Париж вернулся Сен-Жюст. Молодой, красивый, невероятно храбрый, он был правой рукой Робеспьера, придавая “вождю” решимость, которой тому не хватало.
– Вы колеблетесь? – говорил он Робеспьеру. – Речь идет не о выборе между эбертистами и дантонистами. И те, и другие должны уйти. И те, и другие представляют собой опасность для государства…
Первыми пришел черед эбертистов, они были более легкой добычей. 17 марта они предстали перед трибуналом, 24-го их отправили на гильотину; они плакали и просили о пощаде, проявляя трусость, такую же отвратительную, как и их прежняя заносчивость. Люсьена Тальбот, видя все это, плакала:
– Я пропала! Я должна завоевать его снова, я должна!
Но Жан Поля завоевать было невозможно. Он сказал ей: “Оставь меня, Люсьена. Между нами все кончилось, между мной и тобой – неужели ты этого не понимаешь?”
Теперь она это поняла. И более того. Она поняла, что единственная цена ее собственной безопасности – его жизнь.
Вот так и получилось, что 4 апреля 1794 года, в тот день, когда крысы, управлявшие Францией, рискнули свергнуть льва, приговорив Жоржа Дантона к смерти, а вместе с ним и Демулена, и многих других, сделав Робеспьера, коварного Робеспьера хозяином страны, Жан Поль Марен, уходя из трибунала, увидел такую сцену: Люсьена Тальбот, цепляясь за рукав Фукье-Тенвиля, общественного обвинителя, шептала ему что-то на ухо.
Жан смотрел на них, раздумывая: интересно, что она ему говорит? Но, в общем, ему это было безразлично. Вероятно, все равно было бы безразлично, даже если бы он услышал ее слова:
– Пришлите своих людей в мою квартиру на улице Севр, шестнадцать, и я передам в ваши руки еще одного заговорщика!
В этом проявилась какая-то ее доброта – она не могла послать полицию арестовывать Жан Поля в присутствии его бедной слепой жены. Она решила до конца сыграть роль Далилы и передать его в руки властей лично.
На следующий день Жан отправился смотреть на казнь и увидел, как умирал Жорж-Жак Дантон, потянувшийся, как лев, и громогласно прорычав сам себе: “Вперед, Дантон, не проявляй слабости!” Потом он обернулся к Самсону: “Покажи мою голову народу! Она заслуживает того, чтобы ее показали!”
Когда Жан, измученный и больной, добрался домой, он застал Флоретту в слезах.
– Здесь была женщина, – всхлипывала она, – ужасная, ужасная женщина! Она называла меня Ch[68] Жан, Жан, сколько еще я буду страдать от твоего прошлого?
– Успокойся, моя голубка, – устало ответил Жан. – Кто она? Что она сказала?
– Она сказала, чтобы ты пришел к ней сегодня днем! Дело чрезвычайной важности, речь идет о жизни и смерти! И потом она назвала меня Ch
Жан тяжело поднялся.
– Ты идешь? – в ужасе спросила Флоретта.
– Да, – мрачно сказал Жан, – но я беру с собой пистолеты и трость. К какому оружию я прибегну, будет зависеть от обстоятельств…
– Но, Жан, эта ужасная женщина…
– Ты права, – сказал Жан, – она омерзительна и служит моим злейшим врагам. Но я с ней расправлюсь…
– Жан, – простонала Флоретта, – я должна тебе кое-что сказать!
– Это может подождать, – ответил он и стал спускаться вниз по лестнице.
Люсьена была в своей комнате, когда услышала, как распахнулась дверь. Она отшатнулась, глаза ее расширились, рот приоткрылся, она сделала один, другой шаг назад, лицо ее побледнело. А Жерве ла Муат вошел в комнату и прикрыл за собой дверь.
– Думала сбежать от меня? – прорычал он. – Ты так думала, Люсьена? Думала, я не вернусь во Францию, рискуя жизнью? Чтобы вернуть тебя, раскрашенный кусок потрохов? Нет. Но чтобы убить тебя – да! Услышать твои вопли, посмотреть, как ты, вероломная шлюха, на коленях будешь молить меня о пощаде – ради этого я готов умереть, и с радостью!
Он грубо схватил ее за кисть руки и вывернул ее, заставив Люсьену упасть на пол.
– Ты предавала каждого мужчину, которого когда-либо знала, – шептал он. – Мне ты предавала тысячу раз этого беднягу Марена. Продавала мне революционеров, роялистов, продавала революции! Продавала свое тело за высокую, как тебе казалось, цену, а на самом деле задешево, дешевле, чем за те су, которые берет уличная шлюха… А теперь тебе пришел конец, но не такой быстрый, моя сладкая. Я хочу долго слушать твои стоны. Ты очень любишь себя, но после того, что я с тобой сделаю, людей будет тошнить от одного взгляда на твое лицо…
– Достаточно, господин ла Муат, – раздался спокойный голос Жана. – Отпустите ее.
Жерве обернулся и увидел пистолет в руке Жана.
– Все еще околдованы ею, Марен? – с издевкой спросил он. – Если бы вы знали правду…
– Я знаю… – начал Жан, но его слова заглушили топот сапог, поднимающихся по лестнице.
– Это вы, Марен? – произнес Фукье-Тенвиль. – Вижу, вы опередили нас в вашем усердии! Гражданский арест, да? Кто этот человек?
– Это не он! – взвизгнула Люсьена. – Это сам Марен! Он ваш заговорщик, роялист и дантонист!
– Не лги! – резко сказал ей ла Муат и обернулся к вошедшим. – Позвольте мне представиться, господа. Я Жерве Гуго Робер Роже Мари ла Муат, граф де Граверо, в прошлом офицер армии Его Величества императора Австрии, верный подданный убитого короля Франции, а эта женщина – моя любовница и платная австрийская шпионка.
Жан в изумлении смотрел на него.
Жерве положил ему руку на плечо.
– Теперь мы в расчете, брат, – мягко сказал он. – У меня не осталось ничего, кроме чести, и я устал от жизни. Это неплохо вот так уйти из жизни, захватив ее с собой…
– Вы сказали – брат? – с подозрением спросил Фукье-Тенвиль.
– А разве не все люди братья? – улыбнулся Жерве. – Таков ведь один из ваших пастулатов, не так ли?
– Вы будете свидетельствовать против этой драгоценной пары, гражданин Марен? – прорычал Фукье-Тенвиль.
– Нет! – отрезал Жан. – Не хочу прикасаться к новым смертям!
– Но, гражданин, – угрожающе начал Фукье-Тенвиль, – ваш долг…
– Месье Марен, – прервал его Жерве, – выполнил свой долг и сделал даже больше, захватив нас. В его показаниях нет нужды, поскольку он знает не так много фактов. Эта женщина пыталась обмануть его, потому что он отверг ее любовь. Я добровольно дам вам исчерпывающие показания, он вам не нужен…
– Тогда ладно, – проворчал Фукье-Тенвиль, – вы можете идти, Марен.
Однако его маленькие кровожадные глазки провожали Жана, пока тот выходил из комнаты.
Лестница в собственную квартиру оказалась для Жана сущей пыткой. Когда Флоретта открыла ему дверь, он немедленно рухнул на стул.
Она подошла к нему и стала ворошить его волосы.
– Ты быстро вернулся, – прошептала она. – Ты избавился от нее навсегда?
– Да, – простонал он.
Тон его голоса привлек ее внимание, она пробежала пальцами по его лицу.
– О, Боже! – вырвалось у нее. – Твое лицо как мертвая маска!
– Знаю, – отозвался Жан. – Сегодня я видел слишком много смертей.
– Отдохни, любимый, – с нежностью сказала Флоретта. – Позволь, я помогу тебе снять башмаки…
Несмотря на усталость, память подсказала ему:
– Ты собиралась мне что-то сказать, моя маленькая, – произнес он. – Что именно?
Опустившись перед ним на колени и расшнуровывая его ботинки, она подняла к нему лицо. Последние лучи заходящего солнца осветили ее.
– У нас будет ребенок, мой Жан, – ответила она, – именно это я и собиралась тебе сказать.
17
“Весь мир залит кровью, – думал Жан Поль, – и я никогда уже не смогу заснуть…”
– Ты такой окаменевший, – сказала Флоретта. – Что там было в этом письме, которое так тебя взволновало?
– Ничего, – солгал Жан, – это письмо от друга из Марселя, он рассказывает о положении дел. Дела там очень серьезные. Признаюсь, это меня несколько огорчило…
– Не огорчайся, любимый, – сказала Флоретта, – мы с тобой вместе, а скоро с нами будет наш сын или дочь. Жан, кого бы ты хотел? Я хочу сказать, мальчика или девочку?
– Мне все равно, – отозвался Жан.
– Мне тоже. Это твой ребенок, значит, он будет прекрасен. Есть только одно, что меня беспокоит…
– Что же, Флор? – спросил Жан. Он уловил истерические нотки в ее голосе.
– Глаза, Жан, – прошептала она. – Я ведь родилась слепой. Ты не думаешь, Жан…
Жан обнял ее за плечи и притянул к себе.
– Нет, дорогая, я этого не думаю, – сказал он. – Он будет в полном порядке, наш сын…
– Ах, вот как, – засмеялась Флоретта, – значит, ты хочешь сына! Я должна буду сосредоточиться на таких мужских понятиях, как сила, мужество и мудрость. Я не разочарую тебя, мой любимый…
– Спасибо, – сказал Жан.
Он обнял ее, и в этот момент письмо выскользнуло и упало на пол, а он вновь мысленно вернулся к нему:
“Меня арестовали за отсутствие патриотизма, как только я приехал в Марсель. Вы знаете, каковы сейчас суды. Я защищался, как мог, но был обречен с самого начала, с того момента, как они схватили меня. Мое преступление, полагаю, заключается в том, что я был удачлив, жил хорошо, а с точки зрения толпы, это измена. Во всяком случае, Марен, когда это письмо дойдет до вас, я буду мертв. Надеюсь только на то, что сумею умереть достойно…
Позаботьтесь о бедняжке Николь. Как можно дольше скрывайте от нее весть о моей смерти. Еще один шок, я думаю, разрушит ее сознание. Но если ей когда-нибудь суждено узнать, скажите ей, что я умер с ее именем на устах, благодаря Бога за счастье, которое она мне подарила. Я буду ждать ее там, где Бог отвел место для невинных и справедливых душ, знаю, что когда-нибудь она придет ко мне, чтобы никогда больше не покидать меня.
Прощайте дорогой друг. Хочу, чтобы вы приняли мои прощальные, самые нежные пожелания вам и вашей жене-ангелу…”
И подпись: “Клод Бетюн”.
“О, Боже, – в глубине души подумал Жан, – милосердный Боже!”
– Ты опять напряжен, – пожаловалась Флоретта, – что сейчас волнует тебя, Жан?
– Ничего, Флоретта, любимая, просто сейчас я должен навестить одного человека. Он в тюрьме ожидает суда. Он был моим зятем, и с тех пор как я с ним познакомился, я его ненавидел…
– Тогда почему ты должен его навестить?
– Потому что я был не прав. Моя несчастная покойная сестра обожала его. Я никогда не мог этого понять. А сейчас понимаю. Потому что под самый конец он проявил себя как настоящий кавалер, какие только бывают на этой земле. Люди бывают очень странными, Флоретта, любимая моя, они дьявольски сложны, и мы всегда совершаем ошибку, пытаясь свести их к одной заметной черте характера. В сентябре тысяча семьсот девяносто второго года Дантон был беспощаден, однако в декабре девяносто третьего он умер, потому что всем сердцем хотел быть милосердным. Цельными бывают только безумцы. Марат и Эбер всегда были последовательными, потому что оба они из сумасшедшего дома…
– А твой зять?
– Он был веселым, беспечным, немного бессердечным – типичным аристократом. Он частенько изменял моей сестре, но, думаю, он всегда ее любил. Он был болен от горя, когда я рассказал ему о ее гибели. В тот день, когда его арестовали, он, возможно, мог спастись, объявив меня дантонистом, что вполне соответствует действительности. Но он этого не сделал. Он причинил мне много вреда, и сознание этого остановило его. Он принял свою судьбу как подлинный джентльмен, пойдя даже на то, что отрицал нашу родственную связь, что тоже могло потащить меня вслед за ним. Понимаешь теперь, почему я должен пойти?
– О, да, – вздохнула Флоретта, – иди, конечно, и передай, что я ему от всего сердца благодарна…
Запах внутри Консьержери описать было невозможно. Арестованные содержались все вместе в огромной общей камере, набитой до отказа, ожидая, пока гильотина освободит достаточно мест в маленьких камерах, чтобы в них можно было разместиться. Жерве ла Муат пошел навстречу Жану с вымученной улыбкой. Одежда его была в беспорядке, сквозь прореху в отличной рубашке проглядывало худое, хорошо сложенное тело, светлые волосы не были причесаны и свободно падали на плечи.
Но даже в этом прискорбном положении он оставался великолепен; лишенный привилегий аристократии, перед Жаном стоял человек без прикрас, для которого эти привилегии служили лишь фоном. А человек, подумал Жан, отделенный от былой своей пустой жизни, от неправильного воспитания, которое дало ему его сословие, оказывается совершенно иным…
– Полюбуйтесь на свою республику! – засмеялся Жерве, беззаботно махнув рукой. – Вы должны гордиться собой, Жан. Вот здесь вы наконец добились настоящего равенства сословий!
– Гордиться нечем, – отозвался Жан, – а я никогда не желал ничего подобного. Я был слишком молод, а кроме того, очень глуп, чтобы осознать, что революция никогда не может быть оправданным тактическим средством. Ибо только те же самые перемены, но сделанные постепенно способны принести успех. Попытка же перевернуть мир означает, что подонки со дна общества поднимаются наверх, к власти, а подонки остаются подонками независимо от того, какое положение они занимают!
– Браво! – воскликнул Жерве. – Вот теперь вы рассуждаете разумно. Но не глупо ли с вашей стороны навещать меня? Людей осуждают и за меньшее…
– Знаю. Но честь обязывает меня прийти сюда, пожать вам руку и попросить прощения. И вовсе не потому, что вы были правы, ибо мы оба были не правы. Пытаясь покончить с насилием, я играл на руку еще худшим насильникам, так что на моей совести кровь десятков тысяч невинных людей. Я хотел высказать вам все это, пока мы оба живы; не сомневаюсь, что последую за вами, и очень быстро, если только благодаря какому-нибудь чуду не смогу бежать из Франции. Мои друзья мертвы, моя жизнь висит на волоске, потому что в любой момент могут раскрыть, что я был дантонистом…
– Я вас не выдам, – сказал Жерве.
– Знаю, но это сделает Люсьена. Впрочем, это не имеет значения, не считая моего еще не родившегося ребенка.
– Думаю, вы неправильно судите о ней. Она изменилась. Повидайте ее, прежде чем уйдете. Вы найдете ее на женском дворе…
– Вы простили меня? – спросил Жан.
– От всей души, – ответил Жерве. – А вы меня?
– Конечно, – прошептал Жан и обнял его поверх барьера.
Он нашел Люсьену, как и предполагал Жерве, разгуливающую по маленькому мощеному дворику, где арестованным женщинам разрешалось гулять. Она спокойно пошла ему навстречу и протянула руки.
– Рада, что ты пришел, – сказала она.
– Люсьена, – выговорил Жан, но продолжать не мог; какой-то комок застрял у него в горле. Люсьена увидела слезы на его глазах.
– Ты плачешь из-за меня? – прошептала она. – Как странно!
Жан вновь обрел голос.
– Странно? – воскликнул он. – Нет, Люсьена, совсем не странно. Ты умрешь, и я последую за тобой. Смерть пустяки, все люди кончают смертью.
Она подняла руки и нежно коснулась его лица.
– Тогда о чем же ты плачешь, Жан? – спросила она.
– О том, что было у нас с тобой. О подлинной трагедии жизни, наступающей задолго до благословенного облегчения смерти… – Он взял ее руки в свои и сжал их с такой силой, что причинил ей боль. – Я плачу о чуде, которым мы обладали и которое потеряли, каждый из нас и мы оба вместе, веря друг другу, надеясь, любя – это было прекрасно, не правда ли? В дни нашей молодости – нашей невинной…
– Невинной? – улыбнулась Люсьена.
– Да, да, невинной. До того как открылись наши глаза и мы увидели себя нагими! Прежде чем мы были изгнаны из райского сада в мир лжи, лишенный чар, в мир, нищий духом, где даже любовь не могла сохранить свою чистоту…
Он неожиданно отпустил ее руки и стал вытирать пальцами слезы с глаз.
– Да, – вздохнул он, – я плачу и по тебе. По тебе и по всем заблудшим душам на земле, и по себе, по всему тому, что мы могли бы иметь, если бы не твое честолюбие, моя революционная глупость, сама жизнь, наконец, не помешали бы нам…
– Сама жизнь, больше чем все остальное, – сказала Люсьена. – Не вини себя, дорогой, дай мне еще раз твою руку…
Жан протянул ей руку сквозь тюремную решетку, и она ласково взяла ее; лицо Люсьены было странным, а голос печальным.
– Да, сама жизнь, – прошептала она, – и моя беспредельная вера в собственный ум. Видя перед глазами примеры, я не могла не понимать, что предательство никогда не оправдывает себя. Предатель всегда предает себя, правда, Жанно?
– Да, – простонал он, – и сам акт предательства…
– Я всегда была обманщицей, – вздохнула Люсьена, – но нельзя обмануть жизнь. Мое чудовищное тщеславие заставляло меня думать, что я смогу. Ты, мой бедный Жанно, оказался первой жертвой моей неверности, но главной жертвой была я сама. Я умираю, потому что все обеты, сама моя честь, мои обещания ничего для меня не значили, они казались пылью, которую можно стряхнуть, а я следовала за блуждающим огоньком моих желаний…
– Ты красноречива, – заметил Жан.
– Я стала красноречивой, слушая тебя, Жан, – улыбнулась Люсьена. – Скольким вещам я научилась слишком поздно! Я ощущала голод, страсть к жизни. Думала, жизнь осыплет меня своими сокровищами – славой, богатством, великой любовью… а я, как королева, буду улыбаться и принимать все как должное, никогда не спрашивая себя, что я сделала, чтобы заслужить это…
– У тебя все это было, – сказал Жан, разглядывая ее лицо. – О, Боже, Люсьена, почему ты никогда не была довольна?
– Большую любовь, – прошептала она, – подарил мне ты. Но мне нужно было и другое. Ты оказался препятствием – и я предала тебя. Богатство и славу давал мне Жерве. Потом он стал надоедать и к тому же обеднел – я предала и его… Остальные… они были ничем, предназначены природой, чтобы попирать каблучками их лица…
– Никто, – ровным голосом возразил Жан, – не предназначен для этого.
– Теперь я это знаю, – сказала она так тихо, что он должен был напрячь слух, чтобы ее услышать. Затем она бросилась к барьеру, с плачем прижалась к нему, чтобы быть ближе к Жану. – Жан, Жан, не хочу умирать! Не могу умереть, не могу…
Он привлек ее к себе, просунув руку сквозь решетку. Понемногу она успокоилась.
– Эта слабость недостойна меня, – прошептала она. – Тяжело, Жан, я умру, не зная в действительности, что такое счастье. Что это, Жан? Как люди находят счастье?
– Не разыскивая его, – сказал он. – Всегда давая, никогда не стараясь получить…
Его пальцы играли ее рыжими волосами. Он очень серьезно смотрел на нее.
– Продолжай, – прошептала она.
– Любовь, Люсьена, это то, чего ты никогда не понимала. Благодаря божественной любви каждый мужчина и каждая женщина здесь, на земле, – это братья и сестры, и даже больше того, так что умереть оказывается легче, чем совершить предательство; и нельзя оскорблять человека, надо уважать его, любить, не причинять вреда даже волосу на его голове, не оскверняя самой жалкой из его грез, если известно, как они ему дороги…
Она смотрела на него, и слезы, как бриллианты, блестели у нее на ресницах.
– Жан, – тихо произнесла она, – ты бы меня никогда не предал?
– Скорее умер бы, – просто сказал он.
– Знаю. А поскольку я не могла поверить, что человек, которому представился случай отомстить, предать, может удержаться от этого, я месяцы напролет жила в страхе перед тобой. Пыталась соблазнить тебя, не потому, что твоя любовь много значила для меня – я женщина бессердечная, и любовь мужчины для меня была не больше чем естественное обожание, – я всегда ощущала себя богиней, созданной для поклонения. Если ты никогда не изменял своей жене, ты всегда говорил ей правду, не так ли?
– Да, – сказал Жан.
– Так я и думала. Но когда ты оттолкнул меня, поняла, что должна тебя убить, чтобы выжить самой. Мне никогда в голову не приходило, что твоя жизнь гораздо важней моей, что ты когда-нибудь принесешь пользу народу Франции, в то время как я не больше чем разукрашенная паразитка. Но для меня ничего не существовало, кроме меня самой, моей драгоценной, великолепной личности, которую я любила, как только может любить человек.
– Человек может видеть свои недостатки, – сухо заметил Жан. – Человек, Люсьена, не всегда слеп…
– Ты лучше Жерве, благороднее. Ты никогда не испытывал потребности мстить мне…
– Отмщение дело Бога, а не человека, – сказал Жан. – Когда присваиваешь себе право быть судьей, присяжными и палачом в одном лице, тем самым преувеличиваешь свою роль. Так я думаю. Не могу изображать из себя Господа Бога, Люсьена. Могу только покинуть тебя с печалью в сердце – это правда.
– Спасибо тебе за это. Жанно…
– Да, Люсьена?
– Люди не могут измениться, во всяком случае, совершенно измениться. Я ненавижу свое тщеславие, но оно сидит во мне. Не боюсь смерти. Она ведь придет однажды, так пусть это случится сейчас, пока я еще не постарела и мужчины еще смотрят жадными глазами на мое тело. Но с чем я не могу смириться, так это с мыслью, что мою голову бросят в эту вонючую кровавую корзину! Что я буду обезображена после смерти. Я хочу выглядеть так, словно я сплю, чтобы люди, глядя на меня, качали головами и шептали: “Какая жалость, такая красавица должна была умереть!”
– Чего ты хочешь? – спросил Жан, начиная улавливать ее мысль.
– Недалеко от Гревской площади есть аптека. Пойди туда и купи для меня маленький пузырек. Скажи, что это для крыс; аптекарь поймет, в чем дело; он многих спасал от милосердного ножа Самсона… Принеси этот пузырек мне. Тогда я буду выглядеть так, словно я заснула, и tricoteuses[69] не будут включать в свой счет мою голову, а канальи не будут плевать в меня, когда меня повезут в этой ужасной повозке, и обзывать самыми гнусными словами, которые я, возможно, заслуживаю, но никогда себе в этом не признавалась…
– Ты такой и не была, – сказал Жан. – Значит, до завтра?
– Да, Жанно, до завтра. Не прошу у тебя прощения, и так знаю, ты простил меня. До свидания, Жанно, до завтра…
Жан Поль шел домой и ему казалось, что его уставшие ноги не выдерживают тяжести тела.
В тот же миг, как он увидел лицо Флоретты, Жан понял, что что-то случилось.
– Жан, – шептала она. – Здесь были люди, ужасные, грубые. Они обошлись со мной достаточно хорошо, когда обнаружили, что я слепая. Но они оставили что-то для тебя. Вот – какая-то бумага. О, Жан, скажи мне, что в ней?
Жан взял бумагу, украшенную официальными печатями, и стал читать. По первому же взгляду на нее он понял, что это за документ. Из всех зловещих выдумок, с помощью которых революция отнимала у человека свободу, а в конечном счете и жизнь, эта была самой жестокой: бумага, которую он держал в руках, была ajournement[70], или приостановление ордера на арест. В действительности человек этот был уже обречен. Он мог пользоваться свободой передвижения, пока оставался в Париже; но каждый час, каждую минуту над ним нависала опасность; как только Фукье-Тенвиль вздумает пустить ордер в производство, когда у него будет достаточно доказательств, или по собственной прихоти, или ему это будет выгодно, и Жан будет брошен в Аббатство, Темпл, Консьержери, Люксембургский дворец или в любую другую из пятидесяти парижских тюрем, чтобы выйти оттуда только в скрипучей повозке смерти. Жан знал, что этот прием предназначен для того, чтобы сломить волю будущего узника: к тому времени, когда он в конце концов будет арестован, его нервы будут окончательно расшатаны этим ужасным ожиданием, которое может продолжаться неделями и даже месяцами, а его воля к сопротивлению будет подавлена.
– Что это, Жан? – спрашивала Флоретта.
– Ничего, – отозвался Жан. – Приглашение на собрание бывших солдат. Я не пойду, это не представляет интереса…
– О, Жан, – прошептала она, – я так рада…
“Они не знают меня, – думал Жан по дороге в аптеку, чтобы купить спасительную милосердную смерть для Люсьены. – Я не сломлюсь. Эта повестка означает, что у них против меня слабые доказательства; они хотят вселить в меня безумный ужас, прежде чем предъявить обвинение. Но им не удастся обвинить меня. Я устрою отъезд Флоретты из Парижа и тогда…”
Однако, обдумывая такую возможность, Жан понимал, что она почти нереальна. Конвент настолько увеличил количество документов, необходимых для выезда из страны, что на их оформление требуются недели. У него нет паспорта, а власти, выдающие нужные документы, получают списки подозреваемых. Единственная для него возможность бежать – это купить подложные документы…
Но Пьер может уехать, должен уехать. Жан понимал, что, если не такое уж значительное участие Пьера в печатании “Старого кордельера” будет когда-либо раскрыто, его друг тоже умрет. У Пьера было то преимущество, что он до сих пор не числился ни в одном списке подозреваемых – он никогда не участвовал в политике, его имя даже не появлялось на страницах газет Жана или Демулена. Тем не менее действовать следует быстро… Бежать из Парижа немедленно, сегодня же, а там, в каком-нибудь провинциальном морском порту, можно будет достать документы для выезда за границу.
Жан вбежал в контору Пьера и сообщил ему новость. Пьер тут же понял, что бежать надо немедленно, но уже в следующую секунду доказал, насколько сильна его преданность.
– Я не могу сказать Марианне – она может проговориться Флор… Кроме того, нет времени… Когда буду в безопасности за границей, пришлю за ней…