Долгий путь - Христофор Колумб
ModernLib.Net / Исторические приключения / Йенсен Йоханнес Вильгельм / Христофор Колумб - Чтение
(Весь текст)
Йоханнес Йенсен
Христофор Колумб
ХРИСТОФОР КОЛУМБ
Христофор Колумб был выходец из Генуи, лигуриец по рождению, но в коренной своей сущности он становится понятным, лишь если рассматривать его как потомка лангобардов, выходцев с Севера.
Насколько известно, Колумб был человек северного типа, рыжеватый и веснушчатый, с голубыми глазами – типа северных мореходов и бондов. Более близкие к Колумбу предки его обитали в горах близ Генуи, этой последней остановки на пути к морю, были крестьянами, из которых, благодаря занятию ремеслами и близости приморского города, выходили также моряки.
Длительный процесс великого переселения народов привел родоначальников Колумба с забытых берегов Балтийского моря, через земли Старого Света, в течение беспокойной эпохи средневековья, на берега Средиземного моря; теперь Колумбу предстояло проложить своим потомкам путь дальше – в Новый Свет.
История лангобардов – предисловие к истории Колумба: от предков-кочевников унаследовал он ту кровь и те глубокие и сильные инстинкты, которые сделали его тем, чем он стал – пусть даже их первоисточник и был забыт.
Глубоко заложенные в натуре Колумба инстинкты северян перекрещивались и подавлялись поверхностными наслоениями, отложениями того мира, который создал его сознательную личность, – мира южан; последний наложил отпечаток места и времени на характер Колумба, который то проявлял себя как итальянец, то как испанец; внутренний иллюзорный мир стоял между ним и природой, на которую он смотрел еще затуманенным оком своего века, знавшего не одну действительность, а несколько, все укладывавшиеся одна в другой, подобно небесным кругам того времени. Колумб, однако, прошел сквозь все эти мнимые действительности и вышел, обретя новую, настоящую.
Обусловившее возможность этого, коренное свойство Колумба отличалось чистотой и монументальностью; это было мужество, не знавшая границ неустрашимость, унаследованная Колумбом от предков-завоевателей и пионеров, формы бытия которых определялись переходившею от поколения к поколению неуверенностью в завтрашнем дне и риском, крупною игрою возможностями. Мужество и стойкость, дерзость моряка, непреклонность воли – вот стержень характера Колумба как исследователя. Он человек подвига или, выражаясь по– современному, спортсмен, представитель физической культуры, но также и духовной; его побуждения были выше побуждений его современников; и, смотря на свой подвиг как на свою миссию, он действовал всецело под влиянием инстинктов, развертывал свои силы и способности, как бы под давлением всех внутренних сил человеческой натуры.
Зато, как индивидуальная личность, продукт воспитания и необходимости, он человек ограниченный, человек смешанных качеств.
Широта натуры соединялась в нем с мелочностью, – смесь не очень-то подходящая; дар предвидения со слабостью непосредственного суждения, – в результате некоторая сбивчивость понятий; крупный практический деятель, он не всегда оставался на высоте духа, даже если мерять ее меркою того времени: жаловался и хныкал, когда те, кто был сильнее его, поступали с ним несправедливо, не сумел уберечь свою славу от тени, набрасываемой презрительным сожалением.
Планы у него были высокие, но словно какой-то наследственный долг, от которого он не сумел вовремя освободиться, приковывал его к земле. Он был жаден до земли, был собирателем, хотя и крупного масштаба, как те землезавоеватели и морские разбойники, от которых он вел свой род; лангобарды заходили далеко, когда дело шло о приобретении и удержании земельных владений!
В качестве природного завоевателя новых царств Колумб подходил ктой королевской чете, к владениям которой он присоединил огромную территорию, и, разумеется, считал себя равным ей, держа империю у себя на ладони, а готовую императорскую династию в голове. Да и чем могли король и королева кичиться перед ним? Ведь и они являлись только головкой рода, уходящего в глубь времен и состоявшего из завоевателей да хлебопашцев!.. То обстоятельство, что Колумб все-таки не дорос до коронованных голов, обнаружилось лишь впоследствии: ему не хватало наследственной тренировки, длинного ряда предков, упражнявшихся в искусстве удерживать в своих руках то, что в эти руки попало. Как большинство моряков, Колумб неуверенно ступал по твердой земле; он был больше самим собою в качестве кормчего на палубе своего корабля, нежели в качестве адмирала и украшенного орденами кавалера при дворе. Кто мог повысить его в ранге? Как пионер крупного масштаба, он имел свой особый ранг, хотя и подчинялся другим.
Таким, каким Христофор Колумб, в силу своей натуры и занятого им положения, должен был стать, развиться, он, конечно, является типичным представителем того расцвета способностей и того глубокого заблуждения, какие отличают северян, переселившихся на юг.
С внешней точки зрения, жизненную карьеру Колумба нельзя уподобить ни одной из обычных форм искусства; это не роман, не драма, не комедия; она соединяет в себе черты всех подобных форм; в ней налицо элементы и романа приключений, и трагедии, и почти фарса, и оперного благозвучия, и дисгармонии. Колумб начинает, как рядовой человек будней, с обыкновенного эпоса, который, и оставаясь ненаписанным, разрастается до огромных размеров, мучительно реальный и все же при более внимательном рассмотрении оказывающийся театральным закулисным миром басен и миражей; а кончает он, как неудачник, в духе злополучных героев комедии, наказываемых за свои грешки безжалостною театральною Немезидой[1]. Самое действие его грандиозной жизненной пьесы развивается в духе фарса: Колумба выталкивают с завязанными глазами на мировую арену, в пространство между двумя частями света, и он ощупью, нечаянно, натыкается на одну, но сам не подозревает на какую именно, и никогда этого не узнает. А умирает он совсем выкинутый из игры, почти как павший человек, случайно и незаметно ни для кого, статист, без которого пьеса может отлично продолжаться с новыми персонажами и новыми мощными эффектами. Несчастья обрушиваются на него, как на какого-то клоуна или шута интермедии, хотя он – главный герой, без которого не было бы самой пьесы. Все смеются над злоключениями и падениями клоуна, не думая о том, что и у него есть спинной хребет. Впоследствии картина страданий героя восстанавливается, и палачам выносится суровый приговор, а герою подносится мученический венец – тою же самою публикой, сперва жестокосердною, а затем умиленно преклоняющей колени перед славною памятью; впрочем, разве публика когда-нибудь бывала иною? Но такого человека, каким был Колумб с его красивою идеей и с его ошибками, нельзя не любить как большого заблудившегося ребенка, нашего родного брата.
Лишь для потомков восстал Колумб как цельный образ, и вырос в легендарную фигуру, в представителя своей эпохи. До нас не дошло ни одного сколько– нибудь реального портрета Колумба. В идеализированном же образе мореплавателя, известном по его монументам, схвачены некоторые характерные черты северянина, но в общем получился облик и мягче и величественнее того типичного простолюдина, каким Колумб в действительности был. К характерным чертам подлинного портрета Колумба надо отнести и то, что он скрыл от истории свое индивидуальное лицо, оставив лишь родовое. Правдивая история Колумба должна быть трактатом о его роде и расе.
Лишь тот, в ком сконцентрировалось прошлое, внесет что-нибудь в будущее. Колумб растет в глазах людей вместе с промежутком времени, отделяющим от них его подвиг. История, если оглянуться назад, проходит через его сердце. Он – мост, соединяющий далекие миры и эпохи. Он кладет грань между иллюзиею и действительностью; не тем, что он задумал, но тем, что сделал и чему в страстном порыве дал толчок.
Удивительным, трагическим и величавым образом совпадает в его судьбе прекрасное заблуждение с полным уничтожением иллюзий, что, однако, оказывается плодотворным, ибо он обретает через это новую действительность, хотя и теряет самого себя. Он самый обманутый человек в истории.
Колумб завершает странствия Северян и вместе с тем делает христианство, как земную мечту, окончательно невозможным. Тот сказочный блаженный край, к которому он стремился, был мистический библейский рай, но он искал его на земле. Он не знал, что это стремление было глубоко заложено в его душе. Он плыл в Индию, думая о рае, и нашел Новый Свет; не правда ли, Господь Бог или кто-то другой, похуже, жестоко подшутил над ним!
И все же он нашел; он открыл Новый Свет!
В личности Колумба страстная тоска, присущая языческой натуре, слилась с фата-морганой христианства и – вместе они потерпели крушение! Можно было бы, пожалуй, сказать, что Колумб, воспринятый как герой трагедии рока, в которой стихии сильнее его,—первый современный человек, родоначальник безбожников, поставивший на место духовной тюрьмы и суеверий Средневековья пространство и действительность нового времени.
Новое время, однако, строится на открытиях и завоеваниях, сделанных после Колумба; другие умы, более подготовленные, обладавшие теми знаниями, каких недоставало ему, разрушили тот Imago Mundi, в который верил он, и сделали реальный мир просторнее; Колумб приблизил тот мир к нашему глазу, но сам умер, не прозрев.
На Колумба надо смотреть как на человека своего времени, как на наследника известных расовых особенностей и обладателя известного личного житейского опыта, и то, что он видел, рассматривать е г о ж е глазами, глазами искателя приключений, фантазера, счастливца и неудачника, на краткий миг озаренного ореолом славы и навсегда сохранившего известность в качестве кормчего небольшого морского судна – каравеллы, которое вынесло его вместе с его грузом из средних веков и разбилось о тот берег нового времени, куда он стучался, стучался и куда не был допущен. Но его подвиг указывает назад на его род, на р а с у; и пусть самый подвиг или дело перешло в другие руки, пусть даже сам Колумб забыт, он все же остается главным героем.
И настоящим решающим событием всей его жизни остается все-таки самое древнее и самое общечеловеческое из всех переживаний, то, за чем мы все гоняемся и с чем возвращаемся домой – утрата иллюзий, гибель надежд…
«САНТА-МАРИЯ»
В ночь на 3 августа 1492 года приморский городок Палос с гаванью был взволнован донельзя; морское плавание, подготовлявшееся в течение последних месяцев, – из ряду вон выходящее плавание, и Палос сам принимает в нем непосредственное участие: здешние корабли, владельцы их и большая часть команд тоже; едут они, впрочем, не совсем по доброй воле; и корабли, и команды побудило к этому правительство. Кораблеводитель, напротив, чужеземец, какой-то не ведомый здесь никому итальянец, сумевший снискать милость великих мира сего и одобрение их затеянному им, явно безумному предприятию – ни более ни менее, как кругосветному плаванию. Обогнув землю снизу, он рассчитывает попасть туда, где растет перец, – план довольно-таки сомнительный и способный поселить тревогу в умах жителей Палоса, как тех из них, которым предстоит плыть, так и их остающихся дома родных и друзей.
Не многие из взрослого населения города проводят ночь в своих постелях; моряки, более или менее добровольно отправляющиеся в неведомую даль, навстречу неизвестному, стараются по мере сил подбодрить себя, усердно посещая церковь и кабак.
В церкви идет торжественная служба; вся команда побывала сегодня на исповеди и у причастия, но и в течение всей ночи грешники то и дело забегают в церковь на зов колоколов – прочесть молитву Богородице и охладить пылающий лоб прикосновением к каменным плитам пола, а затем опять, поддаваясь непреодолимому искушению, словно слыша издали манящий звон стаканов, украдкой уходят в таверну. Трудная выдалась ночка! Многие парни болтаются таким образом, как маятник, взад и вперед, между миром земным и небесным.
Лишь один человек ни разу не вышел из церкви до самой последней минуты. Тот, кто поведет корабли, Христофор Колумб. Час за часом стоит он на коленях перед изображением Святой Девы, благоговейно сложив свои большие волосатые шкиперские руки, стоит с застывшими чертами лица, с впалыми глазами и щеками от бдения, молитвы и серьезных дум. Свет восковых свечей озаряет могучую голову с рыжей гривой, подернутой сединою, и удивительными голубыми глазами под орлиными бровями, которые кажутся почти белыми на пылающем медно-красном от загара и ветра лице; оно – воплощение постоянной борьбы с непогодою, как вся эта, выше обыкновенного роста человеческого, крупная фигура, полная внутреннего покоя – олицетворение отдыхающей силы, мощи физической и духовной. Если этот человек искатель приключений, то во всяком случае не легкомысленный бродяга, ибо он твердо знает, чего хочет, и уже одни плечи его и спина говорят в его пользу.
Что, собственно, переживает сам адмирал, какие чувства и думы шевелятся в нем – по лицу его не прочесть. Глаза у него как-то воспалены, но ведь в церкви такая жара, воздух в тесном помещении тяжелый, насыщенный благоуханным дымом, кадильным и сладковатым чадом восковых свечей; их маленькие огоньки словно обведены цветными кругами, как невыспавшиеся глаза; слишком многолюдно в церкви, воздух как в теплице или в покое родильницы, пропитанном звуками и запахами; священнослужители читают положенные молитвы, кадят и позванивают в колокольчики, башенные колокола звонят и сотрясают стены церковные, орган гудит и гудит; месса растет, подымается ввысь, словно на хребте волн с пеной торжественных латинских заклинаний; как сквозь дымку, глядят сквозь туман ладана изображения святых, а Христофор Колумб по-прежнему недвижно стоит на коленях перед алтарем. Створки дверей церковных хлопают, впуская свежий воздух; то входят, то выходят матросы; когда двери отворяются, в церковь уже проникает синеватый утренний свет; скоро день; сами священнослужители зевают, прикрывая рот ладонью, и стараются сморгнуть сон с сухих покрасневших глаз. Словно свитое из паутины и пыли выступает церковное помещение из мрака; наружный свет постепенно выращивает колонны и стены; огоньки восковых свечей блекнут; ночь и день угрюмо встречаются в утренней полумгле; матрос, набегавшись за ночь из церкви в кабак и обратно, икая, засыпает посредине «Богородицы» и снова просыпается, стукнувшись лбом о церковный пол, охает и не может сообразить – не то он жив, не то мертв!..
А на воле, за дверями церковными, гуляет холодный утренний ветерок, и с реки подымается пахучий пар. Выступают из мрака корпуса и мачты судов; три корабля стоят, совсем готовые к отплытию с полунатянутыми парусами; судовые фонари гаснут, – и без них достаточно светло; корабельные шлюпки полощатся в то набегающей, то отбегающей волне между судами и берегом; на суда грузят последние нужные для плавания припасы и предметы.
В таверне в самой гавани группы матросов подымают стаканы, в последний раз чокаясь с друзьями на прощание. Здесь собрали около себя большой кружок братья Пинсоны, капитаны двух кораблей, и еще раз обсуждают план предстоящей более чем рискованной экспедиции. Они чувствуют себя центром общего внимания, но не спесивятся; имеют, разумеется, что сказать, но говорят тихо, с достоинством людей знающих, и это заставляет слушателей теснее сбиваться около них в кружок, чтобы лучше слышать их веские речи, речи опытных моряков и местных жителей. Мартин Алонсо говорит первым, как старший; за ним Висенте Яньес, который держится тех же мыслей, но умеет выразить их еще сильнее. Все, что яснее ясного, сказано и повторено еще раз. Об одном лишь не говорят братья, но оба плотно сжимают губы, когда разговор заходит о возможном исходе плавания. Мартин Алонсо молчит, и Висенте безмолвствует, но грудь у обоих выпячивается, переполняясь тем важным, что остается невысказанным. Мартин Алонсо, стоящий в благородной позе, крепко опираясь на одну ногу, а другую выставив вперед, пожимает плечами, низко наклоняет голову, словно смиряясь перед стихиями, и как бы отпихивается от вопросов обеими ладонями: кто знает?.. А Висенте горбит спину и тоже выставляет вперед щитом обе ладони: кто знает? Братья в непромокаемых морских сапогах, с голенищами чуть не до пояса,—надо быть готовыми ко всему!– туловище заковано в железную кирасу, голова защищена шлемом; забрало, впрочем, еще поднято. Но вскоре опускается, и тогда оба превращаются в неуязвимых воинов, готовых встретить неведомые чудовища, людоедов и целые полчища врагов.
Таверна большая; по углам темно; головы у всех в тумане; никто не знает хорошенько, что происходит там, в углах и в глубине помещения; слышны женские вскрики, звон стаканов, звуки гитары и флейты, пение и ритмичные рукоплескания, словно буйное биение сердца… А над головами толпы что-то волнистое, сверкающее, чарующее: девушка вскочила на стол и пляшет. Смелая пляска на самом краю стола! Как видно, пляска не ушла из страны вместе с изгнанными недавно маврами. Плясунья с гибким как древко лука станом извивается, как угорь, под звуки гитары и флейты, бедной клапанами, богатой повторениями; в пляске есть что-то африканское; угорь упруго извивается на столе, плясунья вскрикивает и быстро-быстро перебирает ногами на одном месте. Мужчины вопят: браво!—и на стене под потолком волнуется тень с поднятыми руками, виляющая бедрами, перегибающаяся пополам. Плясунья взвизгивает, как молодая кобылка, гитарист бешено щиплет струны, гнусавые трели флейты переливаются все быстрее и быстрее, рукоплескания подкрепляются топаньем ног, кастаньеты трещат, подгоняют; пляска становится вихрем, отдельные взвизги сливаются в сплошной вой… Пусть завтра грозит смерть, сегодня владычествует жизнь со всем, что ее красит!..
Да, это были безумные сутки в Палосе; и некоторые из присутствующих мужчин ступают твердо лишь одной ногой, другую волочат; некоторые глядят лишь одним глазом, а вместо другого у них окровавленная повязка. Безумный вечер безумных суток начался тем, что выпустили быка! Разумеется, в таком маленьком городе нет цирка, но бык-то есть, и горожане умеют развлекаться. Быка выпустили прямо на площадь! У! Санта-Мария, глядите, бык стоит на площади в гордом одиночестве, чувствуя себя хозяином положения, крутит хвостом, а люди врассыпную спасаются кто куда – на крыльца, в двери, кто бегом, кто ползком, кто кувырком. Глядите! Бык бежит по середине улицы, подняв рога, один-одинешенек, а над заборами мелькают последние пятки, всю улицу точно вымело волшебной метлой; людские головы торчат из всех окон и подвальных и чердачных люков… Ага! Представление начинается!.. Из домов выскакивают молодые проворные парни и дразнят быка, махая перед ним плащами, гонят его назад на площадь; и с разных концов мчатся туда галопом всадники с длинными копьями и описывают круги вокруг быка; столкновение, бой, в воздухе мелькают конские копыта, всадники барахтаются в общей куче, льется кровь, бык подымает на рога первую лошадь, вся площадь воет, общая свалка, шум, треск, крик, гоньба и беготня из одного конца в другой… Наконец, бык доведен до исступления, и пора нанести ему смертельный удар. Знак подан, и все отступают в сторону, все, кроме одного, молодого десперадо[2]. Он и бык остаются одни посреди площади. У человека нет другого оружия, кроме обнаженного кинжала с рукоятью, обмотанной платком. Смертельный бой происходит среди полной тишины. Разъяренное животное, массивная туша, рогатая голова и кровью налитые глаза, с одной стороны, а с другой – стройный, худощавый человек с отчаянной решимостью в глазах и с острым клинком наготове… Мгновение, и – площадь ревет, беснуется, становится как бы живым существом от летящих из окон и люков предметов: люди в безумном восторге швыряют на улицу шляпы, части одежды, даже цветочные горшки, а некоторые сами выскакивают из окон и пляшут, кружатся около победителя: он заколол быка! Кинжал торчит из брюха животного рукоятью кверху, – острие пронзило сердце, и бык рухнул, как сраженный молнией!
Теперь десперадо сидит в таверне на стуле, тычась подбородком в грудь, то пьянея, то протрезвляясь, то опять пьянея несколько раз в течение этих суток, пресыщенный почестями, истомленный, постаревший за несколько часов на целый век человеческий… А завтра, нет, уже сегодня, сегодня он должен отправиться в плавание. Серый лик утра уже глядит на десперадо и плясунью.
На восходе солнца, вставшие с зарей полевые работники видели человечка с посохом в руках и с коробом всякой мелочи на спине; сильно прихрамывая, но удивительно быстро, он шел по дороге к северу от Палоса. В то же самое время услыхали они и пушечную пальбу, и звон во все колокола, —это отплывал со своими кораблями Колумб.
Солнце огромным красным шаром висело на горизонте, когда корабли отчалили и начали заворачивать по течению, салютуя всеми своими орудиями. Зазвонили и все колокола Палоса – небольшие колокола – и на башне церкви св. Георгия и на колокольнях часовен; с высоты несся звон колоколов монастыря Ла-Рабиды, а издалека Гуэльвы; затрезвонили и все деревенские колокола. Отплывавшие корабли как бы обменивались мнениями с остававшимися на месте церквами. Большие колокола в больших приморских городах гудят совсем иначе, более внушительно; зато здешние малые отличались бешеною быстротою темпа; невольно вспоминались роящиеся пчелы и бегущие за ними люди с медными тазами, ступками и прочими ударными, звенящими инструментами. Даже смысл трезвона был как будто такой же: стой, стой, стой!—вызванивали колокола часто-часто; но корабли не хотели стоять, строптиво бухали с кормы из своих тяжелых пушек, отчего содрогался весь корпус судна, окутывались пороховым дымом и на хребте отлива выплывали из речного устья в бухту; большая неуклюжая каравелла во главе, а за нею две поменьше и постройнее.
В бухте суда подняли все паруса и начали подвигаться быстрее. Атлантический океан высылал им навстречу волны, которые то подымали корабли кверху, то опускали вниз. С берега видели, как они ныряли и медленно убывали в объеме, словно всасываемые нижним течением в лоно глубоко дышащего моря. Под конец, когда корабли были уже далеко-далеко, наблюдатели различили прощальные салюты флага и вымпелов да белое облако, взлетевшее над кормою «Санта-Марии»[3], а затем павшее на волны, и расслышали глухой, словно сквозь подушки, гул прощального пушечного выстрела.
А там, на кораблях, наблюдали, как бежит и заворачивает мимо корабельных носов испанский берег, как солнце раскидывает веером свои лучи из-за высот Кадикса, как, по мере удаления судов от берега, суша словно вырастает и взорам открываются все большие пространства страны, но зато и становятся все менее отчетливыми. Вдали, в вышине, парила воздушная снежная цепь Сьерры-Невады, облаком среди облаков. Страна протягивала им вслед руки с обеих сторон бухты. Когда дальний берег начал мутнеть и погружаться в море, некоторые из команды подошли к борту и стали посылать берегам воздушные поцелуи, в страстном порыве простирали туда руки, глаза их увлажнились, в груди заныло, – разлука казалась невыносимой.
А на мостике кормовой башенки, которого он так и не покидал больше, расхаживал взад и вперед Колумб и, не отрываясь, глядел вперед, куда держали курс корабли – на юго-запад, и сознательно или бессознательно, но не обернулся ни разу назад, на Испанию. По данному им знаку, зеленые венки, украшавшие корабль при отплытии и теперь увядшие, были выброшены за борт. Приказал он также выпустить на палубу ту часть команды, которую до поры до времени необходимо было держать взаперти в трюме. И все эти взятые из тюрем арестанты, бродяги и тому подобный люд рассыпались по палубе, забегали вокруг, принюхивались, как собаки, глядели на море, ища глазами берег, – до него было не менее мили, они находились в открытом море!.. Madre de dios!..[4] Некоторые из них, старые, бледные люди, только мотали головой, зная, что тут им и конец будет, но молодые, ломая руки, бросались на палубу, рыдали и плакали, словно из существа их вышибли дно, и теперь вся жизнь должна была вытечь из них слезами.
Чайки провожали корабли, переговариваясь между собою на своем немногословном языке, не сводя глаз с килевой струи. С кораблями они давно освоились, привыкли видеть, как такой, особенного вида, длинный остров вдруг возьмет да отделится от земли и поплывет себе; пожалуй, это высиженные землей птенцы, которые плывут в гости к другим. На такие острова не присядешь отдохнуть или вить гнездо; они полны людей, которых надо остерегаться, но с таких островов нередко падает в воду что-нибудь съестное, на поживу чайкам, и они это хорошо знают. М и в! – кричали они друг другу, летя за кораблями, а это означало на их языке, что день ясный, что море и небо как им следует быть.
Но под вечер чайки все-таки призадумались; они привыкли, что плавучие острова держатся между берегами и, летя следом за ними, всегда можно – во всяком случае с высоты полета – видеть оба берега за раз, но эти три острова, как видно, собирались плыть все прямо-прямо от земли туда, где нет никаких берегов. Это было уж слишком смело даже для чаек, и настал час, когда они повернули обратно. В первые дни адмирал почти не раскрывал рта, расхаживая по мостику, хмурый и угрюмый; ничто не могло разгладить морщин на его челе, даже то, что они все-таки вышли в открытое море и плыли, – уж очень вывели его из себя все эти оттяжки и препятствия, чинимые ему до последней минуты.
Следовало бы отплыть еще весною, и все было рассчитано на это; весьма существенно ведь иметь перед собою в запасе целое лето; теперь они пустились в путь, когда лето уже кончилось и начиналась осень, а это много значило для всего плана, для всей жизни. Когда Колумб был молод, план его, уже тогда вполне созревший, встретил всевозможные препятствия; теперь, когда судьба, наконец, дала ему случай попытать счастья, он с непреодолимою горечью сознавал, что это поздновато, – он уже в том возрасте, когда озираются назад. Четырнадцать лет, четырнадцать долгих лет – с двадцативосьмилетнего возрастало сорокадвухлетнего, годы в жизни мужчины наиболее активные,—ушли на то, чтобы добиться снаряжения экспедиции, и теперь только начиналось самое плавание, теперь, когда он уже стал тяжел на подъем и успел поседеть от времени и досады на даром уходящее время! Нетерпение томило его и теперь. Вперед, хоть навстречу смерти, если не чему другому, но вперед, на всех парусах!..
Еще раз, последний раз проходят в его памяти превратности этих четырнадцати лет, он вновь переживает все унижения, и матросы видят, как адмирал все ускоряет и ускоряет шаг, мечется взад и вперед по командорскому мостику, словно лев в клетке; лицо его становится еще краснее, жилы вздуваются на лбу, и люди, думая, что это он гневается на них, опускают глаза и с жаром кидаются на работу. Но адмирал только вспоминает годы в Португалии, потерянные даром годы, оскорбления, тупость людей и подлость их,
–подлость, когда, наконец, они оказываются в состоянии понять личные выгоды: король португальский, за спиной Колумба, отправил корабли в океан по пути, указанному Колумбом, воспользовался его планом, пренебрегши им самим, обокрал его! Да, великие мира сего способны на это! Оттого они и владеют царствами и государствами! Разумеется. Но, поболтавшись в океане сутки-другие, королевские люди захворали морскою болезнью и повернули обратно; они рассказывали потом, что океан слишком огромен, они совсем было замерзли, чуть не потеряли рассудок и еле-еле пришли в себя! Хо! Изворотлива мысль человека, всегда найдет ему оправдание!
Адмирал застывает на месте и, подняв свою львиную голову, обводит корабль рассеянным взглядом поверх всех голов, и команда невольно пригибается под этим взглядом, не смеет поднять глаз выше, чем до середины трапа, ведущего на командорский мостик. Они хорошо знают, что заслуживают некоторого презрения, – не все-то они достойными божьей милости ступили на палубу корабля! И они почти довольны, когда их угощают концом каната, который так и пляшет по их спинам в первые дни; боцманам попадает сверху, и они передают полученное дальше. Если Диего думал, что едет на увеселительную прогулку, то жестоко ошибся; здесь нет места пьяной расслабленности, праздности, разгильдяйству; здесь его сразу берут железной рукой в крепкую муштру. Боцман и штурман, может быть, имеют своё особое мнение насчет всей этой нелепой поездки, но пока корабль в плавании, надо, чтобы он плыл,
–значит, команда, работай во всю! И, еще не достигнув Канарских островов, Диего становится трезвым, послушным, проворным; пальцы рук у него все в смоле от лазанья по вантам, а пальцы ног чисты от частых и обильных душей, которыми он угощает по утрам еще до первого завтрака корабельную палубу.
Каждый пятый матрос на корабле носит имя Диего, если не каждый второй, как жители Испании вообще; это переделка имени святого и апостола Иакова. Диего отвечает своему имени столько же, сколько самое имя в народной переделке отвечает оригиналу: отдаленное сходство, стертое временем; остальное восполняется медным образком св. Яго, который Диего, повесив на шейный шнурок, носит на голой груди. У себя на родине Диего был десперадо, грозой быков, и, как большинство береговых жителей, одинаково пригоден к приключениям на суше, в рядах наемного войска – ландскнехтов или мушкетеров, и на море – как матрос или вооруженный драбант на галере; род оружия и стихия для него безразличны. На этот раз он попал в море наполовину против собственной воли, но так уж складывается иной раз судьба Диего. И в приключениях у него наверное недостатка не будет во время этого невообразимейшего и рискованнейшего плавания, в которое он волей-неволей втянут.
Подобно семечку, подхваченному морским ветром и летящему неведомо куда, тая в себе возможности стать ростком, если достигнет земли, оторван был Диего от почвы Испании и отдан на волю ветра и волн со всеми таившимися в нем возможностями, отдан, чтобы пустить где-то ростки и укорениться или погибнуть. И в этой четырехугольной испанской голове с сизыми наголо выбритыми щеками и с огненными глазами, действительно, таилось немало возможностей и способностей. Чего только не творилось в Андалузии, откуда шел весь его род! Имя свое она получила от вандалов, переселенцев с севера Европы, затерявшихся в северной Африке после своего вторжения туда из Испании, Северная Африка, в свою очередь, вторглась в Испанию: мавры на несколько веков укоренились здесь со своими арабскими домами, лошадиными подковами, прибитыми в дверях, женскими теремами и прочим, – пока их снова не изгнали в Африку, совсем недавно. Многие из команды кораблей Колумба были свидетелями того, как взвеяло над башнями Альгамбры кастильское знамя, но это не значило, что из Андалузии изгнан был самый дух мавров. Хозяйничали в ней раньше и другие чужеземцы, и все оставили там свой след – готы, римляне, греки, а в более глубокой древности – карфагеняне, и в самой глубокой – финикияне, эти всюду шнырявшие морские крысы из Малой Азии. От всех от них осталось хотя по капле в крови Диего или по черточке в его характере, унаследованном им от предков, которые многое перенимали от своих близких соседей. Он храбр, жаден, кровожаден, разрушитель по натуре, но с тем же удивительным презрением относится к смерти, с каким относились к ней северные герои, не знавшие греха или порока хуже трусости; он величествен,
– гордая осанка перешла к нему по наследству от римлян вместе с их тогою – плащом, которым Диего прикрывает свою нечистоплотность; он бесцеремонен и невыносим, как многие в средиземноморских странах; у него сильные страсти, но он беден чувством; в любви он азиат, горяч до бешенства и, прежде всего, непостоянен, но в сокровенной глубине своей натуры он все-таки ибериец, потомок первобытных испанцев; натура, богатая противоречиями и далеко не цельная; в общем – человек очень выносливый, любезный, с музыкой в душе, ибо среди его прапраматерей были самые безмолвные и самые прекрасные из женщин земных.
Таков был Диего, плывший теперь с Колумбом и с не вполне искреннею почтительностью взиравший на командорский мостик, святая святых судна, где неустанно шагал адмирал. Что ж, в данную минуту он был всех сильнее (проклятый итальянец!), и самое лучшее подчиняться ему, если хочешь выйти целым и невредимым из всей этой передряги. Пороховой груз в трюме «Санта– Марии» не таил большей опасности взрыва, чем душа Диего: сера, уголь и селитра, кое-как смешанные, прикрывали адскую бездну, и достаточно было одной горящей искры… А искра эта тлела в кабильских глазах Диего.
Адмирал со своей стороны отличался властным взглядом укротителя, и в этом было его преимущество перед командой.
Пережив все горькие впечатления, вынесенные из Португалии, он шагает по узкому мостику еще быстрее и поворачивает еще круче, припоминая годы, проведенные в Испании. Ноздри его раздуваются от негодования. Восемь лет болтовни! Сколько башмаков износил он, слоняясь за королевскою четою в толпе искателей милостей, лакеев и паразитов. Сколько выпало на его долю глупых улыбок, расползавшихся по лицам дуралеев при виде его или при упоминании о нем – о Колумбе, чудаке! Даже ребятишки кричали ему вслед, когда он проходил по улице! А совет мудрецов в Саламанке, которому было поручено рассмотреть его план! Отсрочки, надежды и разочарования, то вверх, то вниз, бедность, бесприютность, ненадежность и толстокожесть высоких покровителей, долгие, долгие тяжкие скитания, во время которых он узнал все муки нищенства. Начинать каждый день с пламенем великого решения в груди, быть готовым ринуться вперед, к цели, и – изо дня в день только сильнее убеждаться в ничтожестве человеческом, изо дня в день, из года в год, годами, годами! А последний тяжелый этап, когда он, отчаявшись во всех своих надеждах, ушел из Кордовы вместе с маленьким сыном, собираясь совсем покинуть пределы Испании, пришел в монастырь около Палоса, монастырь Санта– Марии Ла-Рабиды, и попросил Христа ради кусок хлеба, впервые в жизни с ужасом чувствуя себя стариком. И только тогда счастье обернулось к нему лицом, – он сдвинулся с мертвой точки. Но никогда не забудет он, никогда не простит того, что почувствовал, принимая дрожащею рукою подаяние для себя и своего ребенка и говоря себе: так дрожат руки у стариков!..
Снова стоит адмирал неподвижно на мостике, и Диего, украдкою покосившись на него, содрогается, – так он страшен, этот высокий, мощный, седой человек. Не чудится ли ему что-нибудь? Может быть, он заклинает злых духов? Иначе, почему же он такой страшный? И Диего торопится шмыгнуть, спрятаться куда– нибудь, где бы «дурной» глаз не мог упасть на него; крестится старательно большим крестом со лба на грудь, с левого плеча на правое: Madre[5] – шепчет он, весь позеленев от страха. Этот великан там наверху… кто знает, с какими силами он водится?!
В течение следующих дней, на пути к Канарским островам, где им предстоит чиниться весь конец августа и начало сентября, настроение команды понемногу улучшается, становится менее напряженным. Что ж, пока что они еще в знакомом мире, и нельзя же чувствовать себя несчастными изо дня в день, из недели в неделю подряд! Диего, вспомнив забытые было песни, изливает сердце в страстных, грудных звуках, он полон сладких речей и слов, как же них—тысячи желаний, и все свободное время – а его больше, чем нужно, благодаря прекрасной тихой погоде – играет на палубе в кости, вытряхивает из стакана вероломные костяшки и зорко следит—сколько очков выкинул, сам похожий головою и лицом на костяшку о пяти очках. Играют не впустую: деньги и ценности, имеющиеся у команды, то и дело меняют хозяев, переходят от одного Диего к другому и опять обратно, по нескольку раз. То тот, то другой оказывается то богачом, обладателем всего движимого имущества команды, предметом всеобщего подобострастного восхищения, то опять нищим, но к кому бы ни перешло добро, оно, как говорится, остается в семье. Игра ведется горячо, иногда не без опасности для жизни и целости разных частей тела; кровь вскипает, Диего возмущается до глубины души, когда ему не везет; он ставит на кон все, что имеет, проигрывается в конце концов до рубашки, и видно, как он шевелит губами, давая Деве Марии обеты, если она ему поможет; а когда все-таки проиграет, – срывает с себя рубашку и хватается за образок с проклятием, которого нельзя повторить. Последней ставкой служит самый образок; когда же проигран и он, Диего, голый язычник, ставит на карту свои волосы, свою жизнь, невесту, свою долю в царстве небесном, все, что угодно, пока счастье снова не обернется к нему лицом!
На следующий день Диего может отыграть все свои собственные вещи и выиграть немалое количество чужих. Для разнообразия играют и в карты – кто умеет; для этого нужно уметь считать побольше. Не знающие счета матросы довольствуются ролью зрителей; многочисленный кружок профанов с интересом следит за несколькими чародеями, которые сидят на палубе в центре кружка, поджав под себя голые ноги, и колдуют; каждый держит в руке веер из карт с апокалипсическими пестрыми фигурами. Колода карт – это книга счастья, и нельзя перелистывать ее без волнения; возникают недоразумения, игроки пронизывают друг друга подозрительными взглядами, яростно тычут в палубу пальцами, зловеще кивают и снова тасуют карты и снова сдают одну за другою, пристукивая кулаком по палубе, словно кузнец тяжелым молотом, и приговаривая: Spadlie, Basta, Ponto!.. Партнер уничтожен! Морщат лбы, задумываются, швыряют сразу все карты и передвигают червонцы из одной кучки в другую; все это непонятно для непосвященных в премудрость, которые сидят и только дивятся: и как это все умещается у них в голове?! С карточными фигурами все знакомы: это ландскнехты, короли и дамы – прелестные и единственные на корабле, увы! Диего бурно прижимает одну карту к своей груди обеими руками, нежно ласкает; это дама червей – дама сердечной масти. Ох… да, да!
Да, с Диего что-то творится. Увидав бочку с водой, он обнимает ее, расточает ей нежные слова; говорит разнеженным голосом, поет вечерние молитвы и готов умереть от тоски; он то весел, то мечтателен, то остроумен, но всегда не особенно благопристоен; мало что не настраивает его фантазию на известный лад. Паруса надулись – он причмокивает: ого! какая упругая грудь! Мачта кажется ему такой стройной, что он не может не обнять ее; он посылает воздушные поцелуи и объясняется в любви «Нинье» – сестренке, плывущей неподалеку На «Пинту» никакого, внимания, – это судно мужского рода, а вот сестренка очень мила; как славно она приседает в волнах, совсем по-девичьи ныряет грудью, и пена на ее форштевне, словно кружевной воротник на девичьей шейке, а упругая белая грудь паруса – ого!..
Меняется настроение к лучшему и на самом верху: адмирал время от времени открывает рот и даже разок спускается со своей высоты, чтобы побыть с простыми смертными на средней палубе. Диего при этом случае открывает, что у таинственного человека приятная, добрая улыбка, и в известном смысле он наименее притязательный человек на всем корабле.
Видит его Диего и погруженным в вычисления и в разные алгебраические штуки; адмирал ежедневно вывешивает свою астролябию[6] на солнце и предоставляет инструменту и стихиям действовать друг на друга – к немалому смущению и страху Диего. В сущности, этот колдовской круг с таинственными буквами следовало бы сжечь вместе с его владельцем, если бы безопасность корабля не зависела от этих дьявольских штук… Брр! Смотреть гадко! По ночам адмирал наставляет на небо свою трубу и следит за звездами, назойливо, нисколько не стесняясь создателя; надо полагать, это необходимо для верности курса, но Диего все это очень не по душе.
Вахта на руле – самые тяжелые часы для Диего. Править-то рулем легко, но к соседству компаса ему привыкнуть трудно; компасная стрелка наводит на него жуть, двигаясь под своим стеклянным колпаком, как живая, и все время тыча острием на север, как бы ни повернулся корабль; с этим-то и сообразуется рулевой, правя курс, но все-таки стрелка внушает ему отвращение своим трепыханием, как некоторые червяки или гусеницы со щупальцами. По ночам у Диего даже волосы дыбом встают, когда он взглянет и увидит при свете фонаря, что стрелка мечется по кругу, словно разнюхивая. Ясное дело, ею водят какие-то нечистые силы, но Диего их знать не знает, он крестится и правит рулем, сообразно указаниям стрелки, а все остальное дело кормчего, и пусть грех падет на его голову.
Что касается адмирала, то он спокоен; он как будто, наконец, глубоко перевел дух, сложил весла и ждет, что будет. Он вышел в море, его дело плыть, и он с каждым днем чувствует себя все более и более в своей стихии.
Плыли они, как и следовало, к югу. Осень подвигалась, но погода с каждым днем становилась теплее! Да, старость коснулась его своей рукой, у него украли лучшие годы, прости молодость, но теперь он, с каждым часом становясь старше, становится и ближе… к чему? К вечному лету – говорило солнце, говорил чудесный мягкий воздух, становившийся день ото дня все прекраснее, говорил попутный ветер, говорили волны, спокойно катившиеся впереди, как многочисленный передовой отряд в голубых мундирах, говорили звезды, да, звезды!
Колумб проводит с ними долгие прохладные ночи, возносится к ним душою, бродит с ними по их постоянным, но неисследованным путям. Позади судна высоко в небе сверкают звезды-путеводительницы, две звезды Малой Медведицы, по которым мореход привык править свой курс; они в течение ночи описывают полукруг около Полярной Звезды, уподобляясь стрелкам больших небесных часов; по их положению на небе мореход всегда может сказать, который теперь час ночи. Под нею распростерлась Большая Медведица, из всех созвездий захватившая на небе самое большое место, и все же как оно мало в сравнении с простором неба! Орион восходит, надуваясь, словно орел небесный с распростертыми крыльями; блещут созвездия Зодиака, мерцает вдали Вечерняя Звезда, каждый вечер заметно сдвигаясь с места; плывет меняющий свой лик месяц, слепой месяц, друг наших ночей, прекрасный бледный месяц!..
Никогда не наскучит глядеть на звездное небо, быть под ним, следить за движением светил с вечера до утра. Колумб, не знающий сна, круглые сутки созерцает это возвышающее дух зрелище; он видит, как подымается из лона морского солнце, как шествует величественно по небу, как погружается в море на другой стороне горизонта, красное и могучее, и – самое время и пространство как бы откладываются в сокровенной глубине души Колумба; он чувствует, как долго они плыли, где сейчас находятся; он наделен необыкновенным космическим чутьем. В тихие ночи, когда он стоит один на мостике, и звезды кружат над ним, он как будто различает даже музыку небесных сфер, слышит, как где-то далеко-далеко и едва слышно вращаются семь кругов небесных, один внутри другого; в краткие, захватывающие мгновения он ощущает то, что знает разумом, но не может представить себе: все эти небеса, вращающиеся вместе с принадлежащими каждой сфере телами небесными. Отдельный раз чудится ему и какой-то глухой скрежет, заглушаемый расстоянием в тысячи миль, и он кивает самому себе: это трутся одна о другую оси сфер! И самая ночь как будто вырастает вокруг него, когда он думает об этой небесной мельнице, беспредельной, всемогущей!
Отведя взгляд от сверкающих гвоздей небесного свода, он видит вокруг себя необъятный простор моря, но знает, что это лишь незначительная часть океана, океан же лишь частица всей земли, невообразимо, головокружительно огромной. И еще одно знает он, – вернее, чувствует. Это опыт всей жизни Колумба, результат его наблюдений; само по себе это необъяснимо и все же основано на прямом ощущении или своего рода предчувствии: земля кругла! Об этом говорится еще в древних писаниях, только не в Библии; об этом же говорит высота звезд, их угол с горизонтом. Кто освоился с положением звезд на небе и достаточно плавал по морю, – и к северу и к югу, между Исландией и Гвинеей, – как Колумб, и никогда не терял ощущения пройденных расстояний, ощущения, присущего Колумбу больше, нежели кому бы то ни было, тот чувствует, что земля кругла, и даже может в некотором смысле чувствовать, насколько она велика.
Вот эти-то наблюдения и внутреннее безошибочное чутье и дали Колумбу его идею кругосветного плавания. Ведь если земля кругла сверху и снизу – с севера и с юга, то должна быть кругла и с боков – с востока и с запада, кругом экватора, и если плыть все прямо-прямо на запад достаточно долго, то кончится тем, что объедешь вокруг всей земли. Никто не хотел верить этому, теперь это будет доказано!
На столь длинном пути к югу, как от Испании до Канарских островов, разница высоты звезд уже прямо бросалась в глаза тому, кто привык наблюдать; до некоторой степени можно было даже чувствовать разницу по истечении каждых суток; и таким образом нельзя было не чувствовать, что, держа курс с северо-востока на юго-запад, корабль плывет над выпуклой поверхностью чудовищно огромного шара.
Теперь Колумбу казалось, что они уже достаточно продвинулись к югу, и он собирался повернуть прямо на запад! Вот тогда посмотрим!
В ясные звездные ночи, наедине со Вселенной Колумб видит, что он прав. Как могли бы солнце, луна, все неподвижные звезды и планеты, словом, все сферы, вращаться вокруг земли, если бы она не была кругла и не витала свободно в мировом пространстве?
В ОКЕАНЕ
С 9 августа по 6 сентября, почти месяц, стояли корабли Колумба у Канарских островов. «Пинта» лишился руля,– каверзы двух владельцев судна, участвовавших в экспедиции, но добивавшихся, чтобы их отпустили обратно; настоящее предательство; в результате страшная задержка. Да, заглянуть бы поглубже в натуру человеческую!.. Но повреждения были исправлены, и, потеряв месяц, корабли все-таки отправились дальше, прямо на запад, в открытый океан, где никто и никогда еще не бывал. В этом году случилось извержение Тенерифа, и, когда Колумб проходил мимо вулкана в ночь с 23 на 24 августа, взорам команды «Санта-Марии» представилось зрелище, от которого у них мозг застыл в костях: на небе пылало кровавое зарево, чудовищный конус вулкана, торчащий из моря, освещался сверху донизу собственным пламенем; вершина его, словно с лопнувшими огненными жилами, извергала клубы дыма и раскаленные камни, лава текла потоками по бокам горы. На палубе корабля было светло, как днем; ночь была оттеснена на целую милю во все стороны от горы, зато за пределами светового круга вставал стеною мрак кромешный. В дыму сверкали молнии, и страшные раскаты грома сотрясали как будто недра самого моря. Мореходы предвкусили в эту ночь ужасы конца мира, и впечатление это, хотя и заслоненное потом другими, глубоко и крепко засело в их душе, отнюдь не придав им бодрости и сил для дальнейшей поездки.
Самое пребывание на Канарских островах тоже не способствовало укреплению в них силы характера; разбалованность и самоволие, к чему привыкла команда на этих волшебных островах, пришлось снова изгонять плеткой, пока матросы опять не втянулись в лямку черной работы на корабле. Диего, соприкоснувшись с существами удивительной, чарующей прелести, – на островах еще сохранились небольшие остатки чистой туземной расы, – прибавил новые влияния к той многообразной смеси, которая составляла его характер. И, снова очутившись на палубе корабля, брошенного в океан, Диего первые дни был сам не свой, отдаваясь воспоминаниям, непосредственно принадлежащим ему самому лишь наполовину; другая половина была отдаленного наследственного происхождения, и Диего, защищая глаза рукою, не переставал оглядываться назад, на конус Тенерифа, пока тот не окутался клубами дыма, как женщина, прячущая лицо в волнах распущенных волос. После этого Диего загрустил и стал несловоохотлив.
Но на другое утро, когда Тенерифа уже не видно больше, Диего поражает товарищей новыми песнями, с своеобразными дикими напевами и с обрывками текста на чужом языке, из которого сам Диего знает лишь несколько слов, самых нежных в нем. Слова эти часто раздаются в пути отголоском пережитого и настраивают Диего на грустный лад. А белые округлые контуры «Ниньи», плывущей в близком соседстве, служа единственным напоминанием о чем-то женственном среди сурового простора моря, заставляют Диего, сидящего на палубе на корточках, отчаянно мотать головой, свешенной вниз между коленями,
– нет на море человека несчастнее его!..
8 сентября подул крепкий северо-восточный ветер, который был им нужен, и дул упорно. Вот когда дело пошло всерьез! Однажды утром мореходы уже не могли найти на горизонте ни малейшего признака берегов. Куда ни обернись, вокруг них кольцо водной пустыни. Матросы глядят друг на друга: так вот к чему шло дело? И сердце у них падает… Да, к этому. Адмирал стоит на своем мостике с таким выражением лица, что ошибиться нельзя; он говорит, что наконец-то они все у него в руках, и он использует их до конца. Матросы растерянно ищут глазами два других корабля, которые, то догоняя, то отставая далеко позади, следуют за «Санта-Марией» по тому же направлению – прямо на запад. И с них, верно, глядят на «Санта-Марию»; эти три суденышка держатся вместе, составляют друг другу компанию в океане, в этой беспредельной водной пустыне…
Кое-кто всплакнул украдкой в это первое утро; матросы ходили с покрасневшими глазами; спускаясь за чем-нибудь в грузовой трюм, не в редкость было встретить там товарища, который при встрече отворачивал лицо, а, поднявшись на грот-мачту подтянуть парус, можно было найти там товарища, который забрался туда выплакаться. И у кока в камбузе глаза тоже покраснели. Но по лицу того железного человека на мостике видно было, что назад возврата нет. Он ходил своим львиным шагом взад и вперед, вперив в западный горизонт свои бездонные зеленовато-голубые глаза… Уж не само ли море приняло его образ? Он спокоен, как будто путь ему знаком, как будто он едет к себе домой со всем этим грузом доверчивых простаков, которых он обманом заманил к себе на корабль… Уж не сама ли смерть оказалась их кормчим?..
«Санта-Мария» со своими двумя горбами впереди и сзади раскачивается на длинной глубокой волне Атлантического океана, как качалка; деревянная обшивка судна трещит, такелаж, реи скрипят, зеленая прозрачная вода и белая пена обдают нос судна; судно неважное, с плохим ходом, но при попутном ветре, как сейчас, все-таки успешно подвигается вперед.
Неуклюжая, полусудно-полукрепость, каравелла (самое слово происходит от слова «краб») – плод смеси тех же элементов, которые послужили материалом для создания Диего. В сущности, это был корабль викингов, средней величины ладья или шхуна с прямым парусом на средней мачте и с более чем достаточною для такого судна командою из 52 человек. По всей вероятности, родоначальником каравеллы был флот норманнов, проникший в Средиземное море и оставивший свой след в мореходстве Генуи, Венеции – гондолы! – а также Испании, куда норманны углубились речными путями – например, по Гвадалквивиру. На Средиземном море корабль викингов обзавелся лишними парусами: косым латинским на кормовой мачте, вторым прямым парусом, но поменьше, на особой мачте на носу, и третьим, еще поменьше, на кливере, чтобы ловить ветер; над большим прямым парусом посередине поставили еще топсель; вообще это было судно переходного типа – от старого к новому. Башенки на носу и на корме были надстройками, созданными опытом сухопутных войн – плавучими крепостцами. Весла норманнского корабля были убраны с каравеллы, зато ей дана была артиллерия, небольшие чугунные пушки – фальконеты и ломбарды, которые стреляли и вредили неприятелю издали. Готическая резьба украшала все наружные деревянные части судна; на борту своем оно несло средние века и Средиземное море, но кораблеводитель был взят от древнего северного корня – провидец, путешественник и перевозчик, а в жилах команды текла самая смешанная кровь, кровь многих рас и народов, осевших в разные времена на разных берегах Средиземного моря; тлели в этой европейской крови и темные африканские искры.
Теперь каравелла неуклюжим галопом прыгает по волнам, словно сама себе мешая, но упорно пробиваясь вперед день-деньской, по направлению к солнечному закату, туда, где одноглазый красный исполин – солнце одиноко погружается в пустынное море, оставляя за собою окровавленное небо; не прерывает она своего галопа и в течение короткого вечера и в течение долгой ночи; вперед, вперед, слегка накреняясь от полукормового ветра; видно, что у этой каравеллы есть цель, к которой она и стремится денно и нощно!
Позади осталась Европа, старый, раздираемый междоусобиями мир; мир хищничества и рабства; страны и народы, связанные между собою лишь внешним образом; Европа с ее папами, императорами и королями, с гордым рыцарством и порабощенным крестьянством; со всемогущими епископами, ордами монахов, кострами для еретиков и угнетенным, по рукам и по ногам связанным высшею властью простонародьем; с целою лестницею ленного дворянства, с самовластным обменом владений между князьями, с их политикой браков и войнами из-за наследств; Европа – ряд крупных имений, которые в самом деле должны были скоро объединиться путем браков, перейти чуть ли не все в одни руки.
А в глубине ее идет брожение, как в почве парника. Некий доктор чернокнижничает в Европе, разнуздывает сатану! Девятилетний мальчик в Мансфельде поучает народ истинному христианству и подвергается за это порке в том самом году, когда Колумб отплывает из Палоса, – Мартин Лютер! Копернику исполнилось 19 лет, и он вынашивает в себе ростки революционера. Крестьяне толпами собираются в своих жалких кабаках, галдят и воют там, как стаи бешеных псов; никто не обращает на них внимания, а между тем многим владетелям замков предстоит, проезжая мимо с соколом на руке, быть стащенными толпою с седла и забитыми насмерть палками, от которых не защитят никакие рыцарские доспехи.
Словно сколоченная навеки высится Европа; опорный столб вбит глубоко в землю – до первобытной скалы; но, пожалуй, все-таки постройка возведена только на щите древней черепахи, и последняя в один прекрасный день вдруг начнет шевелиться, очнувшись от тысячелетнего сна, и высунет из тины свою змеиную голову!..
Вовремя «Санта-Мария» отплыла—небо Европы существовало достаточно долго; в нем должны были образоваться трещины!
Что бы, однако, ни творилось теперь там, дома, они были отрезаны от всего, замкнуты в кольце моря. Быть может, им и не суждено больше никогда увидеть старый мир. И никогда не будут расспрашивать об их участи их домашних; о злополучной судьбе их не останется даже печальной памяти; не будет у них ни могилы, ни славы, как у других храбрых несчастливцев, погибающих где-нибудь на виду у людей; они попросту исчезнут в никому не ведомых краях, и остальные люди быстро забудут даже самый факт их исчезновения.
Вот как жесток этот человек на корме! Им кажется, что они многое понимают, те, что едут с ним; но им не понять, как он мог пойти на безвестную, бесследную смерть ради подвига, не имеющего определенной, всем известной цели; нет, этого им не понять!
Печально было настроение на корабле Колумба на второй и на третий день; утром, подымаясь на палубу, матросы видели вокруг себя пустынное кольцо моря; никаких признаков суши ни впереди, ни позади; одни отвратительные волны да солнце, такое яркое и беспощадное, как бы подчеркивающее жалкое одиночество этих трех болтающихся в океане суденышек; куда ни кинь взгляд – море, море да небо!
Солнце садится, не заронив в души ни луча надежды, кругом полинявшее море, потом тьма; с громким скрипом прыгает по волнам «Санта-Мария», все более и более врезываясь в тьму, упорно стремясь навстречу неизвестному – к западу.
В эту ночь Диего свернулся по-собачьи в уголке на палубе; в трюме спать слишком жарко. До чего же, однако, дойдет жара? Можно ли вообще будет выносить ее? Он крепко жмурит глаза, стискивает губы; внутри у него клокочет; нет сил заснуть, нет сил и не спать. Через некоторое время он все– таки засыпает, но вздрагивает во сне и глухо стонет от мучительных сновидений.
Высоко на кормовом мостике видна черная бодрствующая фигура адмирала, не выпускающего из рук своих циркулей и других инструментов, целящего прямо в луну, вечно занятого своим колдовством… Что ж, он так и не спит никогда? Денно и нощно видят его на командорском мостике; неужели он совсем не нуждается в отдыхе и в сне? Нет, видно, он и впрямь не человек!
Нет, адмирал, конечно, спит или дремлет время от времени; без этого и ему не обойтись, но он не знает правильного отхода ко сну на койке. Этого он себе позволить не может, у него не выходит из головы лаг[7], он не смеет перестать высчитывать пройденное расстояние. Если он и засыпает, то всегда на очень короткое и строго определенное время, приказав разбудить себя в такой-то час, и таким образом всегда может сохранять представление о расстоянии, пройденном за этот, точно известный ему, срок. Разницы же между днем и ночью он вообще, как старый мореход, не знает.
И на мостике носовой башенки есть свой вахтенный; сегодня ночью это молодой Педро Гутеррес; он ходит взад и вперед, по-видимому, чрезвычайно занятый луной; слышно, как он напевает поэтичные песни; как видно, он мечтатель.
Молодой Педро добровольно отправился в это плавание. Он красивый сын своего народа, но неимущий, и соблазнился баснями о возможности разом разбогатеть. Среди команды он выделялся своей наивностью и благовоспитанностью и стал бы легкою добычею насмешек и глумления, если бы не был вместе с тем безрассудным храбрецом и ловким бойцом. Он был очень молчалив, думал совсем о других вещах, нежели остальные, и в конце концов его оставили в покое, перестали обращать на него внимание.
Ночью он поет, стоя неподвижно у фальшборта, и смотрит на море в ту сторону, где готова закатиться луна, задумчивый, с тонкими, мягкими чертами лица, достаточно мужественного, но такого прекрасного, как будто сквозь него просвечивает лицо прелестной молодой девушки; это его мать, которая осталась теперь там, далеко-далеко. Он подымает лицо к звездам, вздыхает и поет полные возвышенного лиризма и пафоса песни, похожие на молитвы.
35 дней прошло с тех пор, как они видели землю в последний раз —долгий срок для людей с таким нервным темпераментом, каким отличалось большинство команды; да и для самого невозмутимого кормчего никогда еще время не тянулось так долго. Как и следовало ожидать, с командой оказалось очень трудно ладить.
Глубокий упадок духа в первые дни после того, как земля скрылась из виду, скоро сменился строптивостью; взгляды исподлобья говорили о желании померяться силами. Ого! еще посмотрим, можно ли угощать добрых испанцев всякими выдумками! Мало-помалу глаза, прежде опущенные вниз на палубу или подымавшиеся самое большее до уровня трапа, ведущего на командорский мостик, стали угрюмо, вызывающе глядеть на адмирала в упор. Скоро дошло и до столкновения, хотя и не до открытой войны; это было лишь пробой сил и произошло таким образом.
Между собою команда только и говорила о том, чтобы повернуть назад. С адмиралом об этом не говорили, но стали плохо править рулем. Все чаще и чаще случалось, что рулевой ошибался и поворачивал судно против ветра, правя курс на север; они пытались поставить на своем, эти рулевые, смотрели на адмирала в упор и сбивались с курса, как упрямые дети, которые хотят испытать – как далеко могут зайти в своем упорстве. Их ошибку замечали и курс выправляли; адмирал как будто и не подозревал, что было у них на уме, или же с ангельским терпением не подавал виду что подозревает.
Но однажды утром обе стороны приоткрыли свои карты. Против обыкновения, адмирал на некоторое время покинул свой пост, и когда вернулся и осмотрелся вокруг, то увидел, что курс взят настолько круто к северу, насколько мог лавировать корабль. Не прошло и двух секунд, как он сам стоял у руля, накрыл своими кулачищами кулаки рулевого и, повернув руль вместе с рулевым, направил корабль опять к западу. Рулевой был не соломенное помело, а весьма дюжий парень, но весь обвис под хваткой Колумба, и ноги его волочились, как у куклы, когда адмирал сметал его и руль и судно с неверного курса; самый корабль почти лег на бок, так крут был поворот, и горизонт повернулся сразу на целую четверть круга. Адмирал просто как будто приподнял все судно и поставил на место!
И ничуть не запыхался, не изменился в лице, вряд ли даже рассердился, только улыбнулся довольною и чуть-чуть предостерегающею улыбкой по адресу Санчо Руиса, первого штурмана, допустившего такое уклонение от курса.
Больше это не повторялось. Рулевой долго глядел на свои руки, совсем скрючившиеся, а потом опустил их в ведро с холодной водой; в таких тисках они еще не бывали. Остальная команда делала свое дело, бледная, с трясущимися губами. Кто ж его знал, что он такой силач! Всякий видел, что он огромного роста, настоящий бык, но чтобы он отличался таким проворством?! Никто оглянуться не успел, как он прыгнул к рулю, словно огромный тяжелый кот, а его веснушчатые ручищи, обросшие рыжей щетиной, это скорее заступы, нет, кузнечные тиски, а не руки человеческие! Игра выходит неравная!
Курсом с тех пор рулевые не ошибались. И адмирал в устремленных на него отовсюду темных горящих глазах видел лишь страдание и жалобу; ненависть пока притаилась. Гнетущее настроение воцарилось на корабле в течение следующих дней, когда открытое море по-прежнему расстилалось во все стороны от судна, и все зловещее казалось безостановочное удаление его от земли. Да и характер волн изменился. Погода стояла по-прежнему прекраснейшая, но море как-то все больше и больше напоминало бездну; волны катились с каким-то пустым и зловещим грохотом, то подымая «Санта-Марию» на высоту большого дома, то низвергая с этой высоты вниз, не говоря уже о боковой качке. У многих дух замирал от всего это -го и от сознания, что это предвещало близость края света; несомненно, они подвигались к таким местам, которые находились за пределами мира. Иначе откуда эта бездноподобность моря?
Мачта, несшаяся по волнам, большая мачта, очевидно, с судна значительно крупнее, чем «Санта-Мария», давала косвенный ответ на эти испуганные вопросы. Она говорила о крушении судна где-то около этих мест; если же тут погибло столь крупное судно, то что же станется с судами помельче?
Адмирал, к которому решились обратиться по столь серьезному поводу, держался иного, циничного взгляда: гибель корабля, по его мнению, свидетельствовала как раз о том, что море здесь самое обыкновенное море; во всяком море случаются кораблекрушения; дело самое обыкновенное; за пределами же мира вообще не могут ходить никакие корабли, не правда ли?.. Вдобавок, никто не знает и не мог знать, откуда занесена была и как долго носилась по волнам эта мачта. С этим утешительным ответом матросы и вернулись к своим делам и слезам. Этот жалкий обломок корабля ужасно их разжалобил, разогорчил!.. Так сиротливо качалась на волнах эта мачта с расщепленной верхушкой, позеленевшая от морской слизи, пропитанная водой, глубоко в нее погруженная, мачта, бывшая некогда живым деревом в лесу, а теперь труп, труп на мокром кладбище моря, игрушка волн, подкидываемая ими, плывущая по течению, отданная на произвол неведомых сил, одинокая, показывающаяся на одном горизонте и скрывающаяся за другим, вещь без души, без лица и все же нечто в роде существа; глядеть на нее – сердце разрывается от жалости. Бедная, бедная игрушка волн, которую они треплют и беспечно уносят куда-то! Матросы следили за нею, пока она не скрылась из глаз, и тогда только отвернулись, прослезившись. Наблюдал за нею и адмирал, долго и пристально; быстрота, с какой она осталась позади судна, послужила ему желанной отправной точкой для вычисления расстояния, пройденного кораблем, и суждения о скорости течения.
День 13 сентября был несчастным днем, что, впрочем, не сразу обнаружилось для команды. Матросы узнали об этом лишь позже, но ясно было, что в тот день судьба их, как, по-видимому, и судьба некоторых тел небесных, болталась в пространстве вместе с магнитною стрелкой! Простой человек по– своему судит о вещах, в которые он не посвящен, но которые урывками врываются в его сознание; возможно, что он также прозревает вещи по-своему, хотя он и не астроном. Компас в тот день сбился с толку и врал так грубо, что даже рулевой обратил внимание: острие стрелки изрядно отклонилось от севера, на который должно было указывать. Дело было серьезное, которое адмирал, разумеется, пытался замолчать, пока лоцман и штурман также не открыли поведения стрелки и не обратили на него – уже дня два спустя – внимание адмирала. Перед ними адмирал уже не стал притворяться, что не знает об отклонении стрелки – от севера к западу. Но почему же в этом непременно виноват компас? Разве не может быть, что это Полярная звезда отклонилась от своего пути на несколько градусов!
И ему в самом деле как будто удалось убедить в этом своих сведущих подчиненных, ибо дело это так и было оставлено, а корабли продолжали себе плыть да плыть. Но будь это так, разве это был бы не еще более грозный знак? Полярная звезда сошла с своего места?! Да ведь это же знамение перста небесного, ясное указание свыше, и можно ли пренебрегать им? Какой же он, после этого, христианин, этот чужестранец?..
Вернее, однако, что дурил компас, и это тоже было ужасно; это могло означать лишь одно: что суда приближались к магнитной горе, которая, разумеется, находится где-то на краю света, и как только корабли очутятся в сфере ее притяжения, им конец! Гвозди и все железные части и частицы повыскочат из корабля сквозь все бревна и доски, шпангоуты и борта рассыплются, корабль развалится, и в один миг станет грудою обломков, которую раскидают волны. Хорошо, кабы адмирал был в этот миг во всех своих доспехах! Увидать бы его летящим по воздуху, представить себе расплющенным о магнитную гору, прилипшим к ней, повиснувшим и гниющим вниз головой!.. Шутки, однако, в сторону: позволительно ли так упорно держаться взятого курса, раз магнитная стрелка явно указывает на грозящую опасность и безмолвным языком своим остерегает людей? А если непозволительно, то к чему же вся эта чертовщина!
Слезы и обида застряли у команды в горле. Но адмирал продолжал шагать по своему мостику, с виду спокойный, как всегда. Был ли он спокоен в душе? Сказать правду, отклонение стрелки, наблюдаемое впервые, смущало и его немало, и он сам не мог подыскать этому явлению объяснения – кроме разве того же, какое явилось у его команды: что они приближаются к источнику магнетической силы. Но ведь они, кажется, с тем и пускались в путь, чтобы не отступать ни перед какою опасностью. Итак, пока гвозди сидят в корабле – вперед, вперед!
Но через два дня после этого несчастного тринадцатого числа случилось нечто, превратившее «Санта-Марию» в дом сумасшедших, хотя само по себе дело было куда менее серьезное, нежели дело со стрелкою: с неба упал огромный, страшный метеор. Случилось это почти днем – под вечер, когда было еще светло. Упал он прямо с неба, – все это видели, – подобный огромной пылающей ветви; низвергшись с высоты, он исчез в море, которое зашипело, как почудилось многим, а в воздухе перед тем раздался свист. На корабле поднялся всеобщий вопль, когда огненное знамение потухло; половина команды повалилась на палубу и вопила, закрыв глаза руками; остальные метались по палубе с жалобными криками, ломая себе руки. А наиболее сохранившие присутствие духа пали на колени и громко повторяли «Богородицу» раз за разом… Кто-то спрятался под пустой бочкой, другой нырнул головой в скатанный конец каната, извиваясь торчащим наружу туловищем, как червяк, и дрыгая ногами. Даже командный состав: Хуан де ла Коса, Санчо Руис и корабельный врач Алонсо Могер, которые могли бы быть рассудительнее, потеряли самообладание и закричали: «Кровь Христова! Мы гибнем!..»
А дальше ничего и не случилось! Смертельный страх улегся. Но на этот раз адмирал совсем спустился со своей высоты и смешался с командой, успокаивая, уговаривая, объясняя. Как могли они так испугаться обыкновенной падучей звезды, правда, очень крупной…
Обыкновенной падучей звезды?! Гневные восклицания, общее неподдельное негодование, руки отняты от лица, и плачущие глаза впиваются в адмирала, груди пыхтят, как кузнечные мехи. Что такое говорит этот богохульник?! Знамение, роковое предзнаменование – вот что это было!
Ну, пусть знамение; адмирал не спорит, снисходительно допускает чуточку мифологии; но почему же роковое? Оно ведь не сожгло корабля; упало далеко позади, не правда ли? Он лично видывал такие огненные падения с неба; может быть, людям претит называть их просто падучими звездами, но, очевидно, все такие явления объясняются просто: звезды или другие небесные тела иногда срываются со свода небесного и падают вниз; явление обыкновенное. Разумеется, оно имеет свой смысл, как все, что связано с небом, но называть это роковым предзнаменованием…
Нет, нет, это роковое предзнаменование! Матросы рыдали. Более мягкие по натуре упорствовали в своем горе, как дети, плакали и отирали глаза и сморкались, не переставая; другие же собирались кучками и злобно переглядывались: однако, до чего дошел этот итальянец? Перетолковывать явное знамение небесное! Начертанное огненным перстом Божиим предостережение! Не потому ли огонь и пал с неба позади корабля, чтобы предостеречь и указать им путь назад? Так нет – вперед, прямо на запад! Какие же тут еще сомнения? И что он болтает про звезды, небесные тела!.. Когда огонь, павший с неба, был больше солнца, луны и всех звезд вместе! Обыкновенное явление?.. Нет, вдобавок ко всему слишком много еретиков на корабле!..
Тихо, дружелюбно, успокаивающе звучит голос адмирала; в ответ презрительное и дерзкое фырканье, упрямое сопение. Долго идут разговоры. Уже мрак спустился на море, а страшное явление все еще обсуждается; некоторые совсем ослабели и говорят умирающим, слезливым голосом, словно люди, которых постигло большое несчастье; озлобленные же вспыхивали вновь и вновь; но мало-помалу волнение все-таки утихает: адмирал все уговаривает и уговаривает, и уже один его ровный монотонный голос производит умиротворяющее действие.
А корабль тем временем идет да идет – никто, собственно, не догадывался остановить его; ветер благоприятный, то место, где упал метеор, давно осталось позади, и про себя адмирал соображает, какое расстояние успели они пройти с тех пор, и мысленно следит за лагом, не переставая уговаривать. Наконец, усталые, разбитые, некоторые совсем больные от пережитого волнения, люди укладываются на покой. Но из темных углов еще долго слышатся протяжные вздохи и судорожные всхлипы.
Тихо вернулся адмирал на свой пост и весь остаток ночи провел, делая свои наблюдения и записи при свете фонарика. У него была особая работа, которую удобнее было исполнять по ночам: корабельный журнал, в котором изо дня в день отмечалось пройденное расстояние, он вел в двух экземплярах – один, точный и верный, лично для себя, другой для своих подчиненных, лиц командного состава, которые затем могли свободно рассказывать матросам, что знали сами; в этом журнале пройденное расстояние уменьшалось на столько миль, на сколько он мог себе позволить; не к чему было ужасать команду истинными сведениями о том, как далеко они зашли в открытый океан; пусть знают лишь самое необходимое.
Ночью возникло было небольшое смятение, но скоро улеглось: кто-то испуганно вскрикнул и перебудил всех. Ему вздумалось глянуть через борт корабля, и он увидел, что судно идет огненным путем, все море кругом светится и сверкает искрами!.. Люди все сбились к борту, поднялись жалобные вопли: они уже плывут по огненным водам! Адмирал тотчас же спустился к ним: да разве они никогда не видали свечения моря? Моряки они или нет – по крайней мере, хоть некоторые из них? На Средиземном море бывает то же самое. Да, это верно; сонные и кислые, они дали себя уговорить. Некоторые действительно видывали подобное и закричали только потому, что другие кричали. Но некоторые упрямо крутили головой, уверенные непреложно в том, что это и был огонь, павший с неба вечером, что он зажег море, и они теперь плывут по горящим волнам! Тут адмирал рассмеялся: да почему же тогда корабль не загорелся?
И он, велев вытянуть ведро воды, предложил всем желающим попробовать воду рукой – совсем холодная.
Положим, это верно, – действительно холодная или прохладная, но тогда отчего же вода светится? Адмирал, разумеется, сумел объяснить и это: вода, впитавшая в себя свет солнца днем, излучает его из себя ночью. Кое-кто крякнул в ответ на это объяснение: уж они-то знали, что это значит. Это был отсвет под земного огня… вырывающегося, может быть, из недр самого чистилища!..[8] Не обошлось без озлобленного ворчанья; нашлись и такие, что повернулись к адмиралу спиной.
Вскоре корабль снова погрузился в сон.
Но с этих пор адмирал все чаще и чаще бывает на палубе, не так строго блюдет свое достоинство, и просто удивительно, как этот прежде столь несловоохотливый человек умеет быть красноречивым, часами не устает объяснять самым невежественным матросам такие вещи, про которые просто мог бы сказать, что это не их ума дело. Это не умаляет того расстояния, которое должно отделять кораблеводителя от команды: ведь одно-то преимущество его перед ними остается все-таки неприкосновенным; никакие разговоры не могут тут ни отнять ничего, ни прибавить; это преимущество – его громадный рост. Он несомненно больше всего действует на людей, хотя никто, даже сам Колумб, не отдает себе в этом отчета. И вот, он не только продолжает сохранять свое непосредственное влияние на умы матросов, но начинает также приобретать среди них друзей. Многие лишь теперь стали хорошенько приглядываться к адмиралу, и у них открываются глаза на то, что этот великан, отмеченный печатью мужества и непреклонной воли и способный к внезапному, неслыханному взрыву сил, что он уже показал однажды, – в сущности человек добродушный. Черты лица этой крупной головы с рыжею, подернутою проседью, гривою и с большой бородой, которою он теперь оброс, тоже рыжею с проседью, порою как бы светятся человеколюбием, сердечною теплотой, которую он как бы впитывает от всего живого и вновь излучает из себя. У него прекрасная улыбка, обнажающая два ряда крупных зубов; голубые глаза, вообще глядящие словно откуда-то издалека, способны вдруг загореться теплым огнем, устремляясь на того, с кем он говорит; и каждого он в состоянии быстро понять и пожалеть. Да, глаза у него удивительные: совсем светлые и маленькие, с белыми ресницами и ярко-красными уголками, почти как у поросят; несколько утомленные, потому что он ведь почти не спит. И голос у него особенный – тонкий и слабый для такого огромного мужчины: тон бережный, проникнутый чувством одиночества и дружелюбия даже к тем, кто ему противится.
Вместе с тем чувствуется, – молчит ли он или красноречиво убеждает, – что собственных своих сокровенных мыслей он не выдает, и никто не может в них проникнуть.
Много разговоров было в следующие дни, бесконечных разговоров за и против; адмирал почти все свое время, на какое мог отрываться от своих наблюдений днем, проводил на палубе, среди матросов.
«Санта-Мария» стала чем-то вроде плавучей школы, с толпою взрослых учеников и с одним-единственным учителем – выше всех на голову, обладавшим всеми знаниями, целый день дававшим уроки, принимавшим жалобы и поучавшим снова и снова. Он был настоящим провидением, никогда не устававшим руководить и направлять вверенные ему души тем путем, каким они идти не хотели, но должны были.
С ПАССАТОМ
Саргассово море. В сотнях миль от земли затеряны три небольших корабля среди бесконечного моря; команда в отчаянии.
Неописуемый ужас, вызванный новым грозным явлением – огромными плавучими островами из водорослей, пережит; но чего стоило пережить его! Первый такой остров приняли за сушу, землю; он так напоминал луговую низменность, омываемую морем, и предположение, что это земля, на минуту воспламенило всех надеждою – для того лишь, чтобы она сменилась глубоким разочарованием и страхом: если не земля, то что же?..
Острова эти скоро стали так многочисленны, что затянули сплошным зеленым ковром всю поверхность моря на сколько хватал глаз; обойти их было невозможно, и адмирал приказал править прямо на зелень. Команда вопила и заклинала рулевого всеми святыми не делать этого; слишком поздно; они уже въехали в зелень, и удивительно: судно проходило сквозь нее, и даже ход его не особенно замедлялся пока что. Но если эти массы водорослей станут более плотными, и суда застрянут в них? В том, что это водоросли, адмирал убедил команду, велев выловить кусок зеленой массы; водоросли оказались незнакомой породы, и прямо непостижимо, как могли они расти тут или как попали сюда за сотни тысяч миль от земли?!
«Положим, кто же знает, как далеко они сейчас от земли?» – сказал адмирал, как всегда полный надежды на лучшее, выпрямлявшийся, как раз когда другие вешали нос. Этого никто не знал, но все знали, во всяком случае, что ее не видно ни впереди, ни с боков судна; на целые мили кругом лишь бесконечное светло-зеленое мохнатое море, принявшее вид зеленых лугов и до того на них похожее, что некоторые готовы были поверить: а ведь и в самом деле, пожалуй, под ними затонувшая земля или подводное царство, откуда волны вырвали эту траву и подняли на поверхность моря. В таком случае кораблям каждую минуту грозит опасность сесть на мель, а разбиться здесь, в такой дали от берегов, значит погибнуть! Адмирал, вместо всякого ответа на эти жалобы и страхи, приказал бросить лот, и свинцовая тяжесть размотала сотни саженей лотлиня, весь линь без остатка, да так и не достигла дна! «Если действительно там внизу расстилаются луга, как думают матросы, то до них еще далеко», – заявил адмирал и был достаточно безжалостен прибавить, что теперь, верно, никто не будет ожидать увидеть высовывающиеся с подводных пастбищ коровьи морды или торчащий из воды шпиль подводной колокольни!.. Его слова были покрыты оглушительными криками. Стало быть, такая глубина, что до дна и не достать, как будто его и нет вовсе? Стало быть, они вышли за пределы земли и колышатся над невообразимой бездной!! Матросы едва держались на ногах от страху и должны были поддерживать друг друга; глаза вылезали у них из орбит при мысли, что, если им придется потерпеть крушение здесь, они будут погружаться, погружаться, погружаться без конца… Но адмирал спросил их довольно сухо: не все ли равно, на какой глубине утонуть, если уж на то пойдет, на глубине одной сажени или целой мили? Команда заскрежетала зубами, а один кинул вслед адмиралу шапку, когда тот повернул им спину. Он, впрочем, скоро вернулся назад и, указывая широким жестом на море, покрытое водорослями и сверкавшее зеленым золотом под лучами солнца, сказал, что если им этот блеск говорит о несуществующих подводных островах, то он со своей стороны убежден, что блеск этот говорит о близости настоящих островов с золотоносной почвой, столь же необозримых, как эта плавучая морская зелень! Да, да, целые мили золотых полей ждут их. Они тут хнычут, как старые бабы, страшась тех трудов и риска, с которыми сопряжено достижение золотых островов; да ведь будь доступ к ним так прост и легок, их бы давным– давно кто-нибудь открыл и захватил! Молчание, ни звука, некоторым стыдно, другие озадачены и раздумывают насчет золота… Вдобавок не видно, чтобы корабль собирался тонуть, – плывет себе да плывет! Во время споров и перебранки незаметно прошли полудневное расстояние. Но большинство все-таки осталось при своем мнении: пусть сквозь эти водоросли можно пробираться, но все же это плохой знак, что море так загустело; а если оно сгустится еще сильнее? По киселю еще можно плыть, а уж по каше никак! Да и слова адмирала оставили жало в сердцах; из того, что человек ученее других, не следует, что он может издеваться над простыми людьми.
Но если охи и ахи, опасения застрять в водорослях несколько стихли, то разгорелись вскоре страхи из-за того, что корабли проходят сквозь водоросли так легко! Куда таким манером занесет их этот неугомонный ветер с северо– востока? Он дует уже в течение нескольких недель, день и ночь; и нет надобности дотрагиваться до парусов, несущих судно, как крылья; но если бы понадобилось повернуть в другую сторону? Как попасть домой? Что это вообще за ветер? В других местах такого упорного ветра, дующего без конца из одного угла света, не знают; и другого объяснения у них почти и не находилось, как то, что это всасывает их в противоположный угол света, куда они правят курс, такая же тяга воздуха, какая образуется над водопадом; это тяга из бездны; они попали в эту воздушную струю и рискуют своей жизнью, искушая Господа Бога! Да что жизнью! Могут загубить душу свою, если будут продолжать плыть с этим ветром, дующим из уст самого сатаны!.. И так далее, и так далее.
Адмирал пожимал плечами. По правде сказать, он сам не понимал, почему этот ветер держится так долго; это было ново для его опыта, и он, по обычаю моряков, ежедневно изучал облака и все прочие приметы, которые могли пригодиться впредь. Пока же и он был в этих условиях новичком и тоже не знал, что это за ветер, откуда взялся, почему дует так упорно и долго. Были бы, впрочем, все основания радоваться ему, если бы не возраставшая день ото дня тревога команды, которую вряд ли долго еще удастся сдерживать.
К счастью, однажды, 23 сентября, ветер вдруг переменился, и волны пошли им навстречу; теперь матросы уже не могли больше утверждать, что в этих морях и не бывает другого ветра, нежели северо-восточный. Колумб был спасен еще на некоторый срок, с жаром благодарил вечером небо, хотя корабль за тот день и не подвинулся вперед.
Предаваясь в тот вечер своим одиноким думам и деля время между Библией и корабельным журналом, Колумб невольно вспомнил о Моисее. Моисей благополучно провел свой строптивый народ через многие действительные опасности, но всего труднее было ему оберегать вверенных его попечению людей от засилия их собственного воображения и пагубных предубеждений.
Все сетования и страхи начались с удвоенной силой вместе с возобновлением северо-восточного ветра. Каждый матрос снова явственно видел, что волны спешат к западу, все море стремится туда – прямо в бездну!
Они вышли из Саргассова моря, снова качались на глубоких блестящих волнах; но, как прежде, они с досадой косились на ненавистные водоросли, так теперь неутешно оглядывались назад, ища их. Вместе с водорослями исчезли всякие намеки на близость земли, на чудесные острова, о которых плел им басни красноречивый адмирал. Он был прав, говоря, что водоросли указывают на близость берегов, но теперь-то что же? И крабы, запутавшиеся в водорослях, тоже были добрым знаком, и птицы, и рыбы, которые находили пищу в водорослях, – все это тоже говорило о близости земли, но ведь с тех пор прошло несколько дней, а земли все нет как нет!..
Ум начал заходить за разум; в каждой волне мерещились матросам морские чудовища, которые горбили спины или свивались клубами в ночном мраке; мучила команду и жара, которая все увеличивалась; без сомнения, они приближались к раскаленным областям вблизи самого солнца, где не могло существовать ничто живое, кроме огненной саламандры! И мало того, что им грозило здесь почернеть, как африканским маврам, они совсем обуглятся, испекутся, как мухи, весь корабль сгорит, с соизволения Господня. Человек, опомнись же, поверни назад, пока не поздно!
Раздавались и другие предостережения со стороны благоразумнейших, между прочим, и от лиц из командного состава: в трюме со съестными припасами показалось дно, в буквальном смысле слова; припасов оставалось так мало, что во многих местах между ящиками и кулями просвечивало корабельное дно; если желательно, чтобы провианта хватило на обратный путь, а он займет столько же дней, сколько они шли вперед, то пора, пора повернуть! Колумб на это промолчал; про себя он предвидел тот час, когда уже нельзя будет повернуть назад за истощением провианта; тогда и не останется иного пути, кроме пути вперед; но он не сказал этого вслух.
Другие претензии и сетования он принимал и разбирал, довольный, что может чем-нибудь занять людей и отвлечь от мыслей о провианте; он беседовал с матросами когда угодно и сколько угодно, говорил и говорил без устали – исхудавший, изможденный усталостью, но не утомленный. Кончилось тем, что на корабле возникло нечто вроде постоянного совета, который собирался ежедневно и на котором все имели право голоса, даже простые матросы, и тон становился все резче и резче. На этих собраниях все глубже и глубже вникали в предпосылки и в план всего путешествия; адмирала подвергали настоящему допросу, и он охотно давал пространные объяснения, с охотой и даже с некоторым жаром, не переставая мысленно следить за лагом.
Все, что Колумб не раз излагал за эти четырнадцать лет перед комиссиями ученых в Португалии и в Саламанке, все свои соображения и доводы пришлось ему теперь повторять снова, выслушивать снова те же возражения и снова опровергать их по мере сил.
Как он додумался до такой бессмыслицы – достигнуть Индии, день ото дня все больше удаляясь от нее в противоположную сторону? Коротко и ясно: раз Земля шарообразна…
Но Земля вовсе не шарообразна! Всякий это знает и видит, и утверждать противоположное – значит быть еретиком, богоотступником. Хуан дела Коса, владелец судна и в качестве такового принявший участие в плавании, взял слово и выказал немалую начитанность в Библии. Ни в книгах Моисея, ни у пророков, ни у апостолов нет ни слова о том, что Земля шарообразна, и самый разум человеческий может сообразить всю нелепость такого предположения; взять хоть бы всемирный потоп, он был бы невозможен, если бы земля не была плоской; ведь вся вода стекла бы с нее, будь она шаром!..
Бурные рукоплескания были наградой Хуану де ла Коса, который скромно отходит в сторону, и язвительные выкрики хором по адресу Колумба.
Но тут адмирал пускает в ход против Хуана де ла Коса и латынь, и древних греков, приводит выдержки из творений блаженного Августина, ссылается на Аристотеля[9], Страбона[10], Сенеку[11], Пифагора[12] и Эратосфена!..[13] Аристотель… Хуан де ла Коса глубокомысленно кивает; он слыхал это имя и знает ему цену, но все же не чувствует под собою твердой почвы, и адмиралу предоставляется возможность подробно развить тему и привести основания, на которых древние строили свои предположения, что Земля имеет форму шара; тень, отбрасываемая Землей на Луну при лунном затмении, служила важнейшим доказательством, но оно не укладывалось в головах матросов и казалось им чистой бессмыслицей. Хуан де ла Коса, сообразив это, выступает с возражением:
– Как это возможно, чтобы Земля отбрасывала тень на Луну, если бы даже была круглой? В таком случае Солнце должно проходить под Землей…
Колумб: – Именно.
Хуан де ла Коса: – Вот как? Но Земля – плоска она или кругла – должна же иметь какую-то опору, фундамент, так сказать, а в таком случае, как небесное тело может подойти под нее?
Колумб:—У Земли нет фундамента; это шар, свободно висящий в пространстве.
Движение. Едва сдерживаемое страстное негодование. Все глаза прикованы к Хуану де ла Коса, который озадачен, с искренним сокрушением смотрит на адмирала и, запинаясь, спрашивает:
– Как же… как же это может быть, чтобы Земля, тяжестью во много сотен тысяч центнеров, висела свободно в пространстве?
– А разве есть что невозможное для всемогущества Господа Бога? – с ударением спрашивает адмирал. – Он, приведший сферы в движение и поддерживающий их, зажегший свет Солнца, Месяца и звезд и заставивший их отмечать ход суток, разве он не может удерживать Землю висящей в пространстве на своем месте? Как это делается, одному Господу ведомо!
Хуан де ла Коса склоняет голову, прикладывает указательный перст к груди, и крестное знамение словно само собою начертывается в воздухе. Матросы следуют его примеру; все словно очутились в церкви, и опасное разногласие мнений на одну минуту сглаживается под влиянием торжественного благоговения минуты.
Но затем спор снова разгорается, и Хуан де ла Коса заносчиво утверждает от имени всех, что если даже Земля шарообразна, чего нет на самом деле, и даже если вдобавок свободно висит в пространстве силою Господней – да будет благословенно имя его! – то все-таки затея, о которой идет речь, нелепа. Шар может быть так велик, что та часть его, на которой мы находимся, производит впечатление плоскости, пусть так, но это ведь самая верхняя часть, и если удалиться от нее, то непременно очутишься на покатости, которая будет становиться все круче и круче, под конец станет совсем отвесною, пока выпуклость снова не начнет закругляться уже вниз; все это, если придерживаться теории шарообразности; но она, разумеется, вздор,– как же вода-то могла бы держаться кругом на всем шаре, не стекая?
Одобрения: – Браво! браво!.. – Хуан де ла Коса торжествующе глядит прямо в глаза адмиралу и с почтительным поклоном лица подчиненного снова отступает в ряды остальных присутствующих.
Последнее возражение адмирал оставляет без внимания и соколом на добычу бросается на первое:
– Мы плывем в эту минуту вниз!
Пауза, пока смысл сказанного доходит до сознания всех, затем бурное волнение; некоторые с громкими криками подбегают к борту взглянуть, другие невольно хватаются руками за первую попавшуюся опору. Хуан де ла Коса бледнеет, но, овладев собой, спрашивает:
– А каким образом адмирал думает снова подняться наверх?
Все вдруг схватывают весь зловещий смысл сказанного Хуаном де ла Коса, представляют себе чудовищную пропасть, по которой они скользят теперь вниз, понимают всю невозможность когда-либо подняться на нее вновь и каменеют на месте…
И среди всеобщего ужаса раздается смех адмирала. Он беззаботно смеется в столь серьезную минуту, он издевается над ними, держа в своих руках их жизнь, проклятый пес! Чаша терпения переполнена, они больше не хотят слушать его!..
– Вместе с тем мы плывем и наверх! – мягко обращается адмирал к Хуану де ла Коса и поясняет, что, если Земля действительно кругла как ш а р, то на ней, собственно, нигде нет ни верха, ни низа; низ и верх можно только представлять себе, мысленно проводя в любом ее пункте линию от центра к зениту… Но тут Хуан де ла Коса качает головой, почтительно смотрит на адмирала и опять качает головой: ему грустно за адмирала, за корабль и за них всех.
Адмирал меняет тактику: смеется, глядя на них своими впалыми глазами, и делает вид, что готов согласиться с мнением большинства. Ну, представим себе, что Земля плоска. Но в таком случае она не может быть окружена водой, низвергающейся в бездну, – вся вода стекла бы с нее давным-давно, и самый потоп всемирный не мог бы произойти, как правильно указал Хуан де ла Коса. Зато если океан окружает Землю кольцом, как думает большинство, то это не исключает возможности доплыть до Индии, плывя на запад,—так сказать, окружным путем, а не прямым, и не кругом всего шара, а просто по кругу полушария, если они это предпочитают…
Хор голосов констатирует правоту Хуана де ла Коса, и сердитые выкрики ставят на вид адмиралу, что он явно запутывает дело и обходит прямой вопрос Хуана де ла Коса: как можно снова подняться наверх на выпуклость шара, в припадке безумия съехав с нее вниз? Говори начистоту!
Адмирал: – Стало быть, теперь вы все верите, что Земля шарообразна?
Крики, вопли, брань, проклятия; этим кончается собрание.
На следующем собрании адмирал должен изложить все свои соображения и доводы в пользу существования земли в океане на западе, не считая космических доводов, которые они слышали раньше и которые до того навязли в ушах у всех в Испании и в Португалии, что люди криком кричали и затыкали уши при одном появлении Колумба. Он повторял их, как заученный урок, на беглом испанском языке, но с акцентом, выдававшим итальянца. При иных обстоятельствах и в иное время, если дело шло не о жизни или смерти, команда устроила бы себе жестокую потеху, имея на корабле такого бесподобного шута, столь крупного, рослого и беспомощного; или, если бы они не так ненавидели его, то, пожалуй, даже пожалели бы, видя, как он, в сущности, одинок – один против всех, среди необозримого океана, вдвойне одинокий и чужой среди чужих, старый чудак, отдающий себя на посмешище, твердя все одно и то же, объясняя, доказывая сызнова и сызнова.
– Итак, с незапамятных времен… (—… С незапамятных времен! – передразнивает Диего итальянский акцент, мягкий тон и все прочее; разумеется, вполголоса, но достаточно громко, чтобы стоящие около него слышали и потешались)… с незапамятных времен ходят слухи об исчезнувшей в Атлантическом океане земле Атлантиде Платона[14]; мнения расходятся лишь насчет того – была ли она поглощена морем или просто путь к ней забыт людьми; в пользу последнего говорят всплывающие время от времени легенды о землях или островах где-то там далеко на западе от Европы; некоторые думают,
что речь идет о самом рае, утраченной блаженной стране, откуда человечество было некогда изгнано и куда уже не находило больше дороги. Святой Брандан отправился на ее поиски и действительно попал на блаженный остров в море, где пребывали праведные, как рассказывается в его житии, но с тех пор дорога туда снова потеряна вот уже восемьсот лет; впоследствии стали относить тот блаженный остров к группе Канарских островов, но, разумеется, ошибочно: остров или острова блаженных должны лежать гораздо дальше в океане, по крайней мере, вдвое дальше, чем Азорские, – которые тоже нельзя принимать за острова блаженных, – и притом, вероятно, южнее; возможно, что именно в том направлении, в каком они теперь плывут.
Современному уму эта древняя легенда о таинственных островах или материке, лежащем далеко-далеко на западе, представляется смутным, но по существу верным указанием на крайний восточный берег Индии, которая раскинулась так широко и далеко к югу и к востоку, что, пожалуй, можно там и сям достигнуть ее берегов другим путем, не мимо Африки, а пересекая Атлантический океан. Известно, что у берегов Индии разбросано много крупных островов, Зипангу, о которых дает достаточно достоверные сведения Марко Поло[15]; должно быть, это та самая Антилия или остров Бразиль, которые новейшие географы – в ожидании, что их когда-нибудь да откроют,– уже нанесли на карты, например, высокоученый и знаменитый Тосканелли, и так как расстояние от западных берегов Европы до Атлантического океана приблизительно равняется, по мнению адмирала, уже пройденному ими пути, то, стало быть, острова могут показаться на горизонте не сегодня завтра. (Выразительное ржание Диего и остальных слушателей: в который уже раз слушают они эту невменяемую легкомысленную болтовню?!) Ну, что ж, если географические доводы убеждают их столь же мало, как космические, то есть и прямые, осязательные доказательства, весточки, время от времени посылаемые Атлантическим океаном и говорящие о том, что там должна быть земля, по другую его сторону. Во-первых, нередко слышно о людях,
видевших в очень ясную погоду какие-то острова в море, далеко к западу от Канарских островов. (– Дальнозоркие же это люди! – подает реплику Диего.) А если нужны личные свидетельства, то Колумб сам несколько лет тому назад приютил на Мадейре одного потерпевшего крушение моряка, который на смертном одре открыл ему, что он на пути в Англию был застигнут в Атлантическом океане бурей, длившейся 28 дней и занесшей их на какие-то неизвестные острова, где туземцы ходили голые; затем попутный ветер погнал судно опять в Европу, но он уже был так измучен, что умер на Мадейре – последним из всей команды в 17 человек. (Жутко слушать!.. Отчего же он не остался на тех островах? Или они того не стоили?..) А Педро Коррес (– Ах, он!..) рассказывал адмиралу о приплывавших в Порто– Санто удивительных бревнах или стволах древесных, необыкновенно темного цвета и – заметьте себе – срубленных, но как будто не железным орудием. Еще замечательнее: к берегу прибивало тростник, похожий на травяные стебли огромной длины, как будто их принесло из такой страны, где все достигает сверхъестественных размеров. (– Покажите нам ее!..) Колумб собственными глазами видел такие плавающие по волнам трости; он провел ведь целых три года в Порто-Санто и видел там еще многое, что косвенным образом убеждало его в существовании земли на дальнем западе: своеобразные скопления облаков и миражи в той стороне, которым, впрочем, он не придавал особого значения. Образцы же тростника были посланы королю португальскому, и там он их сам видел. Мартин Висенти моряк, которому можно поверить на слово (– Подавай его сюда! – кричит Диего), встречал также плывущие по волнам срубленные стволы и далеко к западу от мыса Винцента.
Но вот самое замечательное из всех доказательств: рассказывают, что у берегов Азорских островов находили после сильных западных штормов челны из выдолбленных стволов, очевидно, челны каких-то дикарей; а на берег одного из островов однажды выкинуло два трупа; должно быть, тех же дикарей – широколицых и вообще не похожих ни на какие известные в Европе народы. Это уж почти явное свидетельство существования антиподов…[16] Антиподы… Хуан де ла Коса откашливается и позволяет себе вставить слово. Здраво рассуждая, эти два трупа – если можно положиться на достоверность самого сообщения – отнюдь не могли быть трупами антиподов; ведь, насколько известно, последние должны иметь совершенно иную наружность, а не только отличаться от других людей такими мелочами, как более широкое лицо. Об антиподах, в силу самого существа дела, нельзя знать ничего положительного, но считается, что существа эти обитают на нижней стороне земли, где деревья растут вниз, а не вверх, и дождь падает прямо в воздух, – если вообще там растут деревья и идет дождь, – следовательно, у антиподов должны быть, по крайней мере, ноги с присосками, как у некоторых пород ящериц, иначе бы они упали с земли; да и в других отношениях они должны отличаться от христиан. За примерами незачем ходить так далеко, как на самый край света: уже в языческих областях, на окраинах земли, человеческие существа сильно отличаются от настоящих людей, – если верить рассказам путешественников и записям, которые имеют почтенную давность. Он, Хуан де ла Коса, не причисляет себя к людям ученым, ко и он слыхал об одноглазых аримаспах[17] и о людях без головы, с лицом на животе. Из это следует, что, чем больше удалено место от христианских областей, тем меньше обитатели его похожи на людей, созданных по образу и подобию Бога, и скорее всего можно поэтому предполагать, что создания, живущие на нижней стороне земли, созданы по совсем иному образу и подобию – если вообще угодно причислять демонов к созданиям—и, следовательно, крылаты, что и позволяет им удерживаться на нижней стороне земли. И не рай, но скорее ад должен представлять себе в тех краях человек, будь он хоть ученый из ученых. Есть все основания предполагать, что земля покоится на огне или заключает в себе огонь, доказательство – огнедышащие горы; и то обстоятельство, что по мере того как плывешь все дальше и дальше к югу, становится все теплее и теплее, указывает на то же самое; все присутствующие могут подтвердить это. Итак, два трупа, найденные на Азорских островах, по скромному суждению его, Хуана дела Коса, ничего не говорят об антиподах,но, наоборот, наводят на совсем иные ужасные предположения.
Жуткое молчание воцаряется среди команды после этих рассудительных доводов Хуана де ла Коса. Разумеется, адмирал всегда представляет им дело так, как будто вся суть в том, чтобы достигнуть земли, как будто для них безразлично, что может там ожидать их!.. И безмолвное негодование отражается на всех лицах при мысли о картине, нарисованной им сейчас Хуаном де ла Коса; они слов не находят, чтобы выразить свой ужас и отвращение. Неужто адмирал в самом деле собирается и все время собирался привезти их прямо в ад?! Ведь в таком случае им грозит не только смерть телесная, но и погибель души! Не продал ли он их души сатане? В таком случае он, дьявол меня… – Проклятье застревает в горле, и поправка гласит: – Если он сам нечистый…
Зловещая пауза. Настолько зловещая, что даже существо совсем бессловесное, сидящее на палубе и сующее себе в рот ножом куски сала, причем явственно слышится, как лезвие скрежещет о зубы, сдирающие с него сало, – старый каторжник с галер, с шрамами на лодыжках от цепей и с плешинами на голове, как у старой клячи на местах, вытертых сбруей, – и тот недоуменно хрюкает, подымает свое рябое лицо, слегка трясущееся от старости, мигает глазами, раскрывает рот и наставляет ухо: чего, дескать, все приумолкли? Видно, плохо дело, коли даже ругательства застревают у людей в глотке, – он знал это по опыту. Неужто же с ним стрясется еще беда, похуже тех, что сыпались на него всю его долгую, бурную жизнь?!
Но он успокаивается и сует ножом в рот новый кусок, остановившийся было на полдороге, – адмирал, очевидно, сказал что-то развязавшее людям языки и вдобавок перекрестился, набожно и с явным волнением, при упоминании о нечистом. Лишь самые злостные враги его могут теперь усомниться в его богобоязненности. Нет, разумеется, он не в заговоре с князем пекла!
Завязывается новый продолжительный разговор на спорные богословские темы. Адмирал не разделяет мнения, что в ад можно попасть обыкновенным путем, а уж тем меньше по морю, ведь вода – стихия, как раз противоположная и даже враждебная огню. Вообще, в ад людям при жизни доступа нет; для тех же, кто умирает без покаяния, путь туда открывается сам собою. Что же касается рая, который вообще предполагается на небе, без точного обозначения его местоположения… Да, на корабле нет священника, но даже в его отсутствие нельзя касаться священного символа веры и откровений Святого Писания. Однако раз в Писании нет прямых указаний на местонахождение царства небесного, а есть упоминание об изгнании из рая первой четы человеческой, то позволительно искать его где-нибудь на земле. И, в противоположность аду, в рай можно попадать заживо; на это опять есть свидетельство Писания, – например, о взятии живым на небо пророка Илии. Правда, это было давно, но из этого не следует, что и в наше время нельзя было отыскать то место…
В команде покачивание головами, разбросанность мыслей и внутренняя тревога; как всегда, заключение беседы никого не удовлетворяет, не успокаивает. Тем, кого больше всего мучит сознание их полной заброшенности в океане, будущее по-прежнему рисуется в сомнительном, а то и вовсе в безнадежном свете; ведь, принимая во внимание все соображения и предположения начальства, давным-давно пора было раздаться с кораблей крику:
– Земля!
Когда же, наконец, этот крик раздался, все страхи и заботы разом развеялись…
– Земля! Земля!
Радостный крик этот раздался с корабля Мартина Алонсо Пинсона, который шел совсем близко от адмиральского корабля на своем «Пинте», где происходила сверка показаний лага с картой, возбуждавшая некоторую тревогу; и вдруг Мартин Алонсо заметил что-то вроде низко стоящего над горизонтом облака или полоски земли на самом западе, как раз там, где садилось солнце, очень далеко, но настолько явственно, что Мартин Алонсо ни на минуту не усомнился:
– Земля! Земля!
Все увидели это; увидел и адмирал, и, мгновенно опустившись на колени на своем мостике, стал громко благодарить Бога. Все страхи, волнения, горести – все было забыто, всех охватила необузданная радость при виде этой далекой, благодатной полоски земли. Поднялась беготня по вантам, с мачты на мачту, и опять вниз; люди обнимались, не помнили себя от восторга.
Да, всеобщая кутерьма и сутолока, пока ей не положил конец властный торжественный голос адмирала, пронесшийся из одного конца судна в другой и приказывавший всем собраться на палубе, чтобы вознести благодарственные молитвы Господу.
Раздался пушечный выстрел, подошла «Нинья», и все три корабля, борт о борт, двинулись вперед в начинавшихся сумерках.
Полоска земли исчезла в раскаленном зареве заката, потом вечерняя заря побледнела, уступая место первым, бледным еще, словно только что затеплившимся, звездам, и с палуб «Санта-Марии», «Пинты» и «Ниньи» полились звуки хвалебной песни небесам, исполняемой тремя мужскими хорами, которые сливались в один, разносившийся по морскому простору и возносившийся к звездам.
САН-САЛЬВАДОР
Никогда ни одна ночь не длилась так долго, никогда ожидание не было столь напряженным. Курс был изменен, взят на юго-запад, где показалась земля, и корабли шли всю ночь при свежем ветре.
Но когда, наконец, солнце взошло у них за кормой, оно озарило совершенно пустынные волны всюду, куда только хватал глаз; там, где вчера виднелась полоски земли, сегодня не было видно ничего, кроме отчетливой линии встречи пустого далекого неба с дальним краем моря, в котором кишели червями волны; синяя пустыня сверху и снизу, со всех сторон!
Прямо сил не хватало перенести это разочарование. Люди были как бы раздавлены мыслью, что полоска, показавшаяся им вчера полоской берега, была лишь миражем, жестокой насмешкой над надеждами бедных, измученных мореплавателей. Долго ли еще терпеть им разочарование?!
Наконец, мертвую тишину нарушает один голос; кто-то ходит между упавшими духом людьми и пытается уговорить, подбодрить словами их и себя, – он сам упал духом; это адмирал; но никто не слушает его, он и сам вряд ли верит своим словам, но надо же сказать что-нибудь.
Полуобращаясь к ним, а скорее к себе, он, понурясь, объясняет, что виденный имя берег не может быть не чем иным, как только островом св. Брандана. Из легенды известно, что это был плавучий остров, менявший свое место в море; св. Брандан плыл к нему день заднем и все не мог достигнуть его, остров все удалялся, маня его за собою, как мираж, но все же, в конце концов, святой достиг его; и, собственно говоря, надо благодарить Бога за то, что они увидели этот остров; это доказывает, что он существует, и с Божьей помощью они его также достигнут…
Люди отворачивали от него свои помертвелые лица или бросали на него полупотухшие взгляды, выражавшие одновременно злобу и бессилие, как у пойманных в капкан кошек; некоторые меряли его с ног до головы, этого старого болтуна, чернокнижника и обманщика, поддельного адмирала с его святыми и вельможными знакомыми, щеголявшего теперь в рваных башмаках! Глядели ему вслед, оттопыривая верхнюю губу, ненавидели его спину, его затылок, его богатырский рост, – преимущество, которое этот бродяга тоже, небось, украл!.. И адмирал ушел один наверх, на свой мостик, и остался там, а вся команда внизу погрузилась натощак в тупое отчаяние.
Ложная земля, виденная 25 сентября, вызвала сильнейший упадок духа не только у команды, но и у Колумба. А им предстояло плыть еще целых две недели!
Как удалось ему побудить их к этому, как оказалось это возможным после такого крушения всех надежд, какое они пережили? Вдобавок разочарование повторилось; еще раз раздался крик: з е м л я! – и все опять поверили, и опять обманулись. Но Колумбу все-таки удалось увлечь их дальше.
Положение вообще сильно ухудшилось; одно время, и не малое, всякие сношения между кормовой башенкой и палубой были прерваны. Конец пришел школе и приятельски-поучительным беседам адмирала с командой; он оставался у себя наверху, неустанно шагая на вахте день и ночь; не диво, что он износил башмаки! А внизу команда вела себя так, как будто никто ею не командовал.
Плавание все-таки продолжалось; курс снова был взят на запад, но команда самочинно устраивала сходки, собиралась кучками там и сям, перешептывалась; пока что единства не было, мнения и предложения сталкивались и расходились, но из них не было ни одного в пользу адмирала. Черная голова Диего, озабоченного, разгоряченного, размахивающего руками, мелькала в разных группах; он, понизив голос, словно вбивал свою программу кулаками в сознание слушателей.
У него начала разыгрываться фантазия; кровь бросалась в голову, под коленками щекотало, как перед прыжком; адмирал становился в его глазах быком, окутанным облаком пыли, и Диего так и подмывало броситься на чудовище, хотя он и был в сравнении с ним козявкой, перепрыгнуть через него в буквальном смысле слова, вонзить ему между рогами жгучую стрелу, поиздеваться над ним, покрутить ему хвост и, наконец, всадить в него на целый аршин, вплоть до самого сердца, свой острый кинжал!..
Таков был Диего, любивший из всего создавать зрелище, другие смотрели на дело более трезво. Адмирала нужно было устранить, но без шума или открытого бунта. Может ведь случиться несчастье, человек очутится за бортом; адмирал по ночам измеряет высоту звезд, не сводя глаз с неба, подойдя вплотную к низенькому фальшборту… Долго ли оступиться и полететь головой в море? Никто и знать не будет, когда это произошло, а у него самого спрашивать объяснений уж не придется. Тогда они спокойно повернут домой, без адмирала…
Но в этом плане был один пункт, вызывавший страстные споры и чуть не драку: найдут ли они дорогу домой без него? Мало-мальски сведущие в морском деле полагали, что это не так уж трудно; правда, придется долго лавировать против ветра, несколько недель, может быть, даже месяцев,—корабль очень неповоротлив и медлителен на ходу; но ведь и адмирал имел все-таки в виду обратный путь, и никакого иного способа вернуться на родину и у него не было. Другие, морща лоб, не желали скрывать от товарищей того, чего и нельзя было скрыть, а именно, что адмирал при всех своих несносных качествах все-таки, без сомнения, отличался замечательными, даже сверхъестественными способностями; простого знания морского дела тут, пожалуй, мало; нужны некие тайные знания, и их-то он унесет с собой в могилу; не мешает быть осторожнее и не погубить самих себя, устраняя его!
Наконец, кое-кто совсем отказался принимать участие в заговоре против адмирала; например, Педро Гутеррес, белоручка; Хуан де ла Коса также, к досаде многих; очень важно было иметь его сообщником. Но Хуан де ла Коса, хоть никогда ни одной минуты не верил в смысл этого плавания, а теперь еще меньше, чем когда бы то ни было, заявил все-таки, что, невзирая ни на что, сложит свои кости там же, где Колумб; вся эта затея столь нелепа, что жизнь покажется ему пресной, если он не дождется естественной развязки. Что ж, он имел право держаться такой точки зрения, но это было не по-товарищески!
Борьба мнений шла, пока, наконец, одно из них не взяло верх над другими: смертный приговор был произнесен.
Взрыв произошел, но адмирал сам вызвал его – как раз когда план созрел для исполнения. Он давно замечал происходившее брожение, и однажды когда все были в сборе на палубе, разбившись на кучки, в состоянии крайнего возбуждения, он вдруг спустился вниз и очутился среди них, безоружный, решившись серьезно поговорить с ними.
Его встретили бешеными, криками: в одно мгновение палуба стала очагом бунта, все были заодно; никакой пощады ему, и раз он сам идет на смерть, тем лучше! Кто-то прыгнул из рядов, как кошка – Диего, бывший во главе заговорщиков – сверкнул клинок… Схватка… Рукопашная… Какой-то вихрь закрутился по палубе… Никто в себя прийти не успел…
Но вот и результат: адмирал крепко держит в руках Диего – как же это вышло?! – ломает находящийся у того в руках клинок, вырывает у него обломки и, держа его одной рукой, хватает другою его за предплечье и дает ему его же собственною рукой две пощечины, а затем, отшвырнув его от себя с гадливостью как скверное насекомое, выпрямляется и идет к толпе…
Не совсем не прав был Диего, представляя себе адмирала быком; в гневе он действительно чем-то напоминает быка: большая голова, сопящие ноздри, вся поза, грудь колесом… Кровь бросилась ему в голову, и глаза сверкают белками на багровом лице. Вот он горбится, выталкивает вперед могучие руки, словно хочет вытолкнуть их из плечевых суставов; ноздри раздуваются, он сопит, волосы дыбом придают ему еще более дикий вид; в руках у него громовая стрела, голос становится рыканием… И он отчитывает их!
Вот он перед ними, их кормчий, ведущий их в царства, никогда еще ими не виданные; и хотят они или не хотят, они эти царства увидят, – свидетель Бог всемогущий! Никогда не скажет про него всякая мразь, что он изменил своему высокому господину и повелителю, королю Фердинанду Испанскому с королевой его Изабеллой, по поручению которых он отправился в этот путь. Никогда и никакая сила не может помешать ему исполнить это поручение! Он моряк, самим небом избранный для спасения душ язычников в тех странах, куда он едет, и он спасет их, хотя бы ему пришлось плыть к ним на край света! Пока существуют души, обретающиеся во тьме, никогда не слыхавшие благой вести спасения, он будет искать их хоть всю жизнь! Он простой смертный, но он орудие в руке вечного, всемогущего Бога… У кого же хватит силы остановить его на его пути?
Он окинул толпу взглядом, каким кабан озирает свору собак. Но никто не пикнул.
Гневное напряжение разрешилось глубокою скорбью; борода у него запрыгала, и великан разразился страшными рыданиями, отвернулся, прикрыл лицо локтем и, шатаясь, как слепой, стал подыматься по трапу. Лучшей мишени для арбалетов[18], чем его спина, и желать было нечего, когда он подымался к себе наверх, но он был теперь в безопасности от выстрелов, – у всех оставшихся на палубе руки повисли как плети. Они видели, как он вошел в свою каютку на корме и затворился там, желая быть наедине со своим горем. А они стояли, с тупым напряжением моргая глазами; пожалуй, их все-таки было слишком много, чтобы дразнить быка! Кое-кто заметил, что ладони у него в крови после схватки с Диего.
Ни словом не перемолвились между собою оставшиеся на палубе. Но очередные рулевые в тот день делали свое дело необыкновенно старательно и точнейшим образом держали курс – прямо на запад.
Те, что раньше обращали внимание на рваные башмаки адмирала, заметили в один из следующих дней, что они заплатаны, но кем? Может статься, кто– нибудь из матросов, рано утром, пока адмирал еще спал, взял да починил их, а, может быть, адмирал сам сделал это ночью, при свете фонарика, свет которого виднелся из его каюты всю ночь?
Корабли неслись вперед, подгоняемые упорным загадочным ветром, у которого как будто была какая-то таинственная цель. Настроение команды, однако, не отвечало попутному ветру: оно было мрачное, гнетущее, как у приговоренных к смерти. Признаки близости земли то появлялись, то пропадали, будили надежду, не вливавшую сил в души, проученные горьким опытом, и оставляли все более и более глубокие борозды разочарования на хмурых морщинистых лицах.
Люди начали терять твердые представления о мире, принесенные с собою, забыли Испанию, почти забыли – кто они сами; мир вставал перед ними в каком– то странном тумане, озаренный изменчивым светом, превращался в наваждение, и они все более и более подпадали под его чары, чувствовали себя в каких-то особых условиях существования, далеких от действительной, знакомой им жизни,
и не удивились бы, если бы вдруг из облаков спустилась птица Рок[19] и унесла один из кораблей в своих когтях, или из глубины волн вынырнули бы морские чудовища; их скорее удивляло, что ничего такого не случалось.
Неприязнь к адмиралу то и дело проявлялась вновь, но была какая-то вялая, бесхарактерная, – люди уже не находили в себе сил для борьбы, да и стали так ненавистны друг другу, что ни о каком сговоре не могло быть речи. С ними произошло то, что должно происходить с любым скопищем мужчин, собранных в одном месте, лишенных общества женщин и всякой возможности избегать друг друга, – они надоедают друг другу до отвращения. Матросы перестали даже разговаривать между собой, только злобно разевали рты, глядя друг на друга, – зевали, как больные, грустные хищные звери; им даже языком ворочать было слишком тяжело. Всякий старался, по возможности, поворачивать товарищам спину, избегать всякой встречи с ними на узком пространстве корабля. Некоторые забирались на кливербом и, сидя там верхом на перекладине, держась руками за тонкую веревку, наслаждались сознанием, что их отделяет от других расстояние в несколько саженей, или всласть обливались в своем одиночестве горькими слезами. Прятались также в трюме,
между балластом, или на снастях, или висели, держась за конец линя, спущенный за борт, словно вялясь на солнце, – словом, шли на все, лишь бы не видеть друг друга. Увы! Путешествие и долгое совместное сожительство открыли им глаза на самих себя!
Всякая муштровка с них соскочила; они делали свое дело лишь ровно настолько, чтобы корабль мог плыть, а это были сущие пустяки в хорошую погоду. Судно стало похоже на запущенную конюшню; матросы сами спотыкались о разбросанные всюду обглоданные кости; спать валились, где попало, почесывались, где кусало, рычали, не раскрывая глаз, если на них нечаянно наступали.
Бывали дни, когда дух жизни в них пробуждался урывками, – в дни, когда показывались птицы, или что другое напоминало им о давно покинутом и погибшем для них мире, в котором они когда-то жили, или когда адмирал снова, как заведенный автомат, болтал о земле, —идиот, а не командир, к которому они привыкли, как привыкают к голосу; в такие дни люди развлекались, загадывая: если вон тот таракан, сидящий неподвижно там-то, побежит туда-то и туда-то, то они увидят землю сегодня же, до наступления вечера; загадав, замирали, как неживые, и горе тому, кто вздумал бы потревожить таракана и тем помешать проявлению божественной воли! Бешеный рев отпугивал всех тех, кто пытался приблизиться к кучке, занятой гаданием, которое могло длиться часами, если таракан оказывался смирным и малоподвижным. Если же он бежал и бежал, куда следовало, они до вечера тешили себя надеждой, уверенные, в то же время, что она не сбудется, а если бежал не туда, надежда сразу лапалась, как и следовало.
Те из команды, в которых еще осталось нечто человеческое, ударились в набожность, не выпускали из рук распятия и обливали его слезами; покрывали поцелуями изображения Богородицы, давали благочестивые обеты. Куда-куда только не совершат они паломничества, если когда-либо вернутся в Испанию! Во вретище, босые! Не пожалеют расходов и на восковые свечи! Некоторые доходили до того, что обещали Деве Марии целых двадцать золотых, двадцать! Неужто устоит?.. Но ничто не помогало. Святая Дева устояла…
Адмирал тяжело шагал по мостику, как бык на привязи у кола; все тот же грузный мерный шаг, под которым гнулись и трещали доски и который отдавался во всех углах корабля. Чисто животное, невыносимое, тупое упрямство! Башмаки-то опять лопнули у этого быка! И весь он зарос волосами; кроме гривы да бороды, ничего и не видно; лицо стало еще непроницаемее. Как это он не додумается проверять пройденное расстояние по числу выросших у него за это время волос!
Вот где было слабое место адмирала, источник его внутреннего огорчения, которое он, разумеется, скрывал от всех: в его вычисления вкралась какая-то ошибка! Расстояние до Индии, вычисленное им заранее, не совпадало с пройденным ими расстоянием. Атлантический океан оказывался значительно шире, чем он представлял себе. Есть ли ему вообще конец? Что думать? Чему верить?
Вначале команда опасалась, что они, плывя все вперед да вперед, проткнут носом корабля небо, на них посыплются обломки, и произойдут, Бог весть, какие беды; теперь этот суеверный страх у них прошел. О, теперь они уже не верили, что есть где-нибудь край света; нет, можно плыть и плыть бесконечно, без всяких несчастий и катастроф, но зато вечно – пожалуй, до самого дня страшного суда! Как знать, может быть, они уже осуждены скитаться по морям изо дня в день, из года в год, из века в век за то, что дерзновенно попытались разгадать тайну моря? Может быть, они уже перешли из времени в вечность и не могут никогда умереть, обреченные глядеть друг на друга, плавать вместе на этом корабле веки вечные; плыть, плыть, плыть… О-о!..
Мясо свалится у них с костей лица, они будут глядеть друг на друга пустыми глазницами и все-таки не смогут умереть. И «Санта-Мария» станет древним кораблем, – она уже и теперь стара, – с исщербленной палубой, выбеленными солнцем парусами, размохнатившимися, изъеденными червями пеньковыми канатами, заржавевшим якорем… Но и это все останется вечным; старое корыто будет бесконечно бороздить волны, покачивая своими покривившимися мачтами и поскрипывая обшивкой, покрываясь слизью морских водорослей; будет плавать, плавать, хо-хо! пока, наконец, сатана, если не Бог, уже позабывший их, не сжалится над ними и не разверзнет перед ним щель, в которую провалится это трухлявое корыто вместе с ними – в преисподнюю!
А он все не сдается! Каждый день своим вразумительным дружеским тоном плетет и плетет им вздор, доказывает близость земли, пока люди не взмолятся о пощаде, сложив руки крестом на груди. Пусть это чудовище замолчит, пусть лучше надает им пинков, убьет их! Он все еще возится со своей астролябией и угломерами и замалчивает сегодня то, что с преступною самонадеянностью нагородил вчера, и что, как всегда, оказалось вздором!..
Выбросить бы им его за борт в тот раз, когда еще не было поздно, когда они еще могли решиться на это! Теперь он жалеет даже кормить их как следует, посадил на паек; жиры все съедены или испортились, в остатках завелись черви, крысы бегают ночью по головам людей; кончится тем, что придется им, как собакам-язычникам, сожрать крыс, – если не случится наоборот. Пресная вода в бочонках протухла; хоть бы он поскорее подох, чтобы не слыхать больше этого скрипа досок у себя над головой, чтобы можно было валяться без помехи, не вставая, с закрытыми глазами, не видеть опротивевших грязных лиц товарищей, лежать и ждать смерти…
Жара все увеличивалась и увеличивалась. О-о-о!
И вот, когда они дошли уже до последней степени душевной расслабленности, а корабль превратился в настоящий госпиталь, надежда опять начала понемногу просачиваться в их души, – долгое время против их воли, потому что порождала ее все та же ненавистная, убийственная болтовня о приметах, доказывающих близость земли; и чем больше об этих приметах было разговору, тем тошнее становилось людям. Но под конец они и сами невольно стали присматриваться.
Однажды утром в начале октября они услыхали, что адмирал напевает, расхаживая у себя наверху на мостике, находясь один с Богом и восходящим солнцем. И они поняли, что он, наконец, поверил, по-настоящему, а не наружно только, как до сих пор, когда вера и надежда жили у него лишь на языке, а не в сердце,– о, их не проведешь! Теперь он получил уверенность. И скоро они не могли не разделить ее с ним. В течение этого дня и следующих, вплоть до 11 октября, приметы близости земли усилились настолько, что никто уже не мог больше сомневаться. И люди стали приходить в себя, оправляться, как оправляются после болезни, не сразу входя в силу для жизни телом, но оживая душою; тихие слезы катились у них по щекам; да, теперь уж не оставалось никаких сомнений!
Еще 7 октября адмирал изменил курс на юго-западный. В течение нескольких дней перед тем, они видели пеликанов, а в этот день увидели большие стаи каких-то других птиц, летевших с севера на юго-запад. Колумб знал, что португальцы нашли землю, плывя по тому же направлению, по которому теперь летели птицы, и последовал за ними. Он начал предполагать, что прошел со своими кораблями мимо тех островов, которые ожидал встретить в море, или между ними, не заметив их, и потому решил теперь плыть прямо к материку. На острова они всегда успеют вернуться. 11-го признаки близости земли стали вещественными: матросы с «Пинты» выловили из воды отструганную палку, а с «Ниньи» увидали плывущую по воде свежесорванную ветку с ягодами и невольно вспомнили оливковую ветвь в клюве голубки, севшей на крышу Ноева ковчега после потопа. Видели также буревестников, а шли в тот день с все крепчавшим ветром и по довольно бурному морю, что отвечало их собственному волнению, вызываемому уверенностью и нетерпением; теперь уж скоро-скоро – может быть, через несколько часов – они увидят землю!
А всего за день до того адмирал выдержал последнюю стычку с командой, опять впавшей в нелепые страхи и сомнения – как раз теперь, когда неуверенность уступила место полной уверенности. Именно эта уверенность и возбудила команду: силы вернулись к людям, когда мир вокруг них стал опять похож на настоящий; вернулись поразительно быстро, и они обрушились на адмирала со своими опасениями. Без сомнения, они скоро пристанут к берегу, но к какому? В лучшем случае это будет Индия, но тогда не безумие ли заходить в тыл царствам Великого Могола с тремя жалкими кораблями и с командой численностью меньше ста человек?! Если адмирал не подумал об этом раньше, так есть еще время подумать и вернуться. Теперь местоположение земли установлено, и можно будет вернуться сюда, но уже с настоящим флотом и войском. Они посланы были на разведку и перенесли невероятные испытания, выпадающие на долю первых разведчиков в новых неведомых морях, но теперь – коротко и ясно – они хотят вернуться на родину за подкреплением, ни за что не согласны подвергать себя опасности быть убитыми на чужом враждебном берегу и загубить все результаты экспедиции, если ни один из них не вернется домой, чтобы рассказать о ней!..
– Да, всего сто человек, но зато испанцев! – возразил адмирал.
Все выпрямились; грудь колесом; адмирал умел польстить и попал в точку. Но… и опять весь разговор сначала; не обошлось и без намеков на то, кто здесь многочисленнее и сильнее и кто не остановится перед тем, чтобы воспользоваться этим. Шум, крик; Диего прыгает вперед, как леопард из джунглей, болтая в воздухе руками и ногами, все орут за раз: до сих пор они плыли с адмиралом, обеспечивая ему успех; теперь ни одной мили дальше!
Кончилось тем, что адмирал просто и спокойно объяснил им, что он со своей стороны решил продолжать путь, пока не достигнет Индии. Не стал на этот раз выходить из себя, метать на них громы и молнии; зато в словах его сквозила некоторая доля презрения, что пришлось им не по вкусу, – во всяком случае части команды. Вообще же в его поведении было столько решимости, что они поняли: только перешагнув через труп его, могут они повернуть обратно.
Итак, ему снова удалось расколоть их единодушие, вызвав мстительные выкрики, угрозы и разные безвредные проклятья со стороны одних, молчание и раздумье со стороны других. Новая отсрочка, напряженное ожидание; волнение на море и на корабле; но ветер попутный, и суда быстро подвигаются вперед. А на следующий день настроение команды уже переменилось; безусловно, верные признаки близости земли увлекли всех; плавание в течение всего дня 11 октября было триумфальным плаванием. Солнце село и в тот вечер в пустынное море, как 35 вечеров подряд, но этот его пламенный закат был полон всемогущего обещания.
Ночь на 12 октября выдалась темная; луна, находившаяся в последней четверти, должна была взойти в 11 часов. А около 10 часов вечера адмирал со своего наблюдательного поста увидел первое непосредственное свидетельство близости земли – огонек, колыхавшийся во мраке то вниз, то вверх. Огонь был первым приветом ему с этого незнакомого берега! Очевидно, это был факел, мерно колыхавшийся в руке идущего человека. Колумб позвал Педро Гутерреса, которому доверял, и спросил его: видит ли он огонь. Тот подтвердил, и адмирал пригласил в свидетели Родриго Санчеса, королевского представителя на корабле.
Около двух часов ночи, когда уже светила луна, один из матросов «Пинты» отличавшийся хорошим зрением, различил на горизонте береговую линию. Звали его Родриго из Трианы. «Пинта» салютовал из пушки, и пока все сбегались наверх, берег – низменная полоса – обозначился уже настолько ясно, что все могли разглядеть его. Паруса убрали, усталые много потрудившиеся паруса, затвердевшие в швах, как дерево, – их ведь ни разу не свертывали. Оставили болтаться лишь две-три тряпки, – достаточно, чтобы удерживать корабли более или менее на месте. Теперь оставалось только дождаться утра.
Какая ночь! Никогда еще напряженное ожидание, чувство торжества, страх перед неизвестным, любопытство, сознание роковой важности события не поднимали в умах и сердцах такой бури. И не мудрено. Приспело время: здесь, вот в этом пункте, должна была произойти встреча двух миров, столь обособленных, непохожих один на другой. Им предстояло встретиться, неся друг другу все, что имел каждый из них, столкнуться и выжечь друг на друге свою печать: идти друг на друга целыми полчищами, переродиться внутренне, перестать быть такими, какими они были. Вот отчего так бурно бились в ту ночь сердца в груди людей; они не могли предвидеть всего этого, но что-то тосковало и радовалось и торжествовало у них внутри в ту долгую бессонную, полную ожидания ночь.
Проведена она была не праздно. Шли лихорадочные приготовления к завтрашней высадке. Некоторые умывались при слабом свете луны, другие давали подстригать себе волосы. Не отстал от других и адмирал, которому Педро Гутеррес остриг, как умел, и бороду и волосы на голове. Удивительно, однако! Голова-то у него оказалась совсем маленькой, когда сняли с нее гриву. Точильный камень визжал всю ночь и плескался в своем корыте; люди точили оружие и в ожидании, что принесет им завтрашнее утро, осторожно проводили мизинцем по лезвию, плевали себе в кулак, между ладонью и рукояткой меча, пробовали гибкость кисти, чертили клинком в воздухе круги… Только свист стоял в воздухе.
И разговоры не умолкали. Хорошо было поговорить, высказаться, разредить мысли, от которых становилось тесно. Случилось ведь все-таки то, что должно было случиться. Адмирал – настоящий герой; подобного ему и не сыскать! Они это всегда знали! Да, в час радости, завидя землю, они совсем потеряли голову от умиления и благодарности; некоторые на коленях ползли к нему, через всю палубу, целовали край его камзола; смирялись перед ним, как перед духовным своим отцом. Дешевое смирение! Это были те самые, что всех больше скандалили во время пути. Другие держались несколько в сторонке, не желая напоминать о себе слишком назойливо. Сам адмирал был очень растроган и, крепко сжимая руки, долго, безмолвно благодарил Бога. Но вообще он удивительно спокойно отнесся к развязке, как будто в самом деле был все время уверен, что так оно и будет, что не может быть иначе. И нельзя не признать, что он был прав; ничего мудреного во всем этом не было; в сущности каждый мог додуматься до этого и совершить это. Плыть все прямо, прямо на запад, только и всего; плыть как по линейке, и, наконец, свернуть. Ни бурь, ни мелей, ни запутанного фарватера; поперек океана, в течение 35 суток! С завтрашнего дня он настоящий адмирал и вдобавок вице-король… тсс!.. Да, ему вся честь и слава, а им?.. Между тем это они, в сущности, несли всю работу на корабле; это они, так сказать, блюли судно, следили за парусами, правили рулем и, вдобавок, еще терпели страх! Он-то почти ведь и не боялся вовсе.
Много пар глаз устремлялись в ту ночь на неясно проступавшую вдали линию берега, довольно низкого, а не крутого, без гор и без острых скал. На этот берег высадиться не трудно… Но знать бы, кто живет там?.. Ну, да, если они не провалились по дороге в тартарары, и небо на них не обрушилось, и магнитная гора их к себе не притянула, и солнце не спалило, и морские чудища не проглотили, то, наверное, и на берегу этом они встретят самых обыкновенных людей! Стало быть, и в этом смысле подвиг адмирала оказывается не так велик.
Слышно, где-то во мраке курлычет высочайшим фальцетом Диего, как перепел весеннею ночью. Кто спит в эту ночь там, на берегу, разметавшись в жарких грезах?.. Скоро, скоро он увидит е е! Она уж существует, дремлет, освещаемая тою же луной, что и он, и, может быть, так же рвется к своей судьбе, как он… Знала бы она, что судьба ее так близка!..
По командорскому мостику шагает адмирал; голова у него стала меньше, достоинства больше; завтра утром он в полном параде и в доспехах водрузит на берегу знамя Кастилии. О чем он думает? Грудь его переполнена чувством глубокой признательности небу. Голова занята великими мыслями и планами, осуществимыми и неосуществимыми, в то время как корабль покачивается на волнах, волны плещут о нос, вершины мачт чертят что-то в звездном небе. Судно кружится на месте, с ним кружится и звездное небо, кружится и голова адмирала, кружится весь мир, кружатся мысли. Что ждет его на этом берегу?..
Ночь удивительно тепла и тиха; бриз улегся, и ветерок с берега несет в море тепло, ароматы, смесь многих странных запахов – пряных, смутных и резких; пахнет огнем, илом, травами, тяжелым ночным потом земли; это запах тропиков, он плащом перекидывается с земли на море, терпкий, тучный, дивный запах самой жизни.
Какой жизни? Голова кружится у адмирала. В последние дни, когда их курс больше отклонился к югу, в воздухе повеяло как будто чем-то хорошо знакомым, хотя и забытым, – мягким, летним приветом, обновляющею силою, весною детства, вечным маем, небом, тишиною неба и моря…
Неужели это возможно? Неужели он, когда настанет утро, действительно приплывет с тремя своими кораблями в страну блаженства и вечной юности, в земной рай?.. Неужели он узрит ее?..
Дух захватывает. Колумб останавливается, с трудом преодолевает свое волнение. Это не невозможно. Но об этом нельзя думать прежде, чем это сбудется; человек не должен, не смеет предвосхищать.
Ночь идет, и мысль снова возвращается; он подавляет ее, заставляет себя думать о том, что возможнее и ближе: что это берег Индии брезжит там в лунном свете, а, может быть, и острова, предлежащие материку, ожидаемая Антилия, пряные острова, откуда идут в Европу все драгоценные снадобья и курения. Каким-то особым запахом тянет с берега; чувствуется, что там родина пряностей и благовоний; и это не противоречит представлению о стране блаженных. Но в ней должно бы гореть больше огней, он же видел пока лишь один одинокий факел!..
Силой заставляет он себя вернуться на стези человеческие. Насильно убеждает себя, что это – Антилия, и заставляет себя думать обо всем, что с этим связано, обо всем, что предстоит ему здесь и чем он должен здесь заняться.
Невольно вспоминает Испанию – всех этих маловерных, кривые их усмешки, и – в нем просыпается человек. Внизу слышат, как фыркает адмирал, словно жеребец, грызущий свои удила… Грозен стал он теперь, адмирал и вице– король!
А по мостику носовой башни шагает молодой Педро Гутер-рес; у него опять ночная вахта. Он молчалив, пытает взглядом луну, пытает берег. Книга судьбы темна для него, как эта ночь; но кровавым инициалом горит на ее фоне красный рог месяца. Что предчувствует Педро Гутеррес? Во всяком случае, о н не знает, что его не будет среди тех, кто снова увидит коричневые берега Испании. Не видеть ему больше Гвадалквивира!
Восходит солнце 12 октября; длинный, низкий зеленый остров ярко освещен; до него еще добрая миля. Паруса поднимаются, шуршат канаты, весело подпевают матросы, начинается праздничное плавание!
Во главе «Пинта» – быстроходный парусник, устойчивый, рассекающий волны мелкими уверенными скачками; за ним «Нинья» с обычной грацией, в широком кружеве пены, по-девичьи приседает в волнах; и сзади всех неуклюже прядает «Санта-Мария» с горбатым корпусом, похожая на четвертушку колеса, клюет носом и ненужно глубоко пашет море; но и она не отстает, да без нее и нельзя обойтись.
День ясный, голубой, море голубое, небо голубое, перед кораблями порскают, выпрыгивая из глубоких прозрачных волн, летучие рыбы, словно авангард мокрых серебристых морских духов, а между кораблями резвятся дельфины, похожие на хвостатых морских дев; они тоже галопом скачут к берегу, верхом на пенногривых волнах, —все вместе картина, апофеоз моря и счастливого мореплавателя.
Скоро они увидели хижины на острове, признаки человеческих поселений; перед взором медленно развертывается панорама рощ и зеленых лужаек; это настоящий остров, окруженный рифами и бурунами, отчетливо очерченный, отличный остров. Адмирал стоит высоко на кормовом мостике, в полном параде с самого утра, в массивных доспехах, на которые наброшен пурпурный плащ; жарко ему, должно быть! Люди обтирают пот с лица и находят, что слишком он обременил себя, надев холщовые штаны да латы прямо на голое тело. Но ничего не поделаешь! Парад имеет не одни приятные стороны, приходится и потерпеть немножко ради общего вида. На Колумбе, кроме железа, стали и парадного плаща, еще шлем, обвеянный страусовыми перьями, вероятно, вывезенными им из его африканских поездок. Весь этот наряд он, значит, захватил с собою и припрятал до соответствующего случая, – вот как был он уверен в своем успехе! На ногах у него новые морские сапоги из оленьей кожи. Можно представить себе размеры этих сапожищ, сшитых по его ноге! Другой такой пары не найти во всем мире! В каждый можно насыпать с тонну пшеницы! Стоило же ехать в чужие края, смотреть тамошние чудеса, когда у них есть свое такое чудо!.. Да, адмирал расстался-таки со своими старыми, заплатанными, остроносыми башмаками. Кстати, куда он их девал? Не следовало ли сохранить для потомства эти обноски? В сущности, ведь это реликвия! А вернувшись к сапогам, позволительно спросить: не забавно ли, что весь морской путь адмирал проделал в башмаках, а на берег съезжает в морских сапогах! (Это все вольнодумец Диего болтает.) Адмирал слышит смех и веселый говор внизу на палубе, а сам глубоко серьезен. Не слишком ли серьезен в столь радостный день, когда все кругом поют и улыбаются?
Если бы кто наблюдал за адмиралом рано утром, когда восходившее солнце постепенно озаряло очертания острова, то заметил бы тень на его лице; чем ярче выступал ландшафт, тем мрачнее становился о н. И после того он остался серьезным.
Но вот он выпрямляется, выпячивает грудь и кивком подзывает своих ближайших подчиненных. Оказывается, что раньше, нежели высадиться, нужно дать острову имя. Пусть он называется Сан-Сальвадор[20].
Высоко стоит адмирал на мостике, под голубым небом, и смотрит на землю, моргая отяжелевшими от бессонницы, распухшими веками; он видит, как дыбятся у берега буруны и, подобно белым призракам, выскакивающим из моря, держатся с секунду стоймя и вновь рушатся вниз; издали – немая сцена, хорошо знакомая морякам: духи моря всегда, всегда стремятся к земле. Кругом гудит орган моря, как гудел в течение стольких недель плавания, да и в течение большей части жизни Колумба; это основной ее тон, частица его души; ветер берет глухие аккорды на струнах такелажа; и эти аккорды часть души Колумба; звуки гудят, свистят, поют в нем и вокруг него; голубой день дышит такой силой; у бугшприта рождаются из света и пены разноцветные духи и вновь исчезают, рассыпаясь радужными брызгами; за кормой плывет по небу утреннее солнце, а впереди сияет день.
Он стоит; над ним веют вымпела и флаги; корабли салютуют друг другу; жерла пушек изрыгают пламя, море и ветер заглушают короткий звук выстрелов; пороховой дым плывет в воздухе; летящие птицы испуганно шарахаются в сторону и взлетают повыше, а с палубы подымаются ввысь звуки хора, – весь корабль поет. Он стоит и смотрит на новую землю, грудь его расширяется, он видит перед собой новую жизнь; та старая, бессильная, позади; лишь теперь начнется его настоящее плавание!
Но оно было окончено. Много уже перенес он; однако пришли годы еще более тяжелые, чем оставшиеся позади маленькие победы и огромные разочарования – письмена, глубоко врезавшиеся в скрижали истории.
Тень, лежавшая на его лице в то утро, уступала место светлой надежде и вновь затмевала ее, пока надежда не была стерта окончательно, и лицо его не стало маской, ничего не говорящей формой, которую смерть дает взаймы человеку.
Его ждали впереди труд, заботы и разные невзгоды, как всякого человека; подвиг же его, как орудия века, был окончен. Силой своего духа он двинул свой век вперед, заставил своих современников обогнать самих себя, но теперь они кинутся за ним, по его следу, и обгоняв его, благо путь открыт.
Там, позади, в оставленной им Европе, люди, тесня друг друга, жались к морским берегам; теперь они начнут сталкивать друг друга в море и перебрасываться через море, – перевозчик показал путь. Тяга вдаль, сидевшая в крови древних предков Колумба, завела их далеко, на юг; теперь он открыл своим потомкам путь на другую сторону земного шара.
Завоевание земель и покорение народов должны были взять на себя другие; эту тему история разработала без помощи Колумба. Сам он лишь еще короткое время преследовал временные цели смертных, но с той минуты, как он увидел огонек в ночной тьме, окутывавшей новую землю, и перебросил мост через Атлантический океан, самая сущность его вышла из-под власти времени, стала достоянием вечности.
КЕЦАЛЬКОАТЛЬ
Огонек, замеченный Колумбом с моря, был факелом – горящею ветвью, которую нес над своей головой человек, направлявшийся из одной пальмовой хижины в другую.
Покидая свой кров в столь позднюю пору, да еще в одиночку, необходимо иметь с собой огонь; не для того, чтобы освещать себе путь,—тропинка и без того хорошо известна,—но кто же осмелится ходить ночью один без огня?
Человек совсем голый; он сроду не знал одежды; воздух даже сейчас в ночную пору обдает теплом его члены, подобно водам лагуны; он не холоднее того воздуха, что окружает человека в самой хижине, согретой жаркими телами женщин и детей. Подобно своим предкам, человек этот никогда не носил никакой одежды; зато он весь размалеван; тело его разрисовано с помощью угля и сажи грубыми узорами; в носу кольцо из раковины, а на шее роскошное ожерелье из зубов кашалота. Волосы лежат по плечам, но над бровями подрезаны бахромою с помощью двух острых камней и украшены перьями; в свободной руке у него копье с острием, закаленным на огне, а у пояса болтается бамбуковая трость, отточенная в виде ножа.
Свет от поднятой кверху горящей ветви падает ему в глаза, черные и странно выпуклые, словно кривые зеркала; они, наверное, видят в действительности меньше, чем показывает им необузданная фантазия. Но и все, что происходит кругом, все без исключения доходит до его сознания; его испуганный взор подмечает трепет каждого листка в лесу в пределах освещенного круга перед ним; по мере продвижения вперед, в поле его зрения попадают все новые деревья —впереди, в то время как позади смыкается тьма. Попугаи бесшумно кувыркаются на ветвях и стрелой падают вниз, чтобы снова в один момент очутиться на соседнем дереве; выпучив глаза на свет, они боком переступают по веткам, вовсе не думая улетать; надо же сперва посмотреть!.. Человек видит застигнутую врасплох светом ящерицу-игуану с бесчисленными чешуйками, с гребнем вдоль спины, кривыми лапками, расширенными ноздрями и испуганными глазками; но всего чаще он видит то, чего нет. Смутное предчувствие всяких ужасов рождает призраки, которые выступают из мрака и окружают человека при первом звуке, причины которого ему не сразу ясны. Глаза его готовы выскочить из орбит, он судорожно сжимает горящую ветвь, выше подымает ее над головой и размахивает ею на устрашение дремлющим на пальмах, в бамбуковых зарослях и в предательской чаще духам лесным, в защиту от густого ночного тумана, заволакивающего кусты, – ведь ночной туман, держащий в своих лапах кусты, грозен и опасен, пока свет не обессилит его.
Выйдя по лесу на открытое место, человек становится еще осторожнее, преображаясь соответственно разнообразию окружающего мира; теперь перед ним лишь воздух, наполненный мраком, поглощающим свет; постепенно проступают впереди травы и камни, свободно витающий ветерок доносит вести издалека. До слуха человека долетает протяжный грохот, медленно нарастающий и заканчивающийся как бы взрывом, потрясающим берега; это прибой бьется о рифы, окружающие остров; волны набегают с правильными промежутками. Все это хорошо знакомо ему; он чутьем узнает каждое место на острове; чует море, и крупные ноздри его раздуваются, втягивая живительный запах кораллового ила и всего, что в нем копошится; его нос как бы вбирает в себя всю лагуну целиком; все, что он обоняет, как бы откладывается в его душе, он составляет одно целое со всем островом, и все же полон страха, который преодолевает, только благодаря находящемуся в его руках огню.
Через несколько минут человек достигает новой заросли кустов и в глубине ее находит хижину, похожую на его собственную: там сидит его приятель, точь– в-точь похожий на него самого, сидит на корточках и приветствует гостя дружелюбным хрюканьем. У гостя нет другого дела к хозяину, кроме желания поболтать; он подсаживается к приятелю, и они беседуют между собою, не торопясь, перекидываются отрывочными замечаниями – о чем? О рыбной ловле, о лагуне, которою оба восхищаются с глубокомысленным видом, о чьем-то хорошем челне, о несчастном случае с их общим другом, который напоролся ногой на щепку и теперь умирает от такой безделицы… небось, тут не обошлось без колдовства! Не видать ли чужих челнов? Какие новости с других островов?
В глубине хижины смутно виднеется кучка спящих вповалку женщин и детей. Время от времени некоторые из них просыпаются и снова укладываются с величайшей осторожностью – как бы не помешать мужчинам! Перед входом в хижину в полумраке рыщет несколько собак; это странные собаки: они не лают, но охотно виляют хвостами и очень любопытны; выразительно поводят ушами, но не подают голоса; у них редкая шерсть, и они очень жирны, – их здесь откармливают на убой вместо свиней. Собаки внимательно следят за мужчинами, когда те принимаются за еду; едят они поджаренных крабов, вскрывая их панцири каменным ножом, и закусывают горстью маиса, зерна которого напоминают желтые зубы.
Жирными внутренностями краба мажут по губам идола, стоящего под кровлей из пальмовых листьев, усмехаясь на костер ярко-коралловым ртом. Первый голод утоляется хлебом из кассавы[21], отзывающимся женским потом; от всего, что съедается, отдается частица в жертву огню, причем губы шепчут молитву;
несколько больших глотков из калабассы[22] – и трапеза окончена. После этого мужчины усердно отрыгают, чтобы изгнать духов, забравшихся в утробу вместе с едой! Разговор естественно переходит на воспоминания о пирах, и голоса благоговейно понижаются: на таком-то острове столько-то солнечных кругов тому назад на пиру было много человечины, вкусной, жирной человечины, ням– ням!.. А теперь курнуть на сон грядущий. На огонь кладутся листья лучшей в мире травы, и, склонившись над костром, мужчины вдыхают пахучий дым носом и ртом, кашляют и стонут от наслаждения; слезы выступают на глазах, изо рта течет слюна, но они счастливы и одурманивают себя дымом до тех пор, пока им не начинает казаться, что в клубах дыма витает над их головами само божество, всемогущий умопомрачающий дух, друг и прибежище всех земных страдальцев, имя которому табак! Наконец, голова у них идет кругом, в крови разливается блаженное ощущение, их клонит ко сну, и они засыпают, растянувшись на том самом месте, где сидели, – гость тоже располагается здесь, как у себя дома.
Удостоверившись, что мужчины крепко уснули, к огню неслышно крадутся женщины, дети и немые собаки—делить объедки. Они ничуть не брезгливы, с жаром перешептываются и наслаждаются своей ночной закуской; иногда вдруг перестают жевать и с куском во рту прислушиваются – спят ли те двое, и затем поджаривают себе на огне новые куски. Женщины шепчутся, шлепая губами и щуря свиные глазки, едва сдерживая игривую веселость, даром что у многих из них еще не зажили раны или кровоподтеки от уколов бамбуковых ножей мужчин. Под конец женщины отыскивают несколько листьев дивной травы и, смахнув со лба пряди волос, косятся на мужчин: смертная казнь грозит им за ослушание, но они все же бросают листья на огонь, вдыхают ядовитый дурман и блаженно стонут. Запищавшему в мешке за спиной матери младенцу мать затыкает рот соском, перебросив через плечо свою отвислую грудь. Дети ссорятся из-за объедков, мальчишки тычут девочек маленькими бамбуковыми ножами, но все это молча, беззвучно, чтобы не разбудить богов. Скоро вся хижина громко храпит.
Но когда все погружается в сон, к огню подползает еще одна тень, дряхлое, слепо моргающее существо, старше всех в хижине; оно шарит в золе и по полу, поедает угли, мелкие обгорелые кости и все, что попадается жирного; потом сидит у огня, греясь возле тлеющих углей, которых не видит; оно почесывает свою сухую гусиную кожу бамбуковой щепкой и тупо, рептилиеподобно думает о том, сколько томительных долгих времен провела она в темноте с тех пор, как наслаждалась благосклонностью терзавшего ее мужчины! Между прочими объедками ей попадаются обугленные остатки табаку; о! она-то знает, что делать с этим добром, ей не надо дыму в нос, нет, поскорее сунуть гостинец в рот! И она жадно сует под язык золу с табаком, квакает от удовольствия и с чудесной травой во рту укладывается, наконец, на покой.
Фимиам, чудившийся Колумбу, был дымом табачного костра дикарей!
Мужчины лают во сне и судорожно дергаются; им снятся тяжелые сны, но они и не подозревают, что завтра им суждено пережить наяву нечто такое, что страшнее самых ужасных снов. Чего только они не насмотрятся!..
Этот голый дикарь с горящей ветвью в руках, окруженный ужасами ночи и вооруженный только своей головней, дает наглядное представление о дикаре, открытом Колумбом, о его положении в природе и его происхождении.
Этот дикарь испытывал теперь такой же страх перед ночною тьмой, какой питали его отдаленные предки перед огнем. Но огонь был дан им в руки как сильнейшее в природе орудие борьбы; с его помощью они подчинили себе зверей и самую тьму и обрели защиту от холода. Не все, впрочем, использовали огонь одинаково; в этом отношении человечество разделилось, и глубокая грань легла между теми, кто с помощью огня вступил в борьбу с зимой, и теми, кто отступил перед ней, пятился все дальше и дальше на юг, по мере того как на севере условия становились более суровыми. Ледниковый период положил эту грань. Все человечество пришло из теплых до той поры лесов севера, из «Потерянной страны»[23]; человек по имени Пламень первый укротил огонь и принес его с вершины вулкана в долину на конце пылающей ветви – точь-в-точь как этот дикарь нес сегодня свой ночной факел на острове Гуанахани[24]. Да, так далеко зашла часть человечества в своем отступлении на юг вместе с теплом и лесом!
Но благодаря своему непрестанному вращению все в одних и тех же примитивных условиях, эта часть человечества так и осталась на уровне первобытных дикарей, осталась теми же Лесовиками, какими они были в то время, когда получили от Пламеня огонь, копье и каменный нож; впоследствии к этим орудиям прибавился лук. Они все еще носились с первобытными символами, передававшимися из рода в род в течение бессчетного ряда лет и почти не изменившимися; главным образом с символами страха, порожденного смутным воспоминанием о грозном владыке, – не то это был властелин огня Г у н у н г А п и, не то пресловутый Сам – олицетворение их собственной жестокости. Воспоминания об этом кровожадном разрушителе, уничтожившем многих и оставившем по себе прочную память, были источником культа ужаса с его кровавыми обрядами; запуганные люди готовы были на всякие жертвы, лишь бы смягчить свое жестокое божество. Божество это они пытались воплотить в камне или в дереве, и трудно было представить себе более безобразное воплощение!.. Многовековой опыт научил дикарей трепетать перед грубыми силами природы, видимыми или невидимыми; но мало-помалу все они слились в одном образе, в образе того, кого они называли Сами чей дух продолжал жить вечно, то появляясь, то исчезая. Заболит ли у человека под ложечкой – это Сам виноват; упадет ему под ноги в лесу ветка – и это его проделка; ушибет ли кто большой палец ноги о камень – это о н подсунул этот камень под ноги! О н же посылает людям страшные сны, словом, все мелкие беды и неприятности будничной жизни. А когда разгневается, то ревет бурею, грохочет громом и сверкает молниями, и обрушивается на людей страшными бедами. Он жесток, кровожаден, ликует при виде горы трупов, а люди ничтожны, и у них есть лишь одно средство умилостивить божество – жертва, но нет полной уверенности в том, что она будет принята!
Получая от него милостивое соизволение на жизнь, они жили и старались выместить все, что терпели от него, на животных, на всем том, что подвертывалось под руку: вши кусали их – они перекусывали зубами вшей, отправляли в рот все съедобное, и главным удовольствием их оставалась по– прежнему охота; духовные радости исчерпывались музыкой (они с наслаждением били в барабан) и религиозными обрядами. Последние совершались, в силу древнего глубоко укоренившегося обычая, в пещерах, где таковые были; в глубине пещеры легче было поддаться жути и вызывать эхо, пользоваться световыми эффектами, вызывать тень С а м о г о; да и барабан, пение и пляска производили там особенно сильное сверхъестественное впечатление, прямо зачаровывали, так что можно было до некоторой степени вообразить самих себя теми страшными силами, которые правят вселенной. А ко всему этому присовокуплялось, как тягчайший грех и вместе с тем как некое таинство искупления – людоедство!..
И вот, после многовекового перерыва Лесовику предстояло встретиться со своим братом Ледовиком, с тою частью человечества, которая не ушла, но осталась на севере, то есть с потомками Младыша[25]. Узнают ли они друг друга? Какова будет встреча?..
Таково было положение дел в тот день, когда Колумб высадился на Гуанахани.
Но это не было первой встречей. Несколько веков тому назад на этих берегах уже побывал человек, оставивший глубокие следы в жизни населения и сам оставшийся жить в легенде о «белом боге». Ему еще продолжали поклоняться под именем Кецалькоатля; о нем здесь и пойдет речь.
Появился он один и очень скромно, приплыв в одноместном челне из выдолбленного древесного ствола; появился без всякой пышности в одежде, прикрытый звериными шкурами, но его внешность, характер и способности возбуждали по мере своего проявления всеобщее изумление и завоевали ему то место, которое впоследствии он занял в народной памяти, как «белый бог».
Он был белый и ничуть не походил на обыкновенного человека, каким его представляли себе туземцы по собственному темнокожему подобию; он был бледнолицый и бледнокожий, что вначале даже пугало с непривычки; и глаза у него были светлые, как небо; да и нос не приплюснутый, с широко открытыми ноздрями, каким полагается быть человеческому носу, а узкий, торчком, похожий на клюв с опущенными книзу ноздрями. Но замечательнее всего были его волосы – светлые, как солнечное сияние; издали положительно казалось, что он носит на плечах солнечные лучи. «Солнце! Солнце!»—закричали они, увидев его впервые, и пали ниц перед ним. Единственной помехой к немедленному дружественному сближению его с туземцами была их боязнь к нему приблизиться. Борода у него тоже была светлая, длинная и густая; не два-три волоска, как у всех простых смертных, которые обычно выщипывали и эти жалкие волосенки, но целый лес, спускавшийся с лица на грудь. Цвет бороды скорее был белый, чем желтый, – человек был уже не молод. Голова же на солнце казалась покрытой золотою пылью, которую находили туземцы в речном песке; золото и стали считать священным потому, что оно напоминало его солнечную голову. Роста он был высокого, силы же его никто не знал, потому что никому и в голову не приходило померяться с ним. Сам он, как показало время, никому не желал зла, и в этом, как во всем прочем, был не похож на других. Лишь когда он решил остаться среди них и стал обнаруживать свои сверхъестественные способности не на пагубу, а, наоборот, на благо всех окружающих, поняли они его и стали оказывать ему величайший почет и уважение, какие подобают воплощению самого солнца, спустившемуся на землю дышать и жить с детьми праха.
На вопросы, откуда он и кто, он указывал на восток и на север, как раз на место восхода солнца – как все и ожидали заранее. Но когда кто-нибудь, собравшись с духом, допытывался, как его имя, он отвечал с улыбкой, которая могла означать и то, что им не следует знать этого, и то, что он говорит им правду, отвечая: Гость. Позднее, когда он уже покинул страну, стало понятным, что он хотел этим сказать. Встретившие его детьми успели состариться за время его пребывания на острове, сам же он нисколько не постарел, и было совершенно невозможно предположить, что он может умереть. Его называли Кецалькоатль, что означало: «птица и змея»; был в этом имени и намек на ветер и на молнию, которыми он, по общему мнению, повелевал. Он умел вызывать огонь и был вообще более сведущ в этом искусстве, нежели думали многие, но никогда не злоупотреблял своею властью. Для него воздвигли храм и трон, украсили его голову великолепными зелеными перьями – целым воздушным сооружением самой роскошной зеленой окраски, достойной божества.
Человек, которому оказывали все эти почести, был не кто иной, как Северный гость[26], который обогатился здесь еще одним новым переживанием – воссел на божественный престол и возложил на свои рыжие кудри венец из птичьих перьев; украшение было не из тяжелых, а пересудов ему нечего было бояться в такой отдаленной стороне, поэтому он и не подумал отказываться, когда туземцы приступили к нему с просьбами возложить на себя венец. Зато он отказался от кровавых жертв, которые ему собирались принести, и не принимал вообще никаких даров, кроме цветов и плодов, что повело к установлению жертвоприношений, дотоле неведомых в стране, и резко разграничило религиозные представления на старые и новые. Но об этом после.
Сначала надо рассказать, каким образом Северный гость добрался сюда. Самый путь был долог, но ни с какими особенными приключениями не сопряжен; надо было только иметь в запасе время, да быть страстным мореплавателем,
как Северный гость. И было это как раз в те времена, когда он, пережив всех своих близких, тщетно искал их в дальних краях, искал тот блаженный остров умерших, где надеялся встретиться с ними. Сам он ведь не мог умереть, пока не догорит свеча, данная ему его матерью Гро. Но он так и не нашел блаженного острова. Поискав его на юге, о чем рассказано в книге о Северном госте, он направился на запад, где солнце садится, как бы давая этим намек, что там именно и надо искать царство умерших. Он не надеялся в своем утлом челне переплыть огромный океан, омывающий Европу; но, как опытный моряк берегового плавания, он хорошо знал, как далеко можно заехать, если, не жалея времени, плыть, держась линии берегов или вверх по течению рек; он таким образом объездил ведь все известные страны Европы и проник в глубь еще никому не ведомых до него; этим путем решил он добраться и до края блаженных.
Сначала он направился на север вдоль берегов Норвегии: кормился он, по своему обычаю, в пути рыбной ловлей и, по обыкновению, не спешил; иногда на целые годы задерживался в местах, где ему нравилось, а иногда, когда его влекло вперед, продолжал свой путь безостановочно и проходил подряд большие расстояния, никогда, однако, не теряя из виду далекую цель своего путешествия. С норвежских берегов он в ясную погоду различал далеко в море, в западном направлении, Шотландские острова, и однажды летом, в тихую погоду отважился сделать переход до них. От тех островов он доплыл до Фэрских[27], следуя за летящими туда птицами, а затем добрался и до Исландии; это были смелые переходы; море в этих краях было черное и сердитое, подолгу не видно было берегов; но еды всегда оказывалось вдоволь для терпеливого рыболова – в глубоких водах водилась широкоротая треска – и не чувствовалось одиночества: большие стада китов ныряли в волнах, и тысячные стаи морских птиц оживляли шхеры. Старик ужинал птичьими яйцами у костра на каком-нибудь необитаемом острове, среди океана, засыпал на мягкой траве, приветствовал утреннюю зарю одинокой песней и, весело потирая руки, вновь усаживался в свой челн, чтобы вновь отдаться на волю зыблющих его волн.
Из Исландии Гость добрался до Гренландии – почти случайно, претерпев по пути много бед и лишений. Буря и течение унесли его далеко в открытое море и, наконец, прибили к холодному берегу, когда он уже лежал на дне своего челна без чувств от голода и жажды. В открытом море рыба не ловилась, и на его несчастье долго не выпадало дождя, который доставлял ему во время пути питьевую воду, – он черпал ее прямо со дна своего челна. Море бушевало, и мрак не рассеивался; ледяные горы громоздились вокруг утлого челнока, носившего человека над бездной океана, но он был почти все время в полузабытьи и пришел в себя лишь на берегу Гренландии. Там он принялся охотиться на моржей, облекся в шкуру белого медведя, блуждал среди бесконечных фьордов и нагорных пустынь, провел здесь целые века, забираясь все дальше на север; ютился, ради тепла в снежных берлогах, так как надо было всячески беречь топливо – выбрасываемые морем древесные стволы и обломки. Подбирая их, он строил догадки о той стране на западе, откуда они приплыли, а затем и сам переправился туда, на берега самых северных островов, по другую сторону холодного моря.
Оттуда он поплыл дальше, на юг, вдоль изрезанных фьордами берегов, и целые века добирался до мест с более мягким климатом, откуда его повлекло дальше, пока он не достиг теплых островов. Тут старик распрямил спину и зажил на приволье, питаясь рыбой и наслаждаясь одиночеством среди дивной природы; он отведал летучих рыб, которые сами прыгали к нему в челн, и нашел их очень вкусными; наконец, здесь он встретился с людьми и не бежал от их общества.
Случилось это на материке, на берегу большого залива, перед которым в океане тянулась цепь островов; с берега он поднялся на возвышенность, заселенную многочисленным народом; города и селения его раскинулись у подножия огнедышащей горы Попокатепетль, служившей и символом их родоначальника – подателя огня и их исконного врага. Гость остался с ними; наткнувшись в своих поисках страны умерших на страну простых смертных, он был тронут их простодушным невежеством и остался, чтобы улучшить условия их жизни. И сам попал в ряды богов – без особых заслуг со своей стороны, только защищая людей, при их же помощи, от засилия их богов, которые во всяком случае были хуже, чем он.
Первым долгом он освободил туземцев от рабской зависимости от вулкана. Они ведь еще недалеко ушли от своих первобытных предков, живших вокруг Гунунга Апи в потерянном раю; они знали употребление огня, но не умели сами добывать его и должны были заимствовать искру у горы или у молнии или запасаться горящими головнями во время лесного пожара, если их костер потухал. Северный гость научил их чудесному искусству добывать огонь по освященному веками обычаю Ледовиков, т.е. трением. Искусство само по себе было невелико для того, кто его знал, но для бедного невежественного народа оно было откровением свыше.
Принимая во внимание такую отсталость туземцев, не приходится особенно дивиться тому, что они заподозрили пришельца в родстве с самим небом и вообразили, что он сын солнца, а, может быть, и само солнце, когда он впервые на их глазах проделал чудо добывания огня из двух кусочков дерева.
Это ослабило жестокую власть огня, близ которого они жили и свирепость которого лежала в основе их представления о богах – молниеносце Тескатлипоке и кровавом боге войны Вицлипуцли, принимавших в жертву человечьи сердца. Кецалькоатль выражал неудовольствие, когда при нем упоминали эти имена, и совершенно отказался от жертв, подобных тем, что приносились им; таким образом, возникла своего рода борьба между богами, свидетелем которой был весь народ, от души желавший победы Кецалькоатлю; но исход борьбы отодвинулся на долгие времена, после того как Кецалькоатль уехал.
Кроме добывания огня, Северный гость научил туземцев земледелию. В этих местах произрастал очень полезный злак – маис, но туземцы еще не умели возделывать его и собирали зерна с дикорастущих колосьев, что требовало очень много времени: несколько горстей зерен приходилось собирать целыми днями. Северный гость научил их сеять маис: он делал в земле ямку, похожую на рот, и совал туда зерно, кормил землю и предлагал зрителям посмотреть, чем она отплатит за это. Время ожидания длилось без конца, большинство успело даже позабыть обо всем, но, когда из земли показались ростки (Северный гость наделал ведь множество таких ямок), некоторые уразумели в чем тут дело, и маленькие маисовые поля в окрестностях селений стали радовать глаз Северного гостя, который теперь мог быть уверен в том, что туземцы усвоили себе умение давать ради того, чтобы получать. Бедные дикари, обладавшие, в сущности, добрым сердцем, за эту простую услугу с его стороны отплатили ему безграничной благодарностью и поклонением и подняли его трон еще на одну ступень выше.
Понемногу количество ступеней все увеличивалось, и Кецалькоатль поднимался все выше. Он научил туземцев обтесывать из кремня разные орудия, и благодарность их превысила всякую меру. Плотничье искусство его внушало им суеверное благоговение. Обучил он их и основным правилам обработки металлов. В стране не было животных, которых можно было бы приручить; зато он приучил туземцев держать в доме птиц – просто ради удовольствия, которое они доставляют. Благодарные почитатели так уверовали в неограниченную мудрость Кецалькоатля, что и все свои позднейшие изобретения и нововведения, как, например, строительное искусство, порядок управления общиной, календарь, устройство каналов и прочее, приписывали белому богу. Оказывалось даже, что лучшим своим играм дети выучились именно от него. И не только местное население, но и другие племена, жившие в глубине материка и на побережье, сохранили предание об учителе и благодетеле, который преподал им первые уроки улучшения быта, а потом уехал обратно к себе на солнце или на утреннюю звезду. Так глубоко снизу вверх взирали они на самого обыкновенного человека.
Пока Кецалькоатль оставался у них, они готовы были для него на все: они приносили ему в изобилии цветы и плоды, ткали для него изумительные плащи из перышек колибри, ковали солнечные диски из чистого золота для отображения его лика и украшения его храма; словом, оказывали ему всевозможные почести, за исключением кровавых жертвоприношений, которые были ему противны. Совсем отменить их еще нельзя было: бог войны Вицлипуцли требовал себе еды и получал ее, а Кецалькоатль никогда не интересовался войною и человеческими жертвоприношениями; наоборот, всегда отворачивался или затыкал уши, когда при нем упоминали об этом.
Но взамен кровавых человеческих жертв они приводили к нему женщин, самых отборных красавиц-девушек, которых все равно бы закололи, чтобы отдать кровожадному богу их горячие, свежевынутые, еще трепещущие сердца, а жрецы Вицли-пуцли съели бы их молодое, нежное, сладкое мясо.
Кецалькоатль принимал девушек, приказывал отвести им помещение и ухаживать за ними, как за его собственностью… Им не предстояло умереть, о, нет, совсем напротив, они должны были изведать все радости жизни! Он любовался этими прекрасными смуглыми бутонами, с глазами как тропическая ночь, озаренная мерцанием огненных мух; их тела были слаще меда, грешно было бы их отвергнуть, такой несправедливости не заслуживает ни одна женщина. Но они совсем не обнаруживали особой радости по поводу того, что им даровали жизнь и отдали их самому солнцу; их нельзя было заставить поднять глаза на дедушку; они словно дрогли от холода под теплом его лучей.
Когда он находил, что они созрели, то дарил их молодым людям их возраста, и просто диво, как они начинали сиять! Ни дать ни взять маленькие солнца!
Не мудрено, что вся молодежь стала посылать Кецалькоатлю воздушные поцелуи, как прежде было в обычае посылать солнцу; а после того как он покинул страну, молодые люди и молодые девушки стали посылать воздушные поцелуи на все четыре стороны, – пусть летят к нему.
Сам старик жил своими воспоминаниями, которые обрекали его на вечное одиночество. Но под конец он почувствовал себя слишком одиноким: ведь чем дольше жил он среди этих кротких набожных людей, тем на большее количество ступеней возносили они его трон, все увеличивая и увеличивая расстояние между ним и собою, и вот он очутился один на самой вершине пирамиды.
Настало время, когда Северный гость затосковал по родине. Те, кого он лелеял в своем сердце и носил с собой по всему свету, умерли, и не скоро, видно, ему удастся разыскать страну, куда они ушли. А там, дома, в долинах севера, жил народ землеробов, родоначальником которых был он сам, и ему крепко захотелось снова погулять под родными рябинами, встречая на тропинках молодых суровых парней, почтительно приветствующих старого чужеземца и так похожих на ту, что когда-то, много веков тому назад была ему столь дорога…
Весь Теночтитлан был поражен, когда Кецалькоатль объявил, что ему надо уехать, и с глубокой скорбью провожали его почитатели до самого берега моря. Но они понимали, что он стосковался по своим светлым чертогам на востоке, по ту сторону океана. Вдобавок он обещал им вернуться снова.
Да, Кецалькоатль внушил им, что если не он сам, то другие из его рода придут к ним; пусть они не сомневаются в этом, даже если им придется ждать очень долго.
С этими словами Кецалькоатль сел в свой старый испытанный челн, чересчур бедный для бога, – но тем более удивительно, что он переплыл на нем океаны,
– простился со своими священнослужителями и с народом и окунул весло в волны. Народ глядел ему вслед, умиляясь тем, как осторожно он рассекал воду. «Ах, и к воде он милостив!» – думали они, и слезы застилали им глаза, которым никогда уже не суждено было больше лицезреть Кецалькоатля.
А Северный гость снова прошел на своем челне весь тот длинный путь, каким явился в Теночтитлан, только уже в обратном направлении. Жрецы его воздвигли ему каменные памятники, на которых изображен был он сам, со своим орлиным носом и бородою, с перьями на голове и окруженный всеми атрибутами подателя света.
Время шло, и он стал мифом. Почитание свирепого Вицлипуцли снова заслонило светлую память Кецалькоатля, но в сменявшихся поколениях все росла и крепла вера в возвращение белого бога.
ВТОРОЕ ПРИШЕСТВИЕ
Таково было положение, когда Колумб открывал путь из Европы на Запад, где он предполагал найти Индию и где оказалась (он так этого и не узнал никогда!) совсем новая часть света, отделенная от Индии Великим океаном.
Целое столетие понадобилось на то, чтобы только разобраться в местонахождении огромного материка, который назвали Америкой, и несколько столетий на то, чтобы проникнуть в глубь этой новой части света, протянувшейся через все климатические пояса от одного полюса до другого. Острова, открытые Колумбом, стали называться Вест-Индией, а туземцы – индейцами в вечное напоминание о заблуждении, лежавшем в основе открытия Колумба. По следам его потянулась целая вереница исследователей, с большими шансами на удачу, чем были у него, а за ними по пятам – авантюристы и завоеватели конкистадоры[28]. Европу словно прорвало, расширение владений европейцев в Новом Свете шло быстро, скачками.
Но для туземцев это нашествие с востока имело сперва одно только значение: они видели в этом второе пришествие белого бога.
Какая, однако, разница между первым пришествием Кецалькоатля и нынешним вторым! Насколько он сам и его племя изменчивых успели измениться за те века, что протекли со времени последней встречи.
Да и туземцы были уже не прежними дикарями; во многих отношениях они шагнули вперед, – по-разному в различных областях; но в общем они жили все еще как на заре времен, поклоняясь тем же стихийным силам в образе грозного Попокатепетля, олицетворявшего и огонь и рок. О их быте сохранились подробные сведения в исторических источниках, описывающих их встречу с белыми – главным образом, с точки зрения последних; описана и история гибели американских туземцев, как народности. Но более верный взгляд на эту встречу двух совершенно разных культур, хотя и произошедших от одного общего корня, можно усвоить себе, рассматривая события с точки зрения туземцев, на какой они стояли д о встречи.
Центр американской туземной культуры, с которой столкнулись и которую разрушили конкистадоры, находился в Мексике, древнем государстве ацтеков, находившемся почти посередине внутренней части материка, между двумя его половинами. Мир, открытый Колумбом, лежал вне материка, на островах, расположенных в океане у входа в Мексиканский залив, так далеко от столицы ацтеков Теночтитлана, что весть о прибытии Колумба достигла туда значительно позднее; зато древняя вера в Кецалькоатля давно распространилась оттуда до самых отдаленных островов, и потому Колумб был встречен как белый бог, уже при высадке его на Гуанахани; до Теночтитлана же эта великая весть дошла лишь вместе со слухами о приближении Кортеса[29]. Описание обеих встреч, как ни были различны между собою эти два мужа, следует рассматривать под одним углом зрения.
Вулкан Попокатепетль как раз действовал в те годы, когда европейцы появились в Новом Свете, также как и Тенерифа в покинутом ими Старом; казалось, что обеим сторонам посылались грозные и роковые предзнаменования.
В Теночтитлане царила большая тревога: владыка Попокатепетль зевал, изрыгая пламя, и жутко было по ночам наблюдать над горою подымавшийся к звездам столб дыма и блуждающее зарево, то появлявшееся на зубчатых стенах пуэбло[30], то исчезавшее. Что такое случилось с дымокуром Попокатепетлем, который, сколько могли припомнить жрецы и другие здравомыслящие люди, всегда мирно покуривал в небо, за что и получил свое имя? Теперь он извергал днем черные клубы дыма, сверкал молниями и окутывался чадом, а по ночам пускал пузыри огненной лавы, так что даже сидевшие по своим углам жители Теночтитлана видели блики зарева у себя на дверях и на потолке и не могли уснуть. Попокатепетль словно давал представление: выпускал из своей круглой пасти чудовищные кольца дыма, и они затем медленно укладывались на его вершине – по ночам словно освещенные изнутри. Вулкан как будто венчал себя огненными венцами, которые держались у него на макушке, в то время как вокруг чела его обвивались змеями молнии. Или это он гневался на звезды? Какие огненные планы роились в его голове? Люди попроще подумывали, что Попокатепетль попросту поссорился со своею супругою Ицтаккикуатль – соседнею горою с белоснежной головой, оттого и бушевал, рычал и весь сотрясался, рождая громовые раскаты; обыватели стараются всегда и всему подыскать объяснения из узкого круга собственного опыта. Вдобавок, глядя на жрецов, люди не могли не заметить, что те бледны и потрясены, а нововведения в религиозных обрядах показали всем, что дела обстоят совсем неблагополучно.
Вначале жрецы усердно применяли старинное испытанное средство примирения с разгневанным божеством: раскуривали с горой трубку мира! Простая и неоспоримая логика диктовала священнодействие, граничившее с правовым актом: люди на земле курили вместе с божеством, и до тех пор, пока они на земле курили умеренно, должен был курить умеренно и великий дух в небесах; это был почти уговор, соглашение, и гора до самого последнего времени не нарушала его. Жрецы в полном составе, с первосвященником во главе, подымались на верхние террасы своих храмов и курили на виду у Попокатепетля; чем больше было народу, тем скорее можно было напомнить горе о договоре; они пускали дым кверху и махали каменными трубками: дескать, гляди, здесь дым мирный, здесь помнят свои обязательства! Но все было тщетно. И вот, когда и трубка мира не помогла, все поняли, что мир нарушен. И тогда не оставалось ничего другого, как прибегнуть к кровавым жертвоприношениям. Попокатепетль пылал красным огнем, и сотни алтарей у его подножия в Теночтитлане пылали красными огнями.
Сама природа была храмом ацтеков, а боги были символами их поклонения этой природе; все представления первобытного человека, как и ребенка, проистекают из священного уподобления. Мексиканец жил как бы на вершине гигантского храма, воздвигнутого самою природой – на плоскогорье, высоко над равниной; подножие этого храма упиралось в тропики, а террасы его, подымаясь ввысь, проходили постепенно все пояса растительности; над плоскогорьем, в разреженном воздухе, стихии кондора на родине алоэ и кактусов, высились многочисленные и мощные вулканы, горы на горе или сами боги, обитающие на высотах по представлению наивно мудрого дикаря, сливавшегося с могучей природой, поклонявшегося ей; так рождались в его уме образы, облекавшиеся в божественную форму; так создавался храм ацтеков.
Он представлял собой высокое сооружение без внутренних покоев, состоявшее из террас и площадок со ступенями, обнесенное стеной; прежде по этим ступеням поднимался весь народ, теперь одни жрецы. На платформе самой верхней пирамиды возвышались две башни, в которых находились изображения богов. Перед башнями пылали неугасимым огнем два алтаря; на всех террасах тоже были воздвигнуты алтари, и в общем более шестисот огней пылало денно и нощно над глиняными кровлями пуэбло в долине Теночтитлана, а между двумя главными алтарями стоял жертвенный камень. Весь храм в постройке своей являлся подражанием природе – строению плоскогорья; религиозные обряды совершались под открытым небом у всех на виду, как бы на самой горе, во всяком случае на ее подобии, и это подобие самого Попокатепетля Великого, хотя и сооруженное людьми, само по себе обладало могуществом, как всякое подобие божества.
И раз волновался Попокатепетль, волнение передавалось всему городу. Дурные предзнаменования предшествовали пробуждению горы: за несколько лет перед тем большое соленое озеро Теночтитлана без всяких видимых причин вышло из берегов, – не было ни бури, ни землетрясения, – и смыло большую часть пуэбло; наблюдалось появление комет, сгорела одна из башен главного храма от самовоспламенения, – во всем был виден перст божества! И наконец, совсем недавно, на востоке показалось небесное знамение, подобное огненной пирамиде, увенчанной звездами: несомненно с востока надвигались важные события или же близился конец мира. Необходимо было умилостивить богов и, если возможно, изменить их настроение соответствующими дарами.
До семидесяти тысяч жертв из военнопленных и прочих обреченных, которых сажали в клетки и откармливали для этой цели, было принесено в жертву богам; жертвенные процессии растягивались на целую версту в длину и медленно-медленно подвигались к храмам по мере того, как передние ряды его пожирались – десятками в день и тысячами за год; людей не жалели. Нож из обсидиана – вулканического стекла, добытого на склоне Попокатепетля и составлявшего часть его плоти, работал без отдыха; жрецы, в красных одеяниях или завернутые в кожу, содранную с свежезаколотых жертв, изнемогали и едва могли двигаться от облеплявшей их сверху донизу запекшейся крови, но на следующий день боги снова давали им силу двигать руками и совершать то немногое, что им полагалось в то время, как их помощники укладывали жертвы спиной на выпуклый жертвенный камень, отчего живот у них выпячивался, – жрецам оставалось только всадить в жертву нож, вырезать еще трепещущее сердце, показать его божеству и кинуть в жертвенный сосуд. Тело жертвы сбрасывалось по ступеням на нижнюю площадку, где происходило свежевание убойны, поджаривание ее на храмовых кострах и пожирание во славу божества – своего рода таинство причащения. Многие так усердствовали в этом служении божеству, что ходили словно в кровавом угаре и едва не валились с ног от приступов рвоты – миниатюрных извержений, наподобие вулканических! В жертву приносились даже дети…
Кровавый ужас! Творились дела и еще более отвратительные, о чем сохранилось достаточно печатных сообщений; но все это выходит гораздо безобразнее в рассказах посторонних людей; те же, кто это проделывал, были движимы наивной верой, и в сущности было даже нечто прекрасное в их безграничной преданности высшим силам, для выражения которой они ни перед чем не останавливались; природа была так необъятна и непонятна, а люди так простодушны. Прекрасно было преклонение дикаря перед огнедышащей горой и солнцем, этими великими чудесами природы, на которые цивилизованный человек глазеет равнодушно: природа еще владела его сердцем, а не была вне его. Правда, и зверь еще был силен в нем, но разве в современном цивилизованном человеке зверь окончательно умер?..
Несмотря, однако, на все старания и жертвы, дурные предзнаменования не ослабевали, и в действительности оправдались в еще большей мере, чем ожидалось.
И вот, на фоне всех этих зловещих явлений в природе и напряженной тревоги самих ацтеков, в них все больше укреплялась вера во второе пришествие Кецалькоатля.
К древним священным преданиям, передаваемым из рода в род и поддерживаемым жрецами Кецалькоатля, его храмами и изображениями, к преданиям великим, но далеким, понемногу присоединились новые, неизвестно откуда бравшиеся слухи. Они носились в воздухе, рождались словно сами собою, от дыхания уст людей, как это бывает среди примитивных народов, – расстояния велики, а память коротка! И слухи все росли и крепли: Кецалькоатля уже видели воочию!
Говорили, что он уже на берегу, где-то на дальних островах, и прибытие его на материк только вопрос времени. Да, да, пусть прибудет! Чем скорее, тем лучше! Вицлипуцли жесток; даже тот, что усерднее всех пекся о жертвоприношениях ему, сам Монтесума, верховный жрец и полководец, не мог не вздыхать, не тяготиться прожорливостью божества; пусть же скорее приходит более кроткий бог!
Прошло десятка два лет, пока вести о появлении белого человека (Колумба) достигла Теночтитлана, наподобие того, как свет звезды достигает иногда земли, когда самой звезды уже не существует больше. Колумб успел умереть к тому времени, когда Кецалькоатль, наконец, догнал слухи о себе, распространявшиеся с островов на материк, и явился к ацтекам уже не в образе мореплавателя Колумба, а в образе завоевателя Эрнана Кортеса.
Волнение, вызванное появлением Колумба, скоро улеглось, как круги на воде от брошенного в нее камня; он не сумел отличиться, как другие после него, да и те, с кем он вошел в сношения, не представляли серьезного интереса. Туземцы, встреченные им на коралловых островах, среди береговых рифов в океане, были только бедные пожиратели крабов, неимущие, слабые, неспособные даже на проявление большого восторга; и все же встреча вышла величественная; настолько-то они все-таки были приобщены к цивилизации, чтобы понять, кто явился к ним в тот день, когда с моря прокатился гром и среди бела дня сверкнула молния, а три крылатых чудесных существа обогнули остров с севера и остановились под защитой западного берега, – сам давно обещанный им Кецалькоатль!
Величественные впечатления ослепили и поразили тех, кто оказался в силах смотреть и воспринимать, ибо большинство показало слепой тыл и бегом бросилось в кусты. Женщины, как всегда созерцавшие издали украдкой, что творилось в мире мужчин, порешили, что на этот раз несомненно случилось какое-то большое несчастие, – может быть, море разбилось вдребезги о рифы? Вот ужас!..
Нашлись также, как всегда, смельчаки из тех, кого непреодолимое любопытство может увлечь заглянуть даже в пасть самой смерти, лишь бы увидеть ее добычу; такие остались на берегу и даже пошли навстречу богу и его свите, когда те высаживались на берег. Когда первое волнение улеглось, и они в состоянии были видеть все ясно, то пришли в настоящий восторг, как всегда, когда люди делают заключение о неведомых явлениях, руководясь знакомыми представлениями: да, ведь это же большие челны, дивные, невероятно огромные челны: просто глазам не верится, а все-таки челны, без сомнения!.. На них росли деревья с крыльями, которые теперь складывались; высота деревьев была такая, что до верхушки их не могла бы долететь стрела, пущенная из лука. И вдруг, челны выбросили из своих утроб детенышей, диковинных малюток, которые оттолкнулись от матерей и, барахтаясь, поплыли к берегу. Было вполне понятно, что боги, явившиеся с океана, живут в больших челнах и возят с собою громы и молнии, – богов по этим приметам и узнают! И вот, сейчас люди увидят самого Кецалькоатля!..
Он ступил на берег; за плечами у него развевались дивные пестрые крылья, а лицом он был точь-в-точь таков, каким представляли его себе все люди от мала до велика: светлое и широкое, с густой золотистой бородой; никаких сомнений, это он! Глаза под цвет неба, крылья под цвет моря, зеленоватые с отливом лазури, как крылья гигантского навозного жука… И то сказать, чем жук не бог?.. В руке у него был длинный, длинный нож, но не из бамбука, а из чего же? Из пламени, из воздуха! Самый смелый из стоявших впереди туземцев поплатился за свое любопытство, когда дерзнул схватиться за этот нож, простертый к нему рукою бога в знак приветствия, – он сильно порезал себе об него пальцы.
Великие белые гости исполнили какую-то диковинную пляску: становились на колени, воздевали руки к небу, откуда только что явились, говорили хором, испуская громкие протяжные звуки, а самый высокий и белый из них воткнул свои крылья в прибрежный песок и приказал писать что-то на белых досках. Все это были совсем непонятные для дикарей церемонии, и меньше всего догадывались они о том, что с этих пор они уже не хозяева своего собственного острова.
Кроме крыльев, или как там назывались эти трепыхающиеся штуки, белые воткнули на берегу еще столб с перекладиной, на котором висел пригвожденный человек, очевидно казненный; это было только изображение, но совсем как живое, и в руках у белых дикари заметили подобные же орудия казни, с трупами, только размерами поменьше. Дикари качали головами…
У одного из качавших головой в носу было продето золотое кольцо, и белые гости заметили это…
Да, вот как они встретились, эти двое братьев после многовековой разлуки: один нагой, в чем мать родила, с душой ребенка, еще погруженный в сладкий сон в опочивальне матери-природы, другой – облаченный в кольчугу, закутанный в одежды, как требовали условия его жизни. Первый увидел во втором посланца небес, но обман зрения должен был скоро обнаружиться; второй явился с запасом искусственных иллюзий и обрел действительность, которой не оценил.
На всех островах, куда Колумб заходил впоследствии, его принимали за белого бога, пока он и в особенности его команда не постарались образумить туземцев. Колумб не был жесток с ними и даже, когда ему пришлось управлять открытыми им колониями в качестве вице-короля и губернатора, не превышал по тогдашним понятиям своих прав завоевателя, но ему самому не очень повезло. Он торговал помаленьку рабами из туземного населения, не оскорбляя современной морали; всюду, куда он являлся, он очищал землю от золота и сумел изменить отношение туземцев к этому желтому металлу, который до тех пор ценился ими только потому, что он своим цветом напоминал Кецалькоатля; теперь они поняли его действительную ценность, видя, как белые дрались из– за него между собой, дрались так ожесточенно, что невольно возникал вопрос: во что ценится рыжая борода по сравнению с тяжелым золотым песком?..
Благоговение к посланцам небес получило трещину, и архангелы, оставленные Колумбом в укрепленном лагере на Гаити, были все перебиты раньше, чем он сам успел добраться домой; правда, все это были каторжники да грубые солдаты, способные только ловко вырывать из ушей туземцев золотые серьги и, не задумываясь, шагавшие через барьер грязи, сала и вони, который отделял их от туземных женщин; но в их числе погиб и бедный молодой Педро Гутеррес, поставленный во главе лагеря. О! эти белые боги оказались весьма и весьма смертными? Падали на землю, совсем как все другие люди, и от удара бамбукового ножа в сердце, и от удара дубинкой по голове, и от стрелы, пущенной в спину; в особенности, когда на одного белого накидывалось десятка два туземцев.
Вернувшись, Колумб нашел несколько скелетов, закопанных там и сям в земле и объеденных муравьями, а голову одного он разыскал в корзинке в хижине одного из туземцев. Дело осложнилось.
Сохранилась малозначащая подробность об одном дикаре с Гуанахани, с которым Колумб встретился во время своего дальнейшего путешествия между островами и которого, из политических соображений, осыпав дарами, он отпустил, чтобы тот разносил повсюду добрую молву и располагал в пользу пришельцев население тех мест, куда кораблям Колумба предстояло заходить. Этот туземец вез с собою в челноке (опись инвентаря сохранилась в документах самого Колумба): кусок туземного хлеба величиною с кулак, калабассу с водой, комок красной глины, измельченной в порошок и затем замешанной в тесте, и несколько сухих листьев растения, «которое здесь, по– видимому, очень ценится, так как я получил уже такие листья в дар на Сан– Сальвадоре» (табак); еще при нем оказалась корзинка туземного плетенья, в которой хранилось ожерелье из бус и две монетки, из чего Колумб заключил, что туземец этот с острова Сан-Сальвадора, где получил все эти подарки от него лично в отплату за хлопок, попугаев и копья, которые туземцы добровольно жертвовали белым богам. Стоит представить себе этого нагого туземца, изо всех сил спешащего по морю в своем валком челне на другой отдаленный остров, где у него есть друзья, чтобы поскорее показать им свои несметные сокровища и поведать о щедром божестве, одарившем его из собственных рук…
Наивные дикари вначале совсем теряли голову от счастья при виде всех этих заморских чудес, выпадавших на их долю. Даже теперь, четыреста лет спустя, до нас доносится словно из призрачного мира волшебный звон бубенчиков и колокольчиков, которыми Колумб, а за ним и все другие завоеватели очаровывали туземцев; звон идет от старых документов, относящихся к истории открытия Америки, и воскрешает память о звоне, вводившем туземцев в неменьший соблазн, чем бусы, красные тряпки и маленькие зеркальца; получая последние, туземцы тотчас же запускали лапу за волшебное стекло, в надежде поймать там своего таинственного двойника.
Бубенчики, имевшие такой успех, были не что иное, как бубенчики, прикреплявшиеся обыкновенно к лапкам охотничьих соколов, чтобы они звенели, когда соколы бросались с налету из-под облаков на цаплю, и тем радовали бы охотничьи сердца. Подобный бубенчик можно видеть на картине Гольбейна, изображающей дворянина с соколом; упряжные бубенчики того же происхождения, а маленькие бубенчики на детских игрушечных вожжах в наше время являются их последними потомками. Пристрастие средневековой Европы к звону бубенчиков, которыми одно время даже обшивали одежды, передалось затем дикарям и создало новый рынок сбыта. О, как счастлив и горд был бедный людоед, когда к его жалким украшениям, вроде кости в носу и серег в ушах, прибавился вплетенный в волосы бубенчик! Этой соблазнительной музыкой можно было подманить к себе дикарей довольно близко; они останавливались, словно вкопанные, и прислушивались: маленькое божество, блестящая штучка, так сладко пела, что рот дикаря невольно растягивался до ушей, показывая два полных ряда белых звериных зубов, и очарованного людоеда можно было связать одним волоском, когда рука его тянулась к божественной игрушке – так хотелось ему заполучить ее в полное свое владение!
И вот, белые заставили его просеивать золотоносный речной песок; проработав две недели, он тащил им целый мешок, весь сгорбясь и едва не падая под его тяжестью, получал в награду свой бубенчик и уходил. По его походке видно было, как он был счастлив! Старые закаленные к а с и к и[31], с седыми волосами на ногах, ковыляли издалека, чтобы послушать говор бубенцов, и были счастливы на склоне лет услыхать столь чудесные звуки. Молодежь, естественно, гонялась за новинкой, но и умудренные опытом люди не в силах оказывались устоять; ведь это был не мираж, но истинное вещественное чудо!
Такой эффект произвели бубенчики. А за ними зазвонили колокола! Недалеко было то время, когда с колоколен фундаментальных церквей над коралловыми берегами и мангровами[32] загудел благовест, на удивление птицам, возвещая утреннюю и вечернюю зарю, как в Старом Свете…
Ну да, совсем как за несколько веков перед этим, когда первые отважные латинские миссионеры проникли в дебри Средней и Северной Европы и соблазнили диких туземцев в коровьих шкурах молитвенным колоколом. И там началось с бубенца, а кончилось огромными громогласными колоколами кафедральных соборов.
Что ж, пожалуй, эти колокола уже состарились и отжили свой век в Европе,
– вот их заблаговременно и решили выгодно сбыть за океан дикарям?
Во всяком случае, намерения были самые лучшие, и такой человек, как Колумб, никогда не вздумал бы применять, для обращения темных дикарей и спасения их душ, какие-либо крутые меры.
Но конкистадоры держались других взглядов. Иначе для чего же были даны им пушки? Спасение языческих душ… Сперва надо запрячь их в хомут, а потом уже допустить к причастию! Да и сами туземцы на материке были совсем не такие безобидные, как счастливые обитатели глухих океанских островов. Первые же белые, столкнувшиеся с мексиканцами, отведали их маквауитля – меча с деревянного рукояткой и обоюдоострым клинком из обсидиана, ужасное оружие! Мексиканцы во многом оставались еще людьми каменного века, но пропороть человеческую шкуру – на это они были мастера, и их многочисленность делала их врагом, с которым считались; зато с ними очень мало церемонились при обращении их в христианство.
Мексиканцы впервые столкнулась с великими чужеземцами в лице Хуана Грихальвы[33], который показался у их берегов со своими кораблями. Завоевание началось с Кубы, где сел наместником Диего Веласкес, один из многочисленной семьи Диего, которые начали стекаться в Новый Свет и расселяться там. До Грихальвы в этих местах уже побывал другой гидальго[34] Кордова, охотившийся за невольниками и высадившийся на полуострове Юкатане. Название это означает: «что такое?» и является исковерканным вопросом туземцев: «тектетан», с которым они обращались к белым, не понимая их языка. Название это сохранилось до сих пор. Кордова нашел на полуострове большие прочные постройки, не чета ветхим пальмовым шалашам островитян, и сами здешние туземцы, люди грубые, до неприличия хорошо владели оружием и без всяких церемоний снимали с белых головы. Грихальва едва не угодил в мученики у этих берегов, встретив такой отпор, что вынужден был поскорее уйти в море с остатками своей команды.
Среди его людей был Берналь Диас, который в старости, сидя в Гватемале,
написал свои воспоминания – труд несравненный. Это был замечательный человек, участник и свидетель всего завоевания Мексики, храбрый, скромный, благородный, истинный испанец, притом мастерски владевший пером; о нем рассказывали, что он даже в мирное время не мог спать иначе, как в кольчуге и на голом полу; могучий неугомонный дух принудил его, когда он сошел с арены, написать труд, объемом и силою содержания не уступающий бессмертному произведению Гомера.
Да, лишь «Илиада» может сравниться с «Историей завоевания Мексики»[35]; только время действия гораздо ближе к нам, а действие полно того же героизма, и сами герои почти знакомы нам. В самом деле, разве мы так далеко ушли от того времени?.. Нас разделяют всего лишь 13—14 поколений, и устные предания, передаваемые от деда к внуку, вполне могли бы непосредственно дойти до нас, если бы их не заменили письменные источники. Голос Берналя Диаса, донесшийся до нас из глубины времен, заставляет нас почтительно склониться перед его трудом и указать на него всем, кто хочет пережить завоевание Теночтитлана. Здесь мы только попытаемся сделать кое-какие извлечения, которые могут осветить встречу между первобытным дикарем и белым человеком.
Сохранилось имя того индейца, который первый побывал на кораблях Грихальвы и сообщил о них в Теночтитлане.
Звали его Пинотль: он был один из сборщиков податей Монтесумы. К нему явился другой туземец и рассказал, что на море видны движущиеся крылатые башни. Лазутчики, высланные на разведку, донесли, что видели в море две такие башни, и что с одной из них был спущен челнок с какими-то человекоподобными существами, белолицыми и бородатыми, одетыми в диковинные блестящие брони. Тогда Пинотль сам поспешил на берег, и ему посчастливилось встретить чужеземцев; он даже побывал на борту одной из башен, побеседовал с людьми, – по всей вероятности, с помощью мимики и разнообразных жестов со стороны гостей, —и понял, что светлые существа едут в гости к великому господину большого города по ту сторону гор, о котором они много слыхали…
Он верно очень богат? Сколько у него золота? Они разводили руками и жестами предлагали Пинотлю тоже развести руками, чтобы показать, сколько золота у его господина.
Башни поплыли дальше, вдоль берегов, приставая в разных местах, и в одном Грихальву чуть не искромсали на куски туземными мечами, что заставило его бежать от берегов, а Пинотль пустился в путь и не отдыхал ни днем ни ночью, пока не добрался до Теночтитлана, где предстал пред Монтесумой и всем его Советом и объявил им, что видел богов и говорил с ними. Со слов Пинотля, мексиканскими иероглифами составлены были описания и нарисованы на бумаге из алоэ изображения богов и их морских дворцов, и все это было предложено на рассмотрение Совета.
Если бы мы могли видеть их теперь! Если бы у нас была в руках подобная иллюстрация к ужасной кровавой трагедии, которая должна была вскоре разыграться! По этим описаниям и рисункам можно было бы судить о том, как ацтеки представляли себе и как изображали испанских рыцарей, которых принимали за богов; это могло бы быть мерилом суждения о них самих. Но, должно быть, все эти ценные материалы погибли вместе с другим горючим материалом в костре под котлом, в котором тот или другой солдат разогревал себе ужин; много было таким образом уничтожено этими потомками вандалов! Сколько золотых украшений, бесценных произведений мексиканского искусства побросали они в плавильный тигель. В том числе и сокровища Перу, захваченные Писарро[36]: вазы и золотые колеса, которыми был завален целый зал длиною в одиннадцать, шириною в восемь и высотою в четыре с половиною аршина – выкуп за Атауальпу[37], которого затем тут же прикончили; сокровища, о художественной ценности которых европейцы и не подозревали, а Писарро, бегло окинув их свирепым солдатским глазом, приказал сначала расплющить их, чтобы они занимали поменьше места, и потом расплавить. Палач не подозревал, что их антикварная ценность превышала стоимость их чистого веса. Впоследствии это золото в виде толстых цепей в четыре ряда обвивало бычачьи шеи разных испанских грандов[38] шестнадцатого столетия, и его можно видеть на сохранившихся фамильных портретах той эпохи. Европа наводнялась золотым потоком, а сказочная Америка утопала в трупах погибающих народов. Но это уже история Писарро, истребителя инков, древних властителей Перу, одна из побочных глав кровавой книга конкистадоров.
Нужно известное мужество, чтобы отказаться от сурового суда над этими ужасными завоевателями, в руках которых оказались судьбы стольких людей, для чего природа совсем их не подготовила. Эти солдаты-полководцы отличались отвагою, безумно рисковали своей жизнью, и нужно чувствовать себя их достойным противником, чтобы даже теперь, много времени спустя, решиться указать им их место!
Сами они знали свое место, эти железные люди, и заставляют поневоле взирать на них с удивлением и перекладывать всю вину на самое себя уничтожающую природу, породившую их на гибель многим и для увековечения собственной их памяти…
Их даже нельзя назвать дурными людьми. Писарро пал на старости лет в неравной борьбе с приверженцами Альмагро, предательски напавшими на него на пороге его собственного дома; он отбивался от врагов, как лев, и восхитительно ругал их, а уже лежа на полу, начертил пальцем, омоченным в собственной крови, знамение креста и поцеловал его прежде, чем испустить дух. Итак, сердце у него было не сплошь каменное, а с тайничком внутри, где он хранил образ своего бога! Так же и Кортес, невзирая на все свои злодеяния, привлекает к себе сердца своей необыкновенною веселостью, бьющей через край жизнерадостностью воина и спортсмена, товарищескою общительностью и остроумною шутливостью. Ведь все они были молоды, эти головорезы, выпущенные на волю в Новый Свет! И, вечно рискуя собственной жизнью и не щадя жизней своих врагов, значительно превосходивших их силами, они не могли устоять перед искушением побалагурить по-солдатски или вкусить от тех плодов, которыми так манила их страна. И Кортес и Писарро, оба были эстременосы, то есть уроженцы Эстремадуры, где население вело свой род от древних готов и мавров, могучей помеси, делающей понятным их характер, в котором смешались: рыцарское благородство и полное презрение к человеческой жизни, страсть к роскоши и жестокость, богатая фантазия и полное отсутствие нервов, стойкость и коварство,—почти все качества человеческие, за исключением слабости, и породили жизнеспособную, но свирепую породу.
Нужно отдать справедливость Кортесу и прежде всего не забывать, что он с войском в 610 человек отправился в страну, представлявшую природную крепость с миллионным населением и с войском из сотен тысяч дьяволов, и вступил в нее, предварительно сжегши свои корабли, чтобы победить или умереть! Но у него было 10 пушек и 16 лошадей! Зато в тылу у него были враги – свои же земляки, – губернатор Кубы, облеченный авторитетом власти и завидовавший его успехам. В решительную минуту Кортесу пришлось обернуться лицом к этому врагу, – эпизод с Нарваэсом, – имея за спиною всю Мексику, но он победил соперника и пополнил свои ряды его людьми, извлек пользу из самой неудачи своей и пошел дальше своим кровавым путем, прокладывая себе пушками дорогу к сказочному городу Теночтитлану.
Сообщение Пинотля заставило Монтесуму и всех остальных посвященных поверить в появление Кецалькоатля. И когда, год спустя, явился Кортес, ему был оказан достойный белого бога почетный прием, но не без некоторых колебаний и сомнений; за протекший промежуток времени к сохранившимся преданиям о доброте белого бога примешались новые черты, не совсем вязавшиеся с прежними представлениями: сначала беспощадная война Кортеса с тласкальцами, врагами ацтеков, а затем союз с ними, поступок, непохожий на Кецалькоатля и чрезвычайно опасный для города Теночтитлана.
Но в общем почти не могло быть сомнений в том, что если это и не сам Кецалькоатль, то его потомки, во всяком случае, тейлы – сверхъестественные существа и божества грома; это было ясно, подтверждалось на деле, а не основывалось только на слухах; достаточное количество людей слышало и видело в их руках орудие грома, страшные трубы, изрыгавшие пламя и дым, как пасть Попокатепетля, и причинявшие разрушение и смерть на расстоянии, подобно молнии. Деревья разлетались в щепки за много шагов от того места, где они громыхали, а в туземных войсках открывались кровавые бреши задолго до приближения самих тейлов; людей разрывало на куски массами, даже Попокатепетль не мог нанести такого урона своим каменным дождем и молниями. В отдельных случаях на земле находили эти громовые стрелы, совсем уже охладевшие; но даже и омертвевшие, они были страшны – круглые, тяжелые, с диковинною твердою корою, отливавшей холодным синим блеском, – по-видимому, из того же вещества, как их голубоватые тонкие мечи, метавшие молнии издалёка и беспощадно рубившие в рукопашном бою, или как их брони, непроницаемые ни для какого оружия, покрывавшие во время боя все их тело с головы до пят, оставляя лишь маленькие отверстия для глаз.
И как жалки были все ухищрения мексиканцев обкурить тейлов! Они было пошли встречать корабли белых, неся в руках свои курильницы, в которых дымился копал[39]. В этой церемонии они подражали вулкану и рассчитывали на ее мистическое воздействие на тех, кому они курили, надеялись этим ароматным дымком подчинить их своим богам. Ах, нужен был попутный ветер, чтобы донести дымок до чужих кораблей! Да и не летели вслед за ним тяжелые круглые убийственные штуки, чтобы усилить колдовство и произвести опустошения в рядах противника. Нет, ацтеки были только люди, а чужеземцы дети солнца!
Ксикотенкатль, предводитель тласкальцев, сделал было решительную попытку перехитрить тейлов: раз они дети солнца, то, надо полагать, и сильны лишь днем, пока светит солнце; и он последовал мудрому совету – напасть на них ночью. И что же? Он нашел их бодрствующими и знавшими обо всех подробностях тайного плана нападения. О! они оказались всеведущими, и бесполезно было долее бороться с богами! Советчикам выпотрошили внутренности и на их место насыпали перцу, в знак угрызений совести, а Ксикотенкатль вступил в союз с сынами солнца, избрав благую честь, поскольку этот выбор был ему предоставлен.
Старый слепой отец Ксикотенкатля, человек, пользовавшийся большим влиянием в стране, выпросил себе по заключении мира разрешение ощупать Кортеса, которого не мог видеть. И то, что он мог ощупать, дало бы, пожалуй, наилучший материал для характеристики Кортеса, если бы можно было выразить ощущения старого слепого индейца словами; но он унес эту тайну в могилу на концах своих пальцев.
Были и другие очевидные признаки божественности белых, убеждавшие в этом кактласкальцев, так и ацтеков. Например, Кортес приказал своим людям подняться на Попокатепетль, притом как раз во время извержения; подъемом руководил известный Ордас с неизбежным именем Диего, и безумная ватага без всяких церемоний попирала чело Попокатепетля, к ужасу мексиканцев и к их глубокому неудовольствию: ведь если в них нет страха, то хоть постыдились бы! Но неслыханное совершилось, и гора стерпела это, – новое доказательство их божественности хоть и противные, но боги! Кортес прехладнокровно велел достать из кратера вулкана серы для приготовления пороха, – неоспоримое доказательство тождества этих двух разрушителей!
В распоряжении тейлов были не только громы и молнии, у них были еще и луки со стрелами, похожие на все человеческие луки; но в их руках это была страшная божья кара, – летя по воздуху, они издавали неприятный визг, и тогда поздно уже было прыгать в сторону, они пронзали тело насквозь, так что раненый, перед тем как свалиться, мог ощупать конец стрелы у себя на спине. Эти смертоносные штуки имели наконечники из того же синеватого небесного металла, из какого были сделаны круглые тяжелые громовые стрелы. Последних и огонь не брал; наоборот, они питались им; такой шар начинал светиться в огне и горел под конец таким же ослепительным пламенем, как само солнце, частью которого он несомненно был; и здесь, как везде, было новое чудо.
А чего стоили лошади! Впервые видя всадника, всякий воображал, что это одно существо; тяжеловесные, выезженные на турнирах испанские скакуны, тоже закованные в латы и кольчугу, как и сидящий на них, бряцающий железом человек, казались одним фыркающим существом с шестью конечностями, и зрители ахали, падали, старались уползти прочь на четвереньках, но не могли; страх превращал их в ползучих жаб, в аксолотлей, вытащенных из воды; от страха они облегчались разом с обоих концов, подобно некоторым птицам перед полетом; в тот день, когда они впервые узрели всадника, они и познали настоящий ужас! А каково было, если всадник вдруг переламывался пополам?! Случалось ведь, что всадник отделялся от коня, и тогда из одного чудовища получалось два! Будь эти злосчастные зрители взаправду пресмыкающимися, они бы потеряли свои хвосты, дойдя до крайнего предела ужаса; но они были только люди и могли лишь распластаться от страха, что они и проделывали.
Судя по рассказам Берналя Диаса, Кортес, искусно использовал ужас, который внушали вначале ацтекам лошади, чтобы произвести впечатление на посольство из туземцев, явившееся к нему в лагерь. Он приказал спрятать кобылу неподалеку от того места, где должно было стоять посольство, и откуда должен был дуть ветер. Когда же настал нужный момент, был выпущен жеребец, который тотчас стал на заднее ноги и пошел, с развевающейся гривой и мечущими искры глазами, с громким ржанием, перебирая в воздухе подкованными копытами, прямо к тому месту, где стояли послы; одновременно был дан выстрел из пушки! Предполагаемое психическое воздействие было вполне достигнуто.
Как интересно было бы иметь изображение лошади, сделанное руками самих мексиканцев, под влиянием первого впечатления, или если бы можно было стать на их место и проникнуться их представлениями! Как жаль, что это невозможно,
– тогда мы имели бы верное представление о лошади.
Кортес и его банда из молодых гидальго и десперадо от души забавлялись этим зрелищем. После того как место, где стояло посольство, опустело, а туземцы рассеялись, словно сметенные ураганом, они разразились громким хохотом; Кортес, закрутил усы кверху, держа в каждой руке по одному усу, и едва не опрокинулся на спину, выделывая обеими ногами выкрутасы. Хо-хо-хо! Они-то знали свое дело! А как хохотал Альварадо! Альварадо – долговязый счастливчик, любимец всего отряда и впоследствии излюбленный герой исторических хроник; мексиканцы тоже обращали на него особое внимание, боялись его и любовались им больше, чем кем-либо, потому что он был совсем светлый, великан, с головой словно из золота и солнечного сияния, чистокровный гот. Они прозвали его Тонатиу – сын солнца, и в нем скорее всего готовы были видеть Кецалькоатля или его потомка, даром что он вовсе не был вождем. Он был только храбрый солдат с неиссякаемым запасом веселости, запевала лагеря, всегда готовый подать сигнал к общему хохоту над какой-нибудь остроумной шуткой, – шутить в отряде умели и словами не стеснялись! Об Альварадо сложился целый роман, длинный и увлекательный, словно скачущий в галоп, то ярко красочный, то циничный, но неизменно героический, где отведено особое место женщинам. Своей пылкостью он чуть было не погубил все дело завоевания Мексики, но оставил по себе память навеки своею личной храбростью; впоследствии он стал завоевателем Гватемалы.
После эпизода с жеребцом, имевшего место вскоре после высадки Кортеса на берег, на арену выступила еще одна личность, сыгравшая решающую роль в завоевании Мексики: это былаженщина, донья Марина, или, как ее чаще называли, Малина. Она попала к испанцам в числе невольниц, присланных испуганными послами для умилостивления чужеземцев; была она из племени ацтеков и потому могла оказать испанцам ценные услуги в качестве толмача и шпиона, когда они вышли на плоскогорье и направились к Теночтитлану. По рассказам, она была очень красива и к тому же умна, скоро вошла в личные сношения с Кортесом, став его секретарем, а потом родила от него сына, – живое свидетельство того, что боги могут смешивать свою кровь со смертными. Скоро вся страна наполнилась полубогами!
В противоположность другим историческим и полуисторическим героиням, —
например, Юдифь, Ильдека[40] – переходившим к врагу за тем лишь, чтобы погубить его и спасти народ свой, Малина, напротив, предала врагу свой народ; в Новом Свете все было по-новому.
Ее не приходится судить строго; только женщине позволительно истреблять народонаселение, потому что она в состоянии наплодить новое. Ее поступками руководит природа, – держите ее на привязи! Малина и была связана, но червь случая перегрыз ее путы, и она, вырвавшись на свободу, очутилась между двух сил, стремившихся навстречу одна другой, как поток лавы и прилив морской, и поползла между ними, извиваясь змеей, демоном огненной стихии, сжигая, сверкая страстью, украшенная лишь бронзового наготою своего дивного тропического тела, да одним-двумя перышками попугая в волосах, сладострастно жаждущая крови – таинственная, самоистребляющая душа своего народа!
Она провела Кортеса в Теночтитлан, переводила ему речи своих соплеменников, – у Кортеса она выучилась испанскому языку, – терлась между ацтеками и разнюхивала их планы, а потом выдавала их своевременно Кортесу и тем давала ему лишние козыри в руки. Она обладала изумительной способностью женщин подслушивать, быть одновременно всюду и ловить все новости, носящиеся в воздухе. Не сообщала ли она в то же время того, о чем говорили Кортес и его друзья своим близким в Теночтитлане, близким по крови и по родству?.. Нет, этого нельзя о ней сказать, этого Малина не делала, – она слишком любила Кортеса.
И вот, она сновала всюду, чарующая и смертельно опасная, – смесь змеи и хищного зверька, в роде ласки, куницы или оцелота[41]. Она была источником тех божественных сил, которые обнаруживал Кортес, когда заранее разгадывал тайные планы и чуть ли даже не мысли ацтеков; она выдавала их ему, она, их собственная плоть и кровь, она была силою его силы! В своем страстном поклонении ему, она готова была положить весь свой народ к его ногам, перегрызть горло всем людям и бросить окровавленные жертвы ему под ноги! Как, должно быть, она любила его! Диас рассказывает, что Кортес был слегка кривоногий, что еще до этого похода он расхаживал с видом полководца, нацепив султан себе на шлем и медаль на грудь, величался заранее; вообще много невыгодных сообщений можно привести о Кортесе, но не стоит этим заниматься; достаточно сказать, что он был любим Малиной.
Как ни напуганы были ацтеки оружием и конями испанцев, не говоря уже о их божественном происхождении, все же и они могли кое-чем удивить Кортеса. Не численностью, не страшною боевою раскраскою и не варварским оружием: Кортеса не беспокоило, что ему приходилось воевать с полчищами в тысячу раз многочисленнее его отряда, не раздражали и не пугали его жужжавшие в воздухе стрелы из отточенного обсидиана, как не страшил и визг и вой врагов, катившихся на него адской лавиной; нет, но… они были людоеды!.. Это оскорбляло религиозное чувство Кортеса. Почти в самом начале его похода с побережья в горы, один по-своему очень благочестивый касик приказал зарезать в честь Кортеса с полсотни пленных и угостил белых богов лепешками, замешанными на человеческой крови. Кортес был искренно возмущен. Это было противно христианству, являлось тягчайшим из всех грехов, хотя о нем и не упоминалось святой церковью в числе смертных грехов, – никто ведь не представлял себе даже возможности такого греха! Кортес подходил к вопросу антропофагии с чисто теологической[42] точки зрения и чувствовал себя официально призванным положить конец этому еретическому обычаю во что бы то ни стало, всеми средствами – хотя бы с помощью жесточайших военных мер. Кортес испытывал непреодолимое личное отвращение перед такою формою че– ловекоистребления, готов был стыдиться за все человечество и, как ни был вообще силен, с чувством своим в данном случае едва мог сладить, поддаваясь чисто нервному движению, как женщина, увидавшая паука; его всего передергивало – брр! брр!.. он начинал говорить дискантом и впадал в какое– то расслабленное состояние, которое проходило, лишь когда ему удавалось провести день – другой на поле битвы да скосить пушечными выстрелами несколько полчищ этих дикарей.
Это чувство он испытывал в течение всего похода; оно постоянно подогревалось и росло под влиянием доходивших до его слуха новых примеров ужасной греховной кровожадности ацтеков. И в той же пропорции уменьшалось благоговение мексиканцев перед белыми. Никто уже не считался серьезно со старым радостным пророчеством о втором пришествии Кецалькоатля, это одно суеверие; сомнительно даже предположение, что это тейлы; большинство туземцев вполне ясно сознавало, что это самые обыкновенные грязные и хищные люди. Лошади, которых сперва так боялись, как раз и стали причиною открытия смертности пришельцев, – ацтекам удалось умертвить парочку этих диковинных существ! Испанцы поспешили закопать первых убитых лошадей, чтобы скрыть от туземцев истину, но она все же обнаружилась.
На алтарях ацтеков находили затем кое-какие остатки жертв, принесенных ими в первое время войны; между прочим, найдены были: подкова, фландрская шляпа и письмо – предметы, которые красноречиво говорят нам о положении вещей. Ясно, что так дело продолжаться не могло.
Но даже после того, как Кортес и его свита утратили выгоды положения богов, на их стороне оказалось большое преимущество – остаться людьми, внушающими ужас.
Апостольское рвение Кортеса обострилось еще ошеломляющим впечатлением, произведенным на него богатствами Мексики и, главным образом, не природными, а сокровищами, накопленными людьми. Началось с того, что Монтесума вежливо отправил ему навстречу посольство с дарами, когда Кортес был еще на пути к городу. Эти мелочи, мало достойные внимания божества, как вежливо выразились послы, были в глазах испанцев целым состоянием из золота, драгоценных камней и произведений искусства; последние расплющивались или переплавлялись новыми владельцами. Но если это были «скромные» дары, то какие же несметные сокровища ожидали завоевателей в самом городе? Это не могло не разжигать их воинственного пыла, и участь ацтеков была решена.
ОРЕЛ И ЗМЕЯ
Древнейшим символом ацтеков в связи с основанием Теночтитлана – что означает «Кактусовая скала» – было изображение скалы с растущим на ней кактусом, на котором сидит орел, держа в клюве змею, – картина, символизирующая природу мексиканского плоскогорья.
Древние ацтеки построили свое пуэбло на том самом месте, где в действительности увидели такую картину. Они приняли ее как знамение. После прихода испанцев они могли расширить значение этого своего тотема[43], увидеть в нем символ своей судьбы,—им предстояла борьба не на живот, а на смерть. И посейчас национальным знаком Мексики служит изображение орла и змеи, которые соединили свои силы, заключили союз. Но в эпоху Кортеса орел с выпущенными когтями и хищно разинутым клювом парил над гремучею змеей.
История завоевания Мексики известна в отдельных своих деталях: поход Кортеса на плоскогорье, заговор в Холуле, помощь Малины и кровавая баня, вступление в Мексику и пленение Монтесумы в его собственном городе, двусмысленное поведение Нарваэса и Альварадо во время отсутствия Кортеса, восстание и смерть Монтесумы, злополучное отступление испанцев из Мексики, их возвращение и осада, принесение мексиканцами в жертву всех пленных испанцев, голод среди туземцев и сдача города. Описания всего этого можно найти всюду и везде, и чем они подробнее, тем менее они отчетливы и живы.
При всем уважении к последовательности событий, позволим себе освежить их в памяти лишь вкратце и сосредоточить внимание на духе эпохи, на характере действующих лиц, как он выявлялся в том или ином событии, независимо от того, когда оно происходило случайно—раньше или позже другого. Словом, будем писать не историю, а драму, эскиз драмы.
Пусть пройдут перед нами как воочию: Кортес и Монтесума, Малина, Альварадо, Сандоваль и другие герои; Вицлипуцли с его отвратительными жрецами; ночь, полная ужасов, когда испанцы и мексиканцы дрались в мрачном городе людоедов, расположенном на островках Соленого озера, – Венеция преисподни! – шестьдесят обнаженных дрогнущих европейцев, обреченных в жертву Вицлипуцли и затем заколотых на виду у всех других… Чем не паноптикум? Пылающие алтари, горящие дома, сцена, расписанная кистью огня, а на заднем плане Попокатепетль на фоне пылающих небес, пожар над пожаром!..
Можно начать драму в хронологическом порядке заговором, но, поставив на первый план самого Монтесуму а не оставляя его за кулисами. Местом действия взять Теночтитлан, кровавую баню соединить с кровавой баней Альварадо и приурочить, вместе с двумя сценами массовых убийств, ко времени большого весеннего праздника, что будет достаточно верно исторически по отношению к последнему; остальное: сражение в городе, штурм храмов, отступление, жертвоприношение, осаду и голод – можно показать как ряд быстро мелькающих сцен, следующих одна за другою или включенных одна в другую.
Итак, праздник весны. Он справляется по издревле установленным оригинальным обычаям. Прежде всего, самого красивого и сильного из молодых ацтеков провозглашают божеством и дают ему в жены четырех прекраснейших в стране девушек, затем двадцать дней справляют пышный и обильный яствами и питиями свадебный пир – символ плодородия вернувшейся весны. На 21-й день праздник принимает общенародный характер: все молодые люди и девушки одеваются по-праздничному накидывают на себя дивные плащи из перьев райских птиц и колибри, украшают себя золотом и драгоценными камнями – получается настоящий цветник, радующий глаз. Затем устраивается торжественная процессия, по священному значению своему стоящая выше всех прочих общественных актов; ничто не может помешать ей, все откладывается в сторону – даже война. Бесчисленная процессия эта провожает молодых – бога с его женами – через всю главную площадь Теночтитлана, а затем вверх по лестницам на вершину главного храма. Здесь все на коленях молятся юному богу, в которого, по их верованиям, вселился сам Тескатлипока, и передают его в руки жрецов, а те закалывают его на жертвеннике; сердце бросают в кадильницу перед изображением божества, тело же отдают на съедение верующим; церемония сопровождается плясками и песнями.
На этот раз праздник протекает не совсем так, как полагается, – ему суждено прерваться до своего завершения. Взгляните на этих молодых ацтеков, идущих во главе процессии, цвет родовитых туземных семей, в драгоценных одеяниях из ярких перьев, осыпанных старинными фамильными изумрудами, – разве у них такой беззаботный и невинный вид, как это полагается на столь радостном торжестве? Приложите руку к их сердцу, и вы ощутите что-то жесткое; зачем они прячут маквауитли[44] под своими плащами невинности? Мексиканцы мрачны от природы, но если оглядеться хорошенько на кишащих народом улицах пуэбло, то нельзя не заметить, что жители сегодня мрачнее обыкновенного; губы у всех плотно сжаты, и глаза мутны, как их соленое озеро.
Но нашелся некто, читающий по этим лицам, как по раскрытой книге; это Кортес; он разгадал таинственные письмена при помощи Малины. Она действовала втихомолку, по ночам, проскальзывая змеей во все трещины и закоулки пуэбло, ловя ухом беседу каждой пары старых знатных касиков, прикидываясь равнодушной туземной женщиной; ей не требуется особого переодевания, достаточно по возможности обезобразить себя, что, впрочем, задача не легкая при ее пламенной, яркой красоте; но она преодолела все трудности; под видом самой простой неуклюжей рабыни– водоноски она проникала даже в святая святых – в среду главных жрецов и присутствовала на самом тайном собрании у Монтесумы, о чем тот и не подозревал. Вот почему Кортес так всеведущ и губы его так свирепо стиснуты под усами; но его замыслы непроницаемы ни для кого, а он кое-что подготовил под покровом глубочайшей тайны.
Замечательный трилистник представляет собой группа, созерцающая прекрасное праздничное шествие – процессию весны: Кортес, Монтесума и Малина. Кортес по случаю праздника закован в железо с головы до пят, и только его потный солдатский нос торчит из-под шлема; Монтесума в скромном одеянии, скрашенном лишь несколькими драгоценностями; ему, как первому человеку в государстве, незачем выделяться роскошью; кроме того, у него траур, он чувствует себя пленником, хотя и стоит здесь у всех на виду, как бы вполне свободный, служа предметом глубочайшего поклонения; Малина с перьями на голове и в маленькой ажурной тунике из перышек колибри. Все трое вежливо и сдержанно улыбаются друг другу, а про себя читают мысли друг друга, т.е. Кортес и Малина читают в мыслях Монтесумы, глядя ему в глаза, когда он говорит; он же не знает, что вокруг площади поставлена артиллерия и выкрашенные в темный цвет воины с фитилями в руках, а за воротами, готовыми распахнуться, стоит наготове конница с обнаженными мечами.
Но вот, трое высокопоставленных зрителей, которых до сих пор почтительно оставляли одних, становятся как бы центром постепенно суживающегося круга, случайно состоящего из очень рослых ацтеков воинственного вида, но, разумеется, невооруженных, одетых в длинные, богатые складками плащи.
– Как прекрасно в такой праздник отложить всякие мысли о кровопролитии и всецело отдаться чувству доверия к высокочтимому владыке! – с поклоном говорит Кортес, глядя в глаза Монтесуме и так близко наклоняя к нему свое лицо с паутиной усов над губами, что тот невольно откидывается назад, кивком головы подтверждая высказанное замечание.
Но Кортес еще ближе придвигает к нему свое потное лицо с выпуклыми дерзкими голубыми глазами, отливающими блеском стали, и, понижая голос, добавляет еще пару слов, которые производят убийственное впечатление на Монтесуму. Жизнь словно оставляет его; взор, черты, весь облик его мертвеет, он человек конченый, как всякий, кто пошел на предательство и потерпел неудачу, о чем он узнает из уст своего врага.
Да, Кортес несколькими сухими словами сообщает Монтесуме, что знает все его замыслы, знает о заговоре и готовящемся в данную минуту покушении на его жизнь. Рядом с ним извивается Малина, выдвигается вперед, ей хочется, чтобы Монтесума взглянул ей в лицо!.. Он становится еще серее, когда узнает ее, узнает этот сверкнувший взгляд, пробудивший в нем воспоминание об одном ночном свидании и о том, кому и в чем он тогда признался… В эту минуту он еще острее чувствует всю глубину своего несчастья.
Кортес все еще пригвождает его своим взором, близко склоняясь к нему лицом – орел и змея! Но скоро по лицу Кортеса разливается выражение несдерживаемой более свирепости, он выпрямляется, делает взмах рукой, затянутой в перчатку, и – целая стая переодетых тласкальцев, его союзников, все время находившихся в толпе, кидается к известным ацтекам—заговорщикам касикам, главным представителям знатных родов – и красноречиво срывают с них плащи, открывая спрятанное под ними оружие. Через час заговорщики сгорят живьем, привязанные к столбу, на костре, сложенном из туземных стрел и копий; жаркое, жгучее будет пламя!
Но поднятая рука Кортеса дает сигнал к еще более важным событиям: разом со всех четырех сторон грохают пушки, дома разверзают свои пасти, и появляется на коне Альварадо, подобный сверкающей железной башне, – всадник и конь составляют как бы одно целое, мерно колышащееся то вверх, то вниз, – а за ним остальная конница с наглухо спущенными забралами и обнаженными, блестящими, остро отточенными мечами наготове. Тут и в Кортесе просыпается солдат и полководец; левой рукой опускает он забрало, правой выхватывает из ножен длинный свистнувший меч… д-зз… плюет в кулак и с восклицанием: «Яго!» кидается в бой. Пронзительный хищный визг вырывается из горла Малины, словно из глотки подпрыгнувшего оцелота.
Военная тревога. Артиллерийский и мушкетный огонь, щелканье затворов, наступление кавалерии, и – вся прекрасная весенняя процессия, цвет туземной молодежи, плавает в собственной крови; увенчанный цветами бог весны, которого собирались так мило принести в жертву ему самому, опрокинут и растоптан до неузнаваемости конскими копытами; кровавые борозды прорезают густые толпы народа в боковых улицах, которые так легко обстреливать с площади; крики, безумие и смерть.
Затем жуткая пауза, сотни тысяч людей замерли, затаили дыхание в ужасе от того, что произошло и что еще предстояло впереди.
Последствия: восстание всей Мексики; поднялась уже не одна знать, поднялся весь народ, подстрекаемый жрецами, которые объявили священную истребительную войну этой нечисти, выдающей себя за богов и присосавшейся к пуэбло, чтобы ограбить все золото и бежать с ним. До сих пор все бесчинства сходили пришельцам с рук – даже осквернение священной почвы владения мексиканских богов водружением столбов с перекладиной и пригвожденным телом; они оставались безнаказанными, благодаря заступничеству Монтесумы, который все прощал им, они же обошлись с ним как с дикарем, и в его лице нанесли несмываемое оскорбление всему древнему роду ацтеков, его царственно– божественному достоинству; теперь этому должен быть положен конец.
Боги были возмущены до крайности; Вицлипуцли – по рассказам жрецов – исходил в своем капище холодным огнем по ночам, – фосфоресцировал – и в сосуде с жертвенной кровью, стоявшем перед ним, завелись черви! Сам Попокатепетль был потрясен, – это каждый мог видеть, – и скоро, верно, положит конец всему миру. Все приметы предвещали светопреставление; трехлетний ребенок, принесенный в жертву, перед смертью лепетал пророчества на никому не понятном языке; в животе другой жертвы найден был камень, весь в зигзагах, напоминавший молнию; пролетавший с востока кондор уронил падаль на теокаллицу Вицлипуцли… Каких же еще ожидать знамений?.. Судьбы Мексики неизвестны, но эти чужеземные обманщики, похитившие с неба гром, лживые до мозга костей, – одна окраска кожи их чего стоит, – должны умереть, хотя бы умерщвление каждого бледнолицего стоило жизни тысяче мексиканцев!
Восстание произошло на рассвете; независимо от всех других сил, нужно было заручиться таким союзником, как само солнце; перед восходом солнца весь город и превратился как бы в мешок, наполненный жужжащими навозными жуками, так горячо перешептывались жители; а днем, когда солнце стояло в зените, к нему уже вздымался с земли огромный столб пыли и криков, а ширина основания этого столба равнялась ширине всего города. Все мужское его население разом атаковало дворец, где забаррикадировались немногочисленные белые; дождь камней, обсидиановые стрелы, закаленные на огне пики и копья, голые руки, зубы – все было пущено в ход; мексиканцы тысячами валились под истребительным огнем пушек и под ударами неутомимых толедских клинков, целые горы трупов вырастали вокруг дворца, но на место убитых являлись новые тысячи и шли на приступ под неумолчные крики, рев и вой тысячи глоток; штурмовали дворец, начиная с восхода солнца и весь день без перерыва, в расчете запугать врагов, и – запугали.
Положение окруженного испанского войска, численностью всего в 1200 человек, включая солдат Нарваэса, с прибавкой 6000 тласкальцев и 80 лошадей, становилось поистине отчаянным; вся страна возмутилась против них; казалось, самая земля разверзалась всюду и черными волнами выбрасывала из недр своих мексиканцев, целые полчища дикарей, презирающих смерть, одетых словно дьяволы в звериные шкуры и перья. Они с воем и ревом налетали на дворец под звуки оглушительной дьявольской музыки, каких-то оглушительных барабанов, пронзительно визжавших свистулек и зазубренных рогов антилопы, по которым скребли створками раковин, – получалась прямо адская какофония!
Кровь текла в тот день по улицам города ручьями. Горючие стрелы залетали во дворец и поджигали деревянные стропила. Много испанцев было убито, но и они истребили множество мексиканцев. Вой и адская музыка истерзали им нервы, вызвали упадок духа; солдаты Нарваэса начинали уже поговаривать о том, с какой стати им умирать ради обогащения Кортеса? Это вносило расстройство в ряды самих испанцев.
Когда положение стало невыносимым, Кортес с другими храбрецами – Альварадо, Сандовалем, Олидом, для которых война была искусством, сделали вылазку и взяли приступом храм Вицлипуцли – подвиг, казалось бы, совершенно немыслимый: все 114 террас пирамиды были снизу доверху черным-черны от мексиканских воинов, которые сбрасывали на головы штурмующих горящие бревна, но испанцы все-таки взяли храм после трех часов акробатических упражнений и резни, подожгли верхние башни, и тогда – показался сам Вицлипуцли!..
Мексиканцы увидали, как он, подобно жабе, выполз из своего капища и покатился кубарем, подталкиваемый испанцами сзади, неуклюже повис на краю верхнего уступа, оттуда тяжело рухнул вниз, запрыгал по ступеням, перескакивая через двадцать разом, пробил брешь в стене, вышиб кусок из собственного лба и, наконец, раздавил группу жрецов в красных туниках, с воем обступивших подножие пирамиды!
Колоссальный подвиг, подчеркнувший падение Мексики, но и рискованная бравада, – ведь сами-то мексиканцы еще не погибли; они все прибывали да прибывали; одна черная волна катилась за другой, словно клубы дыма на пожаре, стремительные, дико воющие, кровожадные… Скоро не осталось ни одного испанца, который бы не был ранен. Что оставалось им делать?
Сделали попытку обратиться к народу через посредничество самого Монтесумы,
– он все еще имел власть над ними. Его заставили выйти на крышу, чтобы уговорить их. Величественный момент; шум действительно стих на несколько минут и уступил место небывалой до тех пор тишине, когда появился Монтесума и толпа увидела того, кого считала достойнейшим и лучшим из людей. Он заговорил, но слабый одинокий голос его недолго раздавался над этим морем тишины, из которого устремлялись на него мрачные взоры.
Ответом ему был град камней. Раненого, обливающегося кровью Монтесуму увели прочь.
Другого ответа он не получил. Он перестал быть прежним Монтесумой. Они вырвали его из своего сердца. Совет, древняя власть, собрался и признал Монтесуму низложенным; он был теперь никто, его место, заступил ближайший родственник Куаутемок, которого провозгласили земным наместником божества и полководцем мексиканцев.
Тогда Кортес попытался сам уговорить народ. После низвержения Вицлипуцли он вышел на крышу вместе со своим толмачом Малиной. Опятьвоцарилась мертвая тишина, – и он заговорил с народом, но обратился к нему не с кротким увещанием, не с просьбой о мире, которого сам жаждал, а с холодными доводами полководца, рассчитывая убедить, устрашить.
Вот они сами видят, храм их разорен, боги их повержены во прах; как могут они противиться ему? Добром они еще могут поладить, но, в случае сопротивления, он не оставит в Мексике камня на камне!..
Эта суровая речь была переведена певучим голосом Малины; оцелот мяукал одиноко над морем людских голов, передавая слова железного полководца тысячам воинов, над которыми еще клубились облака боевой пыли. Малина грациозно извивалась, облизывала свои розовые губы, сверкала разноцветными перьями колибри, сквозь которые просвечивало ее бронзовое тело, вспыхивавшее под лучами солнца, – послушное и сладострастное эхо уничтожающих речей Кортеса!
Ответ держал один из старых касиков кратко и ясно. Он сказал, что испанцам скоро нечего будет есть, что большинство из них ранено и измучено, да, кроме того, все мосты между плотинами разрушены, и им все равно не уйти отсюда!
Это была правда.
После паузы опять затрещали барабаны, завыли дудки, заскрежетали рога антилоп и завыли сотни тысяч ацтеков, – мощный погребальный хор возобновился, чтобы не умолкать до окончания погребения. Сколько разверзлось могил, и какие ужасные могилы!..
Тем временем умер Монтесума. Это было ударом для Кортеса, потому что, хотя Монтесума и был низложен, у него все-таки была своя партия, и его еще можно было использовать. Но его нельзя было спасти; он упрямо срывал со своих ран все перевязки, отказывался от пищи, упорно молчал и не поднимал глаз с того момента, как его побил камнями собственный народ, вплоть до самой смерти. В Испании не было человека разочарованнее Колумба, но и Монтесума со своей стороны пережил не меньшее разочарование: в обоих жила великая искренняя вера и надежда узреть бога, но один дожил до встречи с людоедами, а другой – с Кортесом.
В следующую же ночь после смерти Монтесумы Кортес начал отступление.
Это была та самая знаменитая скорбная ночь, которую Диас неделикатно называет «ночью, когда испанцев вышвырнули вон из Мексико». Сам он испытал при этом совершенно новое ощущение, на которое до того не считал себя способным, – он узнал страх. И он с таким изумлением говорит об этом, описывает свое состояние такими странными выражениями, как будто страх представлялся ему неким ужасным внешним чудовищем, с которым он здесь познакомился впервые. Так ужасна была эта ночь.
Сопоставляя ход событий в различных местах, можно вкратце описать эту ночь следующим образом, взяв центральным пунктом Попокатепетль.
Вулкан пылает, подымает к небу распаленную огненными грезами голову, ведя по-своему счет времени, и в одно из его мгновений, когда он выбрасывает столб пламени, озаряющий лежащее под ним плоскогорье из застывшей лавы, Соленое озеро с тяжелыми тусклыми водами и весь город на озере, словно вылепленный из крови и извести, – в это мгновение там внизу творится история: Орел и Змея вступили в поединок. Хищная птица держит змею в своих когтях, а та, извиваясь, пытается вонзить в грудь врага свои ядовитые зубы.
Кортес дождался самой темной части ночи, – поскольку могло стемнеть в Теночтитлане с его сотнями пылающих алтарей, – прежде чем начал свое отступление с артиллерией, конницей, обозом и всем войском, выделив целый отряд для переноса бревенчатого моста, сколоченного втихомолку по его приказу, чтобы перекидывать через каналы между плотинами.
Канал между плотиной и материком оказался роковым – здесь произошел бой, в котором испанцы понесли огромные потери. В тылу горящий город; по пятам наступают мексиканцы – и по плотинам и в челнах; они слишком быстро заметили отступление и зажгли все, что только было горючего в городе, чтобы хорошенько осветить врагам обратный путь. Они гонятся за испанцами с воем и криками, с острыми копьями, с градом осколков обсидиана; испанцам волей– неволей приходится остановиться и обороняться, но на смену уничтоженным наступают все новые и новые ряды пеших мексиканцев и в челнах.
Ужасная ночь. Части беглецов удалось перебраться, как вдруг мост обрушился, люди попадали в воду, смешались в общую кашу, дрались, утопали, убивали друг друга; канал запрудило пушками и тонущим обозом, так что задним рядам войска удалось перебраться по этой запруде на другую сторону; самым последним в арьергарде был Альварадо; он перепрыгнул с берега на берег; вещь невозможная, как утверждает Берналь Диас, но весь свет утверждает и посейчас, что он сделал это, – перепрыгнул!..
Да, на илистом дне озера остались все прекрасные пушки испанцев и большая часть золота Кортеса в ящиках и тюках. Ужасное несчастье! Все эти чудесные солнца и луны из червонного золота, огромные как колеса; все слитки, которых хватило бы на постройку целого домика, – столько было расплавлено Кортесом сокровищ искусства Теночтитлана, – все драгоценные камни на баснословную сумму. Лишь грустные песни Испании в состоянии были выразить все горе, вызванное подобными потерями. Да, завоеватели лишились всего. Но один продолговатый ларец из обоза был спасен; его нельзя было не спасти; Кортес доверил его своим лучшим носильщикам и приказал охранять лучшим бойцам; в нем была спрятана Малина, завернутая, словно хрупкая драгоценность, в мягкие перья – сами по себе представлявшие целое состояние! Надо думать, ей снились жаркие сны во время этого переноса!
Малина пережила эту горестную ночь. Всех остальных своих невольников и невольниц испанцы лишились; дети Монтесумы, следовавшие в обозе, были убиты. Лошади почти все погибли, уцелело десятка два. Диас проливает слезу в память рыжей кобылы Альварадо, которая, по-видимому, стоила того. Рассказывают еще об одной уцелевшей женщине, единственной уроженке Кастилии, проведшей весь поход, если верить Диасу. Звали ее Мария д'Эсперадо. Это была замечательная женщина: дралась мечом не хуже солдата при отступлении через плотины и спасла-таки свою жизнь. Вот так женщина! Проследите мысленно ее судьбу!
700 испанцев погибли в ту ночь; кто утонул, кто был убит; некоторые попали в плен; имена их канули в вечность, а ведь каждого из них пестовала когда-то мать, каждый был младенцем в пеленках; потом из него вырос солдат, который отправился бродить по белу свету, а теперь кончил здесь свой век —
как подкошенная былинка. Но много пало в ту ночь и грандов, и кабальеро[45], лучших друзей и сподвижников Кортеса, незаменимых и незабвенных!
А принесенные в жертву!.. Злосчастные неудачники, попавшие живьем в руки ацтеков, зарезанные ими во славу богов! Белые люди, испанцы! Ах, глаза их отразили величайший ужас, когда и кем-либо виденный на земле, ужас кровавой ночи Теночтитлана; они пережили его с широко открытыми глазами, в полном сознании отправились прямо в ад!..
С плотины было видно, как их вели, голых, по всем террасам, на самый верх, при ярком свете пылающих алтарей, горящих домов, огненных вспышек и бороздящих небо молний далекого Попокатепетля. Приговоренных к смерти белых заставили идти по крутой священной стезе мексиканцев, символизировавшей их странствие, как народа, – от тропиков вверх, по лестнице климатических поясов, на кровлю мира, в разреженный воздух. Пленных, связанных вместе, как овец, погоняли хлыстами и палками. С плотины и с противоположного берега озера видны были их белые тела, сверкавшие между черными и красными дьяволами, – жрецы были в красных облачениях, – в туниках мясников, с развевающимися волосами… Молодые белокожие сыны Испании с «голубой» аристократической кровью, просвечивавшей в сети нежных жилок на висках и под нежно-розовой кожей лица, наследием прекрасных матерей, плоть от их плоти, шли на убой… И, когда они добрались до верху, их еще заставили плясать перед алтарем из ясписа, перед жертвенником Вицлипуцли, который сам отсутствовал, но был представлен своими жрецами.
Жрецы Вицлипуцли стоят на вершине пирамиды, словно рея в воздухе; ночь и пламя под ними, ночь и пламя над ними; красный глаз вулкана горит над миром, а вокруг несчастных ликует рой палачей в кровавых одеяниях, словно грифы с грязными повисшими крыльями; их волосы склеились от крови, длинные когти загибаются; большинство безухие, клекчут как птицы и звякают обсидиановыми ножами. Звон котлов, вилок и больших черпаков в преддверии храма, визг флейт, скрежет рогов антилопы, барабанный бой!
Большой погребальный барабан! Нынешней ночью он гремит с вершины храма Вицлипуцли, барабан судного дня; перепонка его из кожи удава; глухой рокот его разносится по всей стране, слышен на много миль кругом, словно медленное биение пульса этой ужасной ночи: бум! бум! И на звуки змеиного барабана выходят из дверей домов, внизу в городе, женщины, единственные оставшиеся дома в эту ночь борьбы, и смазывают кровью губы изображенных на стенах домов тотемов-змей, древнейших символов мексиканцев.
Под грохот этого замогильного барабанного боя приговоренные испанцы идут на смерть. И в глазах их отражаются все картины смерти: лобные места перед храмом, озаренные огнями кучи костей, искусственные холмы из черепов, высохшие, как у мумий, головы, насаженные на колья, бездна, словно вся вымощенная поднятыми кверху, осклабившимися лицами, голыми трупами людскими… Поистине сущий ад!..
Молодой испанский отпрыск… Вот они коснулись его, приближают к нему свои вонючие потные тела; вот сломили его гордую осанку, заставляют принять унизительную позу; вот вспарывают ему грудь… Ну, это просто лишь больно… Но вот они хватают его за сердце, за сердце!.. Бум! Бум!
А когда в ушах у него зашумело, глаза заволокло предсмертным туманом, последнее сознание стало отлетать от него, и он начал погружаться в блаженную тьму,—пускай теперь гремят барабаны, пусть совершится все остальное, ад так ад, пусть себе хлопочут и полощат чаны в жреческих кухнях, пусть клекчут грифы в священных клетках, где огромные птицы словно прячут себе под крыло мрак и зарево пожара; пусть ворчат и фыркают хищники в зверинце, где ходят, крадучись, и выгибают спины пума и ягуар, зорко сторожа желтыми глазами, что принесут им вонючие сторожа; пусть прыгают и валяются по дну рва оцелоты, с змеиногибким телом и змеинопятнистой шкурой, такие же бесшумные, как змеи, с узкой продольной щелью зрачка в глазах.
Пляск, пляск… это внутренности шлепнулись в рев с гремучими змеями – доля серых смертоносных пресмыкающихся; блуждающий по дну рва отсвет зарева, бросаемого на небо Попокатепетлем, слабо озаряет ползающих и копошащихся там жирных гадов, едва отличимых от серой земли; они выползают из всех щелей и углов, высовывая сухие языки, смакуя запах, двигая челюстями и маленькими, словно опаленными глазками, тихо потрескивая в потемках кастаньетами хвоста… Бум! Бум!..
Кортес с противоположного берега озера слушал этот непрерывный грохот погребального барабана, видел совершавшиеся в городе ужасы, узнавал издали своих друзей… Много голов было сброшено за ночь к его ногам обезумевшими ацтеками, голов его соратников, которые на его глазах прошли весь страшный путь и обрели в конце его страшную смерть… Кортес плакал скупыми, беспомощными детскими слезами, и горло его судорожно сжималось; он переживал со своими товарищами и братьями их нечеловеческие муки.
Кто-то прильнул к его плечу головой, потерся об него ушком; это Малина хочет утешить его, заменить ему все потери; но Кортес смахивает ее с себя, словно порошинку, попавшую в его слезу; она не может утешить его.
Нет, его могло утешить лишь одно, как это показало время, то, в чем он поклялся себе, грозя кулаком по направлению к пылающим храмам Теночтитлана. Он поклялся, что сровняет их с землей, а все эти подлые палачи будут гнить в земле!.. Надо ли удивляться его клятве?
И он сдержал свою клятву. Восстание, смертоубийства, заклание людей выгнали его из Мексики; он вернулся и принес ей все ужасы осады и голодную смерть.
Лучше было бы, если бы Попокатепетль похоронил Мексику и все плоскогорье под слоем пепла; это было бы менее ужасно, чем творившееся на улицах города в последние дни осады, когда доведенные до крайности матери пожирали то, чему сами дали жизнь, когда обезумевшие от голода жрецы Вицлипуцли после того, как была съедена последняя очковая змея, безнадежно косились друг на друга, зная, что не спасутся, даже пожрав друг друга, – в них не оставалось ничего съедобного. На обглоданные заживо трупы грифов походили они, когда, собрав последние силы, тащились к кучам падали и там испускали дух, пав на лица свои…
Вот как далеко заводит одно злодеяние, порождая другое, ответное!
На рассвете было совершено еще одно последнее жертвоприношение; на самую верхнюю площадку пирамиды, где дымились еще руины храмовых башен, втащили с великими трудами и бешеным усердием изображение Вицлипуцли; сотни людей выбивались из сил, волоча его, словно рой прилежных муравьев личинку капустницы; наконец, идол был с торжеством водружен на место, несколько поврежденный, с прошибленным лбом, с отбитыми или осыпавшимися драгоценными украшениями, но все же их прежний Вицлипуцли! Все трепетали перед ним, ожидая возмездия за страшное богохульство; но разве они недостаточно отомстили за него? Город очищен, бог уже получил великие, редкие жертвы, а теперь ему принесут последнюю и лучшую – самого бога белых чужеземцев!
Диковинное жертвоприношение совершилось перед самым восходом солнца; большое распятие в натуральную величину, воздвигнутое испанцами на площади перед дворцом, где они гостили и откуда их выгнали, было торжественно обнесено по лестницам, спирально вившимся вокруг всего храма, и установлено на верхней площадке.
Была сделана очная ставка обоим богам. На некоторое время их оставили одних, даже жрецы спустились сверху на следующую ступень; все остальные террасы были заняты тысячными толпами мексиканцев, еще опьяненных ночными убийствами и молча таращивших глаза, словно обалдевшие быки…
Да, пускай боги посмотрят друг на друга и побеседуют между собой; им есть о чем поговорить – о своих страданиях, о своих впечатлениях от людей за тысячи лет, и тому подобном! Но боги были немы.
Они словно молча указывали друг другу на видимые всем мертвые тела, устилавшие землю, на полуразрушенный город, над которым как будто прошел каменный дождь, на чадящие гарью черные головни – остатки благоуханных кедров, на храм, утопающий в крови, на ступени его, усеянные трупами от верхней до самой нижней, – настоящая гора мертвых тел, – на озеро, покрасневшее от крови на далеком расстоянии от берега, на резкий кровяной запах, подымавшийся от земли до самой вершины храма…
Около чудовищного барабана лежит мертвый барабанщик, лопнувший от бешенства; целую ночь плясал он, как дьявол, вокруг барабана, завывая, трепля космами, голый, с телом цвета раскаленной меди; теперь он остыл, скорчился, прикрыв своим бренным телом барабанную палку.
Солнце восходит! Тише! Куда ни обернись – кругом четко выступают в разреженном прозрачном воздухе плоскогорье, долины и горы; небо и земля сливаются вдали. Попокатепетль пускает дым в утреннее небо, но дым сегодня белый, а не черный.
Тише! Боги стоят лицом к лицу. Они недвижимы. Вицли-пуцли – приземистый, с короткой шеей, с выбитым глазом, без носа,—сильно поврежденная, но все еще внушительная глыба; белый бог – немой и застывший на своем кресте в вечной агонии, – скорее не бог, а человек, судя по всему, что с ним произошло.
Затем они подожгли распятие, и оно сгорело бледным пламенем под огненным оком солнца, поднявшегося на горизонте.
Но Вицлипуцли скоро опять полетел вниз со всех ступеней и на этот раз остался валяться надолго – вниз головой, глубоко зарывшись в щебень и обломки; лишь много веков спустя его извлекли оттуда и поставили в музее, снабдив надписью, как образец колоссальной скульптуры – на радость и восхищение тем, чей гений способен вдохновляться созерцанием фетишей негров; для других же это лишь безобразное воплощение кошмара, от которого человечество пробудилось. На месте храма Вицлипуцли высится теперь католический собор; раз нельзя больше играть на страхе, играют на чувствах!..
Сверкающий снежной белизной купол венчает потухший кратер Попокатепетля.
НОВЫЙ СВЕТ
У Порторико брось причал! На берегу ждет каннибал. Чек – чеккелек… (Лязганье зубов, кастаньеты.) Моли за нас патрона[46], поп, А мы из пушек прямо в лоб, Чтобы дикарь нас не сожрал! Ха – ха – ха! (Общий вой.) Окончен бой, – давай поесть! Запас мясца на судне есть. Чек—чеккелек… В котел красотку суй живей Со всем, что есть на ней и в ней! Отдать сумеем блюду честь! Ха – ха – ха! Была мягка, сладка, нежна, Еще нежней теперь она! Чек—чеккелек… По вкусу всяк найдет кусок — Бедро, огузок, грудь, пупок. Котел очистим мы до дна! Ха—ха—ха!
Уже не песнопения в честь Богородицы, а вот какие каннибальские песни, и еще похуже, и на собственном своем языке и на собачьем наречии дикарей, стали распевать команды кораблей, возивших из Вест-Индии в Европу золото, а на Вест-Индские острова негров из Гвинеи, взамен туземного населения, вымиравшего в рудниках. Оба Света, Старый и Новый, начали заражать друг друга своими недугами.
С открытием выхода из Европы в другую часть света, целые полчища, целые народонаселения стремились переплыть океан. В Европе в это время сводили между собою счеты прелаты, монархи и спорщики-богословы; в церкви произошел раскол, и она утратила единодержавную власть над душами, расколовшись на несколько, одинаково нетерпимых, частей; вместо одного бича, теперь стало несколько хлыстов. Монархи ловили момент и прибирали к рукам земли, которые церковь не могла удержать за собой из-за внутренних распрей. На сведение этих счетов ушло два-три столетия. Но простолюдину, который попадал в тиски во всяком случае, получая реформацию без реформ; крестьянину, которого закабалили крепче прежнего после того, как он спалил парочку замков и убрал с дороги двух-трех помещиков, а также обездоленным, выкинутым средними веками на большую дорогу: нищим, солдатам, оставшимся без службы, всякому безработному, но жизнеспособному сброду – им всем ждать было не по карману. Недовольные стремились к морю и зубами хватались за заработок, который могли получить в гаванях от мореплавателей, бросавших золото горстями. Каравеллы отчаливали от берегов, переполненные людьми, еще не составлявшими определенного класса общества, но скоро они должны были стать им.
Это были люди, подобные Родриго из Трианы, тому моряку, который первый увидал землю с «Пинты», но не получил обещанной пожизненной ренты в 10 000 мараведисов[47]; он был обижен и возмущен на всю жизнь этой несправедливостью; деньги достались адмиралу, который первый увидел свет с земли еще накануне вечером, – ого! как будто речь шла о том, чтобы увидать свет, а не землю!.. Но адмирал добился своего, сам решив дело в свою пользу,
– справедливость дороже всего, первый есть первый! Родриго возмущался весь остаток пути, весь обратный путь домой и положительно выходил из себя от негодования, когда они полгода спустя вернулись и поразили Испанию беспримерными новостями.
Адмирала чествовали в Севилье как принца, и он получил приглашение явиться к королевскому двору в Барселоне; бывший чертежник карт пошел в гору, стал дворянином, которым якобы в с е г д а и был, а Родриго, умчавшись в свою Триану, совершал набеги на кабаки, откуда, собственно, и вышел, стучал кулаком по всем столам и угрожал смертью всем бездельникам на свете; на самом же деле он пальцем никого не тронул и, то обливаясь пьяными слезами, то смеясь, качая головой, беседовал со своим стаканом:
– Кто первый, тот первый. Знать всегда сумеет устроиться! А всякий навоз знай свою навозную кучу! Он увидал свет в темноте… не в пузе ли у себя, Мадонна меня побери!
Пьяный, с ножом наготове, шатался Родриго по улицам Севильи, громко разговаривая сам с собой, с иканьем и громким хохотом расчищая себе путь ребром ладони, даром что был совершенно один и сам составлял всю свою свиту. В это время уже разнеслась молва о триумфальной поездке Колумба по всей Испании – шутовской поездке с попугаями и золотыми масками, красильным деревом и бамбуковыми тростями, в сопровождении дюжины бедных дикарей с кольцами в носу. (Недурное впечатление получили эти бедняги от Испании, где все верные христиане сбегались смотреть на них, разинув рот!) А во главе процессии ехал сам Колумб, взгромоздившись на коня, которого, небось, тянули сзади за хвост, чтобы всадник мог справиться с ним! На все эти шутовские почести, сидение Колумба на стульях рядом с королями, на его свежекупленный дворянский герб, на золотую цепь вокруг шеи, на поездки на охоту с самим королем – на все это Родриго плевал! Как на те нечистоты, которыми воспрещается пачкать церковные стены.
Но по мере того как слухи о славе адмирала все росли и крепли, – теперь он уж, наверное, хлебал из одной миски с королем, и, небось, они взапуски таскали ложками клецки из супа! – у Родриго стал пропадать аппетит к родным кушаньям, и он стремительно переселился в Африку. Здесь он перешел в магометанство, уступив Колумбу свою долю небесного царства. Не хотел он больше дышать одним воздухом со всей этой христианской сволочью!..
До самой смерти просидел Родриго в Африке, славя Аллаха, в бурнусе и в чалме, отличаясь от других мусульман только своими сердитыми голубыми глазами. С профессией моряка Родриго распростился навеки! Весь остаток дней своих он разбивал камни и всякий раз, прежде чем, поплевав на ладони, взяться за новую каменную глыбу, грозил кулаком на север, по направлению Европы, и срывал сердце, ругаясь по-арабски; пусть у него язык отсохнет, коли с него когда-нибудь сорвется хоть словечко на родном языке!..
Вот как сердит был Родриго!
Но если Америка оказалась не для него, то она пригодилась тысячам других, кто без сожаления навеки повернул спину Европе.
Первыми были конкистадоры с их присными: Кортес и Писарро, Диего Альмагро, завоеватель Чили, тоже железный человек с теми чертами характера, которые невольно наводят на мысль об экстременосах, соединивших в себе все лучшие и худшие качества арабов и готов; затем Олид и Альварадо, а с ними целые полчища безыменных. Казалось, все, что оставалось в Испании от древних северян, от беспокойных племен, в свое время упорно стремившихся на юг, теперь обрадовалось случаю сняться с места и возможности отправиться дальше. Казалось, за океаном была огромная магнитная гора, которая издалека притягивала все гвозди из Испании.
За исследователями и авантюристами потянулись переселенцы. Но это дело делалось уже не так скоропалительно, – пришла в движение ведь самая почва; да и спешить было некуда; и самое дело не закончено ведь и до сих пор.
Об этом движении рассказывает великая книга судеб переселенцев. Двумя потоками изливались переселенцы в Америку: один, более ранний, лился из южной Европы в латинскую часть Америки; верхнее течение его было норманнским, или продолжением великого переселения народов, просеянных югом, а нижнее – романским; другой поток хлынул позднее с севера Европы, где находились истоки великого переселения народов; этот поток положил начало Северо-Американским Соединенным Штатам.
Опять хлеборобы отдавали себя на волю волн, безыменными неведомыми толпами покидали родину, и опять скрипели переселенческие обозы по бездорожным путям, но уже в Новом Свете. Опять из-под холщового верха повозок выглядывали спереди детские личики, а сзади торчали длинные потертые сошники и рукояти разных земледельческих орудий; соха снова пустилась в путь; снова крестьяне ставили по ночам свои повозки в круг, куда загонялся скот и где разводился костер, на котором готовился скромный ужин под открытым небом, а вокруг этого переселенческого лагеря расстилались чуждые враждебные степи, с сильным свирепым туземным населением. Начался индейский роман с многими кровавыми и сентиментальными главами, со стрелами, вонзающимися в холщовые верхи переселенческих телег, с длинными винтовками пограничников, выбивающими из седла разукрашенных перьями всадников на невероятной дистанции… Даниил Бооне и последний из могикан!..[48] Калифорния, трубным гласом возвестившая о себе не дальше, как во времена юности наших отцов!.. Клондайк – прославленный уже на нашей памяти!..
Огромная, пестрая, оживленная книга. Чего только не насмотрелись переселенцы в пределах этой необозримой девственной страны с ее берегами, горными цепями, прериями[49] и пампасами[50], бесконечными реками, Кордильерами. Бурным потоком несутся воспоминания; никогда, никогда уже не бывать миру земному столь свежим!.. Нет, не обновится он больше! Детство утрачено! И пора первой зрелости утрачена!..
Это та пора, когда убогий «корабль прерий» – телега переселенца двигалась на запад, оставляя первые колеи на нетронутой до тех пор земле, неся в себе семью – залог будущего населения; телегу окружали длинноволосые, морщинистые решительные всадники с ружьем, зажатым в кулаке, а вдали у крутого перевала маячил профиль всадника индейца… Так было тогда. Теперь между Атлантическим и Тихим океаном мчатся длинные поезда, а из суровых молчаливых переселенцев вышли бравые фермеры, миллионы людей, питающих другие миллионы…
Над всем миром нависла тень Игдрасиля, древа переселения народов; корень его на севере, а ветви раскинулись по всему свету!..
Растения и животные снимаются с места, передвигаются на новое, но одни приживаются там, другие погибают; словно чудовищной стихийной катастрофой сметается с лица земли северо-американский бизон, а его место занимает перевезенный из Европы домашний скот. Лошадь завезена в Америку на каравеллах первых исследователей; неделями и месяцами стояли кобылы в тесных качающихся стойлах, косясь краем глаза на водную пустыню, стуча копытами о деревянный настил, принося долговязых мохнатых жеребят, которых набегающие волны валили с ног всякий раз, как они пытались подняться. Наконец, для них перебросили сходни, чтобы перевести их на берег; но лошади брыкаются и упираются, вскидывают головой и ногами, пока их силой не перетаскивают на берег; и вот они на суше! Прерии!.. Нет ли у лошадей каких воспоминаний об этих местах? О, нет, если они и живали здесь, так целую геологическую эру тому назад и не помнят об этом. Зато как они трясут головами, почуяв землю под копытами, как развеваются их гривы, и как они бьют задом от радости!..
Они рысью вступают в Новый Свет, приникают мордою к траве пастбища и топчут американский прах, кладя на него отпечаток своих копыт. От самой северной оконечности Северной Америки до южной Патагонии скачут они, ржут и снова дичают, весь материк наполняется потомством от нескольких первых пар, быстрыми мустангами, первое время свободными как птицы, но затем снова пойманными арканом-лассо и взнузданными; сначала они мотают головами, лягаются, но их берут в шпоры, дрессируют, делают из них послушных, холеных, превосходных скакунов!..
Овца приехала в Америку вместе с Колумбом, засеменила по новой земле своими маленькими копытцами, потрясла хвостом и, наложив своих орешков, сразу придала жилой вид полю своего хозяина; весной ягнилась и мерзла, раз в году остриженная ради человеческой выгоды, кротко жевала свою жвачку и очень решительно топала передней ногой, если кто-нибудь приближался к ее привязи. Святая простота! Но и овца в Новом Свете быстро дичает и собирается в огромные стада, пасущиеся в горах вместе с ламой и альпака на необозримых каменистых пастбищах нагорья, которых и не перечислить.
И пшеница переселяется сюда, меняясь местом с маисом, который несет в Европу свои большие листья и сытные початки; вся мексиканская пшеница зародилась от двух зернышек, найденных каким-то негром в мешке с рисом еще во времена Кортеса. Апельсиновые рощи Мексики разрослись из семян дерева,
посаженного Берналем Диасом позади одного из храмов. Источник жизни и питания – малое зерно способно прокормить весь мир; стоит только бросить зерна в землю и позабыть о них.
На одном из плоскогорий Чили или Перу, пока так и не выяснено, где именно, рос паслен, в трудные периоды спасавший свою жизнь запасом пищи, накопленным в подземных клубнях, – картофель!
Другой блеклый паслен, табак, завоевал себе такое выдающееся положение, как ни одно другое растение на земле, даром что он вовсе не питателен, порождает трусость и укорачивает жизнь: ему покровительствует присущая человеку потребность в самоотравлении ядами, ради ощущений, хотя бы и болезненных. Появился шоколад и сахар; портились и уничтожались зубы. В Новый Свет повезли из Европы домашнюю птицу, а в Старый отправили индюка!..
Ну, а как чувствовали себя туземцы? Да неважно. В стране, где к местному населению прибавилось еще миллионное новое, кто-нибудь должен был уступить место. И уступить пришлось туземцам, которые вежливо вымирали. Уже конкистадоры собственными глазами видели, как пустеют земли, и вка-честве хороших хозяев заселяли их свежим народом, вывезенным из Африки и хорошо размножавшимся в изгнании.
Слабосильные жители тропиков уходили первые; они не могли делить землю с испанцами и недоверчиво качали головами при упоминании о будущей жизни, раз им не давали жить в настоящем. Про одного касика на Кубе, по имени Гатуэй, которого сожгли живьем, рассказывают, что он, когда ему перед смертью предложили сподобиться святого крещения, спросил: попадут ли и белые в рай; ему ответили утвердительно, и тогда он предпочел огонь воде, взошел на костер нераскаянным язычником. Северные индейцы угрюмо удалялись в дебри лесов и степей.
Людоед отжил свое время. От счастливых островитян не осталось ничего, кроме голода—исхудалой тени на вершине холма из черепов, скалящих зубы над символом Надежды, повешенным насупротив на пальме.
Не все конкистадоры были одинаково удачливы, немногих из них покарала совесть или Немезида, и немногие пали в бою; большинство погибло насильственной смертью.
Вздох примирения доносится до нас из уст блестящего, всеми обожаемого Альварадо. Он нашел смерть во время экспедиции в Калифорнию, в свойственном ему грандиозном стиле. При штурме одной природной крепости в горах воинам пришлось взбираться по такой крутизне, что всадники срывались с тропы, и один из них свалился на Альварадо. Ему удалось уклониться от падающих коня и всадника, но за ними последовал обломок скалы, который раздробил ему все кости. Он прожил после этого несколько дней, оплакивая, как говорят, свои многочисленные заблуждения, легкомысленные выходки и несправедливости по отношению к туземцам. На вопрос одного из друзей, где у него больше всего болит, этот в буквальном смысле раздавленный бедняга, вздыхавший и жаловавшийся в тот день больше обыкновенного, ответил: «el alma», то есть «в душе», и последняя воля его была отпустить на свободу всех заклейменных им рабов из туземцев. Так умер добрый малый, искупая свои грехи муками душевными и физическими.
Разумеется, его раскаяние не могло воскресить сотни тысяч туземцев, которых испанцы зверски замучили, сожгли, заразили, засекли в рудниках, ограбили, разорили…
Но корень бед лежал глубже, нежели в обычной людской злобе и тупости: природа свела в Новом Свете создания, которые не могли слиться, будучи одной породы, но разных степеней развития: одни стояли еще чуть ли не на самой первой ступени, другие зашли уже так далеко, что им не было возврата назад; создания эти могли встретиться, но не могли сожительствовать; одни непременно должны были вытеснить других.
Да, слишком далеко разошлись дикари и люди цивилизованные. Невинность краснокожих американцев была, конечно, весьма сомнительной, существование их было уже отмечено начатками культуры и сознательной жестокостью; но куда им было равняться с белыми в искусстве человекоистребления! Христиане обладали душой, развитым самосознанием, возвышенным религиозным культом, – но стали ли они от этого лучше? С ростом цивилизации растут и все отрицательные качества людские, как-то: грубость, глупость, бесчувственность и тупость. Нет, простые дикари и цари природы не могли ужиться друг с другом.
Не везде, впрочем, грань оказалась столь непереходимою; в Мексике образовалась довольно устойчивая помесь. И началась новая культура! Стараниями Малины!
Но на севере Америки белый человек забрал себе все земли целиком, заняв привычные для него широты. Америка как будто была открыта Колумбом в два приема – во второй раз для тех, чей инстинкт работал в нем самом, для северян; они начали переселяться туда позже, но только они основали настоящую Америку – Северо-Американские Соединенные Штаты.
На новой почве, в Новом Свете, долго и незаметно вырастала свобода, которая была изгнана из Европы—древняя самостоятельность землероба. А когда она достаточно укрепилась там, то смогла вернуться в Европу и просветить ее; введение во Франции республиканского строя, древнего народного строя Запада, означало, что зараза уже перекинулась из молодого американского союза республик.
Пересадка крестьянства, обновление корней рода, размножение безвестных семей, разбросанных по суверенным усадьбам, пересадка из насиженных дворов Старого Света на свободные земли Нового – вот верная линия Колумба, как перевозчика. И за уклонения от нее поплатился и сам он и его потомки.
Родриго из Трианы, наверное, утешился бы, если бы знал, как кратковременна была слава Колумба. Король Фердинанд очень скоро отделался от «вице-короля» и лишил его всех привилегий во вновь открытых им областях. Немезида, однако, продолжала свое дело, и 400 лет спустя Америка изгнала Испанию из ее заокеанских владений. Колумб был отомщен.
Примечания
1
Богиня возмездия у древних греков.
3
Адмиральский корабль, на котором впереди своей флотилии шел Колумб.
6
Инструмент, при помощи которого до начала XVIII в. определяли высоту солнца и звезд.
7
Прибор для измерения расстояния, пройденного судном.
8
Место, где души умерших очищались от грехов, прежде чем попасть в рай.
9
Древнегреческий ученый и философ.
10
Древнегреческий географ.
11
Древнеримский философ и писатель.
12
Древнегреческий философ и математик.
13
Древнегреческий философ.
14
Древнегреческий философ и писатель.
15
Венецианский путешественник, живший вXIVвеке. Он оставил много путевых заметок и описаний своих путешествий, часто носящих сказочный характер.
16
Люди, живущие в двух диаметрально противоположных пунктах земного шара и, следовательно, обращенные друг к другу ногами.
17
Одноглазые скифы – баснословный народ, живший якобы за Черным морем и вечно враждовавший с грифами, стерегшими золото.
18
Оружие для метания стрел, камней и пр.; представляет собою стальной лук, перетянутый тетивою и укрепленный в деревянном брусе с желобком.
19
Волшебная птица чудовищной величины и силы, о которой рассказывается в сказках «Тысячи и одной ночи».
21
Кассава – корень, из которого добывается крахмал.
22
Калабасса – сосуд для воды, выдолбленный из тыквы.
23
«Потерянная страна» – первое звено эпопеи «Долгий путь».
24
Гуанахани – один из группы Вест-Индских островов, первый, открытый Колумбом и названный им Сан-Сальвадор.
25
Герой «Ледника», второго звена эпопеи «Долгий путь».
26
«Северный гость» («Норне-Гест») – третье звено эпопеи «Долгий путь».
27
На русских картах: Фарерские.
28
Смелые люди, завоевывавшие вновь открытые земли за свой страх, без помощи, а иногда и без ведома своих правительств.
29
Эрнан Кортес (1485—1547) – испанский завоеватель Мексики и одно время наместник ее.
31
Начальники или старейшины индейских племен.
32
Приморские леса тропических стран.
33
Один из первых испанских конкистадоров, открывший Мексику.
35
Более точное название этой книги: «Правдивая повесть о завоевании Новой Испании».
36
Франсиско Писарро (1475—1541) – испанский завоеватель Перу.
37
Последний верховный инка в Перу до завоевания его испанцами.
38
Высшая знать Кастилии.
39
Особая смола, добываемая из некоторых американских деревьев: идет на приготовление лака.
40
Последняя жена вождя гуннов Аттилы («Бич божий», как его прозвали), по преданию, задушившая его своими косами в первую же ночь.
41
Хищник из семейства кошачьих, водящийся в глухих лесах Америки и легко приручаемый.
43
Предмет, живое существо или явление природы, с которым род или племя (у дикарей) считает себя не только внешне, но и внутренне связанным, по имени которого он себя называет и которому поклоняется.
44
Как уже упоминалось выше, род мечей с деревянного рукоятью и с клинком из вулканического стекла – обсидиана.
45
Кавалер, испанский дворянин.
46
Т.е. того святого, которого они считают своим покровителем.
47
Старинная испанская монета; сначала ее чеканили из золота, потом из серебра и, наконец, из меди.
48
Могикане – вымершее индейское племя, описанное Фенимором Купером в его знаменитом романе «Последний из могикан».
49
Обширные степи в Северной Америке, в бассейнах рек Миссисипи и Миссури.
50
Степи Южной Америки, частью травянистые, частью солончаковые.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10
|
|