Это было время, когда события на материке, в Китае, становились печальной реальностью повседневной жизни, а у нас, вчерашних школьников, с физиономий стали исчезать юношеские прыщи. Наступили мои первые каникулы после поступления на подготовительное отделение университета. Отклонив предложение одноклассника Синго Курата поехать с ним на его родину, на Хоккайдо, я остался дома и аккуратно ходил на курсы французского языка на Канда, что было, в общем-то, пустой тратой времени.
Войдя в тот день в аудиторию, я увидел, что мое обычное место в первом ряду занято чьими-то вещами. Оно, разумеется, не было закреплено лично за мной, но я тем не менее отодвинул чужие вещи и сел. Потом отправился в коридор покурить. Когда пришла преподавательница, я вернулся в аудиторию – смотрю, на моем месте уже устроился щуплый парень в голубой рубахи. Сразу было ясно: слабак – из свободного воротника висевшей на нем мешком рубашки торчала тоненькая шея, казалось, что на нем не рубаха, а передник; от этого он выглядел еще нахальнее. Я подошел и рывком схватил со стола свои учебники, но это никак на него не подействовало, меня же взбесил непропорционально длинный нос повернутого ко мне в профиль лица. Продолжая злиться, я сел за самый дальний стол, хотя рядом было свободное место. Наконец преподавательница стала проверять присутствующих. Ученик, которого она вызывала, должен был ответить «презан» [1].
Рыжая худенькая преподавательница, мадемуазель Ле Форк, глядя на учеников сквозь очки, вызвала: «Мсье Фудзии». Вскочил тот самый парень в голубой рубахе.
– Же ву репон! [2] – крикнул он, растягивая слова, и по-женски манерно сел на место.
Этот странный ответ нарушил гармонию, царящую обычно в учебной аудитории. Парень сжался, точно птица в гнезде, уши у него покраснели. «Вот идиотина!» – прошептал я про себя.
Позже Комахико Фудзии говорил, что ему хотелось тогда привлечь к себе внимание мадемуазель Ле Форк. Я очень удивился. Эта самая Ле Форк была некрасивая, зловредная особа лет тридцати пяти.
Через несколько дней, возвращаясь на электричке домой, я совершенно случайно оказался в одном вагоне с Фудзии. И был поражен, когда он, приветливо улыбаясь, будто только и ждал этой встречи, сел рядом со мной. В нос мне ударил какой-то странный запах. Фудзии слишком уж приветливо заговорил со мной, при этом он беспрерывно двигался, размахивал руками, отчего перед глазами мелькала внутренняя сторона манжетов – таких черных я в жизни не видал, – а неприятный запах становился все ощутимей. Думая лишь о том, как бы поскорее избавиться от Фудзии, я спросил:
– Где ты живешь?
– В Симокитадзава.
Вот не повезло – за одну остановку до моей. Он подробно и нудно рассказывал, что родился в Синыйджу, в Корее, а сейчас живет один в комнате, которую снимает брат – студент медицинского факультета, уехавший на каникулы домой; что в Токио он впервые, а учится в колледже в Киото. Слушая его, я слегка кивал, а он терся коленом о мою ногу и всякий раз, когда наклонялся ко мне, в нос ударял запах прокисшего лука… Я уже забыл о той своей враждебности, которую испытывал к нему несколько дней назад, когда он занял мое место, и думал лишь о том, как отвязаться от этого человека, распространявшего такой отвратительный запах… Перед Симокитадзава он вдруг переменил тему и спросил:
– Не знаешь, кто такой Курт Вейль?
Мне было приятно услышать от него эти слова. В то время такой вопрос, как никакой другой, был способен наполнить мое сердце гордостью. Я тут же стал рассказывать ему о композиторе, написавшем «Трехгрошовую оперу». Впервые за все время нашего пути он превратился в слушателя, но по-прежнему ни минуты не мог усидеть спокойно. Приблизив ухо чуть ли не к самым моим губам, он в ответ на каждое мое слово то вертел головой из стороны в сторону, то согласно кивал. Умолкнув, я теперь уже не испытывал желания поскорее отделаться от него. Наоборот, мне хотелось похвастать «Пур ву» – этот журнал бывает очень трудно достать, – театральными программками и фотокарточками актеров, которые я собирал еще со школьной скамьи, и поэтому, когда он выходил из вагона, я пригласил его зайти ко мне домой. Ответ его был совершенно неожиданным.
– Мне неловко идти к тебе домой, – сказал он, заливаясь краской и беспомощно улыбаясь. – Лучше приходи ко мне. Я живу вон там, – указал он пальцем на видневшееся в окне небольшое строение.
Смутившись, я пообещал как-нибудь зайти. Наш договор не показался мне тогда таким уж серьезным.
Когда я пришел домой, у нас сидела моя двоюродная сестра, жившая в Тёфу. После своей недавней помолвки она стала очень редко бывать у нас, не то что раньше. В моих глазах сестра с тех пор выглядела зрелой женщиной. И всякий раз, когда она приходила к нам, я передразнивал провинциальный говор ее жениха О-куна, его манеру есть и кланяться – в общем, делал все, чтобы позлить ее. Не знаю почему, но чем явственнее на лице ее проступало недовольство, тем большую, просто непередаваемую радость испытывал я…
На следующий день, как только я вошел в аудиторию, ко мне подлетел Фудзии.
– Почему не пришел вчера? – спросил он. Я промолчал. – А я ждал тебя, купил яблок, бананов. – Он не отрываясь смотрел на меня снизу вверх. Это выглядело комично. Мне хотелось рассмеяться, но смеха не получилось. В его взгляде появилось нечто неведомое мне, какое-то безразличие. Бормоча что-то невразумительное, я ругал себя за то, что из-за какой-то девчонки впервые в жизни не сдержал обещания, данного товарищу. Наконец, собравшись с духом, сказал:
– Мать заболела – вот и не смог прийти.
Устыдившись своего вранья, я после занятий отправился прямо к нему. Как ни странно, с того дня я ни разу не ощущал исходившего от него отвратительного запаха.
После той встречи я быстро сблизился с Комахико, мы стали настоящими друзьями. У нас в доме – отец был тогда на фронте – он, казалось, чувствовал себя вполне свободно. А мне было интересно, как живет Фудзии – в его комнате прямо на столе рядом с чернильницей, школьной фуражкой и учебниками могла стоять горячая сковорода и кипящий кофе… Когда я приходил к Комахико рано утром, он, обычно еще лежа в постели, высовывал руку из-под одеяла, чтобы я дал ему сигарету. Я протягивал ему сигарету и спички, и он, прищурившись, улыбался, глядя на меня… В такие минуты я невольно подражал любовным сценам из романов или кинофильмов. Он был небольшого роста, складно сложен, и лицо его можно было бы назвать даже красивым, не будь у него такого длинного носа… И все же я не считал его слабаком. Он обладал недостававшей мне дерзостью, которую всегда проявлял в разговорах с управляющим домом и соседями. Он мог невозмутимо, даже с аппетитом есть в дешевой закусочной облепленную мухами рыбу… Правда, не это привлекало меня в нем.
Но в конце концов он потряс мое воображение. Однажды, бредя вдвоем по улице, мы вдруг Почувствовали, что проголодались. И стали обсуждать дикую идею: поесть и сбежать не заплатив, – когда нечего делать, такие идеи частенько приходят в голову неразлучным друзьям.
– Рискнем?…
Когда мы свернули на боковую улицу и Комахико толкнул дверь ресторана, я подумал, что он шутит. Честно говоря, для меня немыслимо отчаянным поступком было просто пообедать не дома – что уж говорить о том, чтобы поесть и не заплатить. Да к тому же еще в настоящем ресторане – у меня сердце замирало от страха, когда я думал о том, как себя вести: должен ли я повязать салфетку вокруг шеи на манер слюнявчика или положить на колени.
Внутри было полно народу. Официанты стремительно и согласованно летали по залу – точь-в-точь белые бабочки. Выбрав столик у кадки с огромной разлапистой пальмой, мы ели заказанное блюдо. Покончив с едой, Фудзии спросил, ухмыльнувшись:
– Начнем?
– Ну… – только и мог вымолвить я. А он, подтянув к себе лист пальмы, поджег его.
Неожиданно стало ослепительно светло, будто засияло солнце. Я и охнуть не успел, как ствол пальмы превратился в огненный столб. Поднялась паника. Посетители повскакали со своих мест – в общем, картина, какую обычно можно наблюдать на пожаре… Я сидел в каком-то оцепенении, но тут кто-то вырвал из-под меня стул, и я, услыхав у самого уха голос приятеля и тут же звон разбившегося стакана, пришел в себя и опрометью бросился вслед за Комахико к выходу.
То, что случилось, было слишком невероятным, я даже представить себе не мог, что мы способны натворить такое. Но еще больше меня перепугало другое – мечась по узким улочкам, мы потеряли друг друга… Я остался один, и меня пронзил страх, от бега сердце бешено колотилось. Я понимал: чтобы разыскать Комахико, нужно куда-то бежать, но куда, не знал и бесцельно носился вокруг, не предстаЕляя себе, на что решиться. Бетонная дорога поблескивала на солнце, по спине и груди текли ручейки пота, но меня бил озноб. Преследовали страх и раскаяние, мучило чувство вины, и тут неожиданно на широкой улице в солнечных лучах возник невозмутимый Комахико в своей мешковатой голубой рубахе… И в ту же секунду мое сердце наполнилось гордостью.
– О-о! – Я чуть не бросился ему на грудь.
– О-о! – в тон мне воскликнул он.
Захлебываясь, я подробно рассказывал ему, как бегал по улицам, разыскивая его, и тут вдруг увидел в руке приятеля огромный бумажный сверток.
– Что это?
– Мисо, сушеные анчоусы… – ответил он безразличным тоном.
Я был потрясен. Натворил такое и сразу же отправился купить приправ к рису на ужин! Это разом разрушило драматическое состояние, в котором я пребывал. То, что казалось мне дерзкой авантюрой, для него было самым обыденным делом.
После этого случая официанты, которые раньше представлялись мне свирепыми стражами этикета, утратили свою власть, превратившись для меня в жалких людишек, измотанных безропотным обслуживанием посетителей.
Однажды, когда летние каникулы близились к концу, я зашел к Фудзии и увидел, что по всей комнате разбросаны куски проволоки, кусачки, гвозди, а сам хозяин, стоявший у окна, был поглощен какой-то работой. Он сказал, что с помощью зеркальца для бритья он может, как в перископ, наблюдать за тем, что делается в ванной комнате в доме напротив. Его блестящая идея так восхитила меня, что я даже вскрикнул от восторга. Он шикнул на меня, а потом спросил:
– У тебя дома нет зеркала побольше?
– Есть, конечно. – Я стремглав выбежал из комнаты.
Вернувшись с огромным зеркалом, я обнаружил, что в комнате прибрано, проволока и гвозди уже не валяются на полу, а Фудзии сидит с важным, неприступным видом, не обращая на меня никакого внимания… Делать нечего, я стал сам мастерить перископ.
– Ничего не вышло. Темно там очень – что делается, не видно.
В голосе Фудзии сквозило такое безразличие, что я даже обругал его. Ничего, без тебя обойдусь, сам все сейчас сделаю, тогда увидишь, думал я про себя, лихорадочно продолжая работать. Но по мере того, как солнце клонилось к закату, лучи его все слабее освещали зеркало, в ванной комнате, в которой горела тусклая лампочка, было полутемно, и удавалось лишь разобрать, что там кто-то есть. Я вынужден был отложить зеркало, потом, не успокоившись, снова принялся им вертеть, и Фудзии, лежа на полу, сказал с издевкой:
– Так хочется посмотреть?
– А самому не хотелось? – огрызнулся я.
– Мне?… – начал было Фудзии, но тут же умолк, ухмыляясь. Я стал настаивать, чтобы он продолжал. -… Так вот, дня два-три назад ванная комната в том доме была видна вся как на ладони. А когда окно прикрыли – ничего не рассмотреть.
Тут я разозлился по-настоящему:
– Чего же ты мне сразу не сказал?
Продолжая лежать, Фудзии повернулся ко мне, скрестил вытянутые ноги и сказал, примирительно улыбаясь:
– Никак не мог решиться, ты ведь такой человек… Интуиция подсказала мне, что он уже знал женщин. С этой минуты Комахико предстал передо мной в совершенно новом облике – мне открылось в нем нечто потаенное, я увидел скрываемую им область, столь обширную, что ее и глазом не охватить. Мне стало стыдно, будто нечаянно забрел в чужой, незнакомый мне дом, и я умолк.
…Я постоянно думал о женщинах – это верно. Я размышлял о своем туманном будущем, примерялся к той роли, которую определял для себя, и в такие минуты рядом с воображаемым «я» всегда находилась женщина, а иногда в моей голове рождались эротические видения. Но ни о какой конкретной, реальной женщине я не думал ни разу. Для меня женщина была недосягаемой мечтой. Двоюродных сестер я почему-то к женщинам не относил, другими словами, Женщинами для меня были лишь те, кого можно было лицезреть, но от которых следовало держаться на расстоянии, как от попутчиков в автобусе или электричке… И вот теперь я явственно увидел пропасть между собой и лежавшим на полу Фудзии. Он был человеком, прибывшим из неведомой мне страны.
Вернувшись домой, я весь вечер только и думал об этом. К Комахико, с которым мы сдружились за время коротких летних каникул, я проникся огромной симпатией, какой прежде не питал ни к кому из приятелей. Я понял это в тот вечер. До знакомства с ним я бы не решился даже войти в какой-нибудь дешевый ресторанчик, в которые он частенько наведывался, и не потому, что там было грязно или невкусно кормили, – меня повергало в ужас царившее в них мрачное уныние; прежде я решительно гнал от себя саму мысль о продажных женщинах, но не из страха подцепить какую-нибудь заразу или соображений нравственности – меня останавливало совсем другое, что преодолеть было гораздо труднее. Но теперь мне уже казалось, что все, от чего я прежде бежал, следует полюбить. Подобно тому, как кажется загадочной любимая женщина, так и Комахико обладал в моих глазах странной притягательной силой. Все стороны его жизни, не то что моей собственной, казались мне блистательными. Подобно ребенку, вообразившему, что в граммофоне спрятан крошечный оркестр, я увидел затаившуюся в его душе Женщину…
Со следующего дня я при всяком удобном случае стал выспрашивать Фудзии о женщинах, но он каждый раз увиливал от ответа, и я терялся в догадках. На свете не. существовало силы, способной заставить его сделать что-либо против воли. Однако за день до его возвращения в Киото, гуляя с ним по вечерним улицам, я наконец получил ответ. Это был первый случай, когда мне удалось подластиться к нему.
– Ты не поверишь, но, должен тебе сказать, это препротивные существа. Разочаруешься, точно говорю, так что лучше не имей с ними дела, – предостерег меня Фудзии. Но тем не менее потом, приезжая в Токио, он всякий раз тайком от меня ходил куда-то развлекаться.
Наступила осень.
Вернувшийся с Хоккайдо Синго Курата, увидев меня, был поражен. И то, о чем я говорил, и то, как я говорил, и моя жестикуляция – все было для него непривычным. Да и мне мой друг казался теперь теленком… Поддакивать, слушая хвастливый рассказ Курата про то, как он играл в теннис, и одновременно нудную патефонную пластинку, было до одури скучно. Я рассеянно слушал его взволнованные слова, которыми он заливал меня, вертя длинной шеей.
Очевидно, я ответил невпопад на какой-то вопрос Курата, и тот недоуменно повернул ко мне свое загорелое узкое лицо. Он промямлил что-то невразумительное, разговор тут же прервался. Из-под воротника его рубашки с короткими рукавами шел сладковатый запах, как от теленка… Может, это запах целомудрия, а запах, исходивший от Фудзии, когда я впервые встретился с ним, был запахом нецеломудрия, порока, подумал я… Интересно, как сейчас пахнет от меня? На следующий день после того, как мы расстались с Фудзии, я, пользуясь описанием небезызвестного квартала за рекой, вычитанным мной у одного автора знаменитого романа, изобразившего притон незарегистрированных проституток, отправился туда в одиночестве.
Теперь настала очередь Курата быть потрясенным так же, как я был потрясен Комахико. Наполовину бессознательно, наполовину сознательно я решил проделать с Курата все то, что проделал летом с Фудзии. Поесть и убежать, не заплатив, что-нибудь украсть, подглядывать… Но все, что я намеревался совершить, уже было однажды проделано, и я боялся, что не смогу добиться, чтобы сердце Курата колотилось так же неистово, как когда-то колотилось мое. К примеру, я повторил фокус Фудзии – поесть и убежать, не заплатив. Мы сидели в ресторане, и я, ничего не сказав Курата, неожиданно стукнул его и потащил к выходу – вот и все. Единственное, что мне блестяще удалось, – стащить в ресторане на Гиндзе ложечку. Это сильно повысило мои акции в глазах Курата. Рисунок в виде переплетающихся прямых линий и колец мне понравился. Уходя, я положил ложечку в карман. Однако, когда мы были уже у выхода, к нам подбежал официант:
– Простите, вы, кажется, по ошибке прихватили ложечку… Я медленно повернулся.
– А разве нельзя взять ее на память? – сказал я, вынимая из кармана и демонстративно показывая ему ложечку… Официант растерялся. Потом покраснел и замахал руками:
– Да-да, пожалуйста. – И, точно возвращая посетителю забытую вещь, удалился, приветливо улыбаясь.
Тут я заметил: приятеля моего – только что он был рядом со мной – точно ветром сдуло; он стоял метрах в семи и во все глаза смотрел на меня. Выйдя из ресторана, он тяжело вздохнул, как человек, собирающийся сделать нелегкое признание, и рассыпался в похвалах моему самообладанию:
– Ну ты силен!
Так мне впервые удалось, не прибегая к каким-то особым уловкам, потрясти Курата. Как сильно было восхищение Курата, я понял, когда на следующий же день он проделал подобный фокус в ресторане рядом с нашим университетом. Курата был так красноречив, что ему удалось получить от официантки еще и огромный столовый нож, не меньше кухонного. Это слишком весомое свидетельство ее расположения он не мог ни в карман спрятать, ни выбросить на обочину.
Во всяком случае, Курата оценил странную прелесть таких авантюр. Но самым важным событием должен был, пожалуй, стать мой поход в квартал за рекой. Во мне боролось два желания – вернувшись оттуда, сразу же чистосердечно рассказать обо всем Курата или же какое-то время держать его в неведении, но все вышло наоборот: именно я, встречаясь с Курата, всякий раз оказывался перед этой неразрешимой дилеммой… Вернувшись из-за реки, я, возможно, действительно испытаю разочарование, о котором говорил Комахико. Но как раз помня слова Комахико о «разочаровании», я ради этого «разочарования» и отправился туда. Но почему-то поход за реку не опустошил меня. Наоборот, так обогатил, что в течение нескольких дней после этого мне просто смешно было встречаться на улице с женщинами – меня от них с души воротило… Я же стремился совсем к другому. Я вожделел лишь некоего знака отличия. Мне представлялось, что получу невидимый постороннему глазу знак отличия, о котором буду знать лишь я один. Но если бы я его и получил, то обязательно выставил напоказ, и он бы болтался у меня где-то за спиной или ухом. Следуя курсом, указанным мне Фудзии, я все равно никогда не смогу с ним сравняться.
Так хочется посмотреть? – подмывало меня сказать Курата, сидевшему рядом со мной у самой сцены кабаре в Аса-куса. Но что действительно стоило сказать, я толком не знал… Как поступил бы в таком случае Фудзии? Стараясь повторить его голос, я мысленно вспоминал его взгляд, манеру жестикулировать. Но голосом Фудзии мне все равно не заговорить… Кончилось тем, что я, разозлившись на себя, сказал:
– Дрянь какая-то, пошли.
Я так настойчиво завлекал туда Курата, что тот, не поняв, почему я тяну его из зала, когда еще не успело начаться представление, разозлился.
– Мне хотелось посмотреть, – канючил он, безропотно тащась за мной… Утешая недовольного, не понимающего, что произошло, Курата, я даже воспрянул духом.
В общем, развлекаясь с Курата, я думал лишь о Фудзии. По мере того как Курата приобретал свой обычный вид, теряя сходство с теленком, мне начинало казаться, что благодаря одному этому я как-то внутренне сближаюсь с Комахико. Поэтому я изо всех сил старался не обращаться с Курата как с телком… Но иногда меня одолевал страх, что однажды он познакомится с Комахико, который жил в Киото. Вдруг это когда-то произойдет – во что превратятся тогда иллюзии, которыми я его пичкал все это время?
И мои страхи стали реальностью. Однажды утром меня разбудила служанка, я вышел в прихожую – там стояли Курата и Фудзии. Они совершенно случайно оказались в одной электричке. Фудзии приехал налегке, без всяких вещей, пиджака на нем не было – одна рубаха, – через плечо перекинут плащ.
– Надоело мне в Киото, вот и решил податься к вам, – сказал он.
Его появление было для меня полной неожиданностью, но я обрадовался; хотя в своих туманных размышлениях о нашей встрече втроем я думал без всякого энтузиазма, теперь, наоборот, испытал несказанную радость. Создалась непринужденная атмосфера, казалось, что мы трое – старые закадычные друзья.
Действительно странно: Курата, такой замкнутый, никогда не позволяющий себе заговорить с человеком, которого видит впервые, держался так, будто уже давным-давно знаком с Фудзии.
Мы оживленно болтали. Оттого что наконец появился настоящий Фудзии, я сразу же отошел для Курата на второй план. И мне пришлось изо всех сил потрудиться, чтобы не потерять расположение Фудзии и в то же время сохранить у Курата тот облик Комахико, который запечатлен у меня самого. И Фудзии, чтобы не потерять сразу обоих приятелей, вынужден был болтать без умолку… Точно сговорившись, мы стали наперебой пускать друг другу пыль в глаза. Чтобы не дать Курата вырваться вперед, я предложил отправиться за реку.
Мой план, рассчитанный на то, чтобы заставить Курата отступить, провалился. Он побледнел, но после минуты колебания все-таки согласился… Подумав, я понял, что он поступил не так уж глупо. С пылом, с каким действуют на пожаре, нередко попусту растрачивая силы, он без всякого труда преодолел труднопреодолимое. И я остался без козырей. Честно говоря, отправляться туда у меня не было никакого желания. Наконец мы добрались до места и разбрелись в разные стороны – каждый из нас должен был действовать на свой страх и риск, – и не успел я оглянуться, как меня схватил бандитского вида полицейский агент в штатском. А я еще собирался показать Курата, как действует его бывалый друг.
Когда через три часа меня наконец выпустили из полицейской будки и я, перебежав дорогу, украдкой свернул в темный переулок, кто-то окликнул меня:
– Эй-эй! – Это были Курата и Фудзии. Но радость от встречи с друзьями тут же испарилась. Оказалось, они, сидя в дешевой придорожной закусочной и наслаждаясь жареной курицей, больше часа наблюдали за тем, как я унижался перед полицейскими, как протягивал к ним руки, умоляя не бить меня, когда они подступили ко мне с кулаками. Они рассказывали о том, что видели, изобразив на лицах сочувствие и озабоченность.
Фудзии снова уехал в Киото. Но с тех пор я перестал считать Курата простофилей… Фудзии провел в Токио всего два дня, но он натворил столько, что другому на это потребовалось бы года два, а то и больше. Он мотался как угорелый по самым соблазнительным местам, точно человек, задавшийся целью за одно путешествие объехать все, что только можно, – закусочные, кафе, театры; прихватив нас с собой, он бродил по своим любимым улицам, будь то близко или далеко, куда можно было добраться только на такси. Ему не нужна была водка, чтобы опьянеть. Мы втроем – Комахико посредине – шатались по темным улочкам в районе Гиндзы и щелкали зажигалками, будто стреляли из пистолетов… Третий день мы с Курата завершили праздничным гуляньем. Но впечатление, оставленное Комахико, не только не исчезало, но, наоборот, становилось все ярче. Теперь в глазах Курата я был не более чем бледной тенью Фудзии, и даже ту мою проделку с ложкой он считал невыразительным подражанием авантюрам Фудзии. Сначала мне это было невыносимо. Но со временем мы даже стали испытывать странную радость, обнаруживая друг у друга черты Комахико. Мы бродили по улицам, где гуляли с Комахико, заходили в закусочные, в которых бывали с Комахико, по очереди превращались в Комахико, лидируя попеременно, как на скачках… Это уж совсем мелочь, но мы даже старались подражать манере Фудзии держать чашку с кофе. Он никогда не брал ее за ручку, а, зажав в ладони, медленно подносил ко рту и, слегка приблизив к толстым губам и чуть высунув язык, точно облизывая край чашки, тонкой струйкой вливал кофе в рот. Нам казалось, что, выпивая кофе так, удается сохранить его крепость и вкус. Не отдавая себе в том отчета, мы стали сутулиться. Низкорослый Фудзии всегда выпячивал вперед грудь, мы же, пытаясь подражать его осанке, обратили внимание лишь на то, что он напрягает спину – отсюда и взялась наша сутулость. Мы с Курата всегда привередничали в еде, но теперь все, что нравилось Фудзии, ели наперегонки. Мать никак не могла понять, почему ее сын с наступлением осени вдруг пристрастился к помидорам… Делая что-нибудь, мы с Курата исподтишка наблюдали друг за другом. Мы, разумеется, не позволяли себе откровенно подражать Комахико. Если, например, Фудзии носил носки с вышитыми на них рыбками, мы не покупали себе точно такие же. А предпочитали носки с рисунком в виде птиц или бабочек.
Между Токио и Киото шла оживленная переписка… Письма стали для нас смыслом жизни. Радость рассказать о какой-нибудь проделке была для нас несравненно большей, чем удовольствие совершить ее. Наши письма из Токио Фудзии сравнивал и оценивал, какое лучше. Из Киото письма приходили попеременно то на мой адрес, то на адрес Курата. Показывая их друг другу, мы тайком сравнивали – чье толще.
Так день ото дня мы все больше идеализировали образ Комахико. Соперничая, мы с Курата все равно были неразлучны. По любому поводу мы говорили себе: «Был бы здесь Кома». Например, останавливался из-за поломки переполненный автобус – мы тут же поворачивались друг к другу, думая про себя: «Будь мы в этом автобусе вместе с Фудзии…»
Фудзии в Киото погряз в писании писем. Ему приходилось сочинять их через день. Будь его адресатом женщина, письма к ней не были бы ему настолько в тягость. В тысячный раз писать о мельчайших событиях в своей жизни – как бы это помогло ему воззвать к ее чувствам! С мужчинами дело обстояло иначе… Благодаря письмам, получаемым поочередно от своих друзей, он незаметно для себя все больше возносился в недосягаемую высь. Оглядываясь вокруг, он недоумевал, что произошло. В опасном опьянении он, будто шествуя по облакам, ясно осознавал лишь одно желание – постоянно вести за собой тех, кто пьянил его… В какой-то момент он сам попался в им же расставленные силки – намеки, которыми он нас потчевал. И случилось так, что, как и мы с Курата, он начал думать, будто источником прелести его жизни было для нас то, что он знал женщин. Тогда Фудзии из какого-то суеверия стал ходить в кварталы публичных домов. Видимо, ради того, чтобы подогреть наш интерес к его письмам…
Однажды я пришел к Курата, жившему в Харадзюку, он стоял в прихожей и возился с кубками отца, которые тот получил за победы в соревнованиях по гольфу, – они красовались на специальной полке.
– Чего делаешь? – спросил я, но Курата в сильном возбуждении ничего не ответил – у него был вид человека, роющегося тайком в игрушках младших братьев в надежде найти нужную вещь. – Что случилось? – снова спросил я, заглянув в надутое лицо Курата, и невольно прыснул.
…Чем-то он огорчен, подумал я. Дом Курата был, в общем, похож на наш. Мой отец, военный, служил в Китае, а отец Курата занимал важный пост в военной компании и был директором завода, находившегося где-то в провинции. Оба они были оторваны от семьи и в наши дела особенно не вмешивались. Но все равно мы считали, что дома нас притесняют, понапрасну надоедают нам. В нашей семье все было как обычно, но принадлежность к нашему «тройственному союзу» стала приходить в противоречие с жизнью в ней. Например, возвращаясь домой поздно ночью, я не должен был испытывать неловкость или страх. Это считалось постыдным. Запрещалось даже помыть руки после уборной. И таких выработанных нами «моральных принципов» было не счесть. Это совершенно естественно, поскольку основой всего было «прекрасное» (соответствовавшее жизни Фудзии)… Мне ничего не оставалось, как превратиться в отпетого лентяя и неряху. Я старательно перепачкал одежду, развел невообразимую грязь в своей комнате. Я буквально утопал в обрывках бумаги и пыли – такую жизнь я устроил себе дома… Иные неудобства избрал для себя Курата. Я мог спокойно любоваться покрытыми пылью и паутиной фотографиями актрис, которыми были обклеены все стены, а в его комнате красовались лыжи, палки, лыжные ботинки, теннисные ракетки, кусок хвостового оперения планера, а когда отца не бывало дома, он перетаскивал к себе стоявшую на каминной доске в гостиной серебряную модель морского бомбардировщика – ею он всегда хвастал. Теперь же все эти вещи опротивели ему, угнетали, как татуировка – Жана Вальжана. Проявив отвратительное коварство, он, чтобы друзья не могли любоваться бомбардировщиком, тайком поставил его на место… Его страдания и мрачная злость нашли наконец выход, и он добрался до кубков в прихожей.
А уж когда до такой степени противишься вкусам отца, заходишь далеко. Ведь все, что есть в доме, принадлежит отцу.
…Меня тоже стали раздражать находившиеся в токонома [3]меч отца, какэмоно [4] и ваза с цветами, а потом даже то, на что прежде я не обращал никакого внимания, начиная с рисунка на бумаге, которой были оклеены раздвижные перегородки, и кончая трещинами на опорных столбах – все казалось мне теперь отвратительным. Мне совсем разонравилась домашняя еда, даже самые вкусные приправы к рису. Что бы ни стояло на столе, мне это не подходило, и даже специально приготовленное для меня блюдо, которое мне так нравилось, когда я ел его с Фудзии, казалось совсем другим на вкус.
В общем, и Курата и я стали все реже бывать дома. С утра до вечера мы сидели в крохотной закусочной. Изо всех сил экономя выдававшиеся нам карманные деньги, которых часто не хватало на еду, мы придумали для себя самое дешевое блюдо – печеный сладкий картофель с маслом.
Да и все наше общество не хуже нас двигалось в направлении, где господствовали чувства, а не разум. Народ страдал от всевозможных фантастических церемоний, основывавшихся на морали «новой эпохи». Людей, толпившихся у кинотеатров, чтобы насладиться фильмом, в котором снималась любимая кинозвезда, разгоняли пожарными брандспойтами, что вызывало еще больший ажиотаж. По улицам время от времени носились военные связисты, причем не из-за нехватки мест для учений, а только ради того, чтобы продемонстрировать боевой дух. С огромными, тяжеленными мотками медной проволоки, болтавшимися на груди, они мучились сами и мешали прохожим… В такие дни по указанию свыше учащихся выводили на спортивную площадку и директор произносил речь. В светло-желтых перчатках, он стоял неподвижно, как медная скульптура слона, и разглагольствовал: «Чтобы научить кошку танцевать, нужно заставлять ее еще котенком ходить по раскаленному железному листу. И тогда, даже повзрослев, она будет помнить, как было горячо, и станет скакать всякий раз, даже когда железный лист холодный. Это и есть учение. Так же и вы…» Некоторые ученики зажимали рты, с трудом сдерживаясь, чтобы не рассмеяться… Мы котята – надо же! Понять дурацкие рассуждения директора было слишком трудно. Что он имел в виду под стальным листом, не было ясно никому, включая и его самого…Через несколько лет многие ученики, слушавшие директора, были ранены или убиты. А вот ожог получил не кто иной, как сам директор. Началось такое время, когда людей третировали, ни во что не ставили. В кафе, где подавали сладости и куда ходили все наши приятели, нарваться на неприятность было куда проще, чем бродя в кварталах публичных домов. Нерадивых учеников, толпившихся днем у бильярдных, забирали в полицию, и они возвращались домой избитые и заплаканные… Когда и в связи с чем могло такое случиться, невозможно было предугадать. Во времена, когда один день печальнее другого, когда находишься в таком отвратительном расположении духа, будто засунул куда-то нужную тебе вещь и никак не вспомнишь куда, можно полагаться только на случай. Потому что нам самим при такой жизни и думать не хотелось, чтобы что-то натворить (мы называли это апатией).
Такую апатию мы постоянно теперь испытывали. После каждой рискованной проделки нам все меньше хотелось совершить следующую – это естественно, и апатия охватывала нас все чаще. Вначале беспрерывный надзор за учениками был нам даже на руку. День ото дня – мы ощущали это явственнее – все становилось с ног на голову: в облавах на нерадивых учеников стали участвовать даже жандармы. Эффект был точно таким же, как от воображаемого путешествия, когда сидишь на стуле, а перед тобой – движущаяся панорама… Но надзор становился все жестче, и это все более повергало нас в уныние. Мы с Курата почти совсем перестали ходить в университет, но и душевной энергии, чтобы выкинуть какую-нибудь штуку, у нас тоже не было, и все чаще целыми днями мы сидели в полутемной закусочной на грязной улочке и молча смотрели друг на друга – наши нервы, казалось, покрылись толстым слоем ржавчины. Глядя на Курата, по-стариковски склонившегося над чадящей жаровней, я непроизвольно вспоминал Комахико. Возможно, и мой вид вызывал у Курата те же мысли… Иногда, прекрасно сознавая, что все наши разговоры беспочвенны, мы начинали оживленно обсуждать план какого-нибудь нового рискованного предприятия. Потом вдруг неожиданно умолкали… За окном в сумерках, точно мы смотрели детективный фильм, возникала фигура солдата, вооруженного винтовкой с примкнутым штыком, – может, он разыскивает дезертировавшего солдата, своего товарища?
Письма из Киото становились все неистовее. Двое из Токио, соревнуясь в своем стремлении подластиться к Фудзии, не понимали, что нередко грешат высокопарностью, а Фудзии просто из кожи лез вон, чтобы не ударить лицом в грязь… Предельно личные, принадлежащие исключительно ему идеи, болезненные впечатления, перескакивание с одной мысли на другую – уловить их было почти невозможно, – и все это написано в странном, эксцентричном стиле. Однажды в самый холодный за всю зиму день пришло письмо с хайку [5]:
«Печаль, как та,
Когда к вам приезжал.
Вернулся я – весна в Киото».
И еще он писал, что его исключили из колледжа, что он заразился дурной болезнью и вынужден возвращаться домой, в Корею.
Такое письмо получил Курата. Он примчался ко мне домой, на Сэтагая, изо рта его шел белый пар, как у лошади вестового. Я был так потрясен, что у меня в голове помутилось. Страшно было дочитать письмо до конца. В таком состоянии находился, конечно, и Курата. Мы тут же ушли из дому. Как потерянные мы куда-то брели, где-то стояли, громко вели какие-то бессмысленные разговоры. Я не знал, что предпринять. Мне даже казалось, что все, что я делал эти полгода, случилось со мной во сне. Но ведь от того, что совершалось будто бы во сне, зависела судьба живого человека… А потом нам с Курата вдруг стало весело.
«Уж не веселились ли мы так потому, что случившееся слишком страшно?» – подумал я. В самом деле, мое второе я, которое мне не хотелось замечать, радовалось беде друга… Правда, при этом я думал, как я мерзок. Вот почему, желая выразить обратное тому, что я испытывал, я до смешного чистосердечно воскликнул:
– Какой сегодня счастливый день! Давай поедим чего-нибудь вкусненького!
Курата, почувствовав себя спасенным, сказал:
– Давай. Итак, начинается самая большая авантюра Фудзии.
Мы выбрали самый шикарный ресторан. Это было заведение весьма высокого класса, и мы думали, что, связанные этикетом, правилами употребления разных вилок и ножей, сосредоточим все свое внимание на том, как бы разрезать мясо так, чтобы оно не выскочило из тарелки, чтобы скользкие макароны аккуратно наматывались на вилку, и тогда, поглощенные едой, все остальное выбросим из головы. Но стоило нам войти в ресторан, как мы сразу же поняли, что все это вряд ли поможет унять волнение, которое мы испытывали.
– Во всяком случае, послать ему телеграмму нужно, – продолжал я разговор бодрым голосом, при этом страдая.
– Правильно, – ответил Курата.
Однако, выйдя из ресторана, мы направились в закусочную и просидели там до закрытия. И до того как расстались, не обмолвились ни словом о телеграмме.
В тот вечер я был обеспокоен не тем, что случилось с Фудзии, а тяжелым душевным состоянием Курата… Было ясно, если и дальше он будет вести такую жизнь, его рано или поздно постигнет судьба Фудзии. А такая судьба казалась мне ужасной. Правда, если бы меня спросили, почему ужасной, я бы не смог ответить. Просто мерещившееся мне, как в тумане, его будущее пугало меня… Расстанемся мы или не расстанемся, не важно – поговорить с ним я все равно обязан. Даже если в душе его теплится лишь одно желание – расстаться.
По своему характеру Курата был еще более скрытным, чем я. Когда мы ссорились, я всегда пользовался этим его качеством. Но в данном случае его скрытность была для меня обременительной… Не важно, кто выкопал – я или Курата – этот ров превосходства, но преодолеть его я обязан.
Вот почему у меня не было иного выхода, как припугнуть Курата. Начиная со следующего дня, безудержно превознося характер Фудзии, его жизненную позицию, я глухо намекал Курата на трагедию, в которую может в будущем вылиться жизнь, избранная для себя Комахико… Но если бы Курата сказал, что он бросит меня и убежит, я бы кинулся вслед за ним.
Задуманное удалось. И не потому, что мои мрачные прогнозы убедили Курата – в глубине души он ждал их… Приближалась волнующая пора экзаменов, и в аудитории царила суматоха – все старались позаимствовать друг у друга конспекты.
«…Чаще всего проваливаются при переходе на второй курс». «А если в первый же год споткнешься, вся жизнь кувырком пойдет»… Эти дурацкие разговоры удивительно соответствовали нашему тогдашнему настроению, и мы принимали их близко к сердцу.
– Может, сходим поклонимся могиле Ф.-сэнсэя [6]? – сказал я полушутя.
В годовщину смерти основателя нашего колледжа господина Ф. все ученики отправились на его могилу – существовала примета, что тот, кто не пойдет туда, обязательно провалится на экзаменах, а мы в тот день как раз отсутствовали.
– Ага, давай сходим, – охотно согласился Курата.
…В ясный солнечный день прогулка по кладбищу была очень приятной. Чтобы еще больше повысить действенность нашего предприятия, я старался изобразить нас любознательными экскурсантами. В какой-то момент я представил себя врачом, лечащим пациента. Проявлять инициативу было так приятно, что на следующий день ради удовольствия встретиться с Курата я пошел в университет к первой лекции – такое случалось со мной нечасто.
Курата не было. Не появился он и ко второй лекции. Тут я забеспокоился не на шутку. Мне почему-то вдруг стало казаться, что Курата сейчас вместе с Фудзии. Сидя на стуле с железными ножками и слушая скучнейшую лекцию, я ругал себя за то, что не ушел до того, как начались занятия. Но я все-таки надеялся, что после этой лекции Курата наконец появится, и поэтому остался в аудитории. Курата не пришел на занятия и во второй половине дня… Я не думал, что его придется так долго ждать. Неужели же я сидел в аудитории только ради того, чтобы дождаться Курата? Если бы я действительно хотел с ним встретиться, проще было пойти в нашу закусочную или прямо к нему домой. Неужели я упорно не покидал аудиторию только потому, что страстно желал встретиться со своим пациентом – Курата?
Вернувшись домой, я обнаружил письмо от Фудзии.
«Приехал, чтобы повидаться с вами до возвращения в Корею. Я нахожусь сейчас в ночлежке на Асакусабаси…»
Вот как? Я испытал лишь легкое удовлетворение оттого, что мои предположения подтвердились, и не особенно удивился. В письме был план, нарисованный в его обычной манере. Я равнодушно глянул на него. (…Жаль Фудзии. Надо бы ему посочувствовать, что ли, все-таки друг.) А Курата меня совсем не беспокоил… Меня беспокоило другое – не кто иной, как я, предан сегодня другом, заставившим прождать его целый день. Я полностью выполнил перед другом свой долг, и у меня было чувство освобождения, которое испытывает человек, избавившийся от назойливого попутчика.
Возможно, такая перемена в моей душе, стремление стать добропорядочным юношей пустили еще слишком слабые ростки. Доказательством было то, что на следующее же утро я вновь заколебался. Желание побездельничать вспыхнуло во мне с новой силой. Доехав в переполненной электричке до станции, где, чтобы попасть в университет, нужно было сделать пересадку, я пропустил нужный мне поезд и уселся на скамейку. Закурив, я с содроганием представил себе нашу аудиторию – стулья с железными ножками, холод, идущий от бетонного пола, и пропустил еще одну электричку… Посещал я занятия плохо. Если я прогуляю и сегодняшний день, то, не исключено, провалюсь на экзаменах. Очень ответственный период – не считаться с этим нельзя. Но как раз потому, что он был столь ответственным, я испытывал невыразимую радость оттого, что именно в такое время праздную лентяя… Проводив взглядом битком набитую электричку, последнюю, на которой еще можно было успеть на занятия, я встал со скамейки, пробормотав: «Один сегодняшний день – не страшно».
Я не мог понять себя, совершающего одно предательство за другим. Как большинство лгунов, которые в ту минуту, когда лгут, верят в свою ложь, так и я верил, что поступаю правильно. Или не хотел дать себе отчета в том, что делаю. Итак, отказавшись от мысли поехать в университет, я отправился в закусочную. Было раннее утро, и в еще пустой закусочной стоял вонючий запах мойки. Все вокруг казалось тусклым, как после недосыпа; нырнув в эту атмосферу, я сел к столику в самом дальнем углу и стал рассматривать грязные занавески, пятна на обоях; главное – убить время… Что же я делал эти несколько месяцев? Может быть, это заключенная во мне душа, точно собака, которую прогнал хозяин, с неизменной преданностью продолжает делать то, что я делал еще неделю назад? Однако мой разум не желал мириться с этим.
К полудню я вспомнил, что надо бы поесть, хотя никакого аппетита не было, и заколебался, не зная, на что решиться, но тут с улицы послышались приближавшиеся к закусочной знакомые голоса: Фудзии и Курата. Меня точно подбросило – я вскочил и в мгновение ока выбежал через черный ход. Первое, что я почувствовал, – невыразимый страх. И уже потом меня охватили растерянность и стыд за жалкое малодушие… Бежать или вернуться? Не зная, на что решиться, я шаг за шагом все дальше и дальше уходил от своих друзей.
Чего я так перепугался? Услыхав их голоса, я, будто ветром вывернуло наизнанку пальто, вдруг увидел свою изъеденную сомнением душу… Сейчас я, не исключено, еще успею. Но стоило мне подумать о том, что, возможно, они говорили обо мне, о моей душе, изнанку которой только что увидели, и я из страха не мог заставить себя вернуться к ним. Шагая бесцельно, куда несли меня ноги, из улочки в улочку, перебираясь по шатким, готовым проломиться подо мной деревянным мосткам, а то и прямо по лужам, я изо всех сил старался выбросить из головы их голоса, все еще звучавшие у меня в ушах… Но они никак не исчезали. Иначе и быть не могло – это были голоса, которые я слышал в последний раз…
Когда я ушел так далеко, что, как мне представлялось, вернуться уже не смогу, я остановился и оглянулся… Если бы не их голоса, если бы они не подходили, разговаривая так громко, я бы, наверное, остался сидеть на стуле. И тогда мы, трое, снова стали бы друзьями, как это было раньше… В глубине души мне хотелось этого.
Однако мое предательство этим не ограничилось. Это произошло после моего возвращения домой. В тот день я допоздна слонялся по улицам с какими-то своими приятелями.
Поздно вечером в нашем доме появилась женщина в черном хаори [7]. Это была мать моего друга – госпожа Курата… В прихожую вышла моя мать и позвала меня.
Госпожа Курата тревожилась за сына, уже два дня не показывавшегося дома, а сегодня вдруг обнаружила, что из ящика комода исчезла чековая книжка. Оказалось, что пропали также два саквояжа, охотничья шляпа господина Курата, заколка для галстука с драгоценным камнем и к тому же еще крупная сумма денег.
Внимательно ознакомившись с лежавшими на книжной полке дневником, многочисленными заметками на отдельных листках бумаги, множеством писем, она, в общем, поняла, сколь возмутительным было поведение сына.
– Куда же он мог подеваться? – горестно вздохнул я, но в моем вздохе проскальзывали нотки зависти. Госпожа Курата восприняла мои слова как притворство – она была уверена, что я что-то знаю… Потом засомневалась.
– Не скрывай, расскажи все как есть… Куда он подевался, скажи правду.
Я только и мог ответить, что не знаю. А госпожа Курата, перейдя вдруг на южный говор, стала ругать меня, мол, я во всем виноват. В уголках ее землистых губ появилась пена… Слова госпожи Курата лишь укрепили мою решимость. Я новыми глазами взглянул на свою мать. Мать новыми глазами взглянула на меня. На ее круглом лице, так не похожем на исхудалое, морщинистое лицо госпожи Курата, появилась радость матери, у которой сын пришел в забеге первым.
Теперь я могу спокойно идти, подумал я.
– Ну что ж, поищу его, – сказал я, на всякий случай положив ключ от моей комнаты в книжный шкаф.
На улице было темно. Госпоже Курата я, правда, обещал поискать ее сына, но делать мне этого, конечно, не хотелось. Направившись по привычке в нашу закусочную, я тут же повернул назад. И пошел по совершенно незнакомым мне улицам. Мои поиски все равно бессмысленны. С беззвездного неба слетал теплый, пропитанный влагой ветер… Остановив такси, я назвал одну из улиц за рекой. Может, там я с ними встречусь, прошептал я себе под нос, но мне этого, конечно, не хотелось.
Когда машина тронулась, меня охватило сентиментальное опьянение. Прильнув к стеклу и глядя на мелькавшие за ним огни, я чувствовал, что в душе моей всплывают те же ощущения, которые испытывал, когда любил своих друзей… Но по мере того, как скорость нарастала, меня целиком захватила радость движения. Каждый раз, когда машина мчалась по мосту, лучи фар высвечивали взгорбленную его середину, которая через мгновение исчезала за машиной…
Привстав на сиденье и ухватившись обеими руками за спинку кресла водителя, я упивался иллюзией, будто уношусь сам от себя.
… Зимой того года началась большая война.