В упомянутый день, вернувшись в гостиницу в пятом часу утра, полный нежнейших отзвуков любовной грозы, мистер Давид Лингслей, пробужденный не вовремя звонком общественной обязанности, почувствовал сильнее чем когда-либо тяжесть своего социального положения; как солдат, вызванный внезапно на свой пост, облекается в тяготящее его снаряжение, мистер Лингслей в более чем кислом настроении стал медленно натягивать на себя свой изысканный костюм.
Мистер Давид кончал как раз бриться у зеркала, когда, предшествуемый стуком в дверь, в комнату вошел стройный, всегда улыбающийся лифт-бой (некогда первый секретарь крупного страхового общества, потерявшего всякий смысл при новом положении вещей) и доложил, что два господина по важному делу желают лично повидать мистера Давида Лингслея.
При других обстоятельствах мистер Давид, предчувствуя каких-нибудь скучных просителей, велел бы, вероятно, сказать, что его нет дома. Но сегодня, решившись испить до дна чашу общественных обязанностей, безнадежным жестом он велел просить их в гостиную.
Когда через некоторое время, еще завязывая галстук, он появился в дверях гостиной, навстречу ему поднялись с кресел равви Элеазар бен Цви и пожилой плотный господин в американских очках…
V
Это было давно, так давно, что иногда память П'ан Тцян-куэя, пустившись в. эти области, блуждала в них ощупью, теряясь среди волокон пушистой всепоглощающей мглы, из которой, как контуры драгоценных и хрупких игрушек из слоев ваты, выглядывали несвязные, разрозненные обломки какого-то иного, незнакомого мира предметов.
Маленький П'ан в пестрых, пронизываемых ветром лохмотьях был поглощен постройкой плотины на водостоке одной из узеньких и грязных улочек Нанкина, когда он увидел пробегающего по мостовой отца. Худой босоногий рикша, запряженный в две тоненьких оглобельки, бежал рысью, с трудом таща по изрытой выбоинами мостовой небольшую колясочку; в коляске сидел одетый в белое господин с белым, как одежда, лицом. Босые пятки рикши то и дело мелькали в воздухе, а на тощем, сведенном от усилия лице узенькими струйками неестественного дождя стекал пот.
П'ан Тцян-куэя впервые поразило тогда широкое, непонятно белое, точно набухшее лицо белого господина, странно выпуклые глаза с растопыренными ресницами и выражение покоя, достоинства и самодовольства, застывшее в его закругленных, расплывчатых чертах.
С этого времени прошло много длинных знойных дней и коротких, кротких ночей.
Образ белого господина стерся и поблек, остался где-то позади, в волокнах пушистой, как вата, мглы.
Белое широкое лицо с набухшими щеками, с растопыренными веками на неестественной выпуклости глаз потеряло свою определенную телесность, стало символом, вместилищем пробивающейся из всех пор кислоты ненависти.
Когда три года спустя, в жаркий до тошноты июльский день жалостливые соседи принесли из города и тяжело опустили на пол неподвижного рикшу со стеклянными непонимающими глазами, упавшего где-то на перекрестке от внезапной кровавой рвоты, – маленький П'ан не плакал, не цеплялся за ноги торопившихся соседей. С удивлением, внимательно осмотрел он черный открытый рот отца, непонятный таинственный грот со свисавшими красными сталактитами, исхудалые, костлявые ноги с огромными ступнями, стоптанными, как старые, поношенные туфли, и сосредоточенно, по-взрослому – как накануне носильщик Тао Чанг обидевшему его бакалейщику Линг Хо – погрозил кому-то в окно своим детским кулачком.
Потом он чинно уселся на полу и подобранным где-то на улице обломанным веером стал отгонять слетевшихся мух, норовивших попасть в раскрытый рот мертвого.
И вдруг, – стало ли тело сохнуть от невыносимой жары или просто лопнула какая-то железа, – из правого глаза мертвого показалась крупная прозрачная слеза и медленно поползла по морщинистому желтому лицу.
Маленький П'ан никогда не видел плачущих покойников; он не стал углубляться в исследование явления, он просто в ужасе вскочил на ноги и бросился вон из каморки, наугад, по узеньким извилистым улочкам, между дребезжащими пролетками.
Вечером на набережной, среди мешков с рисом, нашли его матросы, долго приводили в чувство пинками и, отпоив едкой водкой из гаоляна[39], оставили ночевать в сарае.
Было тогда П'ан Тцян-куэю семь лет.
Жить и до того приходилось впроголодь – матери П'ан не знал, – теперь же надо было пробиваться уже исключительно собственным промыслом. Летом ночлеги на набережной, под звездами. В дождливые месяцы – по чужим задворкам, на чердаках, в амбарах. Поймали – били подолгу и с выдержкой. Не кричал – больше кусался. Одному толстобрюхому мандарину, ущемившему его за косу, так вцепился зубами в руку, что тот заорал благим матом. На крик сбежался весь квартал, и, не появись тогда случайно на улице похоронное шествие, исколотили бы, наверное, до смерти.
Ел что попало, – попадалось же немного. Крал кости у собак. Собаки рвали в клочья лохмотья, иной раз и с мясом; завидя его издали, враждебно скалили зубы. Питался преимущественно по-вегетариански. Подбирал на набережной рассыпанные при погрузке зерна риса. Варить их было негде; ел сырыми, всухомятку, долго, с наслаждением разжевывая каждое зернышко.
Зато старательно избегал он соблазна людных улиц – базаров, где толстые лабазники за несколько тунзеров[40] услужливо потчевали прохожих превкусным душистым чаем или пьянящим рисовым вином, где на лотках горой громоздились фрукты, пирожные на кунжутном масле, куски сахарного тростника и прочие лакомства. Пройдешь – не устоишь, в носу защекочет от приторного, пряного запаха, обязательно стибришь сахарную трость – ту, что потолще, – а потом беги (не убежишь никуда!) меж тесно сдвинутых лотков, как наказанный солдат сквозь строй, тщетно защищая спину от ударов разъяренных торговцев. После таких экскурсий неделю целую ныли плечи, и жесткая постель из лёсса казалась особенно неудобной.
Днем, когда не играл с другими бездомными малышами, он больше всего любил прогуливаться по улицам торговых кварталов, рассматривать искусно выведенные на свисающих шарфах замысловатые рисунки букв. Буквы колыхались, призрачные и в то же время незыблемые, как игрушечные домики из спичек, построенные неизвестным чародеем-архитектором. Любил в непонятных каракулях отыскивать знакомые контуры. Вот эта буква кокетливо задрала левую ножку, как ярмарочная балерина, а эта, словно дразнясь, показывает кому-то длинный нос. Причудливые сочетания черточек и крючков, для других понятные и привычные, для него несуразные и чуждые, таинственной загадочностью жгли детский мозг.
Порою забегал он на окраины, где в ажурном домике с колонками сорок мальчуганов с глазами, устремленными на таинственные узоры, качаясь не в лад, выкрикивали нараспев односложные гортанные звуки, подсказываемые с кафедры очкастым лимоном в длинном халате. Притаившись у крыльца, П'ан жадно ловил неразборчивую кашу голосов. Очкастый лимон посвящал детей богатых купцов в сокровенный смысл загадочных знаков.
Позже стал он чаще забегать в другое место. Невдалеке от базара, на улице, под дырявым выцветшим зонтом, старый седой каллиграф тоненькой кисточкой кропотливо выводил на длинных свитках вереницы узорчатых букв. Приклеившись к стене, маленький П'ан зачарованными глазами провожал искусные движения ловкой кисточки. Палочки росли, разветвляясь, сочетались в стройные фигуры, буква подползала под букву и поднимала ее на плечах, как гимнаст; гляди – уже тянется вверх устойчивая громоздкая пирамида, и каллиграф, взвешивая в двух пальцах кисточку, горделиво улыбается.
Это был единственный человек, который не гнал маленького П'ана и, заметив вдумчивость мальчика, его влюбленные, любопытные глаза, ласково улыбался. В дни, когда заказчиков было мало и выведенные на шелку мудрые изречения бесцельно колыхались по ветру, напрасно стараясь остановить торопившихся куда-то прохожих, он давал мальчику ненужный, испорченный свиток и кисточку и учил его первым чертам. Под неуверенной, благоговейно трепещущей детской рукой вырастали каракули, с трудом сохраняли устойчивость, чтобы через минуту рассыпаться кучей составных черточек.
Все же П'ан осилил науку письма. Скрепленные незримыми шарнирами палочки держались стойко: не сдунешь. Вот из шести столбиков настоящая пагода с крышей и все как полагается, а держится на одной тоненькой ножке. Вместо таинственной совокупности крючков – слова. Вот дерево, вот земля, а вот человек – бежит, не удержишь, так размашисто с разбега задрал ногу.
Позже оказалось: и слова и предметы – только видимость. Сущность не в них, а в черточках. Правда, не в тех, что выползают из-под кисточки, а в других – сокровенных и непроницаемых.
Старый каллиграф в долгие часы досуга просвещал душу чтением священной книги перевоплощений «И-кинг». На скорлупе черепахи сочетаются шестьдесят четыре черты – «куа», и в них сокрыта разгадка всей сущности бытия, недоступная бессильному человеческому глазу. Ее не в силах был расшифровать до конца ни мудрейший Фу Хи и его премудрый ученик Кон Фу-тзе[41], ни тысяча четыреста пятьдесят истолкователей, трудившихся над ней на протяжении веков. Как же проникнуть в нее бедному каллиграфу, изучившему наизусть все сочетания линий, вплоть до тех, которые входят в состав священного узора «куа»?
Маленький П'ан не понял во всем этом ровно ничего, или, скорее, понял это по-своему. Он бегом пустился за город ловить черепах и долго искал на их скорлупе священный узор. Не найдя, он выдрал черепаху из скорлупы, чтобы посмотреть, не спрятан ли узор внутри. Но и там не было ничего. Мудрейший Фу Хи оказался обманщиком.
Вернувшись в город, П'ан не рассказал учителю о своем открытии, не желая его огорчить… Но решил про себя: нельзя допустить, чтобы учитель дальше заблуждался. Он долго думал над способом и, наконец, придумал. Когда утомленный жарой учитель преспокойно похрапывал на своем стуле, П'ан тихонько вытащил корень всех заблуждений, священную книгу «И-кинг»; помчавшись с ней на набережную, незаметно бросил ее в реку.
Проснувшись и обнаружив отсутствие книги, старый каллиграф громкими криками стал выражать свое отчаяние. Столпились зеваки. Нашлись соседи, которые видели маленького П'ана, бежавшего с книгой под мышкой. П'ана поймали. Били добросовестно и долго. Требовали, чтоб признался, кому продал книгу. Не добившись ничего, полуживого бросили на улице.
П'ан в недоумении потирал синяки. Ну, хорошо, били. К этому он привык. Но как же добрый дядя каллиграф стоял при этом и не заступился? Значит, и он злой. Значит, не стоило печалиться об его заблуждениях, не стоило красть книги. Не стоило дружить с людьми. Попробуй отними у них самую ничтожную кость, – искусают, как собаки.
Однако как же в большом, людном городе жить без человека? В городе – сколько вещей, столько загадок. Кто же объяснит? Пришлось пойти на мировую.
Перекочевал в восточные кварталы. Улицы здесь были шире. По бокам громоздились каменные многоэтажные дома, симметричные, как ящики, мчались по рельсам стеклянные вагоны, и в воздухе стоял неумолкающий грохот. Страннее домов, страннее вагонов были чудные экипажи, катящиеся по улицам без рельсов, без лошадей, без рикши, при повороте не касающегося земли, непонятного, торчащего в воздухе колеса.
Однажды, проходя мимо магазина, П'ан заметил: стоит повозка, нагруженная доверху цветными ящиками, и спереди вместо оглобель болтается большая ручка. Как не повернуть? Оглянулся – кругом никого. Не устоял, подбежал к ручке и завертел изо всех сил. Повозка захрапела громко, тяжело, словно внутри был спрятан взвод солдат.
Из магазина вышел человек в засаленном кожаном фартуке. П'ан предусмотрительно отскочил на противоположный тротуар.
– Ты что – покататься захотел? Садись, подвезу.
Косые глаза человека в фартуке улыбаются ласково, дружелюбно.
П'ан оскалился: «Знаем вас. Небось, манит, чтобы поближе, а там закатить увесистый подзатыльник». Но все же не убежал; на безопасном расстоянии присматривался к владельцу храпящей повозки.
– Ты что трусишь, малый? Садись, не съем, покатаю.
Больно уж захотелось маленькому П'ану покататься. Решил рискнуть. Ударит – бог с ним. Синяк – не беда. А вдруг и правду говорит – покатает. Осторожно приблизился к повозке.
– Лезь сюда. Не бойся. Вот тебе место свободное.
Влез. Добряк тронул колесо. Повозка покатилась. Поехали.
По дороге добряк разговорился. Зовут его Чао Лин. Родом он из Кен-Чоу. Был у него там такой же вот, как П'ан, сынишка, да умер в голодный год, когда Чао Лин был в Европе. И жена умерла. Теперь он в Нанкине – шофер в большом торговом доме.
Был разговорчив и прост. Дал банан и катал до вечера, развозя по городу цветные ящики. Расспросил про родителей. Пожалел. Прощаясь, сунул П'ану апельсин и сказал:
– Приходи завтра в десять к магазину. Покатаю.
Так подружились. Каждое утро в одном и том же месте поджидал П'ан грузную повозку с цветными ящиками, ловко взбирался на сидение, брал припасенный для него Чао Лином пучок бананов, иной раз и кусок сахарной трости и, аппетитно пожевывая, поглядывал сверху на прохожих.
Вкуснее сахарного тростника, вкуснее бананов были рассказы словоохотливого дяди о далеких заморских странах, в каких ему пришлось побывать на своем веку. Оказалось, – так по крайней мере утверждал бывалый дядя, – земля вовсе не плоская и не кончается морем, а круглая, как лепешка. Выедешь из Нанкина, объедешь весь свет и опять вернешься в то же место, откуда уехал. Было все это странно и чудесно до непонятности. Но дядя божился, что это так, а не верить ему было нельзя – видел все собственными глазами. Говорил, что белые люди доказали это уже давным-давно.
Раз как-то вытащил даже из кармана красивую записную книжку, и в книжке вклеена была картинка – не картинка, а карта всего мира. Два круглых полушария, как скорлупа черепахи, а на полушариях, как на скорлупе, – путаница неисчислимых линий: земля, море, Нанкин, Китай, мир.
Да, это и было несомненно таинственное «куа» – шестьдесят четыре священных линии, которые он, глупый П'ан, напрасно искал на скорлупе пойманной коварной черепахи.
Белые люди разрешили загадку премудрого Фу Хи.
Не обидь его дядя каллиграф, П'ан побежал бы сейчас к нему поделиться ослепительным открытием. Но, вспомнив, синяки и разбитый в кровь нос, ощетинился. Обид не забывал.
Зато таинственные белые люди, которых ненавидели все, даже старенький дядя каллиграф, выросли в его глазах до размеров сказочных всеведущих существ. Дядя Чао Лин рассказал про них много чудных вещей.
Где-то далеко, за много-много ли[42], есть громадные, чудовищные города, где белые люди живут в многоэтажных ящиках; в ящиках этих вверх и вниз мчатся подвижные коробки, вскидывая жильцов в один момент на высочайший этаж. Под землей, по длинным проведенным трубам стремглав несутся вагоны, в минуту перебрасывая прохожих на десятки ли. Чтобы белому не трудиться самому, на него днем и ночью на больших заводах работают большущие машины, выбрасывая для него готовые вещи. Хочешь платье – бери и надевай. Хочешь повозку – садись и кати. Ни рикшей, ни лошадей. Все – машина. Странное, тяжелое слово – так и несет от него раскаленным железом; даже для того, чтобы убивать врагов не поодиночке, а оптом – тоже особые машины.
Как-то раз П'ан в изумлении спросил:
– А зачем белые люди, раз им так хорошо у себя, приезжают сюда, к нам, ездить на наших неудобных повозках?
Дядя Чао Лин засмеялся:
– Белые люди любят деньги. Деньги надо заработать. Белые люди не любят работать. Они любят, чтобы на них работали. Там, у них, на них работают машины и свои же, белые рабочие. Но белым людям все не хватает денег. Поэтому они приехали в Китай и запрягли всех китайцев, чтобы те на них работали. Белым людям помогают в этом император и мандарины. Поэтому-то китайский народ и живет в такой нужде, что ему приходится работать и на мандаринов, и на императора, и, самое главное, на белых людей, которым нужно много-много денег, и ему не остается ничего для себя самого.
Значит, против белых людей надо бороться? Значит, они – поработители, как говорил дядя каллиграф? Но как же бороться, когда они познали сущность вещей, разгадали самое «куа», над которым напрасно ломали себе голову и мудрейший Фу Хи, и премудрый Кон Фу-тзе, и тысяча четыреста пятьдесят истолкователей, и дядя каллиграф? Раз у них машины, чтобы все делать, и машины, чтобы убивать, – как же с ними бороться?
И дядя Чао Лин говорил: покамест нельзя. Надо у них учиться. Китайский народ – многочисленнее всех других. Если б он знал все то, что знают белые люди, он был бы самым могущественным народом в мире и не должен был бы работать на белых людей.
От этих разговоров у маленького П'ана кружилась голова и гудело в висках. По ночам ему снились громадные железные города, чудовищные, гигантские машины с зияющими железными ртами, из ртов машин потоком вылетали готовые платья, шляпы, зонтики, экипажи, дома, улицы, кварталы… И пробуждаясь, П'ан мечтал: подрастет, проберется туда, – пешком, конечно, нельзя, ну, скажем, на пароходе, – там подсмотрит, выследит и похитит тайну белых людей, вернется с ней обратно в Китай, повсюду построит громадные машины, а у машин (дядя Чао Лин говорил, что и для машин нужны рабочие) поставит белых людей, тех, что не любят работать, и заставит их работать день и ночь напролет, чтобы отдыхали загнанные, замученные, исхудалые, изголодавшиеся китайцы.
Иногда П'ан с Чао Лином выезжали вместе за город, развозить цветные ящики в пригородные поселки, и тогда Чао Лин, смеясь, давал в руки П'ану руль и позволял руководить повозкой. Оказалось, – это просто до странности. Под слабой детской рукой повозка послушно катилась, повертывала, ускоряла и замедляла ход, словно не замечала, что руководил ею не Чао Лин, а маленький мальчик П'ан. Называлась повозка А Вто Мо-биль.
Позже оказалось, что это не имя, а фамилия. Имена были другие. Разъезжая по городу, дядя Чао Лин учил его по внешним признакам узнавать имя каждой повозки. Имена были странные, запоминались с трудом: Бра-Зье, На-Нар, Дай-Млер, На-Пьер, Ре-Но.
Однажды по дороге встретился им черный лакированный экипаж, стройный и пышный, как волшебный паланкин, с занавесками на окнах и мягкими серо-бархатными подушками. Назывался еще чуднее: Мер Се-дес. Дядя Чао Лин проводил его влюбленными глазами:
– Вот на такой машине хоть весь свет объезжай!
П'ан заинтересовался:
– Дядя, а в Европу на такой доедешь?
– И в Европу доедешь.
П'ан оглянулся в восторге, но экипажа уже не было. Умчался вдаль.
Питался в это время П'ан главным образом бананами дяди Чао Лина, но иной раз случалось уже заработать несколько тунзеров. Валандаясь по улице, того и гляди подвернешься под руку какому-нибудь дяде – и дело в шляпе: сбегать туда-то с запиской и мигом вернуться с ответом. Были у него крепкие и на редкость быстрые ноги (по-видимому, унаследовал их от отца, который слыл первым бегуном). Пробежишь рысью два-три квартала и обратно. Заработок готов.
Так и в этот день. Какой-то толстый кондитер послал сбегать с письмами к компаньону. За ответ – два тунзера и пирожное вдобавок. Помчался галопом.
Было это далеко. За городом красивый чистый проспект – зелень, а среди зелени, как игрушечные кубики – белые особняки. Такого не видел никогда. Шел медленно, забыв о спешности поручения, мечтательно оглядываясь по сторонам. Вдруг – обомлел. У закрытой калитки черный, блестящий, как чудный паланкин, стоит, слегка похрапывая, он – волшебный Мер Се-дес. Не могло быть сомнения, узнал его сразу. Стоит один, тихонько фыркая в песок. Даже шофер – и тот куда-то ушел. Стоит лишь вскочить на сидение, повернуть послушное колесо и – поминай, как звали. Направо, налево – ветвистые линии дорог, как таинственное «куа» на священной скорлупе черепашьей. Впереди, за тридевять земель, – гигантский железный город Е Вро-па.
От волнения даже уронил записку. Оглянулся кругом – ни души. В ушах назойливо звенел голос дяди Чао Лина:
«На такой машине хоть весь свет объезжай».
Колебался. А в голове – словно пчелиный рой.
Нет, не устоять. Изогнувшейся кошкой вскочил на сидение. Лихорадочными руками включил мотор. Автомобиль плавно покатился. Надбавил скорость. По бокам промчались в бешеной пляске особняки, деревья, развернутая со свистом лента решеток. Впереди – в бесконечность летит длинная межа дороги. Люди опоясали дорогой земной шар, как треснувший кувшин проволокой. Прощай, Нанкин, пинки, ушибы, недоглоданные кости, злой каллиграф, Янцынцзян со священной книгой «И-кинг». Дядя Чао Лин, прощай!
Вдруг обмер. На плече ясно почувствовал чью-то тяжелую руку. Оглянулся – и оробел. Изнутри кареты, из-за отодвинутого стекла, лез белый душистый человек со свирепым лицом, силясь перепрыгнуть на переднее сиденье. Стальная рука схватила П'ана за шиворот. Автомобиль мчался карьером, мягко подпрыгивая на выбоинах. Перебравшись на переднее сиденье, белый господин вырвал из рук у П'ана руль и стал тормозить машину.
П'ан сначала просто испугался и от внезапного испуга выпустил из рук колесо. Но постепенно стал соображать. Белый господин, по-видимому, все время сидел внутри, за занавесками, быть может дожидаясь шофера. Как это П'ану не пришло в голову посмотреть через окошко внутрь? Теперь все пропало. Убьют наверняка. Одно спасение – улизнуть из рук этого типа и нырнуть в заросли.
Автомобиль остановился. П'ан шарахнулся из всех сил и хотел ускользнуть, но белый крепко схватил его за шиворот, выкрикивая что-то на непонятном языке: должно быть, ругался. П'ан понял только слово «вор», которое белый от времени до времени повторял по-китайски. Крепко держа П'ана левой рукой, он правой повернул автомобиль. Покатили обратно. П'ан попробовал было укусить державшую его руку, но в ответ получил здоровый удар в подбородок, от которого у него зазвенело в висках.
Ехали молча. У злополучной калитки белый остановил автомобиль и громко позвал кого-то. Из особняка выбежали люди и окружили машину. Белый все выкрикивал непонятные слова. Отчаянно отбивавшегося П'ана схватили и потащили, не скупясь на подзатыльники. Притащив к крыльцу, втолкнули втемную каморку под лестницей и ушли, заперев дверь на замок.
П'ан сосредоточенно потирал ушибленный подбородок. Попробовал дверь – крепка, не убежишь. Нечего и пробовать. Крышка!
Через час пришли, выволокли из каморки и понесли наверх. В большом великолепном зале, где пол блестел, как лакированная крышка, сидел белый господин из автомобиля, еще несколько белых и один толстопузый китаец, мандарин или купец, в богато расшитом шелковом халате.
Китаец сразу приступил к допросу по-китайски:
– Зачем крал автомобиль? Кто тебя подослал? Назовешь сообщников – не сделаю ничего. Не скажешь – так отколотят, что всю подноготную выболтаешь.
Молчал. И как же рассказать такому толстопузому про железный город, про скорлупу черепахи, про сокровенную тайну белых людей?
Позвали прислугу. Пришли два китайца с толстыми бамбуковыми тростями. Растянули на столе. Бамбуком стали колотить по голым пяткам. Взвыл.
– Назови сообщников!
Толстопузый, как лягушка, прыгал вокруг и квакал:
– Не назовешь – не так еще поколотят.
Колотили долго, с передышками. Не кричал, только взвизгивал. Китайцы – и те уморились. Не добились ничего. Толстопузый, разводя руками, затараторил по-иностранному с белым господином. Китайцы взяли П'ана под мышки и понесли обратно в каморку. По дороге ласково погладили по лицу. Спросили, очень ли больно? И добавили, как бы оправдываясь:
– Барин велит бить – ничего не поделаешь.
Вечером украдкой сунули в каморку миску с рисом и порядочный кусок пирога.
– На… не плачь. Поешь.
Съел жадно, облизывая пальцы. Задумался. Вот опять били. И завтра, наверное, будут бить. Белые – понятно, враги. А этот, толстопузый? По платью видно – богач. Тоже с ними. Танцует перед ними на задних лапках. Значит, и он враг. Правильно говорил дядя Чао Лин. Не только белые – и свои. Император, мандарины, богачи – все сговорились заодно. Давят. Жить не дают. Все на них жалуются. Вот у белых людей машины, чтобы убивать. Когда вырастет большой, вернется на такой машине – этих надо будет истребить в первую очередь.
Уснул со сжатыми кулаками.
Утром потащили снова наверх. Упирался – не помогло. В зале уже торчал толстопузый. На этот раз не грозился. Притворно-дружелюбно скаля зубы, стал расспрашивать:
– Где отец?
– Нет отца, умер.
– А мать?
– Тоже нет.
– А родственники есть?
– Нет.
– У кого живешь?
– Ни у кого.
Передал по-иностранному белому господину… Долго советовались, покачивая головами. П'ан подозрительно оглядывался по сторонам: не несут ли бамбуковой трости. Не принесли. Наговорившись с белым, толстопузый заговорил по-китайски:
– Ты – вор, и тебе бы, как полагается ворам, – на шею «канг»[43]. Но белый господин – милосердный господин. Белый господин жалеет сирот. Много бездомных китайских сирот он устроил в богоугодные заведения. Поэтому он помиловал тебя и решил больше не наказывать, а поместить в сиротский приют христианских миссионеров, чтобы под их руководством ты познакомился с истинной верой и научился почитать великого христианского бога, который говорил, что кража – большой грех. Иди и поцелуй руку твоему благодетелю.
Окончив эту торжественную речь, толстопузый потащил П'ана за шиворот к руке благодетеля, но мальчик так враждебно оскалился, что белый господин, вспомнив, по-видимому, вчерашний укус, торопливо отдернул руку.
Потом П'ана повели обратно через зал и посадили в тот же злополучный автомобиль; вместе с ним влез толстопузый китаец и другой белый господин, и автомобиль покатился в неизвестном направлении.
В белом каменном доме, куда поволокли из автомобиля упирающегося П'ана, суетилось много белых людей в длинных, странных халатах. В большом зале на стене П'ан заметил большое плоское дерево о трех концах, и на дереве прибитый за руки висел маленький голый человек со склоненной набок головой. Должно быть, так у белых людей наказывают воров. Толстопузый говорил: белый бог запрещает красть. Вот сейчас и его так: зачем крал автомобиль?
Большие окна выходили в сад, а в саду П'ан увидел таких же белых людей в длинных халатах.
Толстопузый и господин, привезший П'ана, беседовали у окна с длинным господином в халате. От белых стен, от страшного человечка, прибитого к дереву, П'ану вдруг стало жутко. Господа, занятые разговором, обернулись к нему спиной. Шагах в пяти чернела спасительная дверь. Сосчитав до трех, П'ан кинулся к ней одним прыжком. Дверь в этот момент открылась, и он шлепнулся прямо в объятия входившему длиннополому белому человеку. Человек подхватил его на руки и понес, хотя он отчаянно отбивался, в глубь белых прохладных коридоров.
И тут П'ану стало ясно, что все пропало, что его запирают в белый прохладный погреб, что не увидит уж он никогда дребезжащих колясок, длинных стеклянных вагонов, пестрых, цветных ящиков дяди Чао Лина, сказочных черных паланкинов на бесшумных одутловатых колесах, и он расплакался громко, по-детски, навзрыд, и плач его долго передразнивали длинные белые коридоры.
Было тогда П'ану десять лет.
* * *
К вечеру оказалось – не так уж страшно. Был тут не один. В длинном зале с койками в два ряда – десятков семь мальчуганов. По крайней мере будет с кем поговорить.
Купали. Мыли. Облачили в длинную рубашку до пят. Вечером, прежде чем лечь, выстроили всех у коек на колени, и все хором протараторили какой-то напев. На стене тот же скрученный голый человечек, прибитый к трехконечному дереву, пугал гримасой болезненно искривленных губ.
Расспросил соседа по койке обо всем обстоятельно. Очень ли бьют? Сказал: не очень. Что делают? Учат иностранному языку и еще многим другим вещам. Пожаловался на еду: сладкое дают только по воскресеньям. В общем – скучно.
Вошел «отец» в длинной рясе. Сосед тотчас же нырнул в подушку, притворился, что спит, да так ловко притворился, что когда длиннополый, сделав осмотр, ушел, – храпел уже в самом деле. Пришлось с остальными вопросами подождать до утра.
Вытянулся в первый раз в жизни на прохладной настоящей кровати. Показалось неудобно. Подушка как-то не шла к голове. Откинул ее набок. Зато одеяло понравилось – тепло. Вытянулся поудобнее, задумался.
Что же, вовсе не страшно. Если малый не врет, кажется, здесь просто школа. Учат иностранному языку и другим вещам. Поучиться интересно. Только зачем это белым людям пришло в голову учить китайских мальчиков? Скорее всего – подвох. Надо будет раскусить. Самое главное – выучиться иностранному языку. Тогда можно будет послушать, что говорят между собой белые люди. Авось, проболтаются. Надо быть начеку, смотреть в оба. Разузнать, что удастся.
Уснул, свернувшись в комок, как еж, – пленник во вражеском лагере.
Потом дни и недели. Много странных вещей и чудесных рассказов. Оказалось, человек, прибитый к дереву, вовсе не вор, а самый что ни на есть настоящий бог. Кругленький отец Франциск говорил, что он нарочно обернулся человеком, чтобы пострадать за всех, даже за него, за маленького П'ана. Говорят, его тоже колотили изрядно. Не верилось. С какой стати белому человеку, будь он даже бог, страдать за китайцев? Отец Франциск рассказывал про него много удивительных вещей. Например, когда его колотили и закатили ему одну пощечину, он не отбивался, а подставил другую щеку. На, дескать, бей, сколько влезет. Словно клоун в балагане на ярмарке. Отец Франциск говорил, что смирение – великая добродетель. Но при чем тут смирение, когда бьют? Не будешь защищаться – забьют насмерть. Вот и этого убили. Просто чудак.