Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Я жгу Париж

ModernLib.Net / Классическая проза / Ясенский Бруно / Я жгу Париж - Чтение (стр. 12)
Автор: Ясенский Бруно
Жанр: Классическая проза

 

 


После бурного разговора между дядей и племянником дело дошло до окончательного разрыва.

С тех пор мистер Давид Лингслей не хотел больше слышать о неблагодарном племяннике, которого и след простыл.

Вплоть до одного весеннего дня. К этому времени из-за увольнения нескольких главарей на четырнадцати фабриках мистера Давида Лингслея вспыхнула забастовка. По приказу мистера Давида управление объявило заводы закрытыми, рассчитав всех рабочих. Уволенные рабочие попытались овладеть фабриками силой. Управление вызвало воинские части. Силой вытесненная из заводских строений толпа организовалась в шествие и боковыми улицами со всех сторон хлынула к дворцу мистера Давида Лингслея. Зазвенели стекла.

Выведенный из себя мистер Давид позвонил в полицию за подкреплением. Полицейский комиссар, состоявший у него на жалованье, услужливо спросил по телефону, желает ли он, чтобы полиция пустила в ход оружие. Мистер Давид лаконически брякнул:

– Считаю, что пора покончить с этой смутой. Ваши слезоточивые бомбы не производят никакого впечатления. Толпа привыкла к холостым патронам и не обращает на них ни малейшего внимания. Два настоящих залпа рассеют демонстрантов и отобьют у них охоту на будущее время. Впрочем, это уже ваше дело.

Комиссар не обманул питаемого к нему доверия. Мистер Давид имел возможность видеть лично из-за занавески, как из боковой улицы вдруг показался отряд полиции, как грянул залп, и толпа в смятении обратилась в бегство. Через пять минут площадь опустела, если не считать нескольких человек, оставшихся неподвижно лежать на асфальте.

Минуту спустя в кабинет мистера Давида лично явился полицейский комиссар. Видимо смущенный, он мял безукоризненно белые перчатки. Мистер Давид сначала не мог понять причины его визита.

– Ваш племянник… – бормотал комиссар. – В первом ряду… Нельзя было предвидеть…

– Убит? – сухо спросил мистер Давид.

– Да… – выкашлял несколько ободренный его тоном комиссар. – Прикажете перенести его сюда?

– Нет, что вы! – удивился мистер Давид. – Хотя, впрочем… вы правы… Прикажите перенести убитого в его комнату, в левом флигеле.

Поздно вечером, в первый раз за весь год, мистер Давид появился на пороге комнаты племянника. Племянник лежал на тахте, закинув голову, и из уголков рта двумя тоненькими струйками стекала кровь на дорогой ковер.

Мистер Давид Лингслей видел с этих пор много лиц, живых и мертвых, но это одно, неестественно увеличенное, осталось навсегда висеть на завешанной всякой мишурой стене его памяти.

Он способен был понять все: рабочие волнуются, идут грудью навстречу залпам полиции. Не видел в этом никакого геройства. Просто нищие завидуют богатым. Какое уж тут геройство? Увеличить заработки – и вернутся послушно на работу. Не ненавидел их даже – просто презирал.

Но здесь обрывались все логические предпосылки. Племянник мистера Давида Лингслея, будущий наследник тридцати фабрик, ведущий на разграбление предназначенных для него в будущем богатств оборванную, хищную толпу…

Это не могло никак уместиться в голове мистера Давида, и его мысль, привыкшая вращаться во всех социальных широтax, как в своем личном кабинете, ударялась об это лбом, как о неопределенную стену.

Опять широким потоком полились цифры, но не смыли, не стерли никогда бледного лица с прядями светлых волос и двумя струйками крови в страдальческих уголках губ. Племянник Арчи, похороненный на кладбище в родовом склепе Лингслеев, явно издевался над дорогими мраморными плитами, продолжая свою прерванную работу. Из толпы осажденных демонстрантов, из телеграммы о новой забастовке, из столбца утренней газеты, извещающей о революции в Китае, – отовсюду глядело на мистера Давида Лингслея бледное лицо с шапкою светлых волос, бодрствующее, вездесущее, неуничтожимое.

Неоднократно, когда мистеру Давиду приходилось пробегать глазами доклад о преувеличенных требованиях рабочих, когда нетерпеливая рука тянулась к телефонной трубке, чтоб проворчать в нее лозунг локаута, – из трубки, как улитка из раковины, вдруг выползало навстречу лицо племянника Арчи, и мистер Давид откладывал трубку, брал опять доклад в руки, шел на уступки.

Бессознательно – где-то глубоко, под устоями «принципов» и «мнений», в маленьком блиндированном сейфе души – племянник Арчи остался навсегда символом бескорыстного идеализма; и беззастенчивый мошенник и грабитель, мистер Давид Лингслей, когда ему изредка случалось сделать какой-либо действительно бескорыстный жест, тайком от самого себя, как еврей – мезузе, касался пальцами дверцы этого сейфа, словно с невольной гордостью ища в нем одобрения.

Так и сегодня, когда седобородый равви Элеазар и плотный господин в американских очках предлагали ему сделку, в безнравственности которой у него не было ни малейших сомнений, мистер Давид Лингслей, готовый было уже на нее пойти, инстинктивно протянул руку в этот потаенный уголок и, неожиданно для самого себя, с катоновской непреклонностью ответил отказом.

И теперь, когда вылущенный из одежды, голый сорокалетний мужчина перед лицом обступающего его небытия судорожным криком рук искал вокруг себя чего-то, к чему можно было бы прилепиться, на чем запечатлеться, закрепить себя навсегда, наперекор очевидности смерти и процессу разложения, руки его наткнулись в пустоте на бледное лицо в шапке светлых волос, и сорокалетний человек вздрогнул, будто коснулся электрического провода.

Да. Племянник Арчи знал этот секрет. Придавленный тяжелыми дорогими плитами склепа Лингелеев в Нью-Йорке, он жил усиленной, неискоренимой жизнью; и на каждом квадратном километре мира, лишь только соберется несколько сот ободранных, гонимых людей, сплоченных общей волей нового лада, он вылетал опять горячей, жизненосной искрой.

И дядя в первый раз в жизни познал всю тяжесть и убожество своего нечеловеческого одиночества и понял, почему не захотел перенять его, вместе с тридцатью фабриками, его легкомысленный, безрассудный племянник.

«Все останется по-прежнему, только меня не будет… – пытался вообразить себе мистер Давид Лингслей. – И зеркало, и комод, и кровать – все, как сейчас. Пройдет эпидемия. Продезинфицируют. Вот и все. На кровати будут спать другие люди, мужчины и женщины, кто знает, может быть, даже знакомые. Все будет отражаться в зеркале. Только я исчезну бесследно. Забавно! А может быть, однако, после смерти от человека что-нибудь остается? Надо бы по крайней мере запомнить хорошенько, как я выглядел».

Мистер Давид Лингслей зажег люстру и посмотрел в зеркало. Но, посмотрев, испугался. Из зеркала смотрел на него сорокалетний мужчина в расстегнутом на голой груди халате, с согнутыми, касающимися подбородка коленями, с взлохмаченными седоватыми волосами и прыгающей челюстью.

– Это не я, это ведь не я, – обомлев, залепетал мистер Давид, ибо никак не мог узнать свои величавые черты в бледном, дряблом лице сорокалетнего мужчины.

Сорокалетний человек с обвисшей, трясущейся челюстью выпрямился во весь рост и заполнил собой зеркало.

Мистер Давид Лингслей вдруг почувствовал, что почва ускользает из-под его ног, что он расплывается, как призрак. В последнем рефлексе самозащиты он схватил стоявшую под рукой банку с сулемой и изо всех сил запустил ею в зеркало…

* * *

Когда на следующее утро новый бой ввел в гостиную мистера Лингслея ребе Элеазара бен Цви и плотного господина в американских очках, оба они долгое время ожидали в молчании.

Через двадцать минут на пороге гостиной появился мистер Давид Лингслей. Он был немного бледнее обычного и еще жестче. Смотря куда-то в окно, он сказал матовым голосом:

– Я обдумал за ночь ваше предложение и пришел к заключению, что вчера рассуждал неправильно. В самом деле, почему заранее предрешать, что кто-то должен обязательно заразиться? Будем надеяться, что при тщательном медицинском осмотре и карантине мы оставим чуму в Париже. Сегодня же я пошлю моему секретарю в Нью-Йорк соответствующую шифрованную радиограмму. Полагаю, что не надо дольше дело откладывать и что было бы лучше всего, если бы мы тронулись в путь сегодня же вечером.

Равви Элеазар бен Цви и господин в очках в молчании склонили головы.

* * *

Холодный восточный ветер руками ловкого парикмахера завивал поэтическую шевелюру взволнованного ночного моря.

Пароход «Мавритания» шел на всех парах с потушенными огнями. Последние очертания берегов уже давно растворились в тумане. Толпа пассажиров, теснившихся первые часы после отплытия на палубах, медленно расползалась по ящикам классов и кают, зарываясь в мягкие перины сна. В громадном корпусе парохода, точно прицепившиеся к нему два больших светляка, блестели два иллюминатора в ряде окон кают первого класса.

На мягком, пушистом диване одной из кают, свернувшись в клубок, спит старый шамес, и губы сквозь сон повторяют слова недоконченной молитвы.

У стола, в старом полосатом талесе, словно седобородый Нептун в полосатом купальном халате, сидит равви Элеазар бен Цви. Размеренно, в такт колыханию парохода, покачивается тощее туловище ребе Элеазара, а губы его шепчут благодарственную молитву:

– … Я господь бог твой, который вывел тебя из земли Египетской, из дома рабства…

Медленно слипаются бессонные очи ребе Элеазара, и медленно, в такт молитве, качается в сторону мизрах[58] громадный брюхатый корпус парохода.

В угловой, западной каюте, вытянувшись на постели, с папиросой во рту лежит мистер Давид Лингслей, устремив взгляд на дрожащую на потолке тень лампы; переворачивается с боку на бок, закуривает от окурка уже десятую папиросу. Как гамак, колышется комната, маня сон, а сон убегает, точно шарик по покатому полу каюты. Каждое колыхание пола – это миля прочь от Европы, от Парижа, от чумы, от смерти, это миля вглубь, в теплый, косматый, пушистый луг жизни.

На ночном столике тикают безучастные часы: шесть часов с момента отплытия из Европы.

* * *

На следующий день к вечеру раскаленный утюг солнца начисто разгладил смятые складки волн. Пароход широким полукругом поворачивал на запад, как волшебная игла на кружащейся слева направо гигантской граммофонной пластинке океана.

Все палубы чернели пассажирами.

Наверху несколько сот джентльменов в клетчатых кепи, укутавшись в пледы, пятнали безукоризненную синь безоблачного воздуха клубами сигарного дыма. Джентльмены порезвее развлекались: кто гольфом, кто теннисом, кто просто бриджем. Мягкостопые, гуттаперчевые стюарды[59] с подносами в руках благоговейно балансировали между шезлонгами, как канатобежцы по незримым, протянутым над пропастью проволокам, опасаясь уронить не только каплю драгоценной влаги из стакана, но даже малейшее слово или нечаянный вздох.

На палубе первого класса толстые, отъевшиеся господа, перебирая в пальцах коммерческие четки брелоков, любовались морем, полулежа в удобных шезлонгах. Несколько находчивых молодых людей из двух случайных труб, барабана и кухонной посуды составили импровизированный джаз-банд, и под мяукающие звуки модной музыки молодежь развлекалась танцами.

На палубе третьего класса менее влиятельные пассажиры, усевшись на объемистых чемоданах, ловили падающие сверху осколки звуков, открывая от удивления рты, как рыбы, ловящие брошенные им крошки хлеба.

Вдруг в кучке танцующих поднялась невероятная суматоха. Как от внезапного дуновения ветра, палуба опустела; испуганные танцоры отхлынули широким кругом.

В середине круга, на полу, извивался в внезапных судорогах молодой человек в пенсне. По-видимому, падая, он разбил одно стеклышко пенсне, и испуганный близорукий глаз, лишенный прикрытия, растерянно всматривался теперь в убегающих. Молодой человек, словно выброшенная на песок рыба, неуклюже бился короткими плавниками рук.

Неизвестно откуда, из-за угла, появились два человека в белых халатах, с носилками, и, бросив на них трепещущего, как карп, юношу, исчезли за выступом. Второе стеклышко пенсне упало и беспомощно покатилось по палубе.

В одно мгновение на палубе началось сильное смятение. Плотные господа, напирая друг на друга и теряя брелоки, столпились у лестницы, ведущей к каютам. Добрую минуту слышен был только гул голосов и шум захлопываемых дверей. Через пять минут на палубе не осталось ни души.

Тогда с одного из кресел, незаметных в тени кубрика, поднялся седоватый господин в клетчатом спортивном костюме. Медленным спокойным шагом он прошелся по палубе и облокотился о перила.

Седоватый господин закурил папиросу.

Внизу, у бортов, трепетали волны.

* * *

На следующее утро подул ветер, и подхлестываемое им море заколыхалось тревожно.

На палубе первого класса было пусто, и, как лакеи после бала, сновали по ней лишь упругие, бессонные стюарды.

Около десяти часов утра на палубе показался седоватый господин в клетчатом спортивном костюме.

Он шел неуверенно, пошатываясь не в такт качке парохода. Пройдя несколько шагов, он наткнулся на удобное кресло у борта и грузно опустился в него. Усевшись, седоватый господин вынул из кармана зеркальце в роскошном кожаном футляре и внимательно осмотрел свой язык.

Без определенного выражения на лице он спрятал зеркальце и осторожно оглядел палубу. Палуба была пуста. Убедившись, что никто его не видит, господин в спортивном костюме произвел руками несколько странных движений, как будто делая шведскую гимнастику. Потом, не переставая оглядываться, он быстро пощупал у себя под мышками, как человек в неудачно сшитом костюме.

На палубе появился стюард. Седоватый господин поспешно вынул из кармана книгу и погрузился в чтение. Из его угла развертывался вид на палубу третьего класса, где сбитые в кучу пассажиры, расположившись на своих чемоданах, развертывали провиант и усердно принимались за завтрак.

На палубе, где сидел седоватый господин, стюарды расставляли по местам кресла.

Седоватый господин быстро перелистывал книгу.

Перевалило уже за полдень, когда с нижней палубы до его ушей вдруг донесся говор и шум. Шум был такой внятный, что седоватый господин оторвался от книги и, перегнувшись, посмотрел через перила. Нижняя палуба кишела теперь разворошенным муравейником. В черной гуще людей можно было заметить суетившуюся пару белых халатов. Заслонив, от солнца глаза ладонью, седоватый господин увидел в другом углу нижней палубы два других белых халата. Третья пара белых халатов, неся тяжесть, сходила по лестнице, ведущей к каютам. Внизу стояли стон и вопль.

Седоватый господин погрузился опять в чтение книги. По-видимому, однако, шум рассеял его внимание, так как, минуту спустя, он отложил книгу и, вытянувшись в небрежной позе, закрыл глаза. Долгое время он оставался в этом положении, и могло показаться, что он уснул.

Через некоторое время он вынул из кармана стило и, вырвав из записной книжки листок, написал на нем несколько слов. Потом, поднявшись с кресла, он твердым шагом направился к лестнице, ведущей вниз.

Очутившись в кабинете радиотелеграфа, седоватый господин попросил дежурного телеграфиста переслать в Нью-Йорк срочную коротенькую шифрованную депешу. Телеграфист поклонился почтительно. Застучал аппарат.

Выходя через минуту из радиотелеграфной кабинки, седоватый господин наткнулся в дверях на пожилого плотного господина в американских очках.

– Ах, это вы, господин Лингслей! – обрадовался господин в очках. – Я ищу вас по всей палубе. Через три часа мы будем у цели. Все ли в порядке?

– В полном, – ответил мистер Давид Лингслей. – Я вам показывал ведь телеграмму. Все приготовлено. Для большей уверенности я послал только что моему секретарю еще одну телеграмму.

– Превосходно, – сказал господин в очках.

Мистер Давид Лингслей посмотрел на часы.

– Часа через два мы будем уже на линии броненосцев, охраняющих побережье. Будьте любезны проверить, чтобы все было сделано согласно моим инструкциям. Вы не забыли поднять египетский флаг?

– Все готово согласно вашим указаниям.

– Не исключена возможность, что если на палубе одного из броненосцев находится случайно какой-нибудь непосвященный адмирал, они будут принуждены нас обстреливать. Понятно, холостыми снарядами. Будьте добры предупредить об этом пассажиров, во избежание ненужной паники. Чтобы никто не смел в переполохе спускать спасательные лодки! Командующие сектором, уведомленные обо всем, дадут по нас, в крайнем случае, для виду несколько холостых выстрелов. Ехать мы будем с потушенными огнями. Через пять минут будем уже по ту сторону линии.

– Не предвидится ли возможность какого-либо осложнения? – беспокойно спросил господин в очках.

– Ни в коем случае. Вы видали телеграмму. Все готово до малейших подробностей. Мое присутствие на борту, я полагаю, лучшая тому гарантия. Не думаете же вы, надеюсь, чтобы я сам пошел на риск?

– Конечно. Я спросил просто так, для спокойствия. Вы послали еще одну телеграмму?

– Да, через минуту должен быть ответ.

В эту минуту на палубе появился посыльный.

– Телеграмма мистеру Давиду Лингслею.

Мистер Давид пробежал листок.

– Секретарь телеграфирует, что все предусмотрено, – сказал он, комкая листок в пальцах. – Будьте добры предупредить пассажиров, как я уже говорил, и отдайте последние распоряжения. В момент приезда встретимся на палубе.

Мистер Давид Лингслей медленным шагом поднялся по лестнице на борт.

Смеркалось быстро. В полумраке мистер Давид наткнулся на две белые фигуры, выносившие какую-то тяжесть на носилках. Он торопливо уступил им дорогу, прислонясь к трубе. В темноте щелкнула зажигалка. Поднеся к ней бумажку с полученной телеграммой, мистер Давид медленно зажег ею папиросу. Пламя зажженной бумажки осветило на мгновение лицо – бледное, суровое, почти каменное. Огонь потух. Лицо растворилось во мраке.

* * *

В одиннадцать часов на горизонте показались огни первых броненосцев. На борту началось сильное оживление. В темноте тут и там забегали человеческие тени, раздались отголоски приказов. «Мавритания» с потушенными огнями шла на всех парах.

Огни на горизонте приближались с каждой минутой; в темноте можно уже было различить простым глазом черные очертания плавающих зданий. С башни одного из них, как из пульверизатора, брызнул прожектор. Он нервно ощупал море и задержался на корпусе «Мавритании», ослепляя потоком света всех на борту.

В то же мгновение другой прожектор осветил борт с северной стороны. В глухой ночной тишине заунывно, протяжно завизжала сирена, и визг ее, одна за другой, подхватили ее более отдаленные сестры. Напряжение на палубе достигло высшей степени.

От броненосца, стоявшего напротив, со свистом отделился столб огня и снаряд дугой прореял над «Мавританией».

– Стреляют холостыми снарядами, – хихикнул господин в американских очках окружающей его группе плотных джентльменов.

– Не может ли по ошибке между холостых затесаться случайно один настоящий? – беспокойным шепотом спросил господин с черной остренькой бородкой.

– Ни в коем случае, – снисходительно улыбнулся господин в очках. – Где дело идет о мистере Давиде Лингслее, там не может быть ошибки.

«Мавритания» неслась вперед полным ходом. Теперь уж, одновременно с трех сторон, брызнули вверх три столба огня, и грохот выстрелов встряхнул свисающий, как парус, воздух. Где-то у юта раздался крик, потом грохот рушащихся обломков. На борту почувствовалось замешательство. Орудия палили непрерывно. Из середины палубы «Мавритании» вылетел черный столб дыма, подпирая рушащееся небо.

В ту же минуту на освещенной снопами прожекторов палубе «Мавритании» появился старый шамес в развевающемся, расстегнутом халате и побежал с криком, размахивая руками.

– Убит. Ребе Элеазар убит! – ревел обезумевший шамес.

– Мистер Давид Лингслей! Где мистер Давид Лингслей? – кричал господин в американских очках, хватая за грудь всех встречных джентльменов и заглядывая им в лицо.

Взрыв досок и дыма отбросил его на перила.

Господин в американских очках попробовал встать, но какая-то невидимая громадная гиря придавила его к земле. Наклонился над ним старый взлохмаченный шамес. Господин в очках хотел что-то сказать. Из горла его вылетел глухой хрип. Шамес наклонился ниже.

– Телеграмму… Послал сегодня в Нью-Йорк новую телеграмму… – прохрипел господин в американских очках.

Снаряды падали непрерывно. Размозженный ют «Мавритании» с молниеносной быстротой погружался в воду. Над волнами возвышался лишь бак с высоко водруженным килем.

На баке, торчащем высоко в небо, перекинутый через перила висел мистер Давид Лингслей. Из его руки, оторванной вместе с частью туловища, обильной струей хлестала на палубу кровь.

Мистер Давид Лингслей не ощущал боли. Он чувствовал, как медленно погружался куда-то вниз, но это не была вода, это был скорее мягкий плавный лифт, медленно опускающий его вдоль мелькающих этажей сознания. Мимо него в обратную сторону поднимались другие стеклянные лифты, полные знакомых, полустершихся в памяти лиц. На первом плане он увидел неестественно увеличенное лицо племянника Арчи с добрыми карими глазами, с прядями светлых шелковистых волос на умном широком лбу: племянник Арчи улыбался. Мистер Давид Лингслей попытался отразить эту улыбку странно неподвижными уголками губ. Он с гордостью сознавал, что минуту тому назад выполнил какое-то крайне важное дело, на которое у него всю жизнь не хватало времени и которым племянник Арчи должен был бы быть очень доволен, но никак не мог вспомнить, какое именно. Потом освещенные этажи стали все реже и реже в черном непроницаемом колодце.

Плавный, качающийся лифт мягко скинул его в смерть.

X

В холодном зале заседаний института над громадным столом, покрытым зеленым сукном и усыпанным кипами бумаг, в высоком председательском кресле сидел П'ан Тцян-куэй в серых кожаных перчатках и в плотно обмотанном вокруг шеи шарфе (дабы возможно меньшая поверхность кожи непосредственно соприкасалась с поверхностью зачумленного воздуха).

На двух концах стола две машинистки одновременно выстукивали текст двух диктуемых им циркуляров. Настольный телефон, то и дело прерывающий работу острым причитанием звонка, выбрасывал из черного дула трубки рапорты из разных пунктов сеттльмента.

Донесения в общем были неутешительны. Несмотря на исключительные меры, чума распространялась на территории нового сеттльмента медленно, но непрерывно. П'ан Тцян-куэй решил свести с ней счеты по-азиатски.

На второй день существования сеттльмента на стенах домов появился леденящий кровь декрет. Декрет извещал, что так как господствующая ныне форма чумы оказалась на практике неизлечимой и зараженные ею лица, жизнь которых поддерживается искусственно, становятся лишь дальнейшими распространителями заразы, в будущем каждый зараженный будет немедленно расстрелян. Здоровые жители обязаны тотчас же доносить о каждом случае заболевания. Виновные в укрывательстве зараженных подлежат немедленному расстрелу наравне с зараженными.

Сухие телефонные рапорты доносили каждую минуту о новых расстрелах. Чума приняла вызов. На зеленом сукне стола, где вместо карт падали с шелестом подписываемые на лету листки приказов, разыгрывалась азартная партия. Из глубины высокого кресла П'ан Тцян-куэй клал на подаваемые ему очередные декреты зигзаг своей фамилии, будто бросал на стол новый козырь. Партнерша отвечала откуда-то издалека в рупор телефонной трубки цифрой новых расстрелов.

Продиктовав очередные циркуляры, П'ан Тцян-куэй жестом отправил обеих машинисток и остался один в темнеющем зале. Напряженный в неравной бессонной борьбе мозг требовал отдыха. Звонок телефона выкашлял новую цифру расстрелов. П'ан Тцян-куэй со злобой снял трубку и положил на стол. Бессильный рот трубки шипел тихо в пустоту.

П'ан Тцян-куэю вдруг захотелось воздуха. Вот уже три дня он не покидал зала, прикованный к креслу. Нахлобучив шляпу, он запер зал на замок и по широким каменным ступеням быстро сбежал на улицу мимо вытянувшихся в струнку часовых.

На улицах было пусто. По узким тротуарам шмыгали кое-где одинокие желтые прохожие.

Знакомыми улицами добрел П'ан Тцян-куэй до Люксембургского сада, превращенного в государственный крематорий. Откуда-то из глубины его приветствовал глухой треск залпа. П'ан Тцян-куэй поморщился и ускорил шаг.

Странным рикошетом впечатлений ему вдруг пришел на ум профессор, вызвав на его губах редкую улыбку.

В ночь переворота, в силу особого приказа, профессор был арестован и интернирован в одном из особняков Латинского квартала, где он жил до сих пор в строжайшей изоляции.

В особняке была оборудована лаборатория, где под личным руководством профессора двадцать четыре часа в сутки китайские студенты-бактериологи корпели над изобретением спасительной сыворотки, способной побороть смертоносный микроб.

Надо признать, что профессор был верен своему слову, работая круглые сутки до изнеможения. В азартной тяжбе с непобедимой болезнью в нем ожила его жилка ученого; работая сначала неохотно, он с каждой неудачей постепенно сам стал увлекаться борьбой, задавшись целью во что бы то ни стало победить коварную бациллу, задевшую его самолюбие бактериолога и осмелившуюся подвергнуть сомнению самую силу современной науки. Чем дольше длились неудачные опыты, тем сильнее загорался он в своем непреклонном упорстве. Кончилось тем, что он почти перестал спать, не оставляя ни на минуту лаборатории, и с трудом удалось заставлять его принимать еду. Запертый среди микроскопов, пробирок и реторт, исхудалый и желтый от бессонницы и переутомления, с дико взъерошенной мочалкой бородки, он напоминал средневекового алхимика, поставившего себе целью отыскать заветный философский камень и не отказывающегося от своей затеи, несмотря ни на какие неудачи.

На третий день после переворота П'ан Тцян-куэй лично навестил профессора в его новом жилище, желая узнать, не нуждается ли он в чем-нибудь. Профессор лихорадочно переставлял какие-то пробирки и возился с микроскопом.

– Я обязуюсь умертвить эту проклятую бациллу, – сказал он, потряхивая у света какой-то пробиркой, – но обещайте мне, что изобретенную мною сыворотку вы не используете исключительно для вашего желтого населения, сделаете ее достоянием и белых кварталов города. Я отнюдь не намерен спасать от смерти азиатов, предоставляя моих соплеменников собственной участи.

– На этот счет могу вас успокоить, – ответил с улыбкой П'ан Тцян-куэй. – Ваша сыворотка в день ее изобретения станет достоянием, правда, не всех белых кварталов, но зато несомненно самого людного из них: рабочего квартала Бельвиль. Кстати, если вы не знаете последних новостей, я могу вас уведомить, что рабочие кварталы Бельвиль и Менильмонтан обладают уже в настоящее время лабораториями не хуже наших, в них ваши коллеги по науке трудятся над ликвидацией упорного микроба. Я подумал, что вам небезынтересно быть в курсе их работ и обмениваться с ними своими личными наблюдениями. Мне удалось, – признаюсь, не без труда, – завязать с ними телефонное сообщение. Для этого необходимо было не более и не менее как соединиться проводами через все отделяющие нас от них кварталы, а это при настоящем раздроблении Парижа на обособленные государства – вещь далеко не легкая. Мы ухитрились использовать для этой цели тоннели метро. Сегодня вечером для вас поставят аппарат, который соединит вас непосредственно с лабораторией коммуны Бельвиль.

Профессор восторженно засуетился.

– Что вы говорите! Это изумительно придумано! Конечно, это громадное облегчение. Если у них есть хорошо оборудованная лаборатория, можно будет одновременно проделывать ряд опытов. Это несомненно ускорит результат моих исканий.

– Нет ли у вас еще какого-нибудь желания?

– Да. Велите убрать из лаборатории радио. Ассистенты могут послушать известия, если они их интересуют, где-нибудь в другом зале. А мне сейчас не до известий. Мешает работать.

– Ваше желание будет удовлетворено.

Они расстались, обменявшись крепким рукопожатием, словно два добрых старых друга.

Спускаясь по лестнице к выходу, П'ан столкнулся внезапно с одним из ассистентов, маленьким пухлощеким японцем. В свое время были они коллегами по Сорбонне. Маленький японец-чистюлька по тщательности своего туалета напоминал всегда П'ану старательно обтертую от пыли безделушку.

Японец, казалось, поджидал его здесь специально. П'ан Тцян-куэя поразили строгая бледность его лица и решительность, с которой тот загородил ему дорогу.

– Что случилось? Вы хотели мне что-нибудь сказать?

– Осмеливаюсь обратиться к вам с большой просьбой, с громадной просьбой… – произнес вполголоса японец узкими, как-то странно, не в лад словам, подпрыгивающими губами, и губы эти затрепетали, упали, приникли к костлявой огрубевшей руке П'ан Тцян-куэя.

П'ан Тцян-куэй от неожиданности выдернул руку.

– Вы с ума сошли! В чем дело?

– Осмеливаюсь обратиться к вам с большой, с громадной просьбой… – повторил ассистент, быстро пережевывая слова и отрезывая каждое белыми, торчащими наружу зубами. – Я здесь нахожусь в абсолютной изоляции. Мне нельзя встречаться ни с кем. Сегодня мне позвонили из города… Жена захворала… Боли… Быть может, вовсе не чума. Даже, наверное, не чума. Должно быть, съела что-нибудь несвежее… Соседи донесли… За ней приехали и увезли ее в барак. Сегодня вечером, в восемь часов, она будет расстреляна. Вы понимаете, сегодня вечером. Если б переждать хоть до завтра… Производятся опыты над новой сывороткой. Завтра будут результаты. Все указывает на то, что результат будет положительный. Вы понимаете, нельзя же ее при таких обстоятельствах убивать сегодня. К тому же возможно, что это вовсе не чума. Первые симптомы бывают ошибочны. Быть может, что-нибудь просто желудочное, необходимо переждать, убедиться. Изолировать по крайней мере на несколько дней. Ведь в изоляции она не будет представлять ни для кого опасности. Надо только задержать выполнение казни. Ваш приказ по телефону… Понимаете, коллега?… Зовут ее…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14