Поля Елисейские
ModernLib.Net / Отечественная проза / Яновский Василий / Поля Елисейские - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(стр. 3)
Вообще о Прусте в конце 20-х годов слагались легенды, но читали его немногие. Так во время русско-японской войны валили все на подводные лодки, которых еще никто воочию не видал. Проза Фельзена без красок: серый рисунок, острым карандашом... Скучная отчетливость. Поплавский выразился: "Кто может выслушать целый концерт для одной флейты!" Для такого рода литературы надо было локтями расчищать дорогу. И Фельзену в этом чудесным образом помогали разные часто враждебные друг другу влиятельные люди. Адамович, Ходасевич, Гиппи-ус, Вейдле. Все они старались хоть раз в год похвалить его, даже чрезмерно. Что казалось иногда несправедливым! Любопытно, что со времени падения Парижа и гибели Фельзена никто из остав-шихся в живых маститых критиков ни разу не посвятил статьи его романам, это даже неприлично, принимая во внимание предыдущие комплименты. Думаю, что главный талант Фельзена, не выраженный в книгах, заключался в его умении вызвать к жизни в собеседниках их лучшие черты характера. Великая и редкая человеческая способность. И мы все бессознательно были ему за это благодарны. Практичный, умный и зоркий, он всегда честно разыгрывал свои карты, не упуская ни одной взятки, или, по крайней мере, так чудилось. В бридж он играл лучше всех нас, в шахматы совсем слабо. Благодаря картам он свел и поми-рил таких исконных врагов, как Адамович и Ходасевич. Было особенно приятно иметь его своим партнером против любых противников, даже профессионалов. В чем тут секрет? Ходасевич за картами обычно нервничал, кривился, ерзал, когда его партнер ремизился. А Фельзен всегда торжествующе сиял, точно напроказивший гимназист, ускользнувший от наказа-ния, и собирал взятки; только в конце, чтобы подразнить, скажет: - Главное, я выиграл совершенно без карт. Никогда еще такая дрянь не лезла в руки. Подчас он выглядел первым учеником, которого все преподаватели одинаково хвалят. Но это была только внешность. Независимый, во многом упрямый, осведомленный, трезвый и честный даже в мелочах, когда требовали обстоятельства, он умел отличнейшим образом отстаивать свое мнение, часто сероватое на фоне наших пышных мифов, без компромиссов, и отвечал, пусть сим-волической, но все же пощечиной, на каждый хамский тумак поднимающего уже свою рудимента-рную голову древнего гада. Фельзен, сын петербургского врача; в 1912 году, очень молодым, он окончил юридический факультет. После Октября семья переехала в Ригу, где отец продолжал свою врачебную практику. Дядя Николая Бернгардовича был владельцем портняжного магазина в столице; там шили блиста-тельные мундиры для золотой молодежи. И эти клиенты дяди сыграли, мне кажется, решающую роль в формировании Фельзена. Сам он в эмиграции занимался коммерческими сделками; сперва в Берлине, удачно, потом в Париже, с меньшим успехом, вероятно, уже литература мешала. Почему-то компаньоны часто обкрадывали Фельзена. В Париже он бегал на биржу, но без особого толку, потеряв на какой-то трансакции весь капитал. К счастью, один из вышеупомятутых компаньонов женился на сестре Николая Бернгардовича, в их доме Фельзен мог отныне безданно, беспошлинно обретаться. Биржа и западная коммерческая деятельность наложили особую печать на его творчество: смесь получалась новая, по русским понятиям необычная. Деловая порядочность в Фельзене переключалась в личную и литературную. Упоминаю об этом еще и потому, что гибель его находилась в какой-то связи с темными аферами его друзей и родственников. Разумеется, лучше всего об этих делах могла бы поведать сестра покойного или ее супруг, ныне, кажется, благополучно проживающие в Швейцарии или в Италии; во Францию они не вернулись, опасаясь суда и следствия. В романах Фельзена герой, привыкший к хорошей жизни, продолжает подвизаться на комме-рческом поприще, но без особой удачи; он влюблен - из книги в книгу - все в ту же нестареющую Лелю (предмет постоянных шуток на Монпарнасе). Портрет этой Лели - "чистая химия", с гордостью объяснял он. Иначе говоря, к основному типу, проживающему в Риге, были прибавлены черты разных других дам, с которыми судьба сталкивала автора. Серия его произведний должна была по замыслу составить один роман. Фельзен искал и не мог найти объединяющее заглавие, по удаче равное "A la Recherche du Temps Perdu"*. Кроме этого творческого занятия было у него еще одно - влюбляться. И в своих личных романах он постоянно повторял ту же ситуацию - страдающей, ревнующей жертвы. Подобно Прусту, его сладострастно влекло к такого же рода мукам, и он смаковал роль свидетеля, из угла в гостиной наблюдающего за "Лелей" - как она любезничает с другими самцами. * В поисках утраченного времени (франц.) - название романа М. Пруста. Основную, первую Лелю, мы встретили на Монпарнасе, когда она приезжала в Париж. Она потом погибла от рук наци в Риге, что, разумеется, придает ее облику новое измерение. В "Доми-нике" она мне показалась несколько крупной дамой с "выигрышными" ногами, по выражению Фельзена, о которой можно только утверждать, что она хорошо сложена, практична и, по-видимо-му, с характером... Тайна личности, успеха сказывается в творчестве, страдании и в любви! Эта тема одинаково интересовала Фельзена и меня, и мы часто вдохновлялись ею. Собственно, в таких интимных беседах и заключалась главная прелесть общения с Николаем Бернгардовичем. С Поплавским хотелось спорить, ругаться, а уйдя, в виде мести создать новый мистический вариант вселенной. С Фельзеном, наоборот, конкретный, тихий обмен мнений порождал немедленный, самоокупающийся духовный уют. Слушая его рассказ, казалось естественным вспоминать нечто похожее, параллельное, из своего прошлого и сообщить ему. А Фельзен умел слушать, все понимая. Не на лету, не с полу-слова, а задавая дельные, точные вопросы: подумает и кивнет головой - приняв это, укладывая в ряд с личным опытом. В 30-х годах мы с ним встречались почти ежедневно. Я только что закончил "Любовь вто-рую"; отрывок под заглавием "Преображение" напечатали "Современные записки". На этом мои отношения с ними как будто прервались. Как издать книгу? Между тем Париж ликовал, празднуя вместе с Буниным его Нобелевскую премию. Иван Алексеевич пил шампанское с утра: особый хмель - не без отрыжки. Вера Николаевна, уезжая с мужем в Стокгольм, заявила при свидетелях: - Вот верьте мне, чует сердце: я еще раз поеду туда за этой премией! (Предполагалось, что Зуров станет вторым лауреатом.) А печататься нам все-таки негде было. Тогда это казалось главной препоной для нормальной писательской деятельности. Теперь ясно, что эмигрантская литература гибнет из-за отсутствия культурного читателя. Наши книги продавались во все русские лимитрофы, но мы не умели использовать этого преимущества. Халатность авторов и жульничество издателей доконали рынок. Вот тогда у меня мелькнула "наполеоновская" идея. И партнером для осуществления замысла я избрал Фельзена. Он тоже к тому времени закончил свои "Письма о Лермонтове" и понял меня сразу до тонкости. Предполагалось организовать выставку зарубежных книг: издательства охотно предоставят нам экспонаты и соответствующий товар для дешевой распродажи. А мы проведем среди посети-телей подписку на будущие издания... За десять франков они к концу сезона получат одну, две или три вновь изданные книги - в зависимости от числа пайщиков, ибо вся собранная сумма пойдет на расходы по печатанию. Фельзен вполне оценил этот план, но по-своему, практически. В то время как я нажимал главным образом на подписку и жертвенный порыв, он интересовался преимущественно входной платой и процентом с продажи. - Все хорошо, но где взять приличное помещение, и бесплатно?.. У меня и это было подготовлено. Музей Рериха. Там собирался раз в неделю "Пореволюци-онный клуб" кн. Ширинского-Шихматова. Выставка зарубежной литературы в общем послужит хорошей рекламой для музея: он стоял пустой круглый год, увешанный тибетскими полотнами художника. Рерих в эти годы хлопотал о создании чего-то подобного Красному Кресту в защиту произведений искусства. Сотрудничество с зарубежными писателями могло помочь делу музея. Но это, конечно, только в том случае, если наша выставка не будет носить характера частного предприятия. Мы решили действовать от имени Парижского Объединения Писателей и Поэтов. И получи-ли для этого соответствующие полномочия. Была создана Издательская Коллегия в составе Фель-зена и меня. Три книги, изданные в ближайшие два года и разосланные подписчикам, носили марку этой Коллегии. В продолжение всех последовавших деловых передряг - подготовлений, ликвидации - мы с Фельзеном проводили вместе иногда целые дни, недели, месяцы. И надо отметить совершенное отсутствие обычного в таких случаях взаимного раздражения. Ум его - всегда ясный, житейски мудрый и положительный, особенно в мелочах: Фельзен поражал и радовал своим savoir faire*. Когда в ресторане я заказывал курицу, а на первое просил суп, Николай Бернгардович меня наставлял: - Возьмите лучше hors-d'oeuvre!** Курицу дают четвертушку, надо же чем-нибудь насыти-ться. * Умение жить (франц.). ** Закуска (франц.). И хотя впоследствии мне случалось попадать в рестораны, где дают целого каплуна, но все-таки по сей день я выбираю еще "закуску". В субботу ночью на Монпарнасе народ иногда выпивал лишнее и ссорился, кое-кто лез в драку. Фельзен в таких случаях выступал в роли миротворца: - Я тут командую, - заявлял он решительно, оттесняя спорящих. И так как его многие любили и почти все уважали, то это действовало: - Да, да, Николай Бернгардович, вы решайте... И он творил соломонов суд к общему, казалось, удовлетворению. Однако раз новый человек, приведенный Кнутом на Монпарнас, капитан парусного судна, неожиданно возразил: - Нет, вы здесь не командуете. И вся многолетняя постройка Фельзена рухнула на манер карточного домика: все опешили... Мы опять вернулись в "Доминик"; потасовка происходила на тротуаре у метро "Вавэн". Заказали по рюмке горькой в утешенье. Фельзен молодцевато опрокинул вверх дном стопку и лихо подмигнул... Осторожно закусив, он посмеиваясь начал мне объяснять всю несуразность происшествия, и я, едва ли не больше всех пострадавший, с хохотом внимал этой воистину смешной истории. Некий полумеценат и полудатчанин, знакомый Фельзена, прикатил в Париж с молоденькой и стопроцентной розововолосой датчанкой. Спор разгорелся оттого, что меценат, нагрузившись, пожелал наконец увезти эту девицу в отель. Но вышеупомянутый капитан и его друг Куба реши-ли, что нельзя отпустить такую прелестную блондинку, вдобавок сильно выпившую, одну с этим полупавианом! - Подумайте, - посмеивался Фельзен, неохотно ковыряя вилкою в остатках русской селедки. - Подумайте, ведь он ее привез из Копенгагена, они живут в одном номере... Ну не чушь ли это! У него было особенно развито чувство уважения к "правилам игры". Regles du jeu, Rules of the game*, ему представлялись автономными ценностями: нарушение этих законов приводит к сплошному безобразию! * Правила игры (франц.; англ.). На Монпарнасе сплошь и рядом возникали критические положения. Часто надо было кого-то "спасать", выкупать, примирять. То Иванов попался на "трансакции" с Буровым, то Оцуп угрожа-ет пощечиною Ходасевичу, то Червинская разбила несколько чашек и блюдец в "Доме"... Чтобы урезонить Лиду Червинскую, иногда требовалось выяснить все отношения, на что после полуно-чи были способны только люди с железным здоровьем. Так, раз я наткнулся на Фельзена в темном проулке возле "Монокля" или "Сфинкса": он тащил за руку упирающуюся поэтессу и, узнав меня, присел на завалинке... С трудом перевел дыхание, затем спокойно, ожесточенно сказал: - Я больше не могу! Я решительно больше не могу! - и, не дожидаясь ответа, скрылся в тени, словно унесенный предутренним вихрем. Помню, как, зайдя в "Дом" по личным делам, я вдруг наткнулся на сцену, которую нетрудно было сразу оценить по достоинству: груда посуды на полу, гарсоны в угрожающих позах, а высо-кая, сутулая Червинская, похожая на Грету Гарбо, стоит у пустого столика, точно дожидаясь приговора. Заикаясь, я немедленно объяснил, что это все очень легко уладить. Без денег такой поступок с моей стороны граничил с геройством. К счастью, Куба, прятавшийся где-то сзади и виновник припадка Лиды, подскочил и вручил нам требуемые франки. О русском Монпарнасе слагались легенды. На самом деле жизнь там протекала на редкость пристойно и даже скучно, если не считать основного развлечения: страстные, вдохновенные беседы. Обычно литераторы просиживали до последнего метро за одной чашкой кофе. Иногда, пропустив последний поезд, шли в "Доминик". Там нас встречал коренастый Павел Тутковский, с которым я объяснялся отчасти по-латыни, используя все знакомые пословицы. Тутковский, юрист старой русской школы, знал и любил латынь. - Вита ностра бревис эст!* - скажешь ему для начала. - Бреви финиатур,** - охотно поддержит он. - Прикажете той самой? * Наша жизнь коротка (лат.). ** Вскоре закончится (лат.). Люди с деньгами заказывали водку. Смоленскому случалось выпивать за счет дам. Но даже при средствах неловко было напиваться, если рядом сидит голодная душа, а такие у нас бывали. Нагружались систематически только слабые и безобразники да кое-кто из дам. Милейшая Марья Ивановна, жена Ставрова, любила повторять: - Вот говорят, что на Монпарнасе происходят оргии, - тут она презабавно кривлялась, подражая воображаемым сплетникам. - Ну, переспят друг с другом, подумаешь, оргии! И действительно, ничего противоестественного на Монпарнасе не происходило, жизнь протекала на редкость размеренная и высоконравственная, по местным понятиям. Чтобы прожить, надо было как-то работать... А писать! Тоже каторжный труд, особенно прозу. Некоторые еще бегали в Сорбонну. - Я не знаю, когда я пишу стихи, - брезгливо морщил свое лицо утопленника Иванов. - Я их пишу, когда моюсь, бреюсь... Я не знаю, когда я пишу стихи. Увы, прозаики знали, что для этого требуется определенное место и время; страдали от ненормальных условий. Обычно Фельзен с дамой приходил на Монпарнас попозднее, они где-то обедали с водкой и чувствовали себя отлично. - Вы до или после? - шутливо осведомлялся я. Они отвечали, посмеиваясь: - После, после. Кругом разговор о разбойнике на кресте, о Блоке, перемежался очередной литературной сплетней; за соседним столом разместились бриджеры и просят не мешать. - Почему вы даму не взяли? - желчно осведомляется Ходасевич. - А чем ее возьмешь, пальцем, что ли? - голос Яновского. Адамович торопится между двумя сдачами рассказать про свой недавний сон... Играет будто бы в бридж против Милочки и Романа Николаевича, раскрывает карты, а там одна сплошная масть со всеми онерами! Сердце стучит, как перед большим шлемом, но вдруг он замечает, что масть эта совершенно незнакомая, зеленого цвета, и неизвестно, какую следует назначить игру... - Ха-ха-ха, ну давайте играть, - нервничает Ходасевич. То, что эти славнейшие эмигрантские критики сидят рядом за мирной партией в бридж, следует рассматривать как некое чудо. И совершил это чудо Фельзен: он свел обоих врагов! Причин для исконной вражды было много: метафизических и практических... Разные литера-турные школы, разные биографии, разные темпераменты, вкусы. На основе своих теоретических размышлений Адамович должен был бы установить очень почтенную иерархию ценностей: самое главное, скажем, евангельская любовь, затем философия или наука, потом игра, секс, наконец, искусство - на последнем месте... Скромное занятие и совсем не позорное. Но, увы, тут начинался парадокс. Как только человек, созвучный этим настроениям, посвящал себя "творчеству", он сразу пускался в погоню за "самым главным", "на последней глубине", переворачивая всю пирамиду ценностей вверх ногами, доказывая единым существом своим, что именно искусство есть самое важное в жизни: ему-то суждено все преобразить, все объяснить, спасти! Иначе не стоит вообще этим заниматься. Вот на такого рода противоречия, если не ошибаюсь, пытался обратить наше внимание Хода-севич. Логика его укладывалась целиком между Аристотелем и Ньютоном. Кроме философских расхождений были, конечно, и вульгарно-обывательские поводы к расп-ре. Адамович вел критический отдел в лучшей и более приличной газете; Ходасевич, разумеется, не удовлетворял общество возрожденческих сотрудников, за малым исключением. А обе газеты конкурировали, и участники вступали в групповые полемики. Ходасевич в конце концов мог простить Адамовичу, что тот перехвалил Шаршуна: пусть его тешится. Но панегирик Иванову - это возмутительно! Иванов, по мысли Ходасевича, вышел из Фета (и не лучшего Фета). Кроме того, именно Георгий Иванов по своим нравственным особенно-стям опровергает всю эстетику Адамовича "что бы Толстой сказал..?" С своей стороны Жорж Иванов тоже не дремал и шептал, шептал, шептал на ухо другу... Ходасевич, одно время совершенно изолированный, отгребался как умел и даже пустил остроумную сплетню о богатой старушке, убитой в Петрограде. Это вконец взбесило капризного Адамовича... Но годы и такт Фельзена сделали свое дело; ко времени Народного Фронта оба зоила начали дружески общаться на Монпарнасе - отчего мы все только выиграли. По утрам, встречаясь с Фельзеном, в кафе, до открытия выставки, мы пили неизменное какао; он закуривал свою голуаз жон ("из приличных сигарет это самая дешевая") и медленно отпивал горячую бурду. Поглядывая на прохожих, обстоятельно рассказывал последние новости... Вчера, по дороге домой, он еще забежал в "Мюра", где сражались в бридж "профессионалы"; не успел он подсесть к Ходасевичу, как в подвал спустился Оцуп и начал хамить, даже полез драться, так что пришлось вмешаться. Ходасевич в последней статье написал, что Оцуп занимается делячеством и живет с "Чисел". - Как ни странно, Оцуп, по-видимому, ожидал, что мы поддержим его, задумчиво улыбаясь и внимательно взглядывая на севших неподалеку парижан, продолжал Фельзен. - Что значит выбыть из строя! Он потерял контакт с действительностью. О том, что случилось вчера в "Мюра", я мог узнать от десятка свидетелей. Но последнее замечание, что Оцуп рассчитывал на нашу благодарность и помощь, - это было типичным образ-цом фельзенизма. Вся его литература держалась на "психологизме"; высшей ценности он еще, кажется, не знал и в этом был верен себе. Он и Лермонтова так любил, потому что видел здесь начало русского психологического романа. Но гораздо забавнее было слушать Фельзена, когда он делился впечатлениями прошлого. Повествования такого порядка жили в нем как некая автономная реальность: я чувствовал это тогда не меньше, чем теперь, и все еще не понимаю, в чем их подлинная ценность. Что таковая имеется, я уверен. - Она мне давно нравилась, - мог начать Фельзен. - Мы изредка встречались у общих знакомых, ее муж разъезжал по торговым делам, и она часто приходила одна. Раз прощаясь, я сказал: "Выслушайте и не сердитесь, пожалуйста. Уже поздно, дома вас сейчас никто не ждет, что, если бы мы провели остаток ночи вместе?.." И она без всяких ужимок согласилась. Очень мило, но у подъезда вдруг передумала. "Нет, неловко! В той же квартире, нехорошо как-то. Да и соседи могут заметить". - Это бывает, объясняет Фельзен, - но я знал такой отель невдалеке. Кликнул такси, поехали. Только что заняли номер, она опять заметалась, чуть ли не плачет: в первый раз на такое решилась... Ну что это такое? Даме за тридцать, надо знать чего хочешь. Тут я ее в сердцах ударил, - рассказывал Фельзен. - И представьте себе, она сразу успокоилась. Все сошло отличней-шим образом. Потом она мне сама признавалась, что я был совершенно прав. И у нас установи-лись прекраснейшие отношения. Другой эпизод, для сопоставления. - Я вообще никогда не набрасывался на женщин. Наоборот, даже был чересчур застенчив... Вот раз сижу в "Ротонде", перелистываю журналы, а за соседним столиком молодая женщина поглядывает в мою сторону. Я заговорил с ней. Жена музыканта, он постоянно в турне. Живут у метро "Мюэт". Любит Скрябина и увлекается русским балетом. На прощание обменялись телефо-нами. Я не обратил особого внимания на все это, а через неделю за обедом вдруг звонок: "Вы уже пили кофе?" - "Нет еще". "Приезжайте ко мне". Я купил бутылку "Курвуазье" и отправился. Ну, кофе, коньяк, поцелуйчики. Наконец, она извинилась и вышла из комнаты; через минуту возвра-щается уже в одном халатике. И так неожиданно все вышло очень хорошо, хотя я, признаться, тогда был занят другими, важными для меня отношениями... Но слушайте дальше, остановил он меня, предположившего, что это конец истории. - Вдруг она начала очень серьезный и даже грустный разговор. Она меня отнюдь не обвиняет, никто этого не мог предвидеть, но так вышло. "Я вас прошу забыть все, больше этого не случится! Если мы встретимся еще как-нибудь, то просто как старые друзья. Пожалуйства, извините, но не настаивайте". Я согласился! - Фельзен несколько иронически развел руками. - В конце концов я никаких претензий не мог предъявить. И представьте себе, - после паузы торжествующе продолжал он, - через несколько дней опять звонок: нам надо встретиться! Условились в той же "Ротонде". Длинное объяснение... с мужем давно не живет. В сущности, много обо мне думала все это время. Если мне это тоже подходит, то она согласна продолжать отношения. - Ну! - ахнул я обрадованный и недоумевая, как следует в таких случаях поступать. - Что же вы? Фельзен снисходительно улыбнулся: - Я ответил, что уже свыкся с мыслью о разлуке и теперь мне будет трудно перестраиваться на другой лад. - Ну! - простонал я, чувствуя, что это был именно тот ответ, который надлежало дать. Рядом с виллою, где Фельзен проводил лето с сестрою, поселилась молодая буржуазная чета, бездетная, но с пуделем. Обе семьи перезнакомились и проводили вместе много времени; а осенью разъехались и в Париже больше не встречались. - И вот представьте себе, на днях я узнал, что они не женаты и в городе никогда на одной квартире не жили. Сестра случайно ее встретила, она теперь совершенно одна. Нет больше ни виллы, ни мужа, ни даже собаки: пудель тоже оказался чужим... Фельзен несколько раз повторил последнюю фразу, словно с болью прикасаясь к тайне люд-ских отношений, всегда интересовавшей его. Самый факт, что он рассказал об этой чете только теперь, несколько лет спустя, узнав, что "даже пуделя нет больше", очень характерен. Он обычно приходил на свидание в кафе первый и немедленно доставал из бокового кармана сложенные вдвое листки бумаги, покрытые ровным, мелким, разборчивым почерком: черновик. Где и когда он его писал, не знаю!.. Над этими строками, остро очиненным карандашом, он выводил все новые и новые слова. Подумает, почистит резинкою только что написанное и опять нанизывает буквы на том же месте. Благодаря острому карандашу правка получалась четкая и точная. Вот почему он ежеминутно прибегал к услугам крохотной машинки, которой пользуются школьники для очинки карандашей. Впрочем, эти паузы давали ему возможность оглядеть прохо-жих и подумать. Фраза Фельзена, синтаксически вывернутая наизнанку, все-таки производила впечатление четкой и как бы сделанной резцом. Во время "смешной" войны он работал над новой книгой, предполагая ее назвать "Повторе-ние пройденного". - Я сообщил Адамовичу про это заглавие, и он сказал: "Оригинально", говорил Фельзен. Разумеется, он не врал, но я догадывался, что если бы Георгий Викторович отозвался неодо-брительно, то Фельзен бы промолчал. Он никогда не повторял нелестного отзыва о себе; мы же, пореволюционное поколение, постоянно этим грешили. А Фельзен в таких случаях смотрел на нас с удивлением и жалостью. Когда коллега, которого Фельзен дожидался в кафе, приближался к его столику, он рассеян-но-приветливо улыбался, приподымался, пожимал руку и говорил "здрасьте"... Немедленно затем прятал в боковой карман свои листки до следующего удобного случая. Время от времени распространялся слух, что Адамович, Ходасевич и Вейдле устраивают ве-чер, посвященный его творчеству. В Париже такого рода затеи, конечно, не возникали спонтанно. Недаром Ходасевич - по другому поводу сочинил неаккуратное четверостишие: Сквозь журнальные барьеры И в Париже, как везде, Дамы делают карьеры, Выезжая на метле... Стало быть, Фельзен должен был как-то подготовить всех этих лиц, обработать. Что он и делал, но незаметно, умело, с большим достоинством. В результате чего Гиппиус самым чудесным образом усаживалась на трибуне рядом с Ходасевичем и вторила Адамовичу в его анализе нового писателя. В былые годы такого рода нелепости меня возмущали. Я не был более завистлив, чем любой другой русский литератор. Но меня угнетала безответственность этих начинаний, не менее без-образных, чем фашизм или коммунизм. Любимая цитата Адамовича из Пушкина: "Литература прейдет, а дружба останется..." мне казалась родственной "Гавриилиаде"! И тут, и там против Святого Духа. К тому же все это явная гиль. Не разберу, где теперь дружба Пушкина к Дельвигу и сочинения последнего, но стихи Пушкина - то есть литература - по-видимому, остались. - В литературе, как в гимназии, - доброжелательно объяснял мне Фельзен, - очень важно первое впечатление. Иногда в начале года получишь скверный балл и потом уже носишься с ним до перехода в следующий класс, а то и до выпускных экзаменов - так трудно переубедить наставни-ков. В "Круге" Фельзен часто должен был себя чувствовать неловко. По существу, он казался арелигиозным человеком, совершенно лишенным теологической интуиции и чуждым церковно-философским спорам. Он поддерживал формальную демократию, уверяя, что этот режим - наименьшее зло из всех существующих, и руководствовался всегда трезвым, честным разумом, в век, когда мифы воздвигали тысячелетнее царство. В социальных вопросах он старался тянуться за нами, но души в это не вкладывал, ему как-то не верилось, что вследствие голода и эксплуатации люди начинают ненавидеть и уничтожать себе подобных... В наших спорах о хрис-тианстве он почти не участвовал; мне он признался, что Наташа из "Войны и мира", ее любовь к князю Андрею, ему открыли почти все евангельские истины. Меня это поразило и восхитило. Несмотря на свою формальную ограниченность Фельзен пользовался в "Круге" авторитетом и любовью. Он был с нами и в правлении "Круга", и в редакции. Во внутренний "Круг" его не пригласили. В редакцию альманаха вошло все правление и еще Адамович, кажется, хотя он не был членом правления. Вот на этих многолюдных редакционных заседаниях, когда Адамович по обычаю отсутство-вал, Гершенкрон цитировал древних греков, а я ссорился с Терапиано, вот тогда Фельзен неторо-пливо и трезво занимался делом. Аккуратный, умный, практичный, с очень тонким вкусом, он мог бы при других обстоятельствах стать выдающимся редактором большого журнала. Конечно, гнул определенную линию, защищал свое понимание искусства как в прозе, так и в стихах; причем и личных интересов не забывал. Так, при первом еще номере возник вопрос, в каком порядке печатать материал: алфавитный хорошо для прейскурантов и эпигонов. Мы не должны бояться указать лишний раз на самое главное. Фельзен предложил начать отрывком из покойного Поплавского и продолжать в порядке родственности к искусству последнего... В результате вторым после Поплавского оказался сам Фельзен, хотя трудно себе представить большую противоположность между восприятием жизни и преображением ее, чем у этих двух авторов. После собрания редакции или правления, на 130, авеню де Версай, я часто попадал еще в кафе "Мюра", где шла серьезная игра. Там всегда подвизалась теща Алданова - живая, добрая старуха. Это она мне открыла великую истину, что с тремя тузами без другой поддержки не стоит открывать игры. Ее совет я воспринял с благодарностью, как всякое откровение, основанное на личном опыте. Фельзен здесь, в жестоком подвале, все-таки "держал пропорцию", подчас выигрывая. - Как ни странно, я опять выиграл, - сообщал он, довольно усмехаясь. Главное, совершенно без карт! Он мне раз сообщил, что выиграть много неприятно: как Иван Ильич у Толстого. Ходасевич постоянно проигрывал, и хотя это ему было не по карману, все-таки по-своему наслаждался. Зная, что там собираются литераторы, Бунин с Алдановым иногда после ужина спускались в подвал, возбужденные вином и уткой, старчески болтливые, довольные и легко обижающиеся. Алданов в обществе Бунина претерпевал изменения. - Пьесы Толстого довольно слабенькие, - сказал я им раз после проигрыша. Надо было видеть священный ужас Алданова. - У Толстого все хорошо! Эта их любовь к Толстому становилась вредною, ибо она оборачивалась равнодушием, даже ненавистью, ко всему последующему в литературе. Бунин по-гусарски рубил: - Вот мне прожужжали уши: Пруст, Пруст! Ну, что ваш Пруст? Читал, ничего особенного! Надо еще Кафку посмотреть, наверное, тоже чушь. Он напоминал героев Зощенко: "Театр? Знаю, играл". А в это время Фельзен разыгрывал свои карты, к концу с силою шлепая каждую отдельно по столу и приговаривая: "Пики, пики и опять пики..." озорно, но не раздражающе. Странное дело игра, карты. На Монпарнасе были поэты, писатели, обожавшие всякого рода азарт; а рядом такие же талантливые люди, никогда формально - в игре не участвовавшие... Толстой и Достоевский - такие разные, а отношение к картам почти одинаковое. Бунин и Алданов, Зайцев были совершенно стерильны в смысле игры. Некоторые, как Фельзен, например, любили только коммерческие игры; Адамович, Ходасевич, Вильде, Ставров, Варшавский, Яновский играли во все - хоть в три листика. Не прикасались к картам Иванов, Ладинский, Терапиано и все наши дамы. Летом семья Фельзена уезжала, и мне случалось заночевать у него; я спал в комнате племян-ницы. Утром прислуга подавала опять какао с круассанами. Догадываюсь, что к этому напитку в их доме привыкли с детства (в России, что ли).
Страницы: 1, 2, 3, 4
|