Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Миракли (№2) - Песье распятие

ModernLib.Net / Современная проза / Яневский Славко / Песье распятие - Чтение (стр. 9)
Автор: Яневский Славко
Жанр: Современная проза
Серия: Миракли

 

 


Снаружи в проеме двери пролетела ворона, оставив в воздухе косой трепет. Небо казалось необычным – как ткань натянутая, с засохшей пеной и кровью. За порогом не было тени. На сухую землю опускались сумерки. Я вслух помянул про тень? Не помню. А Ион словно знал мои думы, словно оголял меня до корней мысли.

«Теперь нас никто не слушает. Я знаю, кто это был. Всех в Бижанцах различаю по запаху и по тени. Это она стояла, только она. Церкви у нас нет и монахов тоже. Катине любопытно увидеть и услышать того, кто не касался женщины, – страшный он или нет».

«Слишком долго, Ион… – Я не договорил. – Слишком долго я в этом сарае».

Он глянул на меня одним глазом. Понял. Как бы договаривая за меня, сказал:

«Слишком долго мы говорим о Катине. Знаешь почему? Предвижу – она тебя посетит, чтобы разрешить наконец свою загадку».

«Предвидишь, она меня посетит? Ты подговорил ее это сделать?»

«Только предвижу, дедуся. Тень, скользнувшая за наш порог, ее лазутчица. Ее мыслей и плоти».

«Не верится мне, что она войдет в сарай».

«Спокойной ночи, дедуся. Звездная будет нынче ночь».

4. Катина

Ион прорицал спокойно, с ненавязчивой уверенностью, словно говорил о том, что было, а не о том, что может, хотя и не должно случиться, – если и случится, он, ведающий о моих сомнениях, не станет мнить себя пророком, человеком, обладающим тайной мысли. И хоть я старался не думать, его слова жили во мне, обретали некое значение, может быть фатальное для меня. Предвижу – она тебя посетит, чтобы разрешить наконец свою загадку. Почему Катина, почему не Симонида, спрашивал я себя. Катина, неведомая, непонятная, с обнаженным страхом перед мужчиной, не могла же она полагать меня бесполым оттого лишь, что я был в рясе. Симонида под этой рясой искала мужчину, подобно кроту, отыскивающему во тьме свою нору, готовая уничтожить меня, как это водится у насекомых – хотя бы у богомола, когда самка после свершения любви пожирает самца.

Симонида теперь пребывала вдалеке от меня и моих чувств – ненависти ли, презрения, томления или любви, а неведомая Катина притягивала меня, мои помыслы своим вызовом, потребностью найти меня, или это я должен был ее найти, чтобы разрешить свою загадку – через познание тайны ее, невиданного ее лика, через возможность освободить ее от страха и ненависти. Освободить ее? Как и чего ради? Понятие уродства не могло быть тому причиной. Духота и мрак бросали меня в быстрые и обрывистые сны, из которых я снова возвращался, безвольный и утомленный, раздираемый между реальностью и игрой крови и воображения.

Предвидение Иона сбылось. Катина явилась мне: стояла надо мной, ожидала, когда проснусь. Не имея возможности выпрямиться и заглянуть ей в лицо, я лежал, узнавая ее запах и не спрашивая себя, откуда я могу этот запах знать, если никогда, ни на мгновение не был в ее близи. Затем я узнал прикосновение – ладонями она ласкала мне плечи и грудь. «Нестор», – шептала горячо, возбуждала меня, притягивала, заставляла тянуть руки к ее нетронутости, и вдруг, сотрясаясь, я закричал точно безумный – я был в объятиях чудовища, маленького человечка Иона, который скинулся женщиной: и запахом, и дыханием, и играющим прикосновением, и голосом. «Нестор, муж мой, муж, муж». Я не имел сил вскочить, сбросить с себя эту черную человеколикую пиявку и бежать, искать спасения в пропасти, чтобы мертвым, раздробленным о камень, ненужным, казненным за грехи человечества освободиться от новых проклятий. Ион, обвивая меня щупальцами, влеплялся в меня все сильнее и нашептывал чужим голосом. Может, это уже ни Ион, ни Катина, может, это зло, лишавшее меня разума. Лишившее. Горло мое кроваво лопалось, глаза, легкие – все во мне разрывалось, из последних сил я вскочил и отбросил от себя Иона-Катину, и теперь оно валялось, раздавленное, под моими стопами.

Я пробудился в поту. Не перешел из одного сна в другой, а действительно пробудился. Подумал сперва, что нахожусь в крепости слегка подзабытого Русияна – будто с последней нашей встречи минуло столетие, сгинувшее в камне покоев, а вокруг завывает ветер и каркают вороны. Затем понял, что я в сарае и не один – со мной, вернее, в моей тени, есть кто-то, и он уже не скрывается, пытаясь разрешить свою загадку.

«Катина, – позвал я пересохшим горлом, зов более походил на вздох, чем на оклик или любопытство. Я снова, полегоньку, с растяжкой, не проявляя нетерпения, позвал: – Подойди, если не боишься».

Молчала. Словно была выдумана мной – ни голоса, ни запаха. Но я не ошибся, она была здесь, в сарае, не настолько испуганная, чтобы долго оставаться укрытой, хотя и не настолько свободная, чтобы тотчас приблизиться и показать лицо, знакомое мне по словам Иона и которое я теперь не мог вспомнить, как лицо Симониды – обе они повторялись: те же глаза, те же губы, шея, медленно сливались одна с другой, иногда под двойным именем Симонида-Катина, иногда безымянно, но всегда зыбко и недостижимо. Слияние лика с ликом. А я этого не хотел. И хотел ли я чего-то? Краешком сознания хотел. Кто он и какой, Ион? Кто она и какая, Катина? Какой он, Ион в Ионе, и какая она, Катина в Катине? Я искал объяснение для собственного состояния, раздваивающего меня, бросающего то в горькую подавленность, то в восторг. Снаружи, похоже, заморосило. Или это вселенская корова жевала над моей кровлей жвачку, или тьма-тьмущая муравьев разносила сараи.

Я горел. Лихорадка, как и сон, сотворяла во мне женский облик – из облака, из луча, из вздоха. При том я знал, что в полумраке я не один – я не придумывал женщину, а пытался ее представить. «Катина», – окликнул я еще раз и встал, распахнул дверь сарая, чтобы пустить свет. Напрасно. Над Бижанцами лежала ночь, все было тихим, окаменевшим и глухим, даже караульные не перекликались и молчали псы. Я воротился на солому. И тут я коснулся вытянутой рукой ее плеча. И так же, как она, замер перед неизвестным, перед тем, что могло случиться: побежит, подняв страшный крик и обвиняя меня в насилье; останется до рассвета, клянясь отомстить за попытку обнаружить в ней женщину; бросится на меня, освобождаясь от страха и присваивая себе, отныне и навсегда.

«Я подслушивала, – голос был скорее отроческим, чем женским. – Ион долго объяснял, кто я да что я. Слишком долго. Он предвидел… Она тебя посетит, чтобы разрешить наконец свою загадку «.

«Загадку? – Я убрал руку с ее плеча. – Кто бы ты ни была, ты ошибаешься. Я проклятый монах и раб, мне не до загадок».

«Тому, вокруг чьей шеи заплетается петля, не до загадок. Нынче ночью Ганимед пытался убить Данилу. Его схватили. Теперь он под стражей ожидает виселицы. Я знаю Пребонда Бижа. Одна виселица его не утешит».

«Ты полагаешь…»

«Полагаю. Ты и монахи из твоего монастыря… Вы обречены на смерть. Вставай и иди за мной, я выведу тебя из Бижанцев. Нас поджидают твои товарищи и Ион».

«Но почему?»

И тут я вспомнил, что искал, я нашел, что искал, – объяснение: двойственность! Гад по имени медянка – в Кукулине ее называют змеей, некоторые считают ее вестником божиим перед богатой жатвой, другие, наоборот, в необъяснимой ненависти ловят и убивают, хотя она вовсе не ядовита. Или: корявое дерево покрывается желтым пенистым налетом, принимаемым за цветение, – на самом деле это омела, сосущая чужие соки, паразит; очень редкая пестрая птица жулан присоединяется, распевая, к стае птах, покуда хоть одну не ухватит и не наколет на шип, про запас; если уйдет птаха, на шип угодит мышь, жаба или шмель. Двойственность, от которой человека не избавляет даже молитва. Если можно верить двойному Иону (уродливому и благому), Катина боится мужчин и ненавидит их, а меня пытается спасти от смерти (от смерти ли?), рискуя своей жизнью – если ее схватят, за предательство суровых законов Пребонда Бижа и его становища осудят, замучают и повесят. Себя я тоже ощущал двойным, прикрывающим страх притворством. Из притворства я бежал в бедное бесполезное любопытство, повторяя, теперь уже как отщепенец, а не мудрец: «Но почему?»

Она не отзывалась. Я шел за ней от тени к тени, в подоткнутой рясе, босой, сжимая до боли в руке перекладину от старой запряжки: наш путь кружил меж домов и конюшен, где нас караулили призраки, однако ветер не давал им пристать к нам. Село спало, сон не знает ни любви, ни ненависти. До нас не доходили зеленые волны лунного света, залегшего на горной вершине. Покоряясь слепому любопытству, я забывал об опасности – в любое мгновение я мог сделаться мертвецом. Время от времени взором я испытывал Катину. Она не имела лика. Мрак и пастуший капюшон покрывали ее непроглядной тенью, уменьшали, отнимали у тонкого тела остроту локтей и колен, делая недоступной. Даже позднее, при расставанье, я не увидал ее глаз. И не слышал голоса. Она молча отошла, только мы достигли места, где нас ждал Ион и монахи. Пленники, в подоткнутых рясах, ободранные и измученные переходом по скалам, исхудавшие и голодные. И они, и я были благодарны этим странным созданиям: сухой веточке в женской одежде и человечку – то ли барсуку, поднявшемуся на задние ноги, то ли грибу, пню лесному, наделенному душой и сознанием. Мы, монахи, тоже были то ли стволы живые, то ли мертвые кости в мертвом мясе, как бы там ни было – были мы неприятием человека и креста, коростой среди людей, вознесением из ада. Не монахами, нет.

Совет Иона, малого и превеликого человечка, не был обширен: избегать знакомых путей, тех, которыми нас привели в Бижанцы, спешить, по возможности без остановки и передыха, бездорожьем, по скалам, чащобой, влево или вправо от солнечного восхода, уклоняться от направления на Кукулино – погоня наверняка пойдет по дорогам к монастырю.

Провожатые передали нам торбу с хлебом, таким же, какой Ион приносил в сарай; немые, для меня со смутными ликами, не стали ждать благодарности. Исчезли в сплетении теней. Растворились. Отвеялись ветром, который нас в то же мгновение предупредил: до восхода близко и бегство наше скоро откроется.

5. Папакакас

Он выглядел как Иисус, скинутый со креста: изможденный, с продолговатым и странным лицом, будто стесанным с обеих сторон, длинные руки и ноги, сухой, желтый, бескровный. Но в весьма редких и памятных толкованиях отца Прохора никогда не бывало у Назарянина вместо глаз ямин со сгустившейся кровью, не бывало таких зубов, из-за которых губы его, верхняя и нижняя, не сходились. Папакакас даже на панагии [21] размером не более ногтя оставался бы легко узнаваемым: глаза без зрачков и без света, не коварные и не злобные, но – страшные, словно покоища черных смертоносных молний, кои в судный миг спепеляют и человека и лист, испаряют коровье вымя или лужу, сушат куст бересклета или сочный ствол липы, акации, миндаля, ломают равнинные нивы и долинки, где горцы сеют хлеб и молитвы. Отщепенец и главарь отщепенцев, под рукой его двенадцать отверженных бунтовщиков – Парамон, следопыт Богдан с сыном Вецко, Карп Любанский и Карпов кум Тане Ронго, – озлобленные принудительной разбойной жизнью. Еще – братья Давид и Силян, Миломир, Нико, Чеслав, Яков, Баце (и теперь вот Антим, Киприян и я, превратившийся в Тимофея). Отряд имел несколько коней и двух вьючных мулов. У всех появилось что-то общее – в лице, в голосе. Иные одичали уже, иные дичают, никогда не сделаться нам тем, чем были, – сеятелями и жнецами.

До встречи с ними мы что есть духу спешили, предполагая, что в Бижанцах уже открыли наше бегство и нарядили погоню. Мы не ошиблись. В полдень на гребне горы, с которой мы только спустились, появились трое верхами – на каждого беглеца по загонщику. Вооруженные, опытные в сражениях, в отмщении суровые, готовые предать нас гибели. Загадали верно – обессиленные да с дубинками отбиться от них мы не могли. Подходил миг, когда стремглав срываешься в пропасть, не чувствуя грани между ужасом и равнодушием, миг перетекания в другой миг, в другое – для тебя мертвое – время: даже застыв, оно не завернет назад, в его клубке вылупившийся из жизни мотылек не обратится в гусеницу. Смертельный миг, кратчайший блеск сознания, моментальный, реальный и раскаленный, сознание спешащего к своей гибели. Блеск! И нас трое в этом блеске, без надежды быть отпетыми и погребенными.

Они не спешили. Спускались котловиной, кони осторожно ступали по камню и по своим теням, а всадники, всемогущие наши судьи, держали копья нацеленными, каждый, без сомнения, уже избрал себе жертву. Как и мы, дети своего племени, они были мужчинами, несли свой крест и свою судьбу, свою веру, свои правила и законы, – они были совсем другие, чем мы. Слабыми нитями связывала нас лишь ненависть и смерть, чья тень выкраивала нам, монахам, новые и вечные загробные рясы. Мне казалось, невыносимый жар растаскивает мое тело, выставляя меня перед копьями голым скрипучим скелетом с сознанием. Я молча сжимал палку, Киприян молился на неведомом мне языке. Перед тем как пойти в монахи, он был иудеем и теперь опять становился им – охваченный безумным страхом, искал избавления или прощения и у креста, и у покинутых святых. Антим, дерзко выпрямившись перед судьбой, тоже молчал – стиснутые губы и сощуренные глаза, руки ухватились покрепче за дубинку. Я знал, он выискивает сильнейшего, дабы облегчить схватку нам, пожелтевшему Киприяну и мне. Но и он видел: мы пропали, мы бессильны отбиться от меча и копья, от воинственного и разбойничьего ража.

Всадники спускались дорожкой смерти. Я глядел, предчувствовал их жестокость, но словно был не я, словно испарялся из собственной кожи сквозь жаркие ноздри, растворяясь в раскаленном воздухе.

Колыхаюсь в своей кожуре и не думаю о том, что произойдет с бывшими монахами, обреченными на смерть, чьи кости еще до ночи оглодают и разнесут лисицы и волки, заглотав мясо заодно с муравьиным роем, облепившим его в голодном восторге. Я разглядываю приближающуюся троицу, мне знаком только один – Бижов брат Данила, он имел на меня планы, как и на моих монастырских собратьев, оттого и не давал скидывать наши головы. В приливе солнечного горного света, сильного и вечного, такой сильной бывает лишь тьма нескончаемыми облачными ночами, листья редких кустов помертвели, полегли и старые, полуиссохшие заросли можжевельника с чахлой тенью над корнем. Я не боюсь и не удивляюсь: Данила скинул свое лицо и стал иным, не щерится и не пыжится, вместо лица несет на себе закон, выписанный складками, из которых солнце выцеживает пот, что-то в нем отвердевает, некий мускул, готовый удлиниться щупальцем и затянуться вокруг нас удавкой. И другие всадники похожи на него, отверделые изнутри, с устами, запечатанными кровавой похотью. Данила не близко от меня и все-таки слишком близко. Нацеленное в меня копье острием вот-вот упрется в мою кожу, откуда я выселился бесплотный, одинокий, ненужный. Нет во мне набатного звона, ни в сознании, ни в крови. Нелепо. Я воскрес из себя живого. Убежал? Да, это бегство, наихудшайшее обличье страха.

Вздрогнув, я воротился в свою кожуру. Зарылся в ту самую плоть, из которой мнил себя убежавшим. В огромном горном просторе ни для меня, ни для моих спутников не было спасительной тропки – волоча или понуждая бежать панически, она бы сделала нас неприступными. Отмщение, якобы за предательство, спускалось медленно, но неотменно, и нам ничего не оставалось, как стоять, повернувшись лицом к всадникам, и ждать момента безнадежной защиты от меча и копья. Погибель делалась неотъемлемостью нашей жизни, покровом, под которым сгниют, уже гниют три монаха.

И тут я его увидел. Он вырвался слева, из котловины, со своими двенадцатью оборванцами, пустился напересек между преследователями и нами, атаман в лохмотьях, Папакакас – он. Наши преследователи натянули поводья, словно бы от изумления, копья еще держали нацеленными. Данила слегка пригнулся в седле. Изменение в положении тела не объяснить ни готовностью к нападению, ни любопытством человека, пытающегося распознать кого-то или что-то. До меня донесся его голос, ясный и уравновешенный, без угрозы:

«У тебя с Пребондом Бижом соглашение. Вечное».

За главного отозвался Богдан, тоже на коне:

«Соглашение исключало разбойное нападение на Кукулино. А там еще гасят запаленные дома да закапывают мертвецов, любезный».

Папакакас махнул рукой. Успокаивал следопыта и гадальщика. Спросил:

«Что вам надо?»

«От тебя ничего, – выпрямился в седле Данила. – А вон те – наши пленники. Мы за ними приехали: или вернем, или тут отрубим им головы».

Папакакас словно бы забавлялся: «Монахам?»

«Пребонд Биж хочет знать, кто им помог бежать, кто в Бижанцах предатель. У нас на это свой закон, мы будем судить по нему».

И опять:

«Монахов?»

Ответа не последовало. Солнце-паук, опускаясь на нитях, протачивало дорожку к сердцу земли и высасывало из нас мысли и силы, грозило обратить в забытье жизнь под собой. Всех? Почти. Якобы для дружеской встречи Папакакас и Данила медленным шагом погнали коней друг к другу. Непохожие. В отличие от рослого бижанского разбойника Папакакас, вставший ему поперек пути, не мог считаться ни высоким, ни даже сильным. Тяжелые усы словно стягивали его к конской гриве, борода увязла в груди. Он слился с конем, стал его половиной, уверенный и надежный, или мне так казалось, – я заметил, как Богдан, Парамон и Карп Любанский, верхами, взяли рысью, чтобы зайти Бижовым людям со спины, а остальные собрались перед котловинкой, из которой вышли.

«За нами, в Бижанцах, много осталось ратчиков, – проговорил Данила. – Уходи и уведи своих голодранцев. Нам сам царь не шлет ни войск, ни анафемы. Запомни: Биж не прощает».

Это слышал я, а Богдан и Парамон, уже обремененные славой убийц, и Карп Любанский не слышали ничего или переговоров не желали; подстегнув коней, бросились на бижанчан, стоявших позади Данилы. Теперь и вся девятка помчалась за ними с гиканьем. Мы тоже взвыли и заспешили в схватку, монахи, осененные новым крестом – дубинками да жердиной из воловьей запряжки.

Когда истина делается неясным понятием, когда бунт извращается неясными целями, становясь всего лишь гневом замутившегося сознания, погибель сытых и голодных не различает. Хватает людей без разбору, из общего беспорядка созидая свой порядок – с немилосердными законами и угрозами на день завтрашний и на все дни никому не ведомого будущего. При таких обстоятельствах человек не просто свидетель, он и судия и ответчик: коли жизнь не сближает людей (агония вызывает неуемный террор, но также и безумие храбрости), смерть их разделяет легко. А в здешних краях жизненный век людей никогда не бывал долгим. Гибли – кто от разнузданности, кто от бед и несчастий.

И вот мы, пятнадцать, накинулись на троих, смешались крики и звяк оружия, хлынула кровь, предсмертный хрип был последним отзвуком жизни. До того еще, как коснулось Данилы копье на вид неподвижного Папакакаса, он очутился на земле под тяжестью моего собрата Антима. Мгновение – удар дубинкой и взмах Парамоновой секиры, второе – кровавое лицо и прощальный взгляд небесам. Все слишком быстро. Я (так и не понявший, поднял ли я руку на человека) не успел пустить в дело жердь. Данила лежал мертвый, мертвы были и его сотоварищи. Смерть их вела, смерть и взяла их в свои объятия. Бездыханное дыхание судьбы сдуло их, забило в землю, чтобы поверху взгромоздить камень, а в камне мимолетный клич переставшей их манить славы – ее теперь не достать и не сговориться. Славы? Нас можно было посчитать толпой, расправившейся с тремя, хотя мы были вздувшейся мощной снежной рекой, унесшей три жизни, три тела с разумом, раскаленным желанием убить других – нас, монахов.

Папакакас ладонью смахнул с секиры кровь, его запавшие глаза горели.

«Закопаем, все ж они были воины. Станут их искать – не найдут, и обвинять некого. Сгинули – и концы в воду. Кто ранен?»

«Один. Тане Ронго. В бок».

«Перевяжите его».

Течет кровь, затихает, делается нерешительной каплей, ржавью жизни.

Между человеком и будущим много стоит помех, и жестокость господская, и бедность – ни земли, ни муки, ни соли, ни мира, и тщета молитв, и воистину всё: моры, битвы, отнятая бороздка земли или вода, отведенная с чужой нивы, и все – и чужой и свой. И гроб, и само это будущее, мутное, неухватимое оком и рукой, чреватое гробом. Три могилы, сровненные с землей, и пятнадцать живых во главе с Папакакасом. Как далеки мы ныне, как далеки мы от своей могилы, если люди Пребонда Бижа или кого другого выкопают нам ее, чтоб не гнили мы посеченные, с мертвым криком, застрявшим в глотке? Наше будущее не имело ясного и углядимого лика. Как вода, которую жаждешь в пустыне, как жатва, способная освободить голодного от цепей черной беды.

У нас не было будущего. Смерть своим заложникам будущего не обещает, и мы, словно обитатели полуденной тени межевого дерева, полегоньку жевали хлеб, припасенный нам на дорогу Ионом и Катиной.

6. Вецко

Через два дня пути, не оставляя за собой кострищ, мы, три пеших монаха, а ныне всадники, находились куда ближе к Кукулину, чем к Бижанцам. Отсюда до монастыря полдня пути. Но мы остались у Папакакаса – люди Пребонда Бижа наверняка кинутся нас искать в монастыре, вслед за тремя преследователями, чьи могилы не раскопать никогда ни человеку, ни голодному волку.

Отаборились мы в местности под названием Урна, возле небольшого ручья в зарослях бука и граба, без всякой цели или на вид без цели – принужденные и безвольные постники при оружии, ни сытые, ни голодные, покуда братья Давид и Си-лян, верзилы с вороватыми глазами, не притащили распоротого дикого поросенка. Разгорелся костер, заскворчало на угольях мясо, из вьюков появился мех вина и кулек соли. Киприян накопал дикого лука, горьковатого, зато смягчающего при жевании мясо, кто-то выложил очерствелый хлеб, взявшийся зеленоватой плесенью, третий потчевал дикой мятой и щавелем, улучшающими вкус лука. Мы расслабились, вгрызаясь в горячую, непрожаренную дичину. Из неразборчивого бормотания стали выделяться ясные голоса. Вино освободило от усталости и тайного опасения новой встречи с Бижовыми людьми, таящей беды и гибель. Антим промеж двух кусков вспомнил про монахов Прохора и Теофана: месть Бижа обрушится на стариков, вчерашних наших собратьев, подобно лавине, покроет их и сметет с этого света. Кто-то должен пойти и упредить их, вывести из монастыря или уговорить, чтоб сами они, как умеют и знают, укрылись на время. Подниматься в защиту монастыря с двумя монахами и добром негоже: нас слишком мало, чтоб одолеть сброд, который мог привести Пребонд Биж. А старцам надо помочь. Кто-то – Антим, Киприян, Богдан, Парамон или я, знающий все горные тропки, – поспешит, чтобы избавить их от опасности.

«Пойдет он, – Папакакас указал рукой на Богданова сына Вецко. – У Бижовых лазутчиков, рыскающих по горам, он навряд ли вызовет подозрение. Дадим ему мула да топор, будет походить на дровосека. Он к тому же сын кукулинского беглеца, вывернется из беды».

С этим прежде всех согласился Богдан, за ним – остальные.

Вецко молод, сложения слабого, веснушчатый и прыщеватый. Похож на полевого зверька, что, ухватив лапками колосок, огладывает его в мгновение ока. Зубы, сверху длинные, приподымают верхнюю губу. Мудрено в нем заподозрить разбойничьего гонца, тем более свидетеля нападения на троих би-жанчан. Изучаю его взглядом. Гордый и возбужденный – именно ему Папакакас доверил столь важное и трудное поручение. Готов мчаться и без мула, перескакивать пади и скалы, взнуздать ветер. Хотя мал и хил, с опущенными плечами и, подобно Богдану, весь из углов. Велика на исповеди каялась, что затяжелела от него, от этого робкого мальчишки. Не было такого. Она (Богдан мне признался) хотела скрыть, что муж ее, пребывающий в бегах, по ночам заворачивает тайком в Кукулино, чтобы переспать в собственном доме.

Вецко отправился в путь, исчез за густыми деревьями, мы же остались дремотно слушать Киприянов рассказ про исполинское око, появлявшееся в бойнице кукулинской крепости, – было это око одного из ослепленных византийских владетелей. Между первым и последним прошло шестьдесят один раз по девять лет, согласно неким деяниям кесарей, как их толковала моя приемная мать Долгая Руса, для которой девятка всегда имела магическое значение и была божьим знаком судьбы столетия. Подсчитываю про себя: с тех пор, как вырвали глаза самому Исааку II, [22] до дня, когда Киприян, сам в прошлом Исаак, толкует о загадке крепости, прошло четырнадцать раз по девять лет и три раза по девять месяцев. Можно рассмеяться. Но я сдерживаюсь, чтобы не смущать других. И даже не вопрошаю себя, зачем раздумываю о нелепицах и до чего дойду, убеждая себя, что число девять и впрямь загадочно, только вот подходит ли оно человеку без будущего.

Сказания про исполинское око и про исполинскую руку под Синей Скалой как моросящий дождь тяжестью накладывались на веки. Один за другим вспоминали подобные чудеса, про которые слышали или пережили сами. Кто рассказывал, кто хихикал, иные шептались. К ночи дремь даже рассеялась: сидя вокруг костра, мы ждали истории не простой, а способной нас взволновать и открыть тайны жизни и мира, пребывающего по ту сторону ежедневия. Оказалось, что, кроме неутомимого Кип-рияна, другого, сочинителя историй не было. Всех снова стала забирать дремота. Папакакас нарядил стражу, и мы улеглись кто где, на листьях и на голой земле, прикрывшись кто чем мог.

Вечность, проходящая сквозь нас неисследимо, становится раздробленной и бесцельной. То, что в ней могло бы сделаться блеском, уже пепел, ни под золой, ни поверху нет ничего – ни знамения, ни крика. Сознание пытается выдраться из этой смуты и воротить к себе жизнь со всем ее беспорядком. Сознание хоть и не вечно, а все же не смерть. Еще нет. Оно выбирается из пузырьков льда, рвется к жизни в жизни.

Я лежу. Среди людей и наедине с собой, напластываюсь поверху туманной бесформенностью, а в самом низу у костра моя скорлупка, увитая неясными снами, по которым проходят, прозрачные и немые, ни живые, ни мертвые, мои знакомцы: отец Прохор, Теофан, Русиян, Симонида, за ними появляются и тоже исчезают Ион, Катина, Пребонд Биж, потом кое-кто из мертвых: Стоимир, Ганимед, кузнец Боян, матушка моя Долгая Руса. Такие, какими я знал их. И все же другие. Бесплотные и сквозистые до последней нити крови. Мягкие и окоченелые. С едва различимыми лицами. Неслышные и чужие. Призрачные. Не страшусь их и не удивляюсь, что они – лиловатая мгла в лиловом. Меня разбирает любопытство. Хочу что-то сказать, но не знаю что и молчу. Немо слежу за ними неким внутренним оком. Не приветствую их, не прощаюсь. Они обходят меня. Их тени трепещут среди теней буков и грабов. Расплываются в прихлынувшем лунном свете, и свет расплывается тоже, собираясь внутри меня мраком с редкой серебряной пылью.

Меня пробудили крики, вырвали из земли – я уже запустил в нее корни. Мы вскакивали один за другим. Стражник подвел к встрепанному Папакакасу Вецко, нашего гонца в монастырь Святого Никиты, за ним покорно тащился мул. Известие, мной предугаданное, не удивляло: отец Прохор и Теофан благодарствуют, что про них вспомнили, однако останутся на своем месте – алтарь, коему они предстоят, ни пред царем, ни пред разбойником не покидается. Вецко мог бы теперь устроиться возле погасшего костра да поспать, а он, съежившийся от усталости, стоял в нерешительности. Сгорбился, переминался с ноги на ногу. Папакакас подошел совсем близко. Спросил, что еще, и ждал ответа, вместе с ним ждали мы, Вецко, задрожав, шепнул вроде бы имя, только я не расслышал – чье.

Ночь проходит и пройдет, холодный месяц в вышине словно бы подгрызла внезапная теплота, как дыхание обнюхавшего его зверя, или ветер, непостижимым способом добравшийся до него из своей норы, где обитает тайный огонь и вечность. Воздух подрагивает. То ли от звука предутреннего пробуждения, то ли от слабой волны света, полегоньку завладевающего землей и затопляющего все на ней. Вдалеке на небе открывается розоватая рана, солнце снизу уже изготовилось зализать ее горячим языком, залечить. Коротко вздрагивают ветви буков и грабов, словно присоединяясь к перекликам рябчиков. Мрак собирается в полосы, в толпы вытянутых теней, людей и деревьев. Где-то по-песьи подал голос дикий козел.

Вецко повторяет произнесенное имя, но и теперь неясное. «Русиян? – переспрашивает Папакакас, и голос у него не удивленный, а сонный. – Что он? Ты его повстречал?»

«Он здесь. Хочет с тобой увидеться».

Мы разом вскочили на ноги, среди первых Парамон и Богдан, заспанные и злые, злее некуда: причинитель их бед очутился совсем близко от них. Беззубый Парамон готов был деснами – так ненавидел – ободрать до костей бывшего своего властелина, а тот выходил из древесной тени и направлялся к нам, безоружный, с непокрытой головой, похожий на человека, заплутавшего в незнакомой местности, который теперь идет себе наобум, скорее лениво, чем осторожно. Богдан нагнулся и поднял с земли копье, принадлежавшее кому-то из убитых нами бижанчан, украшенное в пяди от острия лисьим хвостом, знаком Пребондовой десятки. Вецко нерешительно, с мольбой протянул к нему руки, при слабом восходном свете лицо его казалось еще более исхудалым, усохшим, постаревшим, в глазах, словно и не молодых, был страх.

«Нет! – крикнул он протестующе. – Русиян мог меня убить, но не убил».

И Парамон, вооружившись ратной секирой, обратился в живое мщение – того гляди опередит следопыта. Папакакас смирил их мановением руки, вроде бы смирил, спокойный, не выказывающий неприязни к пришельцу. Молча ждал, когда тот приблизится, затем и сам шагнул к нему. Они стояли близко друг против друга, мирные на вид – вот-вот разойдутся, слегка удивленные: не знакомы, просто вызвали взаимный интерес.

«Я ждал встречи, вельможа. Не так быстро и не здесь, а ждал. Бог перекрестил наши дорожки и столкнул, пора нам, значит, поделиться и своей враждой, и своим добром».

«Нет у меня добра. Ни здесь, ни в Кукулине. Мы теперь ровня, голодранцы и жертвы Бижа».

«Предлагаешь единение?»

«Если поверишь мне, ты и твои ратники, я пристану к вам с парой, пока что с парой своих людей. Все мы, ты, кукулинцы и я, перед одной опасностью, один у нас враг. Для Пребонда Бижа каждый по отдельности слаб. Я хочу, чтоб ты знал это».


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11