Яна Джин
Отрыки из бесед
YANA DJIN
BITS AND PIECES OF
CONVERSATIONS
H.A.Frager amp; Co., USA, 1993
ОБРАЩЕНИЕ НОМЕР ДВА
Часть первая
Пока на стены я отбрасываю тени,
пока способна всколыхнуть перо дыханием,
пока владею всей пятёркой ощущений,
пока жива, – живу, радею.
И музыка не будет утихать.
А если в жёлтый час моей кончины,
когда обрежет время пуповину,
связавшую меня с пространством, –
в отличье от Тебя, готовым к постоянству, –
Ты, пучеглазый, спросишь: «Что творила?» –
"Играла музыка, – скажу, – и я кружилась».
Я дожила уже до часа, что рассёк
моё существованье пополам,
до той нейтральной зоны, где исток
один у "смех" и "плач", у "здесь" и "там",
где Ты и жертвенный телец Твой есть одно,
где рифма не в конце строки, а – всё равно.
Я родилась не в том пространстве, где умру,
а в том, что смотрит исподлобья и с прищуром
не от избытка света поутру,
а из жестокости и плутовской натуры.
Я родилась в краю, где лгут поэтам,
но я сбежала. И меня там больше нет.
Жила как все. Совместно. В одиночку.
Влюблялась. Вылюблялась. И клялась.
Я отрекалась, превращаясь в точку;
и в запятую; и в ничто. Бралась
за то, что приносило и страданья,
и радости. Молилась и гналась
за смертью. И почти настигла дважды.
Сбегала в никуда, как каждый.
Жила с мужчиной. Он не то что жажды
не ведал к жизни, – жить стеснялся.
Её – покуда был живой – чурался.
Не знал глагола "брать", но знал "давать".
В конце концов собрался с духом
и улетучился с холодным жёлтым духом.
Но я молчала. Не рыдала
и в день, когда они моё дитя…
Ты знаешь зту боль. Я не взывала
к Тебе… Ты Сам ни капельки дождя
не проронил, когда убили Сына.
Теперь уже, две тыщи лет спустя,
Тебе просить прощенья не пристало.
Да Он бы не простил Тебя!
А я… Я не Иов Тобою сочинённый,
к страдательным залогам склонный.
Ни милости Твоей, ни гневу я внимать,
ни ран своих стыдиться или восхвалять
не буду.
Я не Иов.
Я не боюсь терять.
Скажи, Который Есть Кто Есть, не мой,
помимо “да” и “нет” на все слова немой,
неужто вправду в главный день, седьмой,
Ты перестал творить? И преисподню
в зломудрости Твоей Господней
не в этот ли, последний, создавал –
как назначение Творенья, карнавал,
где празднуют спасение от рая,
поскольку нет такого края.
Да, я не Иов – и моего доверия
не жди к Себе, – к манере
Себя являть… Когда однажды
я про Тебя забыла было в жажде
довериться существованью, Ты
вернул меня на Божии следы
Твои. В Твоей манере, грубо, –
подсунув мне нежданно сцену с трупом
убитой девочки. Не кем-нибудь, – Тобой,
кем ни была б убита. Твой
не мил мне мир сирот и душегубов.
Я никакому не дивлюсь уж знанию,
тем паче – связанному с умерщвленьем плоти;
не жди, однако, и бесстрастного признания,
что, дескать, знаю: время убивания
давно пришло и не проходит вроде…
Я есть нетонущая ветвь под водопадом.
Я есть незаглушимый крик в преддверьи ада.
Но и за тою оказавшись дверью,
я буду утверждать, что рада
своей судьбе, что ни досады,
ни горечи в душе… – Не оттого ль, что верю? –
Ты хочешь знать. Молчу, не лицемерю
и повторяю: прибывая
куда-нибудь, не пребываю
на месте том, а убываю
оттуда. Верой веру убиваю.
Так и живу, с собой не совпадая,
не обретая сути или формы,
смущённо сущее обозревая,
как смотрит солнце после шторма.
Живу – и ничего иного
ни знать я не желаю, ни желать,
ни торопить себя, ни снова
начать; жила бы как живу или жила:
без всякого хотенья вспоминать,
когда приходит время забывать.
И ничему в себе продленья
я не хочу теперь; от тленья
я не желаю уберечь
в себе ни мысль мою, ни речь.
Предвижу заодно картину:
как мошкара из вязкой тины
и бабочки из паутины,
к исходу рокового дня
слова прорвутся из меня
в неволю смысла, на круги своя, к рутине, –
отрывки выдернутых с плотью звуков («ты», «та», «то»),
напоминанье о несбыточности речи,
о том, что Бытие – вхождение в Ничто,
а люди – петли мёртвые противоречий.
…На берегу две петли лиц, овал и круг,
а в них по паре глаз с бровями, нос и губы.
(Под кругом туловище – как гитара.) Пара рук
тоскливо машет пароходу. Белотрубый,
уходит он в разливе синих вод.
За синей краской горы жёлтые с пещерой
мерцают красной, в ней таятся звери
давно убитые; на острове живёт
неведомый народ; а в нём – тоска по раю.
Но эхо
рифм последних
умирает…
…Я знаю: всё, что есть не лесть,
Тебе, Который Есть Кто Есть,
должно быть, слушать скучно. Лезть
к Тебе с вопросом есть не весть
какая мудрость. Пить и есть,
плюс, может быть, латать и плесть
из облаков пушистых ложе
Своё, которое, похоже,
как Ты, мельчает и тончает, –
вот всё, что нынче отвечает
Твоим желаниям. И всё же –
вопрос: Скажи, Тебя ведь тоже
грызут сомненья? Сделай честь:
не всё, признай, что в мире есть, –
Твоё. Не всё Тебе пригоже.
Крестом обкручивая шею,
я удаляюсь в ад ко всем его чертям!
Любовь не есть Твоё творенье, – смею
предположить. Твоим чертам лица,
лоснящегося жиром, очертаньям тела,
расстлённого безделием, любовь не шла
и в дни Творения. Она – не дело
Твоё. Любовь – по ту черту добра и зла.
Но Ты, как мужики, чураешься необщих мест
и, как они (за исключеньем…), не берёшь на шею крест.
Любовь – когда тебя высокий поднять стремится над собой,
в разреженную высь, где плещет ветер, как прибой,
который размывает память о том, что глаз узрел окрест.
Чем выше в небо – больше видно внизу земли, хотя детали
уже труднее опознать: ни новостроек, ни развалин.
Не отличить целинной суши от той, что отдана под зданья, –
видней становится зато рисунок мирозданья:
калейдоскопное, случайное собрание
кругов, квадратов и спиралей,
крестов, овалов и диагоналей…
Как если б мир застыл, – забыл, что есть ещё движение,
и загляделся на себя с глупейшим выражением.
(Так женщина, не видевшая зеркала с девичьих лет,
молчит, дорвавшись до него: не верит собственному зренью.)
Но это хорошо, поскольку счастье есть забвенье.
Точнее, памяти оно – непререкаемое тленье.
Ещё: блаженство – это верность, а не простое “непредать”.
Добро не есть “незло”; и если надо передать
в словах значенье “жить”, то мало слов “не умирать”.
Ещё: блаженство есть не просто чудное мгновение,
а устраненье вечных мук его непостижения.
Исчезновенье памяти. Её освобождение
от всех мгновений (чудных и нечудных). Превращение
в прохладное, прозрачное дыханье-дуновение…
Часть вторая
Устала услаждать Тебя. Хореи эти, ямбы
фальшивы, ибо речь нелицемерна.
“Под музыку, – сказали мне, – поются дифирамбы,
а в рифму не бранятся!” Это верно.
Но не для музыки я так, – для нагнетания
внутри себя иного состояния…
"Поэзия… Разгул… Предел…"
Ты где? Вот, сядь на стул: Тебе
не будет музыки! Отныне “всё и вся” –
не “Ты”, а “я”.
Хоть ненадушен Ты и малодушен, –
поближе уши! И не только слушать, –
записывать теперь изволь
в тетрадь слова для тех, кого пугает
лишь свет дневной, кто обретает
через уход существованье там,
где лишь сплошные “нет” и цифры “ноль”,
а если “ноль” – цена, её не платят.
Я говорю о царстве огненных печатей.
Отсутствие. Ничто. Ничто опять.
Движенья избеги. Но медленно, в покое.
Что сделано – раз-сделано, пора понять.
Ещё: не слушай тех, кто называть
спешит примкнувшего к Ничто “изгоем”.
Ещё: беседу двух людей –
о чём бы ни была – терпеть трудней,
чем тысячеголосый гвалт. При ней,
беседе, не уйти от боли,
возникшей из-за прищемленья воли
меж “ты” и “я”: “два” есть надрез без шва
на теле “мы”. Подай скорей
скоросшиватель для гвоздей,
пригодных при распятии. Не смей
Твоих выбылтывать идей:
заткни их в задницы блядей.
Среди людей в любые дни
я значусь как число “13”.
Но ни к чему и мне они –
я бы смогла ни с кем не знаться.
Подай мне посему и сон,
а также кофе с молоком.
Несладкий, чтоб не разоряться.
Из снов подай мне только беспредметные.
Свет убивает знания запретные.
С рассветом вседоступным начинаются забеги
крысиные, где победивших не было вовеки.
Ещё: сильнейшему из криков раздаться не случилось.
Желаннейшее из желаний – то, что не осуществилось.
В морях беспечности и смеха лежат течения из слёз.
Во всём таится всё – и в этом лежит секрет метаморфоз.
Не уходи в глубины “я” – пусть, так сказать, глубины
пробулькаются сами пузырями из трясины.
Ещё: на всё, что “есть”, мне было наплевать.
Люблю я только то, что “будет” никогда опять.
Вообрази ещё такое:
мой голос всех лишит покоя,
поскольку острое, нагое,
стрелой вонзится слово в пуп.
И даже стрелки виновато
на всех смешались циферблатах.
В часовщики идти мне надо:
мои глаза – как пара луп.
Нет, мне не быть кудрявой Музой
с глазами вязкими медузы,
и никакие в мире узы
лишить меня моих скорлуп
не в состояньи. “Одиноко” –
точнейшее из слов; ни слога
в него не втиснешь – равнобоко
оно и равнооко. С губ
моих теперь слетают фразы
из прочих слов – и в пересказе
они гласят, что Ты мне люб.
Вообрази ещё бессвязный сон:
отрывок женской почему-то речи,
произнесённой на немецком языке,
отрывок лишь, как шпиль, и только он,
готической постройки вдалеке, –
слова, что сон есть потеснившаяся боль.
Что б это значило? Тем паче – на наречьи,
где смысл не вяжется с звучанием: “яволь”,
к примеру, значит “хорошо”, а не “уволь”.
Поскольку я немецкий знаю плохо, роль
в хозяйстве важную играет он моём:
чем меньше нам язык знаком,
тем проще не кривить душой на нём.
А по-немецки что ни слово – то в спину нож; автомобиль,
влетевший – тоже сзади – в твой на скорости 120 миль…
Бессвязный сон. Сухие губы. За ними – брешь и желтизна.
Над ними – дождь арийский. Грубый. И произносит “Да!” она.
Но по-немецки. Затопила это “Да!” вода.
Смутила глаз её прозрачность, размыла их небесный цвет,
тот самый, что сама разлила, окрасив им весь белый свет, –
и повторила отраженьем всего и вся (сказал Платон)
очей первоначальных краски размытой каждый полутон.
Теперь – о тёмном глазе. Тёмный
хранит и отвергает Слово.
Того хранит и отвергает, Кто именем не именован.
Хранит и отвергает мир, хранит и отвергает снова.
Он – “Нет” всегда тому, что “Да”.
“Нет” – вот его первооснова.
Ещё задача вот какая
Тебе: понять кто я такая.
Понять что это значит – “я”…
Сперва впиши в тетрадь меня,
а после вычеркни. Произнеси негромко
что вычеркнул. Негромко, ибо эхом
вернётся громкий звук. Помеха
всему, что есть, запомни, – повторение.
Оно есть грех, не знающий прощения.
Помимо существительных, любые части речи
не забывай вычеркивать при составленьи речи.
И меньше этих существительных имён!
Я знала одного поэта. Он
кретином сущим был – он заносил
в тетрадь любую существительную ахинею,
и, никогда не расставаясь с нею,
с тетрадью, раскрывал её при встрече и глаголил:
“Америка! Оплот! Свобода! Вечность! Воля!”
и прочее. Когда не стало сил,
я попросила пояснить. Он пояснил –
сказал: "Представь, такая вот поэзия!”
Недавно он преставился – и рада я донельзя.
Ещё я рада моему акценту,
как памяти о том, что
родина не здесь,
а время знает категорию “давно”;
в другом пространстве след исчез не весь,
а лиходейство не завершено;
превечный Рим по-прежнему стоит,
но купола над храмом нет, – разбит.
Ещё: никто не стоит нынче правды. Лги!
Никто не слышит крика “Сгинь!”
Идёт орда идиотов. Нет, – пришла.
Не просто идиоты, – шлак.
Взгляни – какие омерзительные лица!
От шлака прежнего их отличает лишь уменье длиться.
Не мудрствуй, говоришь, не поднимайся глубоко –
чем выше яма, тем труднее возвратиться…
Куда, однако? Низко, высоко –
не всё ли яма? Где её граница?
И что, скажи, такое в яме дно –
не опрокинутый ли пик оно?
Но как бы ни было, – не удалюсь, не досказав.
Ты прав: всему начало – словеса.
Как и Тебе, мне есть о чём поведать
из прошлого. Я тоже верю в кредо,
что главное – продлиться. Говорят,
никто под Богом (как и Ты) не свят.
Я девочкой… Увы, не превратиться
тем, кто похож на жабу, в принцев.
А принцам – даже лучшим душам –
не привыкать давить лягушек.
И ничего иного вроде
в истории не происходит.
Чего желают эти принцы?
Все одного: ты – как вещица
для них, лягушка, и тебя
они в самих себя, “любя”,
преображают. Подражают
при этом все Тебе. Но я
Тебя, правителя всея
земли, не чту.Черты
Твои… Да что черты –
ничем не нравишься мне Ты!
Ты прав: во мне клокочет гнев…
Но этот гнев любви Твоей вдвойне
добрей. Никто покамест не готов
вообразить себе мою любовь.
А посему итог всему – прощание.
Банальное не признаёт нюанса.
Реальность вышибла меня из транса,
и там, в реальности, – к заглавной полосе,
к центральной улице, стремятся все.
Не уповая больше на мою
способность быть не в центре, на краю,
иду туда, где все, курю табак
и кофе пью. Трясу под шаг
угарной головой и, слепо
бредя, роняю наземь пепел –
сомненья, образы, слова, –
всё, чем набита голова.
Учусь теперь не помнить. Лгать красиво.
С собой прощаюсь суетливо.
Смотрю как расстаётся на рассвете
со мною тень моя. Как с детством – дети.
Как плоть – с душой… Стараюсь не тужить:
лишь неживые и умеют жить.
1992
(Пер. Нодар Джин)
ОБРАЩЕНИЕ НОМЕР ТРИ
Часть первая
Я для тебя – запуганного и забытого,
Единственного никакой ценой не битого,
Того, кто пренебрёг своею молодостью,
Кто правду не посмел искать из доблести,
Рыдал, когда вокруг тебя рыдали,
Вершил, когда вокруг пытались, –
Я для тебя единственного стерегу
В последней паре рифм последнюю серьгу.
Я стала б для тебя совсем иная.
Расковыряла бы себя до дна я
и душу выложила б всю –
тебе на суд.
Я для тебя преодолела страх
перед наслышанными рифмами в стихах.
Я для тебя сухой слезой
слезиться буду, дорогой.
Ты – тот, кто не по циферблату
отсчитывал часы, а по набату,
кто собирал себя из выброшенных строчек, –
пространство, говорил, меж нами – просто прочерк.
Ты – словно небесвод после дождей –
опустошён. Притих из-за болей.
Забудь! Живи! Греши! Прости!
Ты и приснишься мне в конце пути.
Последний день зимы –
Спасенье!
Последнее – введенье
в привидение,
в почти что веру:
я, тебя обняв,
спросила: «Как ты?»
Ты: «Я? Нет меня!»
Объятье первое. В нём тонет
жёлтый свет.
Я погребла лицо в ладони,
когда тебя, сказали, нет.
Пространство расширяется во времени.
Само пронизывает время.
Слова – тяжёлые от бремени –
забыли рифмоваться. Немы.
Часть вторая
Ты. От тебя осталось меньше единицы.
Я. Послемыслие к тебе, не послесловие.
Мне хочется поверить в небылицы,
что из земли твоя на землю снова
душа вернулась, а в земле ты – тот, кто был;
что червь могильный плоть твою не источил
и сам потом не превратился в гниль.
«Из мусора рождаются стихи». Из пыли.
В ту ночь твои глаза темны, как полночь, были.
Последний день зимы.
Туманно.
Тут утро, сомневаясь постоянно
в себе, стремится в полдень улизнуть
и в нём скорее раствориться.
Тут каждый поспешает влиться
в толпу, стирающую лица.
От непохожего
тут всех охватывает жуть.
И даже звёзды новые –
как гвозди в грудь.
Тут между словом и поступком связи нет.
Тут всем на всё – один ответ.
Тут все стесняются рифмующихся слов.
Но там… Одни лишь жесты. И кивки голов.
Поскольку там – прозрачные слова.
И в них четыре измеренья, а не два.
И там – иные божества,
достигшие такого мастерства,
что им достаточно одной струны, –
производящей звуки тишины…
Не так ли «там», скажи, у вас?
И есть ли с «тут» какая-нибудь связь?
У вас совсем иное, правда, «тут»?
У вас «сейчас», наверное, иное?
Иные страхи? Круглые, как ртуть.
Но есть и слёзы ведь? И тоже раны ноют?
А может – нету ничего у вас иного?
Как тут давно уже ничто не ново?
В ответ – ничто. В ответ – молчанье.
Небытие пренебрегает жизнью,
её вопросами капризными.
А жизнь, напротив, суть сплошное предвещание
сплошного несуществования,
которому она выплачивает дань
создания любого увяданьем,
делами нашими, телами…
Мой дорогой,
так много между нами
не выговорено.
Но как
любовь протиснешь под колпак
существования? И как
из «что», скажи, получишь «как»?
А из души, Психеи, – Еву, тело?
Из «то, что было» – "то, что есть и цело»?
Как из «возможно»
сделать «буду делать»?
Переживание – из слова одубелого?
Игру – из срама?
Рифму – из простого «да»?
Из больше – меньше?
Лиру – из креста?
И как из праха, замурованного в склепе,
добыть желаний пусть и пепел?
Воспоминаний
чёткий профиль врезается, как рифма в речь.
Воспоминанье – это мим, не смогший речью пренебречь.
А помнишь ли такой вопрос: как отличить от правды ложь?
Ещё – про души… Правда, что цена таким вопросам грош?
Свободен ли ты там, где есть?
Свобода… Что – проклятье? Лесть?
А помнишь ли вопрос такой:
«Как быть с опавшею листвой?»
Легки, легки, как вздох Шопена,
мои вопросы, но не надо отвечать.
Они могильному венку замена
и знак, что люди на ходу молчать –
как сочиняют на ходу – не в состоянии.
Насилью траурного причитания
тебя подвергли. И повергли в прах,
провозласив, что смертью смерть поправ…
Слова. Слова. Одни слова. Ты прав.
Но как ещё, скажи, сквозь время странствуя,
не замечать его насилья над пространством?
И как забыть – что значит жухлая листва?
Что колокол по нам звонит сперва,
и лишь потом – поскольку не звонить не может.
…В Иерусалиме запуржило тоже.
Впервые там снежит за много лет.
Но снег растает скоро или нет,
оставив только бусинки из слёз
и тихий, как слеза, вопрос:
«О, Боже, это чудо снегопада
не означало ли, что Ты был рядом?»
Теперь уже осталось только
искать твоё лицо
в рисунках облаков.
Теперь – когда подведены итоги,
защёлкнуто кольцо
и не осталось слов,
когда случилось то, чему случаться
положено, – теперь уж докричаться
осталось только до тебя через настилы
листвы, сопревшей на твоей могиле
за все века, которым счёт забыли,
её земли, связавшейся из пыли
надежд, которые рассеялись, но были,
сомнений, ужасов, осевших в иле
на дне текущих дней…
Текущее терзает
глаза, когда бесследно исчезает…
Погост –
терзанье сущего, земного. И абсурд.
А в небе – возгоревшая комета.
Любующиеся её дерзаньем – врут.
Их, средь могил живущих, радует не это,
а неизвестности примета,
при том, что главное известно:
живым не обойтись без мертвецов,
сближенья с ними и в конце концов –
надгробной лжи, что жил усопший честно.
По мне, такая радость неуместна:
любые мысли и любые чувства,
слова, их непроизношение –
союз безумия с кощунством
перед лицом исчезновения.
Тут – на земле – начало марта завтра.
Там – у тебя – начало всех времён.
Тут первый день – не просто лживость старта,
но и предательство финала: он
сперва сбегает во второй, потом сбегает в третий…
Там – бесконечность, загнанная в сети.
Бездвижность. И единство рая с адом,
а вздоха с выдохом, с прощальным взглядом.
Довольно! Где же это слово,
после которого не надо никакого?
Оно не тут.
????????
Всё ясно без него – не нужен суд.
Всё ясно, как в сказаньях древних эллинов.
И, как в Левите, жёстко всё расстелено.
Довольно же всего!
Тоскливых шествий!
Жестокости Его!
И нашей лести!
Соборов благовонных вместе
с прикрывшимися чёрными сутанами
Его рабами – шарлатанами
и сутенёрами, которые
движенье губ считают разговором.
Довольно умиляться и Рахилью:
от нелюбви, смотри, исчахла Лия!
Довольно обо всём –
довольно о смертях,
довольно о печалях, жизнях,
довольно о вчерашних днях,
о нынешних, грядущих, лишних.
Забудь про всё.
Молчи почти всегда.
На все вопросы – всем один ответ,
который знают дети:
«Да!»
А лучше так же кратко: «Нет!»
К чему способность помнить, если
воображение и память – в вечной ссоре?
И есть ли смысл и правда есть ли
в обрывках прежних разговоров?
«Чего желаешь?»
«Быть забытым. Всеми. Не тобой».
«А что пытаешься увидеть?»
«Красок первый слой».
«Услышать?»
«Голос твой: Не поступись собой!»
«Что будешь делать?»
«Что ещё – я буду ждать».
«Кого?»
«Кого ещё – Мессию. Благодать».
«А долго ль будешь ждать?»
«Покуда Он –
неуловимый, словно сон, –
не воплотится до конца
в неотразимого живца.
Покуда все не выйдут сроки».
«А на какой Он прячется дороге?»
«Не прячется: сидит и ждёт».
«Но где?»
«За горизонтом. У ворот».
«Когда придёт?»
«Того, что много, станет мало, – вот когда!»
«И – думаешь – придёт?»
«О, да!»
«Чего желаешь ты?»
«Влюбляться».
«Что есть любовь?»
«Что – как не целоваться, обниматься!»
«Что будешь делать, если жить без небылиц?»
«К тебе взмывать, как к небу – стая птиц,
разняв себя на тысячу частиц».
«Как скоро же, скажи опять, объявится?»
«О, скоро, скоро! После тысячи объятий».
1992
(Пер. Нодар Джин)
ЗА ЧЕРТОЮ ВИДИМОСТИ
Не желай всего того, что хочешь,
пожалей хотя б одно желанье.
Размечтавшись одинокой ночью,
не мечтай хоть одного мечтанья.
Не твори всего, к чему готова.
И не всем позволь надеждам сбыться.
И несказанным оставь хоть слово.
И не все вяжи узлы на спице.
Не-существование прекрасно:
то, что быть пришло, – пришло уйти.
И присутствием своим напрасным
тех, кто свят, – уйди – не тяготи.
Не желай всего, что есть, поскольку
всё, что существует в эти дни,
есть не всё. Глотая слёзы, толику
не таи: одну хоть урони.
1991
(Пер. Нодар Джин)
СУМЕРКИ
К окончанию дня навещает меня
ощущенье, что я – это вовсе не я,
а старик в девятом десятке.
Или женщина после схватки
родовой. Или поступью шаткой
уходящая в стойло лошадка.
Или воин, уставший от схватки
боевой. Или солнце, украдкой
проглянувшее сквозь накладки
из густых облаков. Или гадкий,
на затёртой открытый закладке,
межсупружеский спор. Или гладкий
пацифист, неприемлющий падкий
на насилие мир. Или краткий
вечер, – ночи желанной зачатки.
(Пер. Нодар Джин)
КОГДА БЫ Я МОГЛА…
Когда бы ночь умела делать я из дня,
а из воды – вино… Когда бы я
умела тех, кто умер, оживить
и всех потом на танец пригласить,
то разве ты не стал бы утверждать:
Она весь мир способна заново начать!
Для каждой женщины мужчину сотворить,
и каждую болезнь заговорить,
и каждого уговорить не лгать
когда б могла – тебе осталось бы сказать:
Она весь мир способна заново начать!
Когда бы явью оборачивать мечты,
а скуку – праздником весёлым красоты
могла я, и предчувствие беды
прогнать глотком живительной воды,
то разве ты не стал бы повторять:
Она весь мир способна заново начать!
(Пер. Нодар Джин)
КАЛЕЙДОСКОП
Отцу
Я в будущее шла – не странствовала – всегда
кратчайшим из путей
и битву времени с пространством звала пустейшей из затей.
Но что ни путь туда – всекратно в тупик сбегался он. А там
одна дорога лишь – обратно в прошлое, к годам
в моём калейдоскопе. В нём былое сложено в надежду.
Воспоминания – в узор зелёных троп, бегущих между
резцами скал, рассёкших в небе синие его теченья.
В морскую гладь, неосквернённую, как словом –
помышленье.
Пусть небоскрёбы Рима Нового, Нью-Йорка,
так надменны, –
в калейдоскопе зримых чувств былого выцветшие стены
им не подмять, как невозможно перещеголять простое,
как вне сиреневого царства правды не найти покоя…
На куполе на золотом воркует утром голубица:
«Возрадуйтесь! Мессия соизволил объявиться!»
Не в Рим, – в былое что ни путь. К сиреневым его
границам.
(Пер. Нодар Джин)
ЭКСПРОМТ
Представь себе улицу,
на ней – деревья,
деревьям определений нет.
Представь себе слякоть, –
как постепенно
в слякоть превращается снег.
Представь себе время, –
его измеряешь
эхом собственных шагов.
Слова, – как они не сказаны мимом.
Шепот – как в крик превратился незримый.
Страх, улетучившийся во сне.
Представь бесконечную линию точек.
Себя – неожиданной рифмою точной.
Двое в комнате.
Зимний полдень.
В природе мятою пахнет вроде.
Двое в комнате.
Зимняя полночь.
Пианино в воде. Чёрно-белые волны.
Представь пустую, пустую улицу.
Тихий, тихий ноябрь сутулится.
Представь себя опавшим листиком,
Который не вспомнится даже мистикам.
Во мраке слова обретают вес.
Мысль оползает – за коркою корка.
Верхний, самый летучий срез
Стал молитвой-недоговоркой.
В отчий, уже позабытый дом
Не возвращается Блудный Сын.
В помышленьи беспечном своем
Уходит дальше в бескрайнюю синь.
(Пер. Нодар Джин)
ПЕСНЯ О НЕПРИКАЯННОСТИ
Жить бы – как на японской гравюре:
чёткий рисунок и цвет.
Роса. Прохлада. Жить не щурясь.
Не тем, чего нет.
Время от времени,
время от времени
я никакого не знаю бремени,
но иногда – беда ли, вина –
мне уже не хватает вина.
Жить – как среди чумы или пира
жили герои в пьесах Шекспира.
Из клетки глядеть на непойманных птиц.
Из глины лепить солдат-неубийц.
Время от времени, время от времени
всё у меня в порядке.
Но порой мне этот порядок
кажется гадким.
Жить – как среди взрослых людей:
мелкие сделки с совестью.
Завидовать прямодушью детей.