и чей-то голос жалобный звучит.
Сие – попытка голос обрести,
не тот, – другой, который в половине
родившихся детей звучит
и властвует. Отныне
лишь он – возможность будущему жить,
где тень земная между сосен бродит,
пытаясь отыскать спасенья нить,
как та змея в Начале, что-то вроде
кривой с координатой "мы" на Х,
помноженной на мщенье Иисуса.
Сие – попытка Там тебя окликнуть.
Сквозь пустоту – услышать, прикоснуться,
пробормотать "Спасибо!" В этот час
лишь ангелы над смертными смеются,
но звук летит и достигает края,
где содержание не властвует над звуком,
и где герой не шепчет "Умирай!",
а, прислонясь уже прозрачным ухом
к просвету в облаках, он слышит вдруг
как я шепчу ему: "Послушай!"
И, отрываясь от чернильных рук,
звук исчезает… Так, наверно, души,
как мотыльки, летят на новый звук.
Пер. Андрей Драгунов
МНЕНИЕ ОДНОГО ПОЭТА
Поэзия – я тоже недолюбливаю это.
(Мэриэн Мур)
А что стихи? – свидетельство гордыни,
свидетельство того, что он, поэт,
бессрочно заперт, как вода в графине,
в самом себе, того, что много лет
в глуши души, уподобляясь волку,
мечтал, что книга с именем его
найдёт приют на чьей-то пыльной полке.
А что ещё? А больше – ничего.
Вся жизнь, витиеватая, как букли,
паденье, взлёты, торжество идей –
всё это – только буквы, буквы, буквы,
замызганные пальцами людей,
не знающих ни самого поэта,
ни вкуса крови, источавшей звук.
Но может быть, «лучом младого света»
его строку однажды назовут.
И что?
Ведь ночь – свидетельница страсти,
принявшая обличье чёрной власти
над криками сверчков
и над луной,
куда реальней и куда прекрасней
строки одной. И даже – не одной.
Ведь жизнь прекрасна
даже без прикрас,
поскольку жизнь даётся только раз.
Жить тем, что будет после –
будет поздно,
поскольку всё, что к нам приходит после –
ничто.
Не-Бог,
не-чёрт,
не-пустота,
не-сон,
не-явь,
не-зло,
не-доброта,
не-ложь,
не-правда,
не прикосновенье
рук Шивы,
не плохое настроенье,
ни света – дням,
ни транса перед сломом,
ничто – что нам не обозначить словом.
Пер. Ефим Бершин
ПЕСНЯ ДЛЯ ПОТЕРЯННЫХ
Никто не поймёт –
как получилось:
то, что любила,
убыло с пылью.
Вчерашний вздох
спирает горло.
Дохлые крысы
гниют соборно
в лужах отхожих.
Всё, что природе
стало негоже, –
она изводит.
Судьбы твоей дням
не срифмоваться.
Мыслям разбродным
не рассосаться, –
подобно толпе
уличной ночью,
что болью потом
память источит.
Но общие в памяти
вещи и звуки
лишают смысла
"потом". И потуги
проникнуть туда,
как в игольное ушко,
напрасны. Верблюд
ушлый из ушлых
в него не посмеет
проткнуться, – кичиться
победой стоической,
приобщиться
к славе Христовой.
Пустыня стонет:
вульгарная юность
её уж не тронет.
Пер. Нодар Джин
МЕЛКАЯ ИСПОВЕДЬ
С тех пор, как умер ты, ничто не изменилось.
Ничто и не должно было – наверно.
Всё хорошо по-прежнему, уныло.
Так лист пустой лежит безверно, –
без упования на мысль и краску…
Всему завязка – доллар, как и было.
И, как и было, меньше значит кто ты есть,
чем с кем была, – жила, водилась.
И, как и прежде, небольшая честь,
на мир смотря издалека, твердить о том,
что это – дом терпимости.
Но всё же – дом…
Ничто не изменилось. И боюсь,
ничто и не изменится отныне.
Для этого необходим союз
отваги с волей. А точнее, – крестовина.
Ещё – готовность в крест раскинуть руки.
Ничто не изменить без муки.
Но мы расстаться не умеем даже
с ушедшим миражом. Начаться снова.
Спряженье страхов и отрад дешёвых –
вот что такое человек. Ажиотажа
он никогда не стоил. Не ошибка
природы. Не трагедия. Не шибко
что-нибудь вообще. Вот, скажем, дверь.
Он вознамерился её открыть, –
но как бы брезгует. Или не верит,
что хочет… Проявляя прыть
в пустом смотреньи в сторону пустой
стены, где эта дверь. И в позе той
одной он постоянствует. Но тень
на той стене его бледнеет что ни день
и постепенно сходит в грязное пятно,
которому движенье не дано.
Ничто не изменилось.
Может, – я немного.
Боюсь – не к лучшему.
Когда-то я слезилась
при виде чайки на закате. Одинокой.
Теперь уж нет. Теперь уже слеза –
такая трудность… Как побить туза.
Ещё, боюсь, по ходу этих дней
неумолимей стала я. Трудней.
Как тот отставленный любовник,
что не побил привычку, – верную жену.
Любовь беснуется иль топчется виновно, –
не склонна жизнь пускать её в свою страну.
Теснит со всех сторон. Бесшумно
колотит доводом благоразумным –
и приучает нас считать привычку
самой любовью: как кавычку и кавычку,
не различаем свой и посторонний дом,
когда подолгу в доме том живём.
Добропорядочности вымученной цвет
на наших лицах проступает. Стёрты
следы страстей. Что ни лицо, – портрет
усовестившегося чёрта.
Не доброту года несут ему, – морщин
тугую сеть, в которой вязнут нимфы,
заладившие: «Чистоты причина –
усталость плоти, помутненье лимфы.»
И вот тогда Своим мы нарекаем Домом
плавучий остров, Несвоейземлёй рекомый.
Тогда – кого любили, изживаем
во имя тех, с кем время убиваем.
А вместе с ним – себя. Мы умиранию
с корнями – учимся во имя выживания.
И начинаем из последних сил цепляться
за жизни полу-затонувшей остров-круг.
Полу-чужой, полу-знакомый… Нам сдаваться
пора. Исторгнуть исступлённый вой.
И вздрогнуть в тошном страхе, если вдруг
мы это назовём Судьбой.
Пер. Нодар Джин
РЭП-ПЕСНЯ
Мы всё имели ровно,
Но он в дерьме
Копаться хладнокровно
Не умел.
Он притворялся трупом,
А мертвецу
Существованье – глупо,
Не к лицу.
И жил он, как затворник
Не жил, – тужил. А
Я в портах позорно
Жила-грешила.
Мы в жизни были швахи.
Печаль одна
Была у нас. И страхи
Одни. Вина
Одна. И лгали часто,
Но он ко лжи
Постольку был причастен,
Поскольку жил.
Своею жизнью мало
Он дорожил, –
Как будто ему дали
Помятый джип
Или такую тёлку,
Что не помять.
Но он молчал. Он только
Не мог понять,
Что я, как звуки в джазе,
Как в зубе дрель,
Кручусь, кричу в экстазе
"Движенье – цель!",
Что не пойму того я,
Что жирный класс
Пугается не воя,
А держит глаз
На нём, молчащем, зная,
Что прошибьёт
Его слеза больная –
И он… споёт:
"Послушай, мазефакер,
Язык твой лжив!
Как твой же член, обмяк он –
Ни мёртв, ни жив!
Всего дороже деньги
Тебе, твой жир!
А я точу на слэнге
Слова-ножи!
Хана тебе без рэпа!
И с ним хана!
Истина свирэпа!
Щупай – на!"
Пер. Нодар Джин
ЛАЗАРЬ
И потом Он узрел Марфу и Марию, оплакивавших брата своего, Лазаря.
(Из показаний апостола Марка)
Помилуйте! Но я совсем не Марфа!
Я не сестра ему. А от изгоя
не надо ждать ни мира, ни покоя
ни вашей обожравшейся стране,
ни Лазарю.
Жуликоватый Лазарь –
ему бы только по сусекам лазать,
подохнуть, обожравшись, а, воскреснув,
рыгнуть во след прокисшим облакам.
И он уже напрягся. Но Мария
и Марфа, как на реках Вавилонских,
завыли так, что чуть не уморили
животным криком самого Христа.
Завыли так безумно, дико, страстно,
как жалкие озлобленные птицы,
на клочья разодравшие пространство.
И Лазарь в этом крике утонул.
Откуда боль? – Засомневался Плотник
Сын плотника же и Святаго Духа. –
Откуда боль, когда мгновенной плоти
жить дважды в этом мире не дано?
Ведь боли не бывает без страданий,
без мукой перекошенного рта.
Отдай им дань. Без этой страшной дани
любая жизнь ничтожна и пуста.
Зато потом ты выйдешь из пещеры
святейшим из святых. И люди будут
ничтожные, но добрые как будто,
как стая птиц кружить над головой.
И будут петь осанну! А, напевшись,
тебе ножом пересчитают рёбра
однажды ночью или утром ранним.
Но этот нож тебя уже не ранит.
Что вечности отравленный металл?
Что вечности озлобленные лица?
А потому – покинь свою гробницу.
Вставай. Я вижу: ты уже восстал. –
Так говорил угрюмый Назорей.
Но резвый Лазарь обнаружил слёзы,
блестевшие, как росы на заре,
растрогав Человеческого Сына.
Но я не зарыдаю. Я – не Марфа.
Я в это не играю. Я – не вы.
Прости, Господь, но мир достоин мата,
как Лазарь твой, что на исходе марта
тобою воскрешён был для жратвы.
Пер. Ефим Бершин
ПОЭТ
Денису Новикову
Поэт на площади поэта –
Маяковского площадь это –
Сидит на площади поэта –
Ясно?
Поэт говорит, что несправедливо –
Устроена жизнь. Гнусно и криво –
Даже улыбка её тосклива –
Напрасна.
Поэт говорит о вещах несвоих –
О деньгах, бабах, предметах других –
Точит поэт о предметах чужих –
Лясы!
Поэт говорил и качался, как раби –
Как рассерженный Хаммураби –
За то, что сожгли закон Хаммураби, –
Дожил!
Поэт разговаривал – тонкий, как цапля, –
Как в шприце для героиновых каплей –
Игла, в венозный воткнутая кабель –
Заслужил!
Он говорил: Дайте что круто!
Дайте мне всё в эту минуту!
Дайте валюту!
Лучшие блюда!
Девок для блуда!
Лихие маршруты!
Дайте мне!
Дайте!
Дайте!
Поэт говорил, я сидела, молчала –
О, нет, мы не хлебом единым, не налом –
А страха живём единым началом –
Знайте!
Взгляд у тебя жестокий и близкий –
Чего в нём больше: «жестокий», «близкий»? –
Тебе, как и мне, не поклонятся низко! –
Живи ж без риска!
Поэты на площади были поэта –
Вдвоём – да на площади поэта –
Их повенчала кратко беседа –
Негласно.
Пусть любовь придёт на мгновение только –
Для мгновенного озарения только –
Мгновенного видения только –
Прекрасно!
Пришельца от любого завета –
Считайте братом, которого нету –
Когда он приходит на площадь поэта.
Я сделала это!
Пер. Нодар Джин
КОЛЫБЕЛЬНАЯ ДЛЯ САМОУБИЙЦЫ
Алёше
Мой милый мальчик,
ты, как в люльке,
качаешься в холодной петле
меж небом и землей,
как в люке,
как в старой колыбельной песне,
где вестник голубиной почты –
с кольцом, как с перебитым нервом.
И цепь, что связывала с почвой,
сегодня связывает с небом.
И губ застывшая фиалка
перекусила жизни нить.
Никто не нанял катафалка,
чтобы с тобой похоронить
и боль от твоего ухода,
и безразличие людей.
На нас давно идёт охота,
как на осенних лебедей.
Без похоронного Шопена
ты с гибелью повенчан, без
ненужных слёз.
И только пена
сверкнула белизной небес
у самых губ.
И только мама,
на дальнем берегу бродя,
зашлась слезами, как туманом.
Смерть выпадает, словно манна,
для заблудившихся бродяг.
Но океан рассёк, как плетью,
два мира, как стальное жало.
И эта плеть, свернувшись в петлю,
увы, тебя не удержала
от пережитых многократно
печалей.
Мальчик мой, мужчина!
Не всё бессмысленно, что кратко.
Не всё, что кратко, – беспричинно.
Вы, люди! Вы – рабы рассудка,
Щедрот, упрятанных в дома.
Я вою, как дурная сука,
над грудой вашего дерьма.
Но вы, пропитанные ядом
приспособленчества и лжи, –
о вас, о камень ваших взглядов
разбита маленькая жизнь.
Но нет – не мужества, не силы
ему не доставало тут.
Ему не доставало сини,
в которой облака растут.
Мы – зёрна одного початка,
вся наша жизнь – наоборот.
Ты видел, как отводит чайка
остроконечный, чёрный рот
от рук дающего? В истоке
гордыни истина лежит:
рука дающего в итоге
ещё способна задушить.
Когда б ты подождал, Алёша,
то стал значительно мудрей.
Но ты лежишь на смертном ложе
среди людей и нелюдей.
И что тебе до наших истин?
И что тебе простая суть?
Ты обратился с вечным иском
в холодный, вечный Высший Суд.
В стремительном порыве страстном
из сорной ринулся травы –
туда, где делятся пространством,
а не остатками жратвы.
Уходят братья по печали,
оставив чуть заметный след,
такими ясными ночами,
в которых даже страха нет
я верю: ты теперь спокоен
и видишь медленные сны
под медный лепет колоколен
твоей оставленной страны.
Сочится благодать по капле.
Ты – здесь. Ты – рядом. Ты – нигде.
Ты весь – как сон болотной цапли
на тонкой матовой ноге.
Пер. Ефим Бершин
ПРОТИВ САМООБМАНА
Послушай.
Я в болях.
И это так.
Несущее считала долго сущим –
и соответственно мой каждый шаг
был поражение несущим. Кое-как
я собирала их, шаги. Усталый холостяк
так тащит в дом дешёвые вещицы
с развала мелочей, – предполагает:
без причиндалов сих не перебиться
когда жениться наконец решится.
Пока ж он чинно колесо вращает
его несущее к не сущей Беатриче, –
юнцы в него причинным пальцем тычат
и о добыче голубой курлычат.
Торгуясь о цене, он то кричит, то хнычет,
лишаясь чинности. Потом их молит:
«Полегче, и не причиняйте только боли!»
В невинности его сумняшеся, они
кричат: «Заткнись и перегнись!»
И он перегибается.
А что ему осталось?
Осталась Беатриче.
Но она не объявлялась…
Послушай.
Я устала.
И очень, и давно.
От будущего.
Мало
мне нравится оно.
Я хороню
его скучнейшие останки.
И застываю в ужасе –
как жук в огранке
янтарной патоки,
увековечившей его.
Да подавитесь тем, что ничего
не стоит, – выбором.
Я избрала такую долю,
где нету слов «доколе» или «коли».
Меж тем, что «есть»,
и тем, что «быть должно», –
из жалких вздохов тянется звено.
Давитесь выбором.
Мне дайте пустоту.
Благая ложь
в мои не лезет уши.
Устала я.
Устала от дерьма.
А Время, –
Оно того, что есть, не лучше.
Не тормошит, не тормозит.
Не знает времени.
Стоит.
Застынь и ты.
Застынь, поверь.
Поскольку пустота – проверь –
умеет навевать воспоминанья
без их источников, без их страданья.
Они прямы и однозначны.
Точны, как речь на слэнге.
Кто эта лошадь с крыльями?
Кто эта ведьма с веником?
Куда? Откуда? Кто?
Я их не узнаю.
Мои ли у меня глаза?
И в том ли я краю?
Послушай.
Мне отвратен тот порядок,
что Ты навёл в мозгах моих.
Не меньше был бы, правда, гадок
Твой хлам сказаний колдовских.
Я лично буду жить никак, –
то бишь, как выпадет пятак.
Ни услаждать Тебя гадливо
и ни расчёсывать хвосты
Тебе не буду. Жить – как Ты
я буду: беспокойно, лживо.
Ты удивляешься,
что в тридцать с лишним лет
я, будто бы босяк спесивый,
по-прежнему не чту Тебя! Что, нет,
не научилась Твоему
внимать я блеянью. Ему
поддакивать безропотно, трусливо.
Твоею ложью усладиться
и, как заказывал, плодиться.
По Твоему пора по лбу
прямой наводкой бы пальбу
открыть, но нет Тебя на небе.
Хоть райские проверь кусты,
Тебя там нет. Наверно, Ты
убёг куда-то по иной потребе.
Убёг, скорей, совсем, – зачем
трудиться дальше, если всем
Ты доказал, что преуспел в погромах? –
и горсть оставил за Собой
рабов, поставленных на Твой
престол тюремщика и костолома.
Я не дивлюсь, что ты молчишь.
И нету выбора, а лишь
как с крыш бросаются, –
так броситься из жизни
в пучину из сплошных утрат.
Но выстоять ударов град,
когда Твой мир несётся в ад,
мне наказаньем кажется излишним…
Так вот, послушай наконец.
Никто не верит, что Малец
родился в яслях, а свидетели – волхвы.
В перстнях – лазурь-и-бирюза –
широких, как шахинь глаза.
Хоть я Тебя благодарю, увы,
за то, что ложью Ты Твоей
развеял скуку наших дней,
развеял Ты её, опять увы, напрасно.
Давайте, значит, воздадим
хвалу тому, что быть иным,
чем болетворным и пустым
ничто не может.
Крушению любой надежды.
И облачению в одежды,
в которых всетерпенье дух не гложет.
В которых ты – ни глух, ни нем –
лицо в стене хоронишь с тем,
чтоб нашептать себе же реквием.
Чтоб сердце билось в немоте.
Пока не выбьется за те
пределы, где живёт Ничто.
А кроме – ничего.
Совсем.
Пер. Нодар Джин
РАЗДЕЛЕНИЕ
Печаль?
Скорей – прозрение несёт мне разделение.
А время… Люди лгут, что время лечит.
Скорей – калечит:
вышибает глаз копытом, –
нехваткой лжи, которая забыта,
избытком истины, которая груба…
И – в ужасе скорёжена губа.
Когда о нас я вспомню, – "всё же"
куда-то сразу исчезает.
А в горле бес стучит – похоже,
наружу просится. И истязает.
Скорей – мы вместе на блядей
похожи были: наше рвение
пустое править и парить – презрения
достойно.
Я и рада разделению.
Ты – тот, чья суть заполнена тобой –
не мог смириться с сутью голубой
окраски. Той, что всюду стелется,
не собирается, не делится.
Не мог ты разглядеть и почвы мёртвой под ногами –
и грязью потекла она, покрытая снегами.
И всё же, всё же – я молюсь, чтобы болей
тебе не ведать.
И чтобы страх не одолел
тебя, и – беды.
Хоть непорочность и моей душе чужда:
в мучениях спасается всегда.
Но если мне подходят те упрёки,
что я жестока и слова мои жестоки,
поскольку мщу, как мстят сентиментальные
и чокнутые рифмоплёты, – и так далее…
На это нечем отвечать помимо
того, что, хоть и уязвима
душа моя, мой мозг не даст забыть:
поэзия – не средство быть
глупицей, бормоча слова сусальные.
А что касается догадки, что душа,
хоть уязвима, но непостоянна,
как кувыркающийся мозг внутри Ивана
тряпичного, – догадка эта и гроша
не стоит. Нет: она, моя душа,
давно отяжелела, словно шар
внутри того порожнего болвана.
Глаза мои налились пустотой
от созерцания сплошных дождей, мертвящих
любые краски кроме серой, – той,
что облекла меня тоскою полой, вящей,
непреходящей, не переходящей
ни в боль, ни в горе, ни в печаль.
Лишь – в разделение.
И мне – не жаль…
Итак, я оставляю эту кучу
подлейших слов тебе, – подлейшее письмо,
как доказательство того, что мир – дерьмо,
и мы с тобой его не лучше.
Пер. Нодар Джин
ПЕСНЯ О ВРЕМЕНАХ ГОДА
Какая же зима была!
Такая голая! Глухая.
И – ни единого намёка
на теплоту, неодинокость.
Опять была, –
не повториться, как бывало, не смогла.
И, как бывало, не нашла она у времени угла,
где б наконец спаслась от непреложной смены
времён. От непреложности измены.
Моим друзьям, не удалось и им
спастись – в отличие от предыдущих зим.
Один – в окно. Дерзнул упасть он
в небытие. (Индус из касты
так падает.) В паденьи веру
утратил, будто смерть – преддверье
в иную жизнь… Другой – аорту
себе рассёк. Она аккорду
тому билась не в такт, что гордо
зовут порядком в наши дни,
забыв, что грязному эскорту
сие занятье, жизнь, сродни…
Вот и напомнили они.
Какое лето было! В это лето
забылось даже – что такое это.
Мыслишки, – приставучие, как кнопки,
кололись больно в черепной коробке.
Ночами листья изумрудной кроны
пытали зренье чернотой вороньей,
и горизонт размылся, как граница
меж пустотой и тем, что в ней хранится.
О, что была за осень!
В эту осень
меня сомнений искусали осы.
Я перестала верить слову,
стала – звукам.
Лесным, морским, несогласованным
друг с другом.
Я разучилась разговаривать, –
шептала
одну молитву:
чтоб святого больше стало.
О, что за год случился, что за год!
Не удивительный, – наоборот.
Ни радости особой и ни краха:
привычный корм из мелких страхов.
Весна, – и та пришла в обычной маске:
пошлейшие, шумливейшие краски.
Как в уличной толпе, сплошной и длинной.
Как в оперении павлина.
И, как положено, осталось сделать так:
сказаться трупом, неспособным сжать кулак,
которому положено крушить витрину,
за коей – ложь одна… Ей жить, не сгинуть.
Пер. Нодар Джин
ПЕСНЯ О БЕЗРАЗЛИЧИИ
Пифагорейцы, право слово, были правы:
всё, повторяясь, возвращается на круги.
Во всей истории земной – ни капли правды.
Ни капли правды. Лишь одни пустые звуки.
И темнота. И боль потерь. И только снится
вам искра света вдалеке, в конце туннеля.
Мне свет не нужен. Я люблю свою темницу
во глубине своей разобранной постели.
А я не чувствую уже, как говорится,
ни блеска боли, ни её пустого глянца.
Наверно, я могла бы просто притвориться.
Но мне наскучило бы просто притворяться.
Достать бутылку из буфета, жахнуть водки,
да сжечь нутро своё. Да так ему и надо,
покуда в цирке бытия гуляют волки,
изображая на арене клоунаду.
На самом деле – только шок, и только драмы.
И тридцать сребрянников – стоимость билета.
На самом деле не дала бы я ни драхмы
за эти ужасы, за представленье это,
за этот быт, давно оглохший, словно вата,
и разукрашенный , как ряженый на святки.
И мы валяемся в сверкающих кроватях,
как псы бездомные – на загородной свалке.
И жизнь болтается, как бабье коромысло
с пустыми вёдрами. И на своей постели
я раньше плакала – теперь не вижу смысла,
теперь глаза мои, как вёдра, опустели.
А что мне плакать? Что не так ложится карта?
Хотели пику, а в итоге вышла трефа?
Дорога – блеф. И наша жизнь уже – поката.
Но мы на многое готовы ради блефа.
Найти жилище посоветовали люди,
но на дальнейшее не выдали мне чека.
Я буду жить в канализационном люке.
Но независимо. Но абсолютно честно
глядеть в пустые и бессмысленные зенки
разящей правде, под ножом её не охнув.
Лишь опущусь на обездоленную землю
и, в худшем случае, как нищенка, подохну,
чуть преждевременно, немного раньше срока,
открыв грядущему пустеющие вены.
И – без истерики. И не судите строго.
Мой слог – безжалостный, зато предельно верный.
К тому же ночь бежит, как вспугнутые мыши.
К тому же я могу, поддавшись вою ветра,
приговорить к расстрелу собственные мысли,
размазав душу по полотнищу рассвета.
Пер. Ефим Бершин
ПЕСНЯ ДЛЯ ПАСХАЛЬНОГО ВОСКРЕСЕНЬЯ
В Америке скупленной,
в России ли сгубленной
что всё ещё дышит,
то душит – и ближе,
короче, как выдох
прощальный калеки,
ложится твой взгляд,
пробившись сквозь веки.
Так легче тащить ему
близкие сцены
в тебя и сжигать их
в тебе, как в геенне –
язычника. Жги их
сама без следа:
бесцветная краска
зальёт, как всегда,
лицо твоё. Выдай
её, как Его
выдали. Скажут:
Страдала, но вот
спаслась бы, когда бы молилась… Опять!
Вы, раболепных паломников рать,
попробуйте лучше сомненья изъять,
свежесть зелёную аду придать!
Вы, перенявшие нетерпимость
у Верховного Пилигрима,
который, рифмуясь со словом "рок",
лишил меня всего, что смог!
И ты, их Бог, ничего кроме ада
не сотворивший поныне! Мне
всё, что осталось, –
к железной стене
его прирасти. И ежели Ты
пошлёшь ко мне в приступе доброты
любимого Сына: все, мол, грешны,
прости же Отца… Я от этой стены –
ни шагу теперь! …Пусть Он воскрес
в день воскресенья пасхального, бес-
светный и серый, – послушай: днесь
нечего мне молить у небес.
Пер. Нодар Джин
КАФКА
Обращусь к тебе шёпотом,
ибо не слышишь –
прерогатива мертвеца.
Обращусь из долга, который выше
молчания, тяжелей свинца.
Долг мой – любовь и жалость. Тише
обращаются лишь к отцам.
Скажи, нелегко, наверно, свернуться
в себе, как в тесном орехе – ядро?
Тем паче тебе, кому согнуться
не дали б честь и больное нутро.
Среди крикливых пернатых галкой
жалкой сказался ты, слился с галькой
серой, верой в силу смирения
скверну раскрашенных оперений
скрасить стараясь. Отары, отары.
Блеянье агнцев. На белый алтарь
молча плетётся один. Избранник.
Звуки истрачены. Дух убыванья.
Галька сошла в песчаник. В прах.
Неспешным, возвышенным был твой крах.
Главу твою на плаху деталей
ты нёс покорно.
Словом твоё, как крючком из стали,
дырявил горло.
Повиснув на нём, не стонал, молчал,
чтоб перестало
слово быть, как в начале начал, –
только началом.
Чтобы чем больше молчанья внутри, –
действенней слово,
а вещь, поправ условья игры,
назвалась снова.
Походка твоя была неспешной,
твоё дыхание
было, наверное, безмятежным,
с замиранием
частым. Чистым мелодиям
повторение
паузы мерной верное вроде бы
измерение
может придать, создавая иное
творение:
произведение звуков молчания.
Мера отчаянья мерина – всепонимание,
невыносимость частностей пребывания.
Вот и бредёшь ты, будто набрался браги,
мерин уставший, по переулкам Праги.
Ночь. Пробуждаюсь.
Сжатый кулак.
Ногти колят ладонь.
Но внутри, на душе у меня никак, –
как глубоко под водой.
Разве что вина теребит
за то, что сон и твой перебит
спряжением слов, рождённых в муках
и лишённых лёгкости звуков.
За то, что разводишь их молоком
тёплым, чтоб в частностях и целиком
жизнь показалась удобоваримей,
а сомнения – переборимей.
Чтобы, изъяв из жизни иголки,
сподобить её китайскому шёлку.
Но суета ведь, Кафка, разборчива тоже.
Чистая правда часто утешить не может.
Жизнь, как заноза, торчит из младенческой кожи.
Слова твои боли не унимают.
Словам дела нет до нас.
Да, из грязной почвы вздымают
длани. Нет, не за помощью, – раз.
Два, – не с тем, чтобы, наоборот,
её предложить. Им плевать на народ.
Если и мыслят, бывает, о людях, –