эта странная боль –
возвращает обратно
на свиданье с собой,
чтобы, временем сбитой,
в слоновьей тоске,
словно сломанным бивнем,
вспыхнуть словом в строке.
Пер. Ефим Бершин
КОЛЫБЕЛЬНАЯ ДЛЯ ОТЦА
Ты спал. И в этом нервном сне
ты был испуган, нем, как рыба,
как мина накануне взрыва
в тревожной, зыбкой тишине.
С невыплаканною тоской
ты спал, как одинокий ворон.
А я себе казалась вором,
уже укравшим твой покой.
Благодарю. За всё. Подряд.
За всё, что мне испить досталось,
тебя благодарю. За малость.
За голос, за улыбку, взгляд.
Я видела: ты спал! Во сне
ты был и небыл. Всё – напрасно.
Твоё отсутствие ужасно,
как сон на смятой простыне.
Зачем ты вышел из реки
судьбы, её руки не стиснув?
Зачем усталым шахматистом
играл с судьбою в поддавки?
Отец и мать – родные пятна,
родимые. Но я – одна.
А муж и мужняя жена
лежат крест-накрест, как распятье,
на коем я водружена.
Пер. Ефим Бершин
СЛАБОСТЬ
Ты говорил то и дело,
что тело –
лишь одна из твоих примет,
а тебя – нет.
Есть лишь один заблудившийся призрак,
по которому запросто воссоздаёшь
всё, что было. Точнее, – его признак.
А если ещё точнее – ложь.
Пустота проявляется медленно, как на пленке, –
словно воздух в дублёнке,
обретая лишь форму и формулу,
что земля состоит из песка –
форменная
тоска.
Что с каждым взмахом ресниц око
становится частью лица, как окна
становятся частью дома.
А душа в темноте – бездонна,
и вмещает в себя другую душу.
Так до утра,
пока, как корабль на сушу,
душу не выбрасывает волна страсти.
Это – как застенчивое «здрасьте»,
обращённое к голому в бане
с прибавлением имени-отчества.
А душа – одна,
как дурак в нирване.
И утро – ад одиночества.
Ты говорил, что день –
тень
невыносимого бытия,
сотканного из лжи.
А я?
Скажи.
Да, ликующий вечер в себе таит
ожидание встречи, и так томит
запах памяти плоти, что страшно даже.
Но душа – всё дальше.
Да, колотится в горле пульс,
словно ищет выход душе из тела.
Только дверь заколочена.
Дом твой пуст.
Пер. Ефим Бершин
ПЕСНЯ О НЕПРИКАЯННОСТИ
Жить бы – как на японской гравюре:
чёткий рисунок и цвет.
Роса. Прохлада. Жить бы не щурясь.
И не тем, чего нет.
Время от времени,
время от времени
я никакого не знаю бремени,
но иногда – беда ли, вина –
мне уже не хватает вина.
Жить – как среди чумы или пира
жили герои в пьесах Шекспира.
Из клетки глядеть на непойманных птиц.
Из глины лепить солдат-неубийц.
Время от времени, время от времени
всё у меня в порядке.
Но порою мне этот порядок
кажется гадким.
Жить – как среди взрослых людей:
мелкие сделки с совестью.
Завидовать прямодушью детей.
"Нет печальнее повести…"
Время от времени, время от времени
мне хорошо с человеческим племенем,
хоть и ночью помню, и днём –
медленно с племенем и гниём.
Жить в золотых песках у моря
синего, рядом – седые горы,
перебирая волну за волной:
чёт ли – придёшь, или жить одной?
Время от времени, время от времени
вспомню – умею ждать,
но порой не хватает времени
уметь или вспоминать.
Жить бы, как птицы живут и звери, –
без иллюзии, без веры,
будто радость способна длиться,
а конец – не объявиться.
Знаю, бывают и исключения:
платье кружевного плетения,
сапоги из кожи дублёной,
запах белоснежных пионов,
и одна – сквозная, как нить, –
мысль: кого бы теперь пристрелить?
Жить – как когда-то жили цыгане.
Ночь. Костёр. Туман.
Сладостное самоотрицанье.
Несходящий дурман.
Желание петь: песнею стать бы.
Плакать со слабой будучи храброй.
Время от времени, время от времени
дробь барабанная – да по темени.
Чаще же – как и бывало встарь –
только стоны пьяных гитар.
Жить – как осколки в калейдоскопе:
пребражения.
Кто я – белая, чёрная? Обе.
Сон мой – снов спряжение.
Хамелеон мне настроение
дал бы своё, а кошка бы – зрение.
И добыть бы ещё сновидение,
которое мне не снилось.
Время от времени, время от времени
суетливых боюсь сомнений.
А иногда – нагого стыда
неодолимой силы.
Жить в неприкаявшемся пространстве
меланхолией вечных странствий,
стремлением всех полюбить, – любого,
в старом времени или новом.
В самую грязную яму свалиться,
к самому чистому свету пробиться…
Вяжет язык вино шампанское –
привкус стронция.
Слепнут глаза от платья цыганского
днём у солнца.
Ночью же старики о погибели шепчут по-прежнему –
под шелест волны, отраженье луны ласкающей нежно.
Пер. Нодар Джин
ОКНО
Окно, мельчайшим дождём окроплённое, –
как только что начатый холст Сёра.
Прозрачный. Влага словно приклеена.
Не движется. Не мокра.
За исключеньем единственной капли.
Она на стекле разбухает, круглится,
напоминая слезинку стыда:
всё начинает светиться, искриться
в ней. И дробится звезда.
Ночь целиком уместилась в капле:
от жары ошалевшая мошкара
мечется в жёлтом, ослабленном
свечении фонаря-шара.
То ли пристыженно, то ли нежно
шар мерцает, как минерал
драгоценный, в заснеженных
укрывающийся горах,
которые завершаются в небе острыми колпаками льда…
И потом, когда собравшаяся в капле этой вода
начнёт сползать, – за нею прямая борозда, –
она внезапно на мгновенье ока
блеснёт в окне, обдав его, как током,
неясным страхом. В нём мы и являем
себе себя… И исчезаем.
Пер. Нодар Джин
ОБРАЩЕНИЕ НОМЕР ДВА
Часть первая
Пока на стены я отбрасываю тени,
пока способна всколыхнуть перо дыханием,
пока владею всей пятёркой ощущений,
пока жива, – живу, радею.
И музыка не будет утихать.
А если в жёлтый час моей кончины,
когда обрежет время пуповину,
связавшую меня с пространством, –
в отличье от Тебя, готовым к постоянству, –
Ты, пучеглазый, спросишь: «Что творила?» –
"Играла музыка, – скажу, – и я кружилась».
Я дожила уже до часа, что рассёк
моё существованье пополам,
до той нейтральной зоны, где исток
один у "смех" и "плач", у "здесь" и "там",
где Ты и жертвенный телец Твой есть одно,
где рифма не в конце строки, а – всё равно.
Я родилась не в том пространстве, где умру,
а в том, что смотрит исподлобья и с прищуром
не от избытка света поутру,
а из жестокости и плутовской натуры.
Я родилась в краю, где лгут поэтам,
но я сбежала. И меня там больше нет.
Жила как все. Совместно. В одиночку.
Влюблялась. Вылюблялась. И клялась.
Я отрекалась, превращаясь в точку;
и в запятую; и в ничто. Бралась
за то, что приносило и страданья,
и радости. Молилась и гналась
за смертью. И почти настигла дважды.
Сбегала в никуда, как каждый.
Жила с мужчиной. Он не то что жажды
не ведал к жизни, – жить стеснялся.
Её – покуда был живой – чурался.
Не знал глагола "брать", но знал "давать".
В конце концов собрался с духом
и улетучился с холодным жёлтым духом.
Но я молчала. Не рыдала
и в день, когда они моё дитя…
Ты знаешь зту боль. Я не взывала
к Тебе… Ты Сам ни капельки дождя
не проронил, когда убили Сына.
Теперь уже, две тыщи лет спустя,
Тебе просить прощенья не пристало.
Да Он бы не простил Тебя!
А я… Я не Иов Тобою сочинённый,
к страдательным залогам склонный.
Ни милости Твоей, ни гневу я внимать,
ни ран своих стыдиться или восхвалять
не буду.
Я не Иов.
Я не боюсь терять.
Скажи, Который Есть Кто Есть, не мой,
помимо “да” и “нет” на все слова немой,
неужто вправду в главный день, седьмой,
Ты перестал творить? И преисподню
в зломудрости Твоей Господней
не в этот ли, последний, создавал –
как назначение Творенья, карнавал,
где празднуют спасение от рая,
поскольку нет такого края.
Да, я не Иов – и моего доверия
не жди к Себе, – к манере
Себя являть… Когда однажды
я про Тебя забыла было в жажде
довериться существованью, Ты
вернул меня на Божии следы
Твои. В Твоей манере, грубо, –
подсунув мне нежданно сцену с трупом
убитой девочки. Не кем-нибудь, – Тобой,
кем ни была б убита. Твой
не мил мне мир сирот и душегубов.
Я никакому не дивлюсь уж знанию,
тем паче – связанному с умерщвленьем плоти;
не жди, однако, и бесстрастного признания,
что, дескать, знаю: время убивания
давно пришло и не проходит вроде…
Я есть нетонущая ветвь под водопадом.
Я есть незаглушимый крик в преддверьи ада.
Но и за тою оказавшись дверью,
я буду утверждать, что рада
своей судьбе, что ни досады,
ни горечи в душе… – Не оттого ль, что верю? –
Ты хочешь знать. Молчу, не лицемерю
и повторяю: прибывая
куда-нибудь, не пребываю
на месте том, а убываю
оттуда. Верой веру убиваю.
Так и живу, с собой не совпадая,
не обретая сути или формы,
смущённо сущее обозревая,
как смотрит солнце после шторма.
Живу – и ничего иного
ни знать я не желаю, ни желать,
ни торопить себя, ни снова
начать; жила бы как живу или жила:
без всякого хотенья вспоминать,
когда приходит время забывать.
И ничему в себе продленья
я не хочу теперь; от тленья
я не желаю уберечь
в себе ни мысль мою, ни речь.
Предвижу заодно картину:
как мошкара из вязкой тины
и бабочки из паутины,
к исходу рокового дня
слова прорвутся из меня
в неволю смысла, на круги своя, к рутине, –
отрывки выдернутых с плотью звуков («ты», «та», «то»),
напоминанье о несбыточности речи,
о том, что Бытие – вхождение в Ничто,
а люди – петли мёртвые противоречий.
…На берегу две петли лиц, овал и круг,
а в них по паре глаз с бровями, нос и губы.
(Под кругом туловище – как гитара.) Пара рук
тоскливо машет пароходу. Белотрубый,
уходит он в разливе синих вод.
За синей краской горы жёлтые с пещерой
мерцают красной, в ней таятся звери
давно убитые; на острове живёт
неведомый народ; а в нём – тоска по раю.
Но эхо
рифм последних
умирает…
…Я знаю: всё, что есть не лесть,
Тебе, Который Есть Кто Есть,
должно быть, слушать скучно. Лезть
к Тебе с вопросом есть не весть
какая мудрость. Пить и есть,
плюс, может быть, латать и плесть
из облаков пушистых ложе
Своё, которое, похоже,
как Ты, мельчает и тончает, –
вот всё, что нынче отвечает
Твоим желаниям. И всё же –
вопрос: Скажи, Тебя ведь тоже
грызут сомненья? Сделай честь:
не всё, признай, что в мире есть, –
Твоё. Не всё Тебе пригоже.
Крестом обкручивая шею,
я удаляюсь в ад ко всем его чертям!
Любовь не есть Твоё творенье, – смею
предположить. Твоим чертам лица,
лоснящегося жиром, очертаньям тела,
расстлённого безделием, любовь не шла
и в дни Творения. Она – не дело
Твоё. Любовь – по ту черту добра и зла.
Но Ты, как мужики, чураешься необщих мест
и, как они (за исключеньем…), не берёшь на шею крест.
Любовь – когда тебя высокий поднять стремится над собой,
в разреженную высь, где плещет ветер, как прибой,
который размывает память о том, что глаз узрел окрест.
Чем выше в небо – больше видно внизу земли, хотя детали
уже труднее опознать: ни новостроек, ни развалин.
Не отличить целинной суши от той, что отдана под зданья, –
видней становится зато рисунок мирозданья:
калейдоскопное, случайное собрание
кругов, квадратов и спиралей,
крестов, овалов и диагоналей…
Как если б мир застыл, – забыл, что есть ещё движение,
и загляделся на себя с глупейшим выражением.
(Так женщина, не видевшая зеркала с девичьих лет,
молчит, дорвавшись до него: не верит собственному зренью.)
Но это хорошо, поскольку счастье есть забвенье.
Точнее, памяти оно – непререкаемое тленье.
Ещё: блаженство – это верность, а не простое “непредать”.
Добро не есть “незло”; и если надо передать
в словах значенье “жить”, то мало слов “не умирать”.
Ещё: блаженство есть не просто чудное мгновение,
а устраненье вечных мук его непостижения.
Исчезновенье памяти. Её освобождение
от всех мгновений (чудных и нечудных). Превращение
в прохладное, прозрачное дыханье-дуновение…
Часть вторая
Устала услаждать Тебя. Хореи эти, ямбы
фальшивы, ибо речь нелицемерна.
“Под музыку, – сказали мне, – поются дифирамбы,
а в рифму не бранятся!” Это верно.
Но не для музыки я так, – для нагнетания
внутри себя иного состояния…
"Поэзия… Разгул… Предел…"
Ты где? Вот, сядь на стул: Тебе
не будет музыки! Отныне “всё и вся” –
не “Ты”, а “я”.
Хоть ненадушен Ты и малодушен, –
поближе уши! И не только слушать, –
записывать теперь изволь
в тетрадь слова для тех, кого пугает
лишь свет дневной, кто обретает
через уход существованье там,
где лишь сплошные “нет” и цифры “ноль”,
а если “ноль” – цена, её не платят.
Я говорю о царстве огненных печатей.
Отсутствие. Ничто. Ничто опять.
Движенья избеги. Но медленно, в покое.
Что сделано – раз-сделано, пора понять.
Ещё: не слушай тех, кто называть
спешит примкнувшего к Ничто “изгоем”.
Ещё: беседу двух людей –
о чём бы ни была – терпеть трудней,
чем тысячеголосый гвалт. При ней,
беседе, не уйти от боли,
возникшей из-за прищемленья воли
меж “ты” и “я”: “два” есть надрез без шва
на теле “мы”. Подай скорей
скоросшиватель для гвоздей,
пригодных при распятии. Не смей
Твоих выбылтывать идей:
заткни их в задницы блядей.
Среди людей в любые дни
я значусь как число “13”.
Но ни к чему и мне они –
я бы смогла ни с кем не знаться.
Подай мне посему и сон,
а также кофе с молоком.
Несладкий, чтоб не разоряться.
Из снов подай мне только беспредметные.
Свет убивает знания запретные.
С рассветом вседоступным начинаются забеги
крысиные, где победивших не было вовеки.
Ещё: сильнейшему из криков раздаться не случилось.
Желаннейшее из желаний – то, что не осуществилось.
В морях беспечности и смеха лежат течения из слёз.
Во всём таится всё – и в этом лежит секрет метаморфоз.
Не уходи в глубины “я” – пусть, так сказать, глубины
пробулькаются сами пузырями из трясины.
Ещё: на всё, что “есть”, мне было наплевать.
Люблю я только то, что “будет” никогда опять.
Вообрази ещё такое:
мой голос всех лишит покоя,
поскольку острое, нагое,
стрелой вонзится слово в пуп.
И даже стрелки виновато
на всех смешались циферблатах.
В часовщики идти мне надо:
мои глаза – как пара луп.
Нет, мне не быть кудрявой Музой
с глазами вязкими медузы,
и никакие в мире узы
лишить меня моих скорлуп
не в состояньи. “Одиноко” –
точнейшее из слов; ни слога
в него не втиснешь – равнобоко
оно и равнооко. С губ
моих теперь слетают фразы
из прочих слов – и в пересказе
они гласят, что Ты мне люб.
Вообрази ещё бессвязный сон:
отрывок женской почему-то речи,
произнесённой на немецком языке,
отрывок лишь, как шпиль, и только он,
готической постройки вдалеке, –
слова, что сон есть потеснившаяся боль.
Что б это значило? Тем паче – на наречьи,
где смысл не вяжется с звучанием: “яволь”,
к примеру, значит “хорошо”, а не “уволь”.
Поскольку я немецкий знаю плохо, роль
в хозяйстве важную играет он моём:
чем меньше нам язык знаком,
тем проще не кривить душой на нём.
А по-немецки что ни слово – то в спину нож; автомобиль,
влетевший – тоже сзади – в твой на скорости 120 миль…
Бессвязный сон. Сухие губы. За ними – брешь и желтизна.
Над ними – дождь арийский. Грубый. И произносит “Да!” она.
Но по-немецки. Затопила это “Да!” вода.
Смутила глаз её прозрачность, размыла их небесный цвет,
тот самый, что сама разлила, окрасив им весь белый свет, –
и повторила отраженьем всего и вся (сказал Платон)
очей первоначальных краски размытой каждый полутон.
Теперь – о тёмном глазе. Тёмный
хранит и отвергает Слово.
Того хранит и отвергает, Кто именем не именован.
Хранит и отвергает мир, хранит и отвергает снова.
Он – “Нет” всегда тому, что “Да”.
“Нет” – вот его первооснова.
Ещё задача вот какая
Тебе: понять кто я такая.
Понять что это значит – “я”…
Сперва впиши в тетрадь меня,
а после вычеркни. Произнеси негромко
что вычеркнул. Негромко, ибо эхом
вернётся громкий звук. Помеха
всему, что есть, запомни, – повторение.
Оно есть грех, не знающий прощения.
Помимо существительных, любые части речи
не забывай вычеркивать при составленьи речи.
И меньше этих существительных имён!
Я знала одного поэта. Он
кретином сущим был – он заносил
в тетрадь любую существительную ахинею,
и, никогда не расставаясь с нею,
с тетрадью, раскрывал её при встрече и глаголил:
“Америка! Оплот! Свобода! Вечность! Воля!”
и прочее. Когда не стало сил,
я попросила пояснить. Он пояснил –
сказал: "Представь, такая вот поэзия!”
Недавно он преставился – и рада я донельзя.
Ещё я рада моему акценту,
как памяти о том, что
родина не здесь,
а время знает категорию “давно”;
в другом пространстве след исчез не весь,
а лиходейство не завершено;
превечный Рим по-прежнему стоит,
но купола над храмом нет, – разбит.
Ещё: никто не стоит нынче правды. Лги!
Никто не слышит крика “Сгинь!”
Идёт орда идиотов. Нет, – пришла.
Не просто идиоты, – шлак.
Взгляни – какие омерзительные лица!
От шлака прежнего их отличает лишь уменье длиться.
Не мудрствуй, говоришь, не поднимайся глубоко –
чем выше яма, тем труднее возвратиться…
Куда, однако? Низко, высоко –
не всё ли яма? Где её граница?
И что, скажи, такое в яме дно –
не опрокинутый ли пик оно?
Но как бы ни было, – не удалюсь, не досказав.
Ты прав: всему начало – словеса.
Как и Тебе, мне есть о чём поведать
из прошлого. Я тоже верю в кредо,
что главное – продлиться. Говорят,
никто под Богом (как и Ты) не свят.
Я девочкой… Увы, не превратиться
тем, кто похож на жабу, в принцев.
А принцам – даже лучшим душам –
не привыкать давить лягушек.
И ничего иного вроде
в истории не происходит.
Чего желают эти принцы?
Все одного: ты – как вещица
для них, лягушка, и тебя
они в самих себя, “любя”,
преображают. Подражают
при этом все Тебе. Но я
Тебя, правителя всея
земли, не чту.Черты
Твои… Да что черты –
ничем не нравишься мне Ты!
Ты прав: во мне клокочет гнев…
Но этот гнев любви Твоей вдвойне
добрей. Никто покамест не готов
вообразить себе мою любовь.
А посему итог всему – прощание.
Банальное не признаёт нюанса.
Реальность вышибла меня из транса,
и там, в реальности, – к заглавной полосе,
к центральной улице, стремятся все.
Не уповая больше на мою
способность быть не в центре, на краю,
иду туда, где все, курю табак
и кофе пью. Трясу под шаг
угарной головой и, слепо
бредя, роняю наземь пепел –
сомненья, образы, слова, –
всё, чем набита голова.
Учусь теперь не помнить. Лгать красиво.
С собой прощаюсь суетливо.
Смотрю как расстаётся на рассвете
со мною тень моя. Как с детством – дети.
Как плоть – с душой… Стараюсь не тужить:
лишь неживые и умеют жить.
(1992)
Пер. Нодар Джин
ИСЧЕЗНОВЕНИЕ
Картины из детства. Часть 1
Картины из детства взрывают память,
как птицу фламинго – её же краски.
С прошлым всякая связь абсурдна,
как привязь на шее верного пса,
который после смерти хозяйки
продолжает стеречь опустевший дом.
Стережёт и лает пёс, – причитает
над своей и покойницы злой судьбой.
А я сокрушаюсь, что не решаюсь
сорвать с него цепь нецепкой рукой,
чтоб скотина не жалась, чтоб она сбежала
к несвоей беде от чужой вины.
Жизнь – это сумма того, что запало
в память, и боли. Доли равны.
И я не жажду того, что – каждый:
продолженья. Какой бы цены
оно ни хотело, – рождения тела ли,
обретения ли новизны.
Спешу сквозь жизнь, – как сквозь деревню
спешат прогнать катафалк с лиходеем
под взгляды боязливые и гневные.
А вернуться мне никуда не хотелось.
Пер. Нодар Джин
ЖЕСТОКОСТЬ
Картины из детства. Часть 2
Не забыла я наш нечистый двор
и овцу, во дворе забитую к свадьбе,
положившей начало тягучей тоске
в житии жениха и невесты.
В глазах сей пары – я помню – тогда
веселье чередовалось с грустью.
Но наизусть и навсегда
иное запомнилось мне, – кончина,
её ощущенье скотиной и кровь,
дымившаяся по той причине,
что, струясь из горла в маленький ров,
стыла на воздухе. Пар был багров…
Чётко помню: оттуда я
захотела сбежать в такие края,
где никому не пришлась бы дочерью,
и мне роднёй – никто, в свою очередь.
А потом, когда с остывавшей туши
сдирали шкуру, я заткнула уши,
и помню, помню, что вместе со звуком
хотела исчезнуть сама. Чтобы мукам
немоим и моим пришёл исход.
Помню ещё – захотелось пылью
обернуться. Вернуться
туда, где было
всё.
К раскладу первых колод.
Пер. Нодар Джин
ДЕТСТВО
Картины из детства. Часть 4
То было давно.
Почти и не было.
Ни светло, ни темно –
ни огня, ни пепла.
В те дни я в кулак
ладонь не сжимала.
Ни друг, ни враг, –
жизнь моя вяло
текла.
С тех дней трудней мне стало.
Детство. Прократься
страхи стараются
в каждую нишу на улице.
Из зыбкого чувства вины акации
сникли, сутулятся.
Как наряд из солдат,
которых уже уличили в измене.
Настороже деревья стоят.
Как судьба. В бессрочной смене.
В те дни я не знала нужды притворяться,
что знаю: осталось только податься
вон из ума, как цветок из бутона.
Краски не знали в те дни полутона.
Маски не ведала правда. Нагою
была. А сны – прямыми. Унылы
были стены в драных обоях, –
жёлтых, словно взгляд у гориллы,
горюющей при мысли, что ей –
в будущем среди нас, людей,
быть. От рождения до могилы.
Мне нагадали: если померкло
в памяти всё, кроме детства, – счёт,
значит, к концу… Дышу на зеркало,
считаю вздохи: чёт, нечёт…
Считаю ли счастьем детские годы?
Знаю другое: другие – не в счёт.
Пер. Нодар Джин
ВЕЧЕР
К окончанию дня навещает меня
ощущенье, что я – это вовсе не я,
а старик в девятом десятке.
Или женщина после схватки
родовой. Или поступью шаткой
уходящая в стойло лошадка.
Или воин, раненный в схватке
надоевшей. Солнце, украдкой
проглянувшее сквозь накладки
из густых облаков. Или гадкий,
на затёртой открытый закладке,
спор супружеский. Или гладкий
человек, презирающий складки.
Или просто вечер, – остатки
освещения. Ночи зачатки.
Пер. Нодар Джин
ПЕСНЯ О ЖИЗНИ
Жизнь – дерьмо.
Дерьмо на роликах.
Посильней держись ты только.
Посильней.
Не брыкайся, помни круто:
жизнь – дерьмо, сучьё, паскуда,
жизнь – не шёлковое поле.
Сволочь – жизнь.
И крепчай, как крепок камень,
и не ной, как ноет мамин, –
чтобы хруст зубов да скрежет
только – коли колит, режет
жизнь.
Нету времени, поверь,
для затянутых потерь:
кровь от раны ножевой сохнет быстро.
Нету времени для слов
или вздохов, если вновь
шум да гам, переполох
поднимают все, кто… – ох,
плохо, плохо, мол, живёшь –
все, кто… близко.
Погляди – гурьбой ползут
в кровеносный твой сосуд.
Подожди – устроят суд,
разнесут, и в свой хомут
запрягут. Не дура жизнь, – плут.
Где любовничек?
Он тут,
но отсутствует: приют
ищет в сиськах баламут,
а не блуд.
Он устал от старой плоти?!
Пусть сбежит – ни слова против!
Так и водится в природе:
всё, что надоело вроде –
вон!
Он, как все, сбежит далече.
Ну и пусть! Держись покрепче!
И пригнись! И стисни зубы!
Будешь хныкать хоть и глухо, –
не рассчитывай на ухо
хоть какое! Что? Покоя
хочется? Играй героя!
И к тебе сбегутся – любо! –
как к младенцу душегубы!
Ух!
Никому уже не режет
слух, что жизнь – блядюра! Реже
сердце что-либо мятежит. Даже факт.
Никому уже не нужен
тот, кто душу – да наружу,
нужен тот, кто не нарушит такт.
Жизнь – дерьмо и блядь на роликах,
но на длинных на иголках
смотришься ты, смотришься ты – ух!
Цок и цок, и снова цок!
Прямо – не наискосок!
Западает, замирает дух!
Смотришься ты хоть куда!
Это правда – да и да!
И любить умела ж иногда!
Но любовь, скажи, к чему,
если цоку твоему
было оборваться под петлёй!
Затянула ты стежок
на петле. Ещё шажок.
И потуже. И потом слезой
поперхнулась, но, скрепясь,
скрипнула зубами раз,
и – открылась рана, прорвалась
кровь.. И боль с тобой вдвоём
в выкрике твоём немом
пропадает: "Жизнь – дерьмо!"
Пер. Нодар Джин
ОБРАЩЕНИЕ НОМЕР ТРИ
Часть первая
Я для тебя – запуганного и забытого,
Единственного никакой ценой не битого,
Того, кто пренебрёг своею молодостью,
Кто правду не посмел искать из доблести,
Рыдал, когда вокруг тебя рыдали,
Вершил, когда вокруг пытались, –
Я для тебя единственного стерегу
В последней паре рифм последнюю серьгу.
Я стала б для тебя совсем иная.
Расковыряла бы себя до дна я
и душу выложила б всю –
тебе на суд.
Я для тебя преодолела страх
перед наслышанными рифмами в стихах.
Я для тебя сухой слезой
слезиться буду, дорогой.
Ты – тот, кто не по циферблату
отсчитывал часы, а по набату,
кто собирал себя из выброшенных строчек, –
пространство, говорил, меж нами – просто прочерк.
Ты – словно небесвод после дождей –
опустошён. Притих из-за болей.
Забудь! Живи! Греши! Прости!
Ты и приснишься мне в конце пути.
Последний день зимы –
Спасенье!
Последнее – введенье
в привидение,
в почти что веру:
я, тебя обняв,
спросила: «Как ты?»
Ты: «Я? Нет меня!»
Объятье первое. В нём тонет
жёлтый свет.
Я погребла лицо в ладони,