— Зато плаха московская не забыла, — отшучивался Матвей.
— Не страшна мне плаха, Матюша. Не верится штой-то, штобы русский царь за дело такое на плаху послал, — беззаботно, тряхнув плечами, решил Алексей.
— Вот что, братику, — помолчав с минуту снова заговорил он, — я завтра же отпрашиваться у атамана на Москву с Иваном Ивановичем буду. А ты как хошь.
— Вестимо, и я не отстану. Нешто разлучусь когда с тобой? — сердечной, теплой нотой прозвучал в ответ голос Мещеряка.
— Ин, ладно. Гляди, штобы обе свадьбы зараз играть, — засмеялся юноша-князь, обнимая друга.
— Сыграем, — усмехнулся Мещеряк.
Долго они болтали так. Ночь подступила. Светлоокая бледная северная ночь. Только далее, в тайге, точно темным флером, подернулась природа. Зато степь осталась светлой и нежной, как днем. Мутная зеленая илистая вода Вогая казалась теперь расплавленной ртутью. Серебро реки слилось с серебряным горизонтом степи, и был дивно красив этот согласный, сверкающий аккорд.
Кречеты прокричали в небе. Иволга проплакала в кустах — и все стихло. Помолившись Богу и браня «проклятого Мамет-Кулку», заставившего их лечь с пустыми желудками спать, завалились казаки на боковую. Стихло все в стане.
— Только в шатре, ближайшем к атаману, не спали и тихо перешептывались Алеша и Мещеряк. В сотый раз поверял молодой князь своему другу, как взяли его в полон татары, как хотела оковать своими чарами «казацкая» ханша и как спасла его бывшая Строгановская полонянка — Алызга.
А ночь все вливалась в степь серебристо-жемчужным потоком, белая, волшебная, нежная, северная весенняя ночь.
— Штой-то?… Слыхал аль нет, друже?… — внезапно, схватив за руку Алексея, повысил голос Мещеряк.
Тот насторожился. Действительно, из глубины темной тайги доносились до них странные звуки, не то говор, не то согласный хор нескольких сотен голосов.
— Татары!… — в один голос вырвалось из груди обоих друзей. И в смятении они переглянулись.
— Надоть выведать, где остановились поганые и сколько их… — после минутного замешательства произнес Мещеряк и, не теряя ни минуты, выполз из шатра, вскочил на ноги и быстро ринулся с опушки в чащу. Не говоря ни слова Алеша бросился за ним.
Голоса между тем утихли. Их заменили одиночные возгласы и ржание коней. Очевидно и татары расположились на покой в глубине чащи. Оба юноши теперь уже не шли, а ползли в траве, бесшумно углубляясь в лес.
Вот завиднелась сквозь деревья лесная прогалина, сплошь усыпанная татарскими сонными телами. Враги крепко спали. Одни стреноженные кони бодрствовали, медленно пощипывая сочную траву. Небольшой шатер из кошм красовался посреди вражьего стана.
— Там наверное спит царевич… Хорошо бы его живьем захватить… — чуть слышно шепнул Матвей Алеше.
Тот с быстротою молнии вскочил на ноги и уже готов был метнуться к шатру, если бы сильная рука Мещеряка не удержала его на месте.
— Штой ты! Аль очумел, парень!… — сердито буркнул казак, — нешто можно так-то… Зря только «их» перебудишь. Надоть вспять ползти, упредить атамана, сюды дружину доставить, а там и с Богом — бери живьем хошь самого черта.
Опять поползли обратно в траве оба юноши к своей стоянке.
Через час они снова уже были здесь, у татарского лагеря, но не одни. Неслышно подкралась к вражьему стану дружина Ермака. Скрываясь за высокими кедрами, во все глаза зорко глядели казаки на лесную прогалину и ждали только условного знака Ермака. И вот дал, наконец, этот знак атаман.
— С Богом!… — пронеслось по дремучей тайге молодецким криком, и по этому крику, как стая орлов, ринулась дружина на татар.
По этому крику вскочили на ноги и Мещеряк, и Алексей, отряженные для поимки Мамет-Кула. Вскочили и бросились прямо в шатер.
Царевич уже проснулся и, недоумевая на внезапные шум и крики, метался с саблею по шатру, не находя со сна выхода из него.
В один миг набросились на него юноши и, прежде чем мог опомниться татарский витязь, скрутили его по рукам и ногам.
В это время удалая дружина делала свое дело, кроша татар направо и налево. Потери казаков на Бабасанском урочище и под Чувашьей горой, а пуще всего воспоминание о зверски зарезанных товарищах на Абалацком озере, — мщением и злобой наполняли обычно великодушные сердца победителей. И сдержал данное слово Ермак: он воздвиг огромный памятник из татарских обезглавленных трупов зарезанным на Абалаке товарищам-казакам. Никто из врагов не спасся. Все полегли до единого близ Вогая. Одного царевича Мамет-Кула пощадил Ермак. Он обласкал его, как умел, и через толмача передал пленнику, что не сделает ему ничего дурного, строго приказав и дружине своей оказывать ему всяческий почет.
Поздно, под утро, легли в эту ночь казаки отдохнуть после одержанной победы.
Мещеряк и Алеша, обласканные за их великую услугу Ермаком, остались караулить поочередно стан и пленного Мамет-Кула.
Сильно устал юный князь, едва держался на ногах, а глаза у него так и слипались. Но он бодрился, лишь от времени до времени прислоняясь к стволу высокого кедра, чтобы отдохнуть немного и протереть сонные глаза. Но как ни старался Алеша противиться — сон осилил его: он сладко задремал. Между тем солнце встало. Золотым потоком брызнуло оно над степью, и сказочно причудливым убором засияла степь в зелено-пестром венце своих пышных трав и цветов.
Когда Алеша проснулся, весь стан был уже в движении.
— Чудное дело, братику, приключилось у нас. Экое страшилище нашли близ опушки ребята наши. К атаману отвели. Обличьем на самого шайтана сходит, верно слово, — весело рассказывал юному князю Мещеряк.
Сна у Алексея как не бывало. Весь охваченный молодым любопытством, он со всех ног кинулся туда, где в кипящих на кострах котлах варилась каша к обеду.
Против Ермака, сидевшего на пне березы спиной к остальным, стояла странная приземистая фигура, широкоплечая, коренастая, низенькая, в куртке из оленьего меха и в узких штанах. Подле нее находился толмач-переводчик. Подстрекаемый тем же любопытством, Алеша зашел сбоку и заглянул лицо странной фигуре. Взглянул — и в ужасе отступил, невольно зажмуривая глаза. Страшными ранами, рубцами и язвами было покрыто лицо инородца. Ничего нельзя было разобрать в нем, ни черт, ни выражения. Нельзя даже было понять — молод он или стар. Одна сплошная багровая рана скрывала и возраст, и черты. Ужас выразился на лице князя. Ермак заметил это.
— Аль не по ндраву пришелся малец? — усмехнулся он, видя произведенное инородцем впечатление на своего любимца, — не обессудь на обличье, Алеша-светик, зато верный слуга нам будет уродище этот… Бает через толмача, Кучумка его пытке предал за што-то… Ишь, обличье попортил как… Так за это он сулит нам ихнего Кучумку да и всю его семью а полон предоставить… Уж больно гневом опалился на обидчика своего…
— Так-то так… Да уж больно неказист он с рожи… — произнес Алексей, невольно избегая взглядом страшное, безобразное лицо.
Его голос странно подействовал на коренастого уродца. Тот вскинул голову, и маленькие, бегающие, как мыши, глазки его, единственное, что осталось в этом потерявшем свой человеческий образ лице, так и впились в Алешу.
«Убийца брата Имзеги, наконец-то я встретила тебя!» — вихрем пронеслось в мозгу Алызги и, вся задрожав от ненависти, она до боли впилась ногтями в ладони своих судорожно стиснутых рук.
Все лето 1582 года Ермак употребил на покорение татарских и остяцких улусов и городков по рекам Оби и Иртышу. Он взял и остяцкий город Назым, находившийся неподалеку от устьев реки Назыма, притока Оби.
Но нерадостно кончился этот Назымский поход для неутомимого и храброго атамана. Под засекой остяцкого улуса потерял он своего помощника, храброго есаула Никиту Пана с его отрядом. Долго жалел и оплакивал эту чувствительную для него потерю Ермак. Вернувшись в Искер, он дал наконец Строгановым радостную весточку о покорении Сибири. Снарядив гонца в Сольвычегодск, велел передать именитым Пермским людям атаман: «Кучума-салтана одолел, стольный город его взял и царевича Мамет-Кула пленил».
Строгановы поспешили переслать эту радостную весть самому Иоану Васильевичу, грозному царю. Был наряжен от них гонец на Москву с грамотою о покорении Ермаком Сибири.
Но далеко опережая гонца, прямо из Искера, по рекам Сибири двигалось, минуя Пермь и Сольвычегодск, по Каме и Волге, другое посольство, более торжественное и пышное, посольство самого Ермака к царю. С дорогими мехами: куньими, собольими и лисьими, под предводительством храброго есаула Ивана Кольцо, отягощенное богатыми дарами ехало посольство на Москву. Это Ермак бил челом сибирским гостинцем, помимо покоренного царства, грозному царю Иоану.
4. ПОСОЛЬСТВО ЕРМАКА
Мрачные, тяжелые, печальные дни повисли темною тучею над дворцом Иоана.
Грозный царь терпел поражение за поражением от смелого, предприимчивого нового короля Литвы и Польши, Стефана Батория. Со смертью Сигизмунда-Августа прекратилась царствовавшая в Польше династия Ягеллонов, и некому было принять соединенную корону Польши и Литвы. Царь московский сам был не прочь возложить на свою голову корону эту или, уже в крайнем случае, дать в короли соединенных королевств одного из своих сыновей. Гетман Литовский, Михайло Гарабурда, не раз приезжал на Москву для переговоров. Но чего хотел литовский народ, того не хотели гордые, независимые польские паны, которые уже много наслышались о московских буйствах царя Иоана, о потоках крови, лившихся на Руси. И вот паны выбрали смелого, предприимчивого рыцаря-воина, пана Седмигродского, который, женившись на дочери Сигизмунда-Августа, с ее рукой получил корону Польши и Литвы.
Иоан, разгневанный и оскорбленный таким оборотом дела, заключив наспех мир со шведами, ведшими с ним войну, наполнил своей ратью Ливонию, Эстонию и самую Польшу. Взяты были многие ливонские и эстонские города. Взят был Венден, где заперся было женатый на одной из княжен Старицких племянник Иоана, королевич датский Магнус, дерзко потребовавший у московского царя обещанной ему власти в Ливонии. Венден штурмовали, самого Магнуса взяли в плен и, лишив власти, сослали подальше, в крошечный городишко Коркус.
Потянулась упорная война. Молодой, смелый и энергичный польско-литовский король стал наносить московскому царю удар за ударом. Ход за ходом, шаг за шагом, и Стефан Баторий, очутившись в русских владениях, отобрал самый Полоцк. За Полоцком были взяты Сокол и Озерище, а там и самый Псков осадил предприимчивый король Польши и Литвы.
И еще другая неудача черной тучею повисла над Русью великой. Турки-крымцы грозили с юга Московскому государству, ослабленному и уставшему вследствие непрерывных войн. Но ничто в сравнении с политическими невзгодами и бурями была та буря личного удара, что разразился над самой головой московского царя. Страшное дело, худшая потеря, чем земли Ливонские, нежели взятый Полоцк, постигла карой Божией Иоана Васильевича: в припадке непреодолимого бешенства убил железным посохом сына-царевича обезумевший от гнева царь-отец…
Это было в темное, хмурое утро. Печаль, траур и горе, повисшее над дворцом царя Иоана Васильевича, нашли, казалось, отклик и в самой природе. Траурным пологом хмурилось небо. Скрылось за тучами солнце. Плакала земля.
Угрюмый и больной сидел, сидел согнувшись в своем кресле, царь Иоан. Тяжелый недуг все последние годы точит царя. Тело его пухнет и покрывается язвами. От язв и опухолей идет смрадный дух, как от покойника. Болезнь, медленная, тяжелая, ведет к неминуемой гибели царя. А рядом с физическими страданиями душевные муки — боль совести — мучают, терзают царя днем и ночью. Особенно ночью. Эти ночи страшны, как ад, мучительны, как пытка. Черные кошмары, кажется, так и стерегут его у дверей горницы, и лишь только забудется Иоан — встают воплощенные призраки убитых и замученных им людей. Напрасно приготовляет царю лекарственные снадобья врач Якубус, присланный ему английской королевой: снадобья не действуют, не поддается лечению сильный, но заживо разложившийся организм царя. Сегодняшнюю ночь он провел особенно плохо. Впрочем, не первая такая ночь. С рокового дня гибели первенца не знает вовсе покоя государь. Стоит перед ним неотступно воочию страшное видение, тот роковой час, та, проклятая самим Господом, минута, когда, обливаясь кровью, упал к его ногам царевич Иван…
И глубже уходит в свое кресло царь и нервным движением дрожащей руки запахивает черный траурный кафтан свой… Трясется еще не старая, но до времени одряхлевшая голова царя, накрытая черной тафьею.
— Ванюша… Ванечка… Сыночек мой ненаглядный… Пошто я так-то… тебя… — шепчут трепещущие губы Иоана и дрожмя дрожит больное, измученное тело страдальца.
И снова тот душный летний день встает перед ним… Не в духе проснулся в то памятное утро Иоан, что случалось с ним все чаще и чаще. Новая молодая царица, Мария Нагая, восьмая по счету жена царя, уже давно шепчет в уши своему царственному супругу про новые козни да интриги — что хвалится будто царевич Иван, как вступит на престол после смерти отца, все порядки иначе, по-своему переделает, государство на свой лад поставит… И еще многое другое наговаривает завистливая, злобствующая мачеха. И сам видит Иоан — не больно-то слушается отца царевич. Во многом перечит ему. А тут еще речи наговоренные. Не вытерпел царь, взял посох и пошел на половину старшего сына, где жил царевич со своей молодой женой, недавно с ним повенчанной, Мариной, из рода бояр Шереметевых. Но не застал того, кого хотел Иоан, в царевичьих покоях. Вместо сына встретил невестку царь, еще не успевшую встать от сна, неодетую, простоволосую, но чудно прелестную женщину-ребенка, дрогнувшую от страха при появлении царя. Сам не ведая почему опалился разом гневом на царевну государь.
— Заместо того, штобы чин чином во храм Божий идти, как вечор всем слободским было наказано мною, — строго заговорил он, грозно наступая на невестку, — ты на лебяжьих пуховиках нежишься, ленью дьявола тешишь…
И замахнулся жезлом на молодую женщину. Та с диким криком метнулась к двери, желая спастись. Но обезумевший от гнева царь настиг ее и сильно ударил по спине своим посохом.
С воплем упала на пол царевна. Ей ответил другой вопль, еще более страшный и дикий — и ее муж, царевич Иван, прибежавши на помощь к жене, появился на пороге.
— Не смей, отец, трогать Марину!… — вне себя вскричал он и отвел от жены руку царя, отвел от жены и принял предназначенный ей на себя удар царевич.
Взмахнул, взбешенный его словами, не помня себя, Иоан и тяжело опустил на голову сына свой грозный посох. В тот же миг новый стон, вопль огласил стены дворцовых палат. Из раны на просеченном до мозга черепе царевича хлынула кровь.
Безумие ужаса и горя охватило царя.
— Мой Ваня!… Мой первенец!… Мой любимый!… — покрывая поцелуями и слезами руки насмерть раненого сына, лепетал царь.
Сбежались врачи, принялись лечить умирающего юношу. Но ни стоны, ни вопли царя, ни снадобья врачей, ничего не помогало. На другой день к утру скончался царевич.
С тех пор страшный призрак плавающего в крови убитого сына не покидает царя. И сегодня, в это пасмурное, ужасное утро, он особенно неотвязно и мучительно стоит перед ним. Еще вчера разослал новые вклады Иоан по всем монастырям и обителям Московским, наказывая молиться за душу убиенного сына. А все не легче ему, все не легче… Сердце рвет лютая мука, туманит мозг мучительная мысль… Душа так и ноет скорбью и раскаянием. Соскользнул с лавки на пол царь. Бьется головой оземь и стонет-вопиет:
— Ванюшенька… Родименький… Пошто оставил меня?!…
И не видит ослепленный горем Иоан, как в горницу нерешительно вошел, переступая с ноги на ногу, ближайший боярин и любимец царский, Борис Годунов, заместивший убитого под Венденом Малюту, а за ним и другие бояре — Бельский, Шематьев, Нагие.
Неслышной, мягкой походкой подошел Годунов к царю и говорит:
— Очнись, государь… Не гоже тебе во прахе простираться, когда радость велию Господь на Русь святую послал…
Словно дикий зверь вскочил на ноги Иоан.
— Кто дерзнул без зова?!… — начал он, и зловеще поднялся грозный посох в его костлявой руке.
Но, выдержав порыв бешенства покорно, Борис также светел и бесстрашен лицом остался. И у тех бояр, что с ним пришли и у двери стоят, такие же светлые, праздничные лица.
Опустился посох. Судорога повела от нетерпения лицо царя.
— Какая радость?… Говори… Не тяни жилы, мучитель… — скорее простонал, нежели произнес Иоан.
— Сибирь взята казаками Донскими да Волжскими, государь… Покорено под нози твои великое царство Кучума-салтана… — дрожащим голосом, громко и радостно, произнес Годунов.
Выскользнул тяжелый посох и со звоном покатился по полу горницы. А за ним рухнул на пол перед божницей и сам Иоан.
— Велик и Милостив Господь!… Не оставил Ты меня, Господи! — зашептали его блеклые, ссохшиеся губы. — Несказанное счастье послал Ты мне, окаянному грешнику… Велик Господь!…
И замер, весь охваченный умилением и благодарностью к Царю Небесному земной, во прахе простершийся, царь.
Звонили, гудели, пели колокола… Толпы народа запрудили площади и улицы столицы. У всех радостные, счастливые лица. Все, как в великий светлый праздник, поздравляют друг друга. Не только на улицах, на крышах домов, на колокольнях церквей черно от народа. Яблоку некуда упасть. Смутный гул стотысячной толпы стоит над Москвою, споря с малиновым перезвоном сорока сороков православных церквей.
— Идут!… Идут!… — катится по толпе многоголосной волною.
— Идут!… Идут!…
Расступилась, шарахнулась на обе стороны толпа, образуя широкую улицу, по краям которой черно от шапок, сермяг, кафтанов да опашней.
И вот по широкой улице медленно движется посольство. Впереди скачут бирючи, расчищая путь. За ними выступает седоусый богатырь-есаул, с зоркими, молодыми глазами. Отвагой и верою горят его быстрые взоры. За верным, за правым делом прокладывает путь к Кремлевским палатам ближайший товарищ покорителя юрта Сибирского. С гордо поднятой головою, со смелым, радостным взором несет он бархатную подушку в руках. На подушке лежит грамота от покорителя Сибири, грамота могучему и грозному царю московскому. Хорошо знает Кольцо, что волен казнить или миловать царь его и его спутников, но знает также, что радостна и люба сердцу цареву челобитная Ермакова. Оттого и светел, и радостен есаул. За ним богатые дары несут: соболей, куниц сибирских, видимо-невидимо, без счета, без конца. Народ дивуется, народ словно опьянел от восторга, словно забыл, кто идет по широкому проходу между двух образовавшихся рядов толпы. Забыл былые вины седоусого есаула, забыл и то, что голова идущего давно на вес золота оценена, и что к четвертованию, к позорной смерти приговорено это могучее казацкое тело. Героя-богатыря, защитника и спасителя от нечисти бесерменской, от кары поганой видит в нем московский народ и радостными криками оглашает площадь.
А тот, к кому спешит по многолюдным улицам Ермаково посольство, уже ждет его в большой Кремлевской палате во всем блеске царского величия, среди ближних бояр. На нем шапка Мономаха, золотое платье, все в драгоценных камнях, с оплечием, украшенным изображением Иисуса, Божией Матери и святых. Ближние люди держат знаки царского достоинства, скипетр и державу. Залитые золотом и серебром стоят кудрявые рынды в своих белых одеждах с топориками на плечах. Вокруг трона бояре в лучших праздничных уборах, в горлатных шапках, важные, суровые и все же трепещущие перед царем.
— Идут!… Идут!… — перекатилось с площади и ворвалось сдержанным гулом в Кремлевский дворец.
Они вошли. Седоусый есаул впереди с грамотой-челобитной на подушке, остальные позади с богатыми дарами царю от Ермака.
И преклонили колени, и распростерлись в прахе и главный посол, и его сподвижники. Долго лежали они у ступеней трона, пока взволнованным голосом не приказал им встать Иоан.
— Великий государь! — начал громко и звучно, все еще стоя на коленях, Кольцо. — Казацкий атаман твой, Василий Тимофеич, со всею вольною дружиною своею, осужденною на смерть тобою, надежа-государь, бьют тебе челом на завоеванном царстве Сибирском…
Сказал и замер Кольцо. Замерла и вся Кремлевская палата заодно с Ермаковым послом. Затихло все. Слышен был только гулкий перезвон в московских церквах да усиленное от волнения дыхание в груди Иоана.
И вот приподнялся чуть государь, сверкнул очами, и прозвучал голос его на всю палату Кремлевскую:
— Исполать вам, верные слуги мои! И быть прежней опале не в опалу, а в милость… Читай грамоту, Борис, — приказал царь стоявшему подле боярину Годунову.
Последний принял свиток из рук Кольца и принялся читать. И чем дальше читал Годунов, тем яснее, тем радостнее становилось лицо царя.
Он тут же простил казакам все прежние вины их, велел по церквам служить молебны и звонить во все колокола московские, дабы все знали, что Бог послал Руси новое, обширное царство, завоеванное грозною дружиною казаков…
Щедро и милостиво рассыпал Иоан награды послам Ермака и самому Ермаку. Самому атаману грозной дружины жаловал титул князя Сибирского, шубу с царского плеча, — что считалось особым знаком государевой милости, — да кубок серебряный и два дорогих панциря в придачу. Ивана Кольцо и бывших с ним казаков пожаловал великим своим жалованием, деньгами, сукном, камками дорогими. Оставшихся в Сибири одарил щедро и послал им большое царское жалование. А для принятия у Ермака завоеванных земель снарядил царь воевод, князя Семена Болховского и Ивана Глухова с пятью сотнями московских стрельцов.
Не забыты были царем и Строгановы-купцы. Их пожаловал царь за «раденье»: Семена двумя городами на Волге, а Максиму и Никите дал право беспошлинной торговли в их острогах и городках.
Недолго пробыл Кольцо в Москве и 1-го марта 1583 г. возвратился с царским отрядом назад в Сибирь. Воеводы объявили Ермаку великую царскую награду, вручили милостивую государеву грамоту и заодно передали и русское спасибо молодцу-атаману и его грозной дружине от лица всего московского народа.
Коленопреклоненный выслушал радостную весть новый князь Сибирский, и впервые горячие, благоговейные слезы оросили мужественное и смелое лицо Ермака.
Его заветные мечты, его светлые надежды — все сбылось.
5. ТАНИНЫ ЗАБОТЫ. — ВОЗВРАЩЕНИЕ. — ДВЕ СВАДЬБЫ
Хозяйке Сольвычегодской плохо спалось в эту зимнюю студеную ночь. Всю-то ночку промаялась без сна Танюша. То, сидя на жаркой лебяжьей перине, прислушивалась она к отдаленному вою волков, то, исполненная каких-то темных страхов, кликала няньку.
Старуха уж и с уголька вспрыскивала свою любимицу, и свечку теплила перед иконой «Утоли моя печали», и молитвы шептала над питомицей — ничего не помогало. Маялась, металась на своих мягких пуховиках девушка. Только забылась под утро, как проснулась снова, крикнула свою любимую подружку и наперсницу Агашу. Заперлись в светелке ото всех обе девушки, и полилась горячая, быстрая, как трель жаворонка, как песнь ручейка, девичья беседа.
— Тошно мне, Агашенька, ой тошно… — чуть слышно жаловалась своей подруге Татьяна Григорьевна, еще более возмужавшая и похорошевшая за последние два года. — Не шлет Алешенька весточки и не пишет… Ин, вчерась прискакал от государя гонец к дяде и сказывал, что к нему едет из Москвы с грамоткой от царя отряд с посольством и что средь посольства князеньку Алешу Серебряного-Оболенского присмотрел… Да нешто так деется на белом свету, Агаша?… Жених не спешит с радостями к невесте своей, а ползет вместях со всеми… Нешто ладно это?
И голос Строгановой зазвенел скрытыми слезами.
— Постой, боярышня, постой, — обнимая и целуя Таню, утешала Агаша, — дай срок. Вихрем примчится твой ясный сокол. Верно нет у них завода такого, чтобы бросить посольство на полпути да к невесте кинуться. Небось, не простой он человек, не казак станичный, а самого князя Сибирского ближнее лицо, вроде как бы начальство. Так не по чину ему, нет времени сюды скакать, — не без важности заключила быстроглазая Агаша, пробуя улыбнуться.
Да не вышла улыбка у девушки — кошки на сердце у нее скребли. Как и у молоденькой хозяйки неспокойно было на душе быстроглазой хохотушки Агаши. Да едва ль не тошнее даже. Два года прошло с тех пор, как впервые встретился ей в больших Строгановских хоромах красивый юноша-казак. Заронили сразу черные очи Мещеряка искру в сердце девушки. Увидела она, что подолгу останавливается на ней смелый взор Матвея, что не простой это взор, а любящий да нежный. И сама полюбила Агаша. Полюбила первой, горячей девичьей любовью, чистой и светлой, как хрустальная вода родника. За эти два года многим женихам отказала любимая подружка Танюши Строгановой. Вокруг нее да молодой хозяйки постепенно пустел круг девушек; повыходили замуж и Машенька, и мечтательная Домаша, и многие другие. Только они с Татьяной Григорьевной остались ждать своих суженых. И прождут, гляди, зря, даром загубят молодость. Останутся в вековушах жизнь коротать… И думать забыли о них их молодцы. Небось, заполонили им сердца кайсацкие красавицы. Недаром Алызга сказывала, что Кучумки дочка што Божий день хороша. Може очаровала и князя Алексея, да и Матюшу заодно. А може и врала Алызга. И где она теперь?
И мечутся, и рвутся быстрые мысли в голове Агаши. То злость беспричинная в сердце закипает, то больная, печальная скорбь холодом дышит на молодую девичью душу.
И нужно ж было вчера прискакать из Москвы гонцу, который и поведал им о встрече царского посольства, о великих милостях, посыпавшихся на грозную дружину, покорившую Сибирский юрт.
Всю ночь, как и молодая хозяйка, не спала Агаша, всю ночь, как и та, протомилась она. И сейчас грустные думы не дают покоя девушке. Так она углубилась в эти думы свои, что и не видит, как вся в зрение обратилась ее молодая хозяйка.
А Танюша так и прильнула к окну.
— Господи, да што ж это!…
При скудном свете зимнего утра чуть темнеет что-то в степи. Словно движется что-то огромное, словно катится прямо к Строгановским поселкам. Вот все ближе… ближе…
Батюшки!… Да отряд это!…
— Никак наши идут с ратью московскою?… — не своим голосом крикнула девушка и вместе с разом ожившей Агашей так и впилась взорами в приближающуюся толпу людей.
Не обмануло зрение Танюшу. И впрямь московский отряд приближался берегом Чусовой. Впереди него двое бояр-воевод едут. Поверх терлика-кольчуги из серебряных колец, стальные наплечники, тесаки в ножнах. На головах ерихонки, в руках шестоперы. За ними несут стяги. А там, дальше, подле седоусого есаула, в меховом кафтане, идет кто-то, прекрасный, юный, с поросшим молодою бородкою и усами лицом. Его взор поднят на окно девичьей светлицы.
— Алеша!… — не своим голосом крикнула Таня и метнулась, не помня себя, вниз из светелки, в дядины горницы, чуть живая от радости, волной захватившей ее.
Ничего не видит и не слышит девушка. А между тем старая нянька успела накинуть ей на плечи нарядную меховую ферязь, подбитую соболями, с аграмантами, золотыми и драгоценными запонами по борту. Высокий девичий столбунец из соболя набросила на голову и сунула в руки поднос с кубком, в котором, играя, искрилось дорогое фряжское вино.
В каком-то радостном полусне выбежала из дома Таня на высокий рундук, где дядя и братья, родной и двоюродный, ждали уже приближения царских послов.
Спешился князь Семен Болховской при помощи ближайших стрельцов и, отпив из кубка, поцеловался трижды с молоденькой хозяйкой, поднесшей ему, по обычаю, вино. А та уже метнулась вперед к высокому, статному юноше, так и ринувшемуся ей навстречу. Чинно и степенно поздоровались на глазах у всех жених с невестой. Зато как крепко обнялись они, оставшись наедине в теплой и уютной Таниной светелке!
— Пошто весточки не давал по себе?… Аль разлюбил?… Аль забыл меня, светик Алеша?… — быстро и взволнованно срывалось с уст молоденькой Строгановой.
— Тебя-то забыть?… Тебя, радость мою!… — окидывая невесту любящим взором, вскричал тот. — Днем и ночью ты мерещилась мне, наяву и во сне, Татьяна Григорьевна… Ни на миг единый не забыл я тебя… А вестей не слал до тех пор, покуда не знал судьбы своей… Не казаком опальным, бездомным, а слугою великой Руси святой хотел я, как и все прочие явиться сюда с тем, чтобы вольно и радостно отвести тебя дорогой женушкой в завоеванный нами сибирский град…
И он горячо обнял любимую девушку. Таня нежно и ласково прильнула к жениху.
Но не одни они были безумно счастливы в этот памятный день. Другая молодая пара едва ли была менее их радостна и счастлива: Мещеряк с Агашей столковались в этот день.
Весело и пышно отпразднованы были две свадьбы разом в роскошных, просторных Строгановских хоромах. Сам воевода, царский боярин, князь Болховской, благословил вместе с Семеном Аникиевичем молодые пары. Много меду и браги, и искристого фряжского вина было попито в честь молодых…
А как прошли трескучие морозы, и повеяла чуть заметным теплом суровая сибирская зима, Кольцо с товарищами и Болховской с отрядом двинулись дальше в завоеванный Искер, в глубь царства Сибирского.
Двинулись за ними и молодые жены Алексея и Мещеряка.
В теплых, коврами и мехами обитых кибитках отпустил Семен Аникиевич племянницу в далекий, неведомый, покоренный юрт, взяв слово с Алексея вернуться в Сольвычегодск навсегда, лишь только пленят Кучума и закрепят за собою Сибирь.
Грустил старый дядя, грустили и оба его племянника, отпуская в чуждый, далекий юрт их красное солнышко, любимицу Танюшу.
Но сама Танюша так была бодра и радостна подле молодого мужа, так весело щебетала про свое скорое возвращение, что вскоре утешились ее родные и с легким сердцем попрощались с ней.
6. В ПЕЧАЛЬНОЙ СТОЛИЦЕ. — ЦИНГА И ГОЛОД. — АДСКИЙ ЗАМЫСЕЛ
Царские милости, государево спасибо привезли из Москвы с собою князь Болховской и Глухов в новую Сибирь. Привезли и пятьсот свежих стрельцов Ермаку на помощь.
Но ни бояре, ни Строгановы-купцы не подумали о том, чем кормиться-то будут эти стрельцы в Сибири. Не знали они, что не уродился хлеб в последнее лето, что татары намеренно мешали своими набегами хлебопашеству и что исключительно сурова была последняя зима в Сибири.
Казаки, не ведая, что царская помощь придет зимою, запаслись только хлебом для себя. Вскоре вышли последние припасы. Морозы, метели, пурги мешали им выходить на рыбную ловлю и охоту. К тому же в окрестностях Искера бродили полчища татар и удаление из Искера с целью набить дичи или наловить рыбы было далеко небезопасно.