– Я дал ему медный черный дирхем. Это я хорошо помню. Но все вы только что увидели в его руке золотой динар, – сказал начальник. И с быстротой, которой никто не ожидал от всегда важного старика, хаким бросился к дервишу и вцепился в его руку.
– Отдай золотой динар! Им ты должен оплатить судебные расходы!
Хаджи Рахим раскрыл ладонь, и начальник схватил монету, но это опять был медный дирхем. Важный хаким подул себе на плечи и торжественно поднялся на террасу.
Хаджи Рахим подошел к ослу, снял свой мешок, перекинул через плечо и, не оглядываясь, направился дальше к Гурганджу, выкрикивая во весь голос призыв дервишей:
– Я-гу-у! Я-хак! Ля илляхи илля-гу-у![27]
Глава пятая
Заветная калитка
«Все осталось таким же, как много лет назад, – думал Хаджи Рахим, прислонившись к высокому глиняному забору пустынного переулка Гурганджа. – Те же домики с плоскими крышами среди абрикосовых и тутовых деревьев, так же на бирюзовом небе вьются стаями белые голуби, а еще выше над ними с жалобным стоном медленно кружат бурые коршуны… Так же над забором свесились белые ветви цветущей акации, и под ними притаилась та же маленькая заветная калитка. На ее серых выветренных досках еще заметны круги искусно вырезанного узора. Когда-то из этой калитки выходила девушка в розовой одежде и оранжевом покрывале. Где она? Что с ней стало?»
Калитка открылась, и вышла девушка-подросток в длинной розовой одежде с шафрановым покрывалом. В руке она держала лопату. Слегка выдающиеся скулы и чуть скошенные глаза, покрой одежды и узел шафранного платка сказали бы знающему, что эта девушка из тюркского племени. Напевая песенку, она расчистила отводную канавку в свой сад, и вода повернула в пробитое отверстие под глиняным забором.
Вдруг девушка быстро выпрямилась и, прикрывая глаза узкой смуглой рукой, посмотрела в конец улицы.
Там кто-то пел высоким переливчатым голосом:
Наступит ночь, из глаз уходит сон,
Любуюсь до зари на звездный небосклон,
И если молодой луны увижу рог,
Я вспоминаю серп ее бровей.
То не судьба ль моя? Не мой ли рок?
Загадку разгадать хочу грядущих дней…
В глубине переулка показался молодой всадник в темно-зеленом чекмене,[28] туго стянутом пестрым поясом. Сдвинув на правую бровь баранью шапку, он медленно ехал на плясавшем караковом жеребце. Всадник хлестнул коня и с места бросился вскачь. Поравнявшись с девушкой, он разом осадил коня.
Девушка бросила лопату и вбежала во двор, захлопнув калитку. Всадник передвинул шапку на затылок и медленно поехал дальше по переулку.
Калитка приоткрылась, и девушка выглянула. Робко посмотрев по сторонам, она подняла лопату и снова скрылась.
Бородатый, почерневший от зноя дервиш, в остроконечном колпаке с белой повязкой хаджи и в разноцветном плаще, громко, как слепой, ударяя длинным посохом, перешел дорогу. Оглянувшись, он осторожно снял лоскут розовой материи, зацепившийся за калитку, и спрятал за пазуху.
– Да, – бормотал он, – все здесь осталось по-прежнему: то же дерево, только оно стало еще выше и гуще, та же калитка – она лишь потемнела и покосилась… И девушка похожа на ту, кого я любил в шестнадцать лет, но это не она. А где та, которая стояла здесь много лет назад с корзинкой абрикосов и сама смуглая и сладостная, как абрикос?! Все осталось то же, даже вон там, над старой башней, как и раньше, кружат ястреба. Только Хаджи Рахим не тот…
Дервиш постучал посохом в калитку. За старой карагачевой[29] дверцей послышался старческий кашель. На пороге появился старик, сухой и сгорбленный, в белоснежной чалме.
– Ягу-у! Я-хак! – запел дервиш.
Старик, всматриваясь слезящимися красными глазами, пошарил в складках свернутого из материи пояса и вытащил старый кожаный кошель. Он порылся в нем бескровными восковыми пальцами и достал черную тонкую монету.
– Аллахум селля! – воскликнул дервиш, прижимая монету ко лбу и губам. – Кто живет в этом доме? За кого я могу вознести молитвы единственному?
– Я живу в этом доме, но принадлежит он не мне, а кузнецу Кары-Максуму. На главном базаре все знают обширную кузницу и оружейную мастерскую Кары-Максума. Служителям веры он в подаяниях не отказывает.
– А каким именем судьба одарила тебя, делатель чудес?
– Не называй меня высоким словом «делатель чудес». Я старый шахский летописец Мирза-Юсуф и могу только добавить стихами поэта:
Я прожил жизнь, как вьючная скотина.
Я – раб своих детей и пленник у семьи.
На пальцах я сочту все, что имею, —
Мой бедный дом и сотни тысяч бед!
А выйти из беды надежды нет!..[30]
– Нет, нет! Ты все же делатель чудес, – сказал дервиш. – Ты пожертвовал черный дирхем, и так как твое подаяние исходило из благородного порыва сердца, дирхем сразу обратился в полноценный динар из чистого золота.
Старик наклонился к темной, похожей на птичью лапу ладони дервиша, на которой лежал золотой динар с выпуклой надписью.
– В моей долгой жизни я никогда не видал чудес, о которых говорят священные книги. Или ты, дервиш, способен делать чудеса, или же ты, как фокусник на базаре, хочешь посмеяться над полуслепым стариком.
– Но ты можешь испытать этот динар. Пошли твоего слугу на базар, и он принесет тебе целую корзину и жареного кебаба,[31] и вареной лапши, и меду, и сладких дынь. Может быть, ты даже уделишь тогда от этого изобилия бедному путнику, пришедшему сюда прямо из далекого Багдада?
– Так ты пришел из славного Багдада? В таком случае заходи в мой дом и расскажи о том, что ты там видел, а я испытаю силу твоего удивительного динара.
Глава шестая
Шахский летописец
…Он направился ко мне, несмотря на далекое расстояние наших жилищ, долгий путь и ужасы дороги.
Ибн-Хазм, XI в.
Шаркая желтыми замшевыми сапогами, старик направился через двор и поднялся на террасу.
– Проходи за мной, путник!
Дервиш вошел за стариком в комнату с кирпичным полом и разостланными вдоль стен узкими ковриками. На полках в нише стояли два серебряных кувшина и стеклянная иракская ваза. Купол комнаты, искусно составленный из переплетенных раскрашенных бревен, имел в середине отверстие для выхода дыма. Посреди комнаты в квадратном углублении чадила жаровня с углями. Вдоль задней стены стояли три раскрытых, окованных железом сундука, и в них виднелись переплетенные в желтую кожу большие книги.
Дервиш сложил около двери посох и другие свои вещи. Сбросив туфли, он прошел к старику, преклонил колени и опустился на пятки.
– Бент-Занкиджа! – дребезжащим голосом крикнул старик.
Вошел мальчик в длинном, до пят, полосатом халате и голубой чалме. Скрестив руки на животе, он склонился, ожидая приказания.
– Возьми этот золотой динар. Передай его старому Саклабу и объясни ему так: «Пойди, дед Саклаб, на базар, в тот ряд, где сидят индусы-менялы перед ящиками с серебряными и золотыми монетами. Эти же менялы продают волчки и кости для игры. Выбери самого седобородого и попроси оценить эту монету: настоящий ли это полновесный золотой динар?» Если меняла-индус скажет, что в динаре нет обмана, то пусть он его разменяет на серебряные дирхемы. Получив серебро, пусть Саклаб пойдет в тот ряд, где путники могут насладиться едою, и купит то, что сейчас тебе перечислит этот почтенный искатель истины.
– Что должен слуга купить? – обратился мальчик к дервишу.
Тот смотрел на мальчика. Нежные черты его лица показались странно знакомыми. Где он его видел? Дервиш сказал:
– Пусть слуга возьмет с собой корзину и купит все то, что он купил бы для брата, которого не видел много лет. Пусть слуга сам выбирает.
Старик поманил к себе мальчика и сказал ему на ухо:
– Пусть Саклаб, вернувшись с базара, не входит сюда, как обычно, оборванцем, а сперва наденет мой старый халат. А ты, отдав ему динар, возвращайся сюда и захвати с собой чернильницу с калямом[32] и бумагу. Сейчас ты будешь записывать его речи.
Мальчик скрылся и вскоре вернулся с бумагой и прибором для письма.
– Скажи мне, путник, сперва твое имя, откуда ты родом и как ты попал в славный Багдад?
– Меня зовут Хаджи Рахим аль Багдади. Родом же я из маленького селения близ Басры. Я готов отвечать тебе на все вопросы, но прежде позволь мне коснуться чего-то другого, о чем беспокоится мое сердце.
– Ну, говори, – сказал старик.
– В Багдаде я учился в большом медресе,[33] у знаменитейших ученых. Среди студентов, которые вместе со мной искали света у этих факелов знания, был один юноша, всегда скорбный и молчаливый, отличавшийся страстным прилежанием. Когда я ему сказал, что хочу надеть «пояс скитания» и, взяв «посох странствования», отправиться в славный Гургандж, благородную Бухару и прекрасный Самарканд, этот юноша обратился ко мне с такими словами: «Хаджи Рахим аль Багдади, если ты попадешь в богатый город хорезм-шахов Гургандж, то пройди в третью улицу, пересекающую главный путь от базара к Западным воротам, найди там дом кузнеца и торговца оружием Кары-Максума и узнай, живы ли там мои почтенные родители. Расскажи им все, что я делаю в Багдаде. Когда же ты вернешься в Багдад, то ты поведаешь мне все, что о них узнаешь». Я обещал ему это и отправился в путь. Но ветер непредвиденностей и гроза испытаний бросали меня в разные стороны вселенной. Я шел под палящими лучами солнца Индии, проходил далекие пустыни Татарии[34] доходил до Великой стены, охраняющей царство китайцев от набегов татар; я посетил берег ревущего океана, пробирался через крутые снеговые горы Тянь-Шаня и всюду находил мусульман.[35] Так прошло много лет, пока я, наконец, попал в Гургандж, на эту улицу, которую мне указал мой багдадский друг. Я нашел и дом, и калитку под белоснежным деревом акации, и, наконец, я беседую с тобою, делатель чудес, который, вероятно, помнит юношу, обитавшего здесь, в этом дворе, и ушедшего пятнадцать лет назад из Гурганджа?
– Как звали этого юношу? – спросил старик сурово.
– Там, в высоком дворце знаний, он назывался Абу-Джафар аль Хорезми (из Хорезма).
– Как ты осмелился произнести это имя, несчастный! – закричал старый мирза (писарь), и пеной покрылись губы его. – Знаешь ли ты, что он величайший грешник? Несмотря на свои юные годы, он покрыл позором и себя и своих родителей и чуть было не бросил в пучину бедствий всех родичей.
– Но ведь он был очень юн? Что такое мог он сделать? Убил ли он кого-нибудь или покушался на знатного бека?
– Этот ужасный Абу-Джафар, к прискорбию, с юных лет отличался большими способностями и прилежанием. Он учился вместе с другими учениками у наших лучших учителей, стараясь постигнуть и чтение, и красоты изящного письма, и глубокий смысл великой книги Корана. Он преуспевал во всем и стал удачно складывать стихи, подражая Фирдоуси, и Рудеги, и Абу-Саиду. Но стихи его были не на поучение другим, а только для соблазна легковерных…
Старик продолжал шепотом:
– Этот несчастный юноша начал вольнодумствовать. Он позволял себе спорить с седобородыми улемами,[36] и имамами, ввергая в смущение других простодушных слушателей. Наконец, когда имам заметил: «Ты идешь не по дороге в рай, а в огненную пропасть ада», – Абу-Джафар ему дерзко ответил: «Ступай от меня и не зови меня в рай! Когда ты проповедуешь о четках, о местах молитвы и о воздержании, я думаю, не все ли равно – идти ли в мечеть Мухаммеда, или в монастырь Исы[37] где звонят в колокола, или в синагогу Моисея. Везде я искал, но не находил бога, бога нет, его выдумали те, кто торгует его именем. Мой свет, мой проводник – Абу-Али Ибн-Сина».[38] Тогда святые имамы прокляли его и приказали схватить. Они хотели на площади города отрезать его ядовитый язык и обе руки, чтобы он не мог больше сочинять свои растленные стихи. Но Абу-Джафар со змеиной ловкостью исчез. Сперва думали, что его отец из жалости где-либо скрывает преступного сына. Поэтому сам хорезм-шах Мухаммед, узнав об этом деле от имамов, приказал схватить отца, бросить его в клоповник зиндан[39] и надеть цепь с надписью: «Навеки и до смерти». А если отец умрет, то вместо него шах приказал посадить ближайшего родственника, пока Абу-Джафар добровольно не вернется.
– И отец до сих пор в тюрьме? – тихо спросил дервиш. Его расширенные глаза сверкали, а лицо стало серым, как у мертвеца.
– Отец умер, не выдержав сырости, темноты и страшных клещей и клопов подвала. Исполняя приказ хорезм-шаха, палачи схватили младшего его сына Тугана, надели на него ту же цепь и бросили в тот же подвал.
– Какое преступление! – прошептал дервиш.
– Мне очень жаль этого мальчика Тугана, – продолжал старик. – Я много заботился о нем. Не желая, чтобы Туган пошел по следам его испорченного старшего брата, я старался просветить его. Туган учился у меня чтению и письму, но его больше тянуло к мастерству и воинским забавам, и я отдал его в обучение кузнецу Кары-Максуму, который показывал, как изготовлять отличное оружие. Теперь заменяет мне Тугана маленькая сирота, дочь рабыни, Бент-Занкиджа. Она оказалась очень способной к чтению, письму и запоминанию разных стихов и песен. С годами глаза мои стали слепнуть, и все передо мною двоится, и я вижу вместо одного сразу три месяца. Бент-Занкиджа стала моим помощником, писцом. Она записывает мои беседы и переписывает книги. Вот она сидит перед тобой с калямом в руке.
Тогда дервиш понял, что переписчик в голубой чалме – это девушка, недавно выходившая с лопатой из калитки.
Дервиш пристально посмотрел на нее и опустил глаза, не смея спросить о другой девушке, которую он видел здесь же, когда ему было шестнадцать лет. Отгоняя от себя волнение, дервиш воскликнул:
– Разве ты не делатель чудес? Ты обучил девочку тонкостям чтения и письма, и после этого она имеет право закручивать вокруг головы тюрбан тем узлом, каким щеголяют одни мирзы. Я вижу, что в твоем доме все полно заботами о знании.
Старик переплел тонкие пальцы и уставился пристальным взглядом на дервиша.
– Теперь расскажи о себе, долго ли еще ты намерен скитаться?
Дервиш тряхнул взлохмаченной головой и впился в старика черными пламенными глазами.
– Мой отец – голод, погнавший меня через пустыни. Моя мать – нужда, выплакавшая глаза от скорби, не имея молока в груди для новорожденного. Мой учитель – страх перед мечом палача. Но я слышу голос: «Не горюй, дервиш, ты всегда творил то, что тебя достойно».
Старый мирза покачал головой.
– Ты украшен знаниями, и тебя может охотно взять к себе писцом всякий судья или правитель округа. И я тоже сейчас же мог бы тебя взять переписчиком книг в шахскую библиотеку. Там имеются единственные редкие книги, никому не известные даже по названию, и их следует переписать, чтобы они не пропали для человечества. Зачем тебе бродить по дорогам? Неужели тебя привлекают скитания, и пыль, и грязь, и камни под ногами?
Дервиш заговорил глухо:
– Мне говорят: «Зачем ты не украсишь свой приют пестрыми коврами?» Но, «когда пронесся призывный крик героев, что делать с песнею певца»? «Когда конь несется в битву, как я могу прилечь среди цветущих роз?»[40]
Старик, полный изумления, развел руками.
– О каких войнах ты говоришь? Кто может грозить султану великолепному, самому сильному из всех мусульманских владык? Только тогда запылают огни чужих боевых лагерей, когда он сам захочет воевать…
– Грозный огонь движется с востока, и он сожжет все.
Старик покачал головой.
– О нет! Пока хорезм-шах вложил меч в ножны, все будет тихо и в долинах Мавераннагра, и на всех границах царства Хорезма.
В комнату бесшумно вошел старый невольник с тяжелой цепью на ногах, подхваченной ремешком у пояса. Он принес корзину с разнообразной едой, купленной на удивительный динар. На изможденное тело высокого старика был накинут короткий полосатый халат. Длинные полуседые волосы его ниспадали на плечи. Разостлав на ковре шелковый платок, он положил лепешки, миндальные пирожки, расставил чашечки с медом, фисташками, миндалем, изюмом, засахаренными ломтями дыни и другими сладостями.
– Позволишь ли ты поговорить с этим старым рабом?
– Говори, почтенный путник.
– Откуда ты родом, отец? – спросил у раба дервиш.
– Издалека, из земли русской. Я жил у своего отца, рыбака, на берегу большой реки Волги, а по-здешнему ее называют Итиль. Меня еще мальчишкой захватили джигиты соседнего с нами суздальского князя. Князь по-нашему все равно что ваш хан или бек. Князья наши между собой воюют, и кто кого побьет, тот у побитого князя заберет в плен и мужиков, и баб, и девок, и детей. Затем князь всех продаст, как баранов, в чужеземную сторону. Так и меня и сестренку князь продал купцам булгарским, те отвезли в свой торговый город Биляр, на реке Каме, а оттуда всех пленных, и меня с ними, погнали через пустыню сюда, в Гургандж. А куда продали сестренку – не знаю. Давно это было. Вот и волосы у меня повисли белыми космами, как у старого козла, а все хотелось бы увидеть родной кишлак на высоком яру реки. Я научился говорить по-туркменски и по-персидски. Если бы не другие наши пленные, я бы совсем забыл нашу родную речь. С земляками иногда встретишься на базаре и словом своим перекинешься. Много их здесь ходят, звеня цепями.
– Как же тебя зовут? – спросил дервиш.
– Здесь меня зовут Саклаб, а наши пленные кличут по-прежнему: «дед Славка». Прости меня за смелое слово, – старик поклонился дервишу до земли, – я услышал, что ты ходишь по дальним странам и, как святой, можешь делать из медных дирхемов золотые динары. Так для тебя шуточное дело выкупить меня у моего хозяина. Выкупи меня, и стану я тебе служить верно и честно. Ведь ты, может быть, и в нашу сторону, к русским, пойдешь, тогда и меня возьмешь с собой.
– Ты хочешь сманить моего раба? – сказал, нахмурившись, хозяин.
– Где мне думать о рабе, – сказал дервиш. – Я сам живу бедняком и питаюсь пригоршней пшена, если его подаст щедрая рука.
– Верно, здесь, на далекой чужбине, мне придется сложить голову, – пробормотал, вздохнув, Саклаб и громко сказал: – Просим милости попробовать нашего достархана![41] – Осторожно ступая по ковру, он поднес медный таз и узорчатый кувшин с водой.
Мирза-Юсуф и дервиш омыли над тазом руки, вытерли их расшитым полотенцем и молча приступили к еде. Когда дервиш перепробовал от всех блюд, он произнес учтивые слова благодарности и попросил позволения удалиться.
На пустынной улице он долго стоял в тени дерева и смотрел на старую калитку.
«Мне не придется больше увидеть этот дом, где добрый старик когда-то учил меня держать тростниковое перо и писать первые буквы. Я не пожалел для него моего единственного золотого динара, чтобы только подольше побыть с ним и слышать его родной и близкий мне голос… А теперь снова в путь!»
Мирза-Юсуф долго смотрел на дверь, за которой скрылся странный гость. Вошла Бент-Занкиджа и сказала:
– Мой добрый дедушка Мирза-Юсуф! В сердце моем змейкой вьется мысль, что этот дервиш Хаджи Рахим аль Багдади очень похож на убежавшего нашего вольнодумца Абу-Джафара, только он оброс бородой, почернел от зноя и тебе трудно в нем узнать прежнего мальчика…
– Молчи, или несчастье обрушится на наш дом! Разве я бы стал разговаривать с безбожником, проклятым святыми имамами? Никогда больше не говори мне об этом мимолетном госте. Мы живем в такое время, когда к каждой щели прижалось ухо злобы и подслушивает, о чем шепчут наши уста. И днем и ночью мы должны всегда помнить слова поэта: «Лишь молчание могуче – все же иное есть слабость».[42]
– Молчать даже перед друзьями? Но разве этот же великий поэт не сказал: «Замкни уста перед всеми, кроме друга»? Всю жизнь молчать – нет! Лучше смерть, но с песней и веселой шуткой!
– Замолчи, замолчи! – закричал старик. – О Боже, помоги мне! Я одинок! Ночь тянется, а повесть о великом хорезм-шахе не пришла еще к концу. Я все жду от него подвига славы, а вижу только казни и не замечаю великих дел. Я боюсь, что герой окажется каменным идолом, пустым внутри, где летает золотистая моль и ползают ядовитые скорпионы… Аллах, взгляни в мою сторону и просвети меня!..
Часть вторая
Могуч и грозен шах Хорезма!
Глава первая
Утро во дворце
Служба царям имеет две стороны: одна – надежда на хлеб, другая – страх за свою жизнь.
Саади, XIII в.
В предрассветных сумерках три старых имама пробирались узкой улицей Гурганджа. Впереди шел слуга с тусклым фонарем из промасленной бумаги. Старики, подбирая длинные полы широких одежд, перепрыгивали канавки с журчавшей водой.
В темноте чувствовался то острый пряный аромат около закрытых лавок с перцем, имбирем и красками, то резкий запах кожи, когда имамы проходили мимо шорных рядов со складами конской сбруи, седел и сапог. На площади грубый голос остановил их:
– Стойте! По какой надобности идете ночью?
– Милостью величайшего мы, духовные лица, имамы великой мечети, спешим во дворец падишаха для утренней молитвы.
– Проходите с миром!
Три имама подошли к высоким воротам дворца и остановились. Стук не поможет, да и оскорбителен. Ворота сами приотворились. Несколько всадников выехали из темноты и затем вскачь понеслись через площадь. Это гонцы с распоряжениями «величайшего и прозорливейшего защитника веры и справедливости» помчались по направлениям, не известным никому, кроме пославшего их.
Старики, переступая с камня на камень, пробрались через большую лужу и вошли в ворота. По широкому двору во всех направлениях ходили шахские воины. Двое часовых узнали в прибывших священнослужителей и посторонились, давая дорогу. Три старика миновали несколько двориков. Заспанные сторожа открывали тяжелые ворота, громыхая железными ключами.
Наконец показалась створчатая дверь. По сторонам ее, опираясь на копья, застыли два воина в железных кольчугах и шлемах.
Подошедший слуга, высоко подняв глиняный светильник с коптящим фитилем, сказал:
– Хранитель веры еще не выходил.
– Мы подождем, – ответили три старика и, скинув туфли, ступили на ковер, опустились на колени и раскрыли перед собой большие книги в кожаных переплетах с медными застежками.
– Вчера четыре мятежных хана прислали заложниками своих малолетних сыновей. Шах устроил пиршество. Зажарили двенадцать баранов, – сказал один имам.
– Что-то сегодня он еще придумает? – прошептал второй.
– Самое главное – во всем с ним соглашаться и не спорить, – вздохнул третий.
Хорезм-шаху Мухаммеду снился сон; он стоит в степи на холме, и кругом, сколько можно видеть, столпились тысячи и тысячи людей. Небо горит закатными бронзовыми лучами. Солнце, еще ослепляющее, быстро опускается в однообразную песчаную равнину.
– Да живет, да здравствует падишах! – раскатами доносятся крики из отдаленных рядов. Люди медленно склоняют спины, и за белыми чалмами прячутся их лица.
Вся толпа опускается на колени перед повелителем, видны только халаты, похожие на волны вечно беспокойного Хорезмского моря.[43]
– Да здравствует падишах! – звучат, как эхо, последние отдаленные крики, и все замолкает. Солнце скрывается, и степь тонет в синих сумерках и молчании. В потухающем свете шах видит, как нагнувшиеся спины ползут к нему, взбираясь по склону холма.
– Довольно, назад! – приказывает шах, но спины приближаются со всех сторон, бесчисленные спины в полосатых халатах, перевязанных оранжевыми поясами. Шаху кажется, что у всех за пазухой скрыты отточенные ножи. Люди хотят зарезать своего повелителя. Он бросается вперед и ударяет ногой ближайшего, халат взвивается и отлетает, как птица, – под ним никого нет. Шах откидывает ногой другие халаты, и под ними тоже пустота.
«Но среди них есть один! Он спрятался, чтобы подобраться и ударить ножом в мое сердце, сердце, которое живет и бьется только для счастья и величия славного рода хорезм-шахов».
– Довольно! Шах приказывает вам: уходите! – Голос звучит глухо, чуть слышно, – и все исчезает. Степь расстилается кругом, пустынная, серая и немая. Жесткие стебли травы как царапины на омертвевшем небе. Теперь шах один, совершенно один в пустыне, без коня. А где-то здесь, совсем близко, за одним из серых холмов, в лиловой впадине притаился тот единственный, который должен его зарезать… Все хотят его смерти, но только один решился прикончить его жизнь. Кто же он?
Вдали эхом звучит крик толпы:
– Да живет Джелаль эд-Дин! Слава храброму сыну и наследнику хорезм-шаха Джелаль эд-Дину!
«Забыв меня, они уже готовы целовать руки моего сына? Надо покончить с этим, довольно! Я раздавлю того, кто встанет на моем пути, – пусть это будет багдадский халиф или мой непокорный сын! Довольно!..»
Еще в полусне шах услышал возле себя шорох и почувствовал, как что-то холодное коснулось его лица. Страх и страстная жажда жизни заставили его разом напрячь все силы и вскочить. Шах раскрыл глаза и стал тревожно всматриваться в темные углы комнаты.
От большого очага в стене[44] веяло теплом раскаленных углей. Около него сидел кто-то. Это дикая степная девушка, которую привезли вчера. Она в страхе отодвинулась, закрылась руками.
– Кто ты?
– Аллах велик! Я Гюль-Джамал, туркменка из пустыни. Вчера вечером тебя сонного под руки привели сюда, и ты, как лег, так сразу и заснул. Я боялась тебя, ты так страшно хрипел и стонал во сне, точно умирал. Это тебя душили ночные «дивы». Они летают в темноте над юртами и через верхнее отверстие пробираются внутрь, чтобы терзать тех, у кого на сердце убийство.
– А что у тебя было в руке? – И шах сжал ее маленькие руки.
– Мне больно! Оставь меня!
– Покажи, что было в руке?
– У меня нет и не было ничего. Хочешь, я спою тебе нашу степную песню о соловье, который влюбился в розу? Или расскажу сказку о персидском царевиче, увидевшем в зеркале лицо китайской княжны?
– Не надо сказок ни про розу, ни про царевича… А!.. Вот я нашел ножны от кинжала. Зачем ты пришла к твоему падишаху с ножом?
– Оставь меня! Старики учат: «Не бей коня, потеряешь друга»…
Гюль-Джамал выскользнула и отбежала.
– Вай-уляй! Ты задушишь меня! Я тебя боюсь.
Она бросилась в низкую створчатую дверь и натолкнулась на двух служанок, которые подслушивали.
Шах, тяжело дыша, подошел к очагу. В его выпуклых, как у быка, глазах дрожали красные огоньки. Он постучал камышовой палочкой по медной чаше. Из створчатой двери показался старый слуга с козьей бородкой и упал перед шахом на ладони.
– Эту девушку вечером доставить в ковровую комнату. Здесь ли векиль и великий визирь?[45]
– Все ждут тебя, светлейший, также «господин новостей»[46] и три имама.
– А хан Джелаль эд-Дин еще не приехал?
– Опоры престола еще нет.
– Пусть дожидаются. Ко мне в бассейную приведи брадобрея покрасить бороду и банщиков размять спину.
Хорезм-шах вышел в соседнюю комнату. Старый слуга, высохший и сгорбленный, со слезящимися красными глазами, стал собирать подушки и ватные одеяла и складывать их в нише стены. На ковре что-то блеснуло. Старик наклонился и поднял остро отточенный кинжал с ручкой из слоновой кости.
– Это туркменский нож… О, эти туркменки! Их гнева надо опасаться, как укуса ядовитого паука каракурта. Передать сейчас векилю или спрятать? А кто меня торопит?
Шах затянул туже шнурок шелковых просторных шаровар, опутал дородное чрево полосатым шарфом, засунул за пояс нож в серебряных ножнах, набросил на плечи длинную, крытую парчой соболью шубу. Из ниши в стене шах осторожно достал искусно скрученную белую чалму и привычным жестом надвинул ее на длинные полуседые кудри.
Сдерживая дыхание, шах прислушался возле двери, сжимая холодную рукоятку ножа.
«Осторожный всегда готов отразить нападение. В темноте извилистых переходов дворца внезапно может поразить рука измаилита,[47] подосланного моим заклятым врагом, халифом багдадским…»
– Ты здесь, векиль? – спросил он вполголоса.
– Я давно жду моего повелителя.
Шах отодвинул деревянный засов и приоткрыл дверь. Тускло озаренные двумя масляными светильниками, склонив низко спины, стояли фигуры приближенных сановников.
Всунув босые ноги в жесткие, остывшие за ночь туфли, Мухаммед прошел в следующую комнату. Там ждали слуги. Один держал глиняный светильник, другой – серебряный таз, третий – кувшин с изогнутым узким горлышком. Они помогли шаху совершить омовение около водоема, где вода стекала в отверстие в каменном полу. Четвертый слуга подал на вытянутых руках длинное, расшитое шелками полотенце и надел на пухлые ноги повелителя шерстяные узорчатые носки.
Пока хорезм-шах занимался одеванием, векиль сообщал последние новости:
– Очень холодно на дворе. Все покрылось белым инеем… Три имама пришли во дворец и ждут повелений… Также ожидает начальник палачей Джихан-Пехлеван… Вчера вечером из Булгара прибыл большой караван в триста верблюдов с партией булгарских сафьяновых сапог и с сотней пленных урусов. Около двухсот рабов умерло в пути, хотя почти каждый день их кормили просяной кашей с кунжутным маслом. Перед этим другой караван был разграблен туркменскими разбойниками. Вероятно, это дело рук Кара-Кончара.