У Магды, жены Лаврака, было лицо человека, одержавшего над собой победу.
Планету же стали звать Маг.
Но колонисты были довольны: недра планеты оказались щедры (уран, алмазы, титан, золото, медь). Есть воздух, вода. Под куполами выращивали съедобную зелень (там же коснулись загадки фитаха и увидели мощь жизни в спящих магинских семенах).
И через десять-двадцать или тридцать поколений колонисты сделали бы вторую оболочку над планетой, и Маг окончательно перешла бы в разряд полуискусственных тел. Но солнце остывало.
Солнце гасло, и Всесовет предложил эвакуацию. Были отменены рейсы кораблей в иные секторы. Но, снимая с трасс корабль за кораблем и посылая их на Маг, Всесовет продумывал и иные предложения. Их поступило два.
Проектом номер один был срыв Маг с орбиты и крейсирование ее в другую солнечную систему. Проект номер два был практичнее. Предлагалось, разогнав массу Н до субсветовой скорости, вбить ее в центр солнца, возбудить его активность взрывом этой массы.
Это предлагал Эрик Сельгин — энергетик Мага. Проект был одобрен, но энергии требовалось больше наличного запаса планеты.
А если неудача?
Этот проект назвали Проектом Великого Риска. И в истории планеты вдруг появились рыжий Эрик, Вивиан Отис, и сплелись их судьбы в прихотливое кружево легенды.
А третьим лишним стал роскошный Дром.
Беспокойные дни. Я крестил планету своими маршрутами, я бродил в шахтах, бывал на заброшенных заводах. Был в горах, был всюду.
Эрик?.. Обычный пресноватый человек, пожалуй, слишком суровый к себе. С детства он любил Вивиан, и только.
Дром?.. Эффектный, говорливый, блестящий. Ум, энергия! (И его любила Вивиан.) Гришка Отис?.. Так, тень Дрома.
Вот фото (оно лучше других). Отисы, Дром, Эрик. Фигуры их шевелятся, губы двигаются. Я слышу слова — чешую, одевающую этих людей. Словами Эрика прочно скрыт его замысел. А Вивиан?.. Шутки, капризы, легкомыслие. Еще одно фото — она, и рядом, бросая черную тень, хромает рыжий Эрик. Впереди них шагает рослый Дром, роскошный Дром. Гены негров. Лицо умное, энергичное, темное, сильное. Откуда оно? С равнин Уганды? С берегов озера Виктория? С болот Конго?..
Я спрошу его когда-нибудь.
Они шли — три человека и три их тени. Жизнь их была завязана в крепкий узел, но из троих все знал один Эрик.
Они идут, и один Эрик знает все, что может знать человек.
Знал — солнце зажжется.
Знал — Дром торжествует последние дни. Это знание и кладет на лицо Эрика налет угрюмой хмурости. Но и торжества тоже.
Я прослеживал жизнь этих троих на поверхности и в глубине планеты, на магнитных линзах (они летали вместе с Эриком смотреть их).
Они облетали сооружения. Около каждой линзы, подобно рыбе, спящей в ночной воде, торчала межзвездная гигантская ракета. Светились цепочки иллюминаторов, вращались ее антенны. Я вижу крохотные их фигурки среди сплетения алюминиевых и стальных ферм — металл одел идею Эрика.
Ее можно было видеть и трогать.
Эрик… Он улыбается — теперь у него все шансы в руках — он рос вместе с Вивиан, он знал ее. Хорошо.
Или это улыбка инженера, которому приятно видеть механизм?
Цепь магнитных линз для разгонки массы Н поддерживали корабли Звездного Дозора и лайнеры.
Цепь протянулась на нужные миллионы. Масса Н, получив импульс, должна была пролететь в каждую магнитную линзу и брать в ней дополнительную энергию у ракет. Последняя линза уточняла удар. От нее зависел успех, она направляла массу Н в рассчитанную точку. Эта масса пронзит солнце и возродит его.
И вспыхнет солнце, сгорит прицельная — последняя — линза, и кончится работа.
И он, Эрик, хромой и невзрачный, останется один на один против Дрома и Вивиан, как был.
Он знал — счастье впереди, если он будет смелым. Он все решил и все взвесил. Я вижу его озабоченным. На лбу — вертикальная морщина. Еще фото: я вижу его около Вивиан. Он, хмурый и упорный, стоит на снимке рядом с Дромом.
Я пристально смотрю на него.
Лицо Эрика… Оно обычно. (Но видишь и холодок глаз.) Борода заслонила его крепкую нижнюю челюсть — в ней его неукротимость.
Лоб его выпирает вперед. Он рассечен мыслью на два сильных, больших бугра.
Тяжелая, большая голова. А рука?
У него прекрасная, женственная рука ученого в противоположность грубоватому лицу. Оно плосковатое. У всех волевых натур такие лица. У Дрома, например.
Тогда еще Дром был счастливым баловнем жизни.
Последние часы Эрик провел на прицельной линзе. Он никому не доверил ее, даже приборам. Там не было корабля — линза должна была сгореть. Эрик остался один, и его ракетная шлюпка была пришвартована к устройству. В это время его электронный двойник появился на главной станции и врубил ток. Дело было начато и кончено этим — никто на свете не мог остановить движения массы Н.
В этот момент (все было снято) на планете загорелись древние светильники. Их колеблющийся свет искажал человеческие лица.
Вообразите себе черную планету и роботов в шахтах. И людей, застывших в ожидании. (Эрик тоже ждал.)
Я вижу Вивиан Отис и Дрома. (Рядом с ними Гришка Отис.)
Они сидят в черной тени скалы, на них тяжелые одежды. Живомхи тянутся к их теплу.
Отисы молчат и глядят на солнце. Дром не может усидеть на месте. Он поднимается, ходит, топочет ногами, смотрит, из троих он больше всего скучает по солнцу.
Он боится провала, он знает — тогда они уйдут под землю. И потянутся столетия жизни в подземельях.
Ему жаль Эрика, он решает уехать с Вивиан, чтобы Эрику было легче.
А тем временем холодный разум Эрика отсчитывает последние минуты жизни, но сердце его сжигает боль. Все сделано. Он максимально придвинул линзу к солнцу. Приборы замерли в ожидании. Эрик думает о Вивиан, он прощается с ней. Он стоит в рубке, и лазер вспыхивает, и голос Эрика несется к планете. Его слышит Вивиан, слышат все. Даже если бы погибла планета, слова и голос жили бы во вселенной.
Теперь Эрику все равно, что он рыж и хром, — он говорит.
Я вижу его впалые щеки и заострившееся лицо. Он смотрит в черный фильтр прицела на багровую поверхность солнца с островами холодного шлака…
Нет, Отис ошибся — не было хитрости, было твердое решение отдать всего себя делу. А еще жгучая боль — ведь он любил.
Он сказал, он подарил этой женщине то, о чем они мечтают все, красивые и безобразные, толстые и худые.
…Или все же связаны и лукавство, и его смертная тоска — в неразделимом противоречии правды?..
Эрик говорил, и все слушали его. Но женщины понимали все, а мужчины нет.
Женщины думали: «А стоит ли эта девчонка такого счастья?»
Мужчины: «Он чудит».
Женщины: «Он ходил рядом, я видела его».
Мужчины: «Никто не стоит такой любви».
Женщины: «Он должен жить».
Мужчины: «Сказав такое, надо умереть».
Эрик же смотрит на безмерную плоскость гаснущего солнца. Он видит прохождение газовых вихрей, колебание полужидкой плоскости. Он знает — масса Н близко. И в реве верньерных двигателей, управляя линзой, в последние секунды жизни Эрик уточняет удар массы Н.
Вивиан крикнула: «Стой!», но масса Н врезалась в солнце. Оно всколыхнулось огнем, взяло в себя магнитную линзу (и плоть Эрика). В этот слепящий момент рыжий Эрик стал легендой планеты Маг и бесконечно счастливым. Вивиан это поняла. Отис не понял: он был желторотым курсантом; не понял и Дром.
Но Вивиан увидела будущее. Ей было жаль Дрома, но она ощутила одиночество Эрика и в это мгновение полюбила его.
Так мне казалось, так говорили мне все.
…Я вижу толпы народа: они среди скал, на берегу моря, на ржавых плоскостях равнин.
Одни забрались повыше, осторожные уходят в подземные галереи.
На поверхности оставались Отисы и Дром. Они бы ушли, Гришка Отис и Дром, но Вивиан не трогалась с места. Она смотрит вверх, будто стараясь разглядеть Эрика и магнитную линзу. Но виден только красный круг. По нему раскиданы темные пятна угасания. Они бежали — это показывало быстроту вращения солнечного шара.
— Стой! — крикнула Вивиан.
И вдруг зажглась синяя точка на красном круге. Еще, еще одна. И началось бурное превращение солнца в ослепительный шар, и взметнулись рыжие волосы протуберанцев.
Солнце росло и росло (Дром кричал, что оно сожжет все).
Зной упал на планету. Поднялся водяной пар. Снега таяли, бежали потоки. Пронеслась красная буря, коротко заслонив солнце. Выпал ржавый дождь. Поднялись живомхи. С треском лопались семена, выбрасывая ростки. Море катилось на берег. Валы его гнались за бегущими в гору людьми. С гор стеной шли потоки мутной воды. Смешались жизнь и смерть, становилось голубым небо, поднялась зелень. Солнце яростно грело, наверстывая упущенные столетия. Люди сбрасывали одежду и отдавали себя этому солнцу, сыплющему на все голубой свет. Он лился вниз, как вода, растекался, словно потоки голубого тумана. И, взлетая вверх, пел свою песню фитах.
— Он жжет меня, — сказала Вивиан брату. — Жжет!
Она закрыла глаза ладонями.
Отис обхватил ее, прикрывая собой от солнца.
— Пусти, — сказала Вивиан. — Пусти.
Дром скинул с себя тяжелую одежду. Запрокинул лицо. Поднял руки. Лицо его исказилось. Он плясал древний танец. Я вижу его запрокинутую голову, вижу голубые отсветы, струящиеся по коже.
Сначала он движется медленно, будто в полусне. Древний танец словно просыпается в нем, чтобы взорваться движением.
…Кончив плясать, он подошел к Вивиан и властно обнял ее. Она была его, была женой. Вечной.
— Пусти, — жалобно сказала Вивиан. — Он смотрит на нас.
— Кто? — Дром оглянулся с угрозой.
— Эрик. Гляди, это солнце… его голова.
— Сумасшедшая! — крикнул ей Отис. — Сумасшедшая!
— Смотрите, протуберанцы — его рыжие волосы!..
Она закричала. Так кончилось счастье Дрома.
Жить вечно?.. Это можно только в сердце других людей. Эта жизнь самая уверенная и беспечальная.
Дром ушел в космос, и Отис с ним. И родилась легенда, и Вивиан, женщина с золотыми волосами, стала одинокой, а Эрик бесконечно живет в ней. Так все и случилось.
Я завидовал долгому счастью Эрика.
Я мечтаю. Она тягучая, как мед, эта мечта: у космонавта должна быть жена, верная женщина — чтобы ждала. Голос ее должен приноситься на радиоволне, и слова ее должны быть золотым металлом.
Но где найдешь ее, если магянки, самые верные, самые нежные, самые привязчивые, забывают умершего, плотно едят, полнеют и говорят, говорят, говорят ерунду.
И имеют унылых братьев.
Космонавт должен быть холост — лет до ста. Так, и не иначе.
Я сидел в кафе. Пришел Отис.
— А-а, вот он где. Ночью уходим, готовься. (В глазах его с видимыми красными жилками что-то стылое: Он брит, подтянут, строг, в костюме.)
Я поманил пальцем — роботесса подошла. Кудри — золотые пружинки. Серебряное улыбающееся лицо.
— Кофе, — велел я.
— Он был страшно хитрый человек. Я имею в виду Эрика. Скажи мне, Дром — мужчина?
— Если судить по…
— Может он составить счастье женщины?
— Я не женщина, но судя по…
— Мог бы! Эрик обошел его на повороте. И эта дура не хочет выходить замуж за Дрома.
— Она пример, — сказал я. (Вивиан начинала мне нравиться.)
— Плевать мне на примеры! Дром был сегодня в тысячный раз. А та бубнит: нет, нет, нет… Эй, кофе!
Я пошел прощаться с Вивиан. Мне хотелось войти в золотую выпуклость ее дома.
Вечерело. Эрик клонился к горизонту. Его борода сминалась о твердую зубчатую линию далекого хребта.
В небо раскаленной точкой ввинчивался очередной фитах, и кто-то долговязый целился в него камерой.
Я подошел к дому Вивиан. Подошел и увидел ее, стоявшую на площадке дома, у вирсоусов, шевелящих свои цветы. Я хотел крикнуть ей, весело и бодро сказать свое «здравствуйте — прощайте», но осекся: Вивиан поднимала руки, тянулась к солнцу.
Она прикрыла глаза, она отдавалась ему и говорила что-то нежное, говорила воркующим голосом.
Я стоял и слушал. Мне не было дано счастья слышать такие слова и такой голос.
Я повернулся и осторожно ушел.
Уходя, я твердил себе слова Эрика, подаренные им Вивиан: «Вивиан, я люблю тебя. Я вечно буду любить. Я войду в плоть солнца, чтобы светить тебе. Свет мой — любовь к тебе, тепло мое — любовь к тебе, все, что вокруг, — мой подарок тебе.
Смерть моя — во славу тебя».
Я шел и повторял эти слова.
(«Ни одного шанса, он взял все. Проходимец! Хитрец!» — негодовал Гришка Отис.)
«Вивиан была самая любимая в здешнем секторе космоса», — говорили мне женщины.
И они жалели Дрома — тропического Дрома. Расчет?.. Неужели хитрость?.. Быть может, Эрик рассуждал так: мы продолжаем жить после своей смерти и в мыслях, и в сердцах других (и в легенде).
Нет, у него был порыв: любовь, отчаяние.
Откуда-то вынырнул Гришка Отис. Он шел рядом, заглядывая мне в глаза. Походка его была косолапа, а вид подобострастный. Мы шли по тропе, поднимая легкую пыль. Живорастения цеплялись за ноги своими сяжками. Их свиристение поднималось в небо и нависало над нами, будто прозрачный купол.
— Послушай, — говорил мне Отис, — послушай. Ты бы попробовал поухаживать за ней. А вдруг…
Я же повторял про себя слова Эрика. Их сладкая горечь жгла мое сердце, как кислота.
На горизонте виднелась его голова.
МЕФИСТО
Опять Великий Кальмар!..
Он свернул и бросил газету в воду. Она поплыла корабликом и вдруг исчезла: море скрутилось воронкой и взяло ее в себя.
Сейчас она опускается на дно и ляжет там, развернув белые крылья… Великое море и Кальмар — Великий.
Море… Его шум идет отовсюду. Он бежит над блеском мокрых камней, путается в скалистых гранях и рождает маленьких, шумовых детишек. Те скачут через бурые пучки голубиных гнезд и зеленые прожилки ящериц.
Если вслушиваться, то шум делится на два разных, оба неторопливых и размеренных: широки взмахи бронзового маятника времени.
Шум говорит одно и то же: «Спи, спи, спи… Иди в покой, в неподвижность».
…Солнце со звоном бежит по воде. Маятник движется неторопливо, и на берег наплывают призмы волн (водоросли потянулись к скалам, и эти светятся, искрятся пурпурными точками). Снова движение — маятник пошел в другую сторону. Теперь обнажается белый камень в глубине.
Газетчики… Зачем они звали? Что, он не видел перевернутых шхун и экипаж, утонувший в каютах?
Или догадываются? Чепуха.
«Это сделал Великий Кальмар?» — спрашивали они. И так видно, что он — сломан такелаж, вывернута часть борта.
Вероятно, закинул щупальца и, ухватив мачты, повис на них. И опрокинул судно.
…Полдень. Скамья теплая и ласковая — солнце! Все же эти воды не могут уравнять жар. Холод и жар, две крайности. Человек тянет свою линию в промежутке крайностей, но способность стать посредине приходит со старостью. Это мудрость?.. Угасанье сил?..
…Отличная перспектива — зеленая бухта и кусок моря, отхваченный челюстями берегов. И тени бабочек синие. Тени круглы, как солнце. Это солнечные тени. Они бегут с бабочками, и слабые миражи ходят по каменной горячей стене. На ней дремлет кот, тонко посвистывая носом. Иногда настораживается и, подняв голову, узит глаза на все дневное. Зоркие глаза, холодные.
«Буду в полночь.
Мефисто».
— Слушай, кот, вещая душа! Ты не спишь ночами, ты все видишь, все знаешь. Что будет? Он придет? Как я его увижу ночью? Ах да, полнолуние… Наконец-то я его увижу, если эта телеграмма не просто заблудившиеся в проводе электрические придонные искры. Вопрос: где кончается жажда всезнания и начинается мечта о всемогуществе? А вот к нам идет вкусный холодный чай, идет на негнущихся ногах моего старого Генри. Спасибо, старина, спасибо. Ты веришь в судьбу?.. Мне показали «Марианну». Это была трудолюбивая шхуна — сначала грузы на Папуа, потом сбор «морских огурцов» Большого Барьерного рифа.
Оттуда виден австралийский берег.
Судно опрокинуто на мелком месте. Значит, он где-то здесь.
А почерк его — ночь, спящий экипаж, крик вахтенного, когда он видит светящуюся массу Великого. Тот закидывает руки на мачты и повисает на борту — живой яростный груз!
Всегда одно — ночь и небольшие шхуны. Или яхты.
Эта цепь ночных нападений опоясала шар и подошла сюда. И вот газетчики вопят: «Внимание, внимание, появился Великий Кальмар!»
Ну а я что должен делать? 1115 новых видов абиссальной фауны — самое важное в конце концов.
…Библиотека. Тишина, запах кожи, запахи рук.
От моря, лезущего в каждую щель, от постоянно густой влажности бумага взбухла и книги раздулись.
А, Мильтон… «И более достойно царить в аду, чем быть слугою в небе». Вот что мог бы сказать Мефисто. Сатанинская гордость в этих словах. Безмерная. Кстати, каковы пределы роста кальмара-архитевтиса? Есть ли мера? Или мерой служит безмерность придонных глубин? И это одинаково с погоней за знанием — чем больше их, чем полнее они, тем агрессивнее и безжалостнее?
И надо платить за знания: таково дьявольское условие. Они заплатили оба. Он платил болью, Джо — своими муками.
А если месть? Зачем было ждать так долго?.. Он всегда, давно готов.
…Солнце пробивает наборное, давних веков стекло. Его краски оживили комнату. Они пестры, как рыбы-попугаи в изломах кораллов. Вот список яхт и шхун за этот год.
Индийский океан: «Сага», «Шипшир», «Смелый», «Каракатица».
Тихий океан: «Джемини», «Пирл», «Индус», «Флер», «Марипоза».
Атлантика: «Могол», «Артур», «Дэви Крокет», «Пигги», «Мститель».
…Тронутые руками времени бумаги, пачка пожелтевших листов, сотни, тысячи телеграмм — жизнь Мефисто. Как соединяют мысль, познанье и действие. Какая удача, что маленький Джо был военным телеграфистом. А потом несчастье, словно удар или ожог: саркома. Мальчик стал скелет: огромный костяк, огромные руки и ноги, маленькая сухая голова. Он сказал: лучше жить хоть так.
Мефисто отлично владеет ключом. Вот первая, как труха, рассыпающаяся телеграмма. Тире и точки, тире и точки, и перевод всей этой тарабарщины:
«…Я слаб, отец, и ноги меня не держат. Это еще действует наркоз. Сижу в пещере. Всю ночь кто-то долго глядел на меня огненными глазами. В них блеск фосфора настолько силен, что свет очерчивает странный, чудовищный контур. Мне страшно.
Мефисто».
(Такой избрали псевдоним — он сам.)
И примечание карандашом:
«Начинается адаптация». Мне тоже, тоже страшно, сынок, но только страх пришел сейчас. Вот череда телеграмм, длинная цепь, выкованная из звеньев страха.
6 июля:«…я так мал и слаб. Что я сделал этому, с горящим взглядом?»
7 июля:«…оказывается, это зеркало, поставленное для самонаблюдений, чужое тело вселяет в меня непрерывный ужас. Оно стиснуло меня — не шевельнешься, я вмурован в него, вмазан, стиснут, оно чужое, чужое, чужое! Я задыхаюсь в нем».
8 июля:«…ничего, не расстраивайся, отец, не расстраивайся, я сам хотел, я притерплюсь. Зато какой мир окружает меня! Ночами черный и горящий, днем пронизанный светом и движением».
10 июля:«…Рыбы, рыбы, рыбы. Они все охотятся за мной. Они выслеживают меня, они хотят съесть. Мне трудно здесь, я еще слаб и вял».
21 июля:«…Сегодня хороший для меня день. Сносное самочувствие и превосходные цветовые эффекты в сплетении кораллов. Прогуляюсь».
18 августа:«…Спасся чудом. До сих пор мне мерещатся противные жадные морды, длинные зубы, оскаленные, светящиеся, их круглые и злобные глаза. Возьми меня к себе. Мне страшно».
19 августа:«…Возьми, отец!»
Он вспомнил себя — успех в науке высушил его. Он стал прямой, логичный и жестокий к другим и к себе.
Познанье иссушило сердце, оставался вопрошающий мозг.
Тот день был врезан в память. Он сел на камень в том месте, где толстый кабель нырял в море. Соображал, чем его можно прикрыть. Волна плескалась и булькала в камнях, и вдруг он увидел Мефисто. Он крикнул: «Как ты посмел!»
Мефисто полз к нему, тянул щупальца и глядел черными глазами. Они таращились и от резкого волнения вращались в противоположные друг другу стороны. Крупные стежки шрама опоясывали голову.
Это липкое длинное тело, вместившее душу и мозг Джо, было ненавистно и родило только страх. Он стал пятиться, отходить, пока не споткнулся о камень и не упал… А тогда пришла ярость, фиолетовое чудовище.
26 августа:«Я понял тебя, отец, и это меня опечалило.
Раньше я тебя никогда не понимал и гордился тобой. Я долго не буду тебя беспокоить, долго!»
Тогда и пришло первое их молчание — долгое.
20 сентября:«…Болел и потому не ел две недели. Пост оказался полезен — восстановил силы. Не выхожу. Смену дня замечаю по игре оттенков воды. Днем она зеленоватая, к вечеру чернеет, проходя все оттенки зеленых, синих и пурпурных тонов».
21 сентября:«…Генри опустил мне на шнуре большую и вкусную треску. Я видел его наклоненное доброе лицо. Мне захотелось всплыть. Я унес рыбу к себе и съел всю, без остатка. Я уже привык к сыроеденью и подумал только механически: «А почему она не зажарена?» Насытившись, я спал (теперь я сплю охотно и помногу, но сон этот больше похож на дремоту). Меня коснулись подозрительные движения воды. Я увидел мурен. Они смотрели, шевеля плавниками. Мне хотелось вскочить и убежать, но я сдержался. Мурены слизистые и толстые, у них собачьи зубы, и запах их невкусен. Они снились мне всю ночь».
22 сентября:«…Земных снов у меня нет. Полагаю, что мозг мой так истощен привыканием к чужому, что маневрирует только кратковременной памятью. Помни, я люблю тебя».
Что он видел тогда в нем? Не только отца, но и гордость свою? «Папа, если все удастся, я буду твоим морским глазом». Я убеждал себя, что лучше ему жить так, чем умирать.
Ничто не говорило об удаче операции, я не мог знать, что в морской воде и пище есть фактор сращения чужеродных тканей.
25 сентября:«…Я знаю, что ты терпеть не мог маму. Ее женское и требовательное пришло в конфликт с твоим стремлением к знанию. Мне стало тоскливо, и я позвал к себе память о ней. Я старался вообразить себя маленьким, в коротких штанах, с обручем и собакой. Это было трудно сделать, потому что ко мне пробрались маленькие медузы (их ты просмотрел в наших водах). Они жглись. Наконец пришло мамино лицо, но оно было окрашено зеленым».
30 сентября:«…Я изобрел защиту от рыб. Вчера отыскал актиний, похожих на красные гвоздики с нашей клумбы. Их посадил у входа в пещеру на камнях, а двух самых крупных держу в руках. Сегодня утром мурены опять явились ко мне. Я сунул актинии им прямо в глаза, они отпрыгнули и убежали. Жить можно».
11 апреля:«…Наблюденье: здесь все едят друг друга. Самых маленьких едят те, что больше их (рачки и рыбы), тех — большие, больших поедают огромные. Пища достается тем, у кого рот большой и зубастый».
18 апреля:«…Видел китовую акулу, глотающую рачков и планктон. Мы встретились нос к носу, но я ее не испугался. Больших с маленьким ртом здесь не уважают».
Бедный мальчик! Он еще шутил. Я же препарировал его ежедневный улов (он складывал все в проволочную сумку, подвешенную к бую).
29 мая:«…Подбрось-ка мне цветовые таблицы, а то напутаю в описании окраски придонной мелочи. Сегодня в полдень сверху опустили бечевку. К ней была привязана макрель. Я решил — ага, это мне! — и сцапал ее. Тотчас сверху дернули, и в меня впился большой крючок. Меня поймали. Это больно. Я упирался изо всех сил, хватался за что мог, но меня тянули наверх. Я не сразу сообразил, что нужно делать, но потом запутал леску в камнях и вырвал крючок с куском мяса. Истекаю кровью. Увидев рану, испытал противоестественное — мне захотелось есть самого себя. Тому виной рыбаки. Я им еще припомню. Мефисто».
30 мая:«…Весь день пролежал в пещере, размышляя о жизни. Решил — нужно быть сильным и хитрым. Сильные и хитрые много и вкусно едят и спят в самых уютных пещерах. Я должен приспособиться. Принять все правила игры».
1 июля:«…твое поручение изловить скорпену выполнил, но укололся и чуть не умер. Ты безжалостен ко мне, отец. Или ты хочешь от меня избавиться? Ответь, во время операции около меня лежало старое мое тело. Что ты с ним сделал? Иногда мне кажется, что оно где-то рядом и я еще встречу его».
7 июля:«Сегодня в моем мозгу горят невыносимые видения, звучат слова, гремящие, как медь, слова, которых я никогда не выскажу».
17 июля:«Меня вчера чуть не съели. Я увернулся и, сжавшись, упал в камни, а надо мной пронеслось что-то с разверстой пастью. Это не была акула. Такого ты никогда не увидишь. Закажи кинокамеру для осьминога. Ха-ха!»
18 июля:«…я так одинок, отец. Возьми меня обратно и держи в каком-нибудь чане. Я несчастен и жалок».
«…Я силен, рано утром я плыл, развивал скорость. Я пронизал толщу, и вынесся в верхний слой, и все ускорял движение. Мимо неслись, вытягивались в серебристые полоски макрели и сарганы. Я выплеснулся, взлетел в твой удушливый мир и упал обратно.
Брызги осыпали мое тело. Я чувствовал безотчетную радость. Но ненадолго. Я вернулся в пещеру, думал и был несчастлив…»
«…Поймал скумбрию и съел ее. Это вкусно, но еще вкуснее крабы. Вкуснее крабов бывают только устрицы. Охочусь за ними так — беру камешек, подкрадываюсь и вкладываю его между распахнутых створок. Потом отщипываю по кусочку и ем. И все время оглядываюсь».
Кто знал, что через пятнадцать лет он получит от газетчиков кличку Великий Кальмар. Вот кого я боялся — газетчиков. Теперь я смеюсь над ними.
«…Сегодня я ушел на глубину километра. Тяжело и страшно. Здесь такая глубина черноты, которую трудно и вообразить себе. И в ней горели тысячи огней, и я подумал: «Как в городе». Я увидел выходящего из глубин кашалота. В него впился кракен. На тупом рыле кашалота он выглядел шевелящимся венцом. Вокруг чудовищной и прекрасной пары кипело что-то светящееся и облепляло их, вычерчивая и проясняя очертания. Я желал победы кракену.
Я же опустился на дно и долго сидел. Вокруг меня было немного звезд и парочка морских огурцов. Я ждал так долго, что увидел чешуйчатого плоского ящера. Он шел по дну, медленно и тяжело ворочая головой, и лапы его были толще тела. Несмотря на темноту, я видел его отчетливо медлительные движения, срыванье придонных живорастений, неторопливые пережевывающие движения и красный глаз на затылке. Я понял — это мое инфракрасное зрение. Меня ящер не заметил, хотя и прошел совсем близко. Намекни Бартону, что глубинные его снимки на дне достоверны». (Я намекнул, но Бартон мне не поверил. А потом его яхта, которой я так завидовал, исчезла.)
«…Сцапал дельфина-белобочку. Он рвался из моих рук и испустил серию различных звуков. Остальная стая скрылась. Причем мною было отмечено следующее: поначалу его вскрики были другого тона, и стая рванулась к нему, а когда я распустил все руки в положенном мною диаметре, он заговорил другое, и стая ушла. Он предупредил. Так как по установлению этого факта мне безразлично, может он говорить или нет, то я прокусил ему череп. Насытившись, я ушел к себе и долго размышлял над жизнью дельфинов. Они многого добьются. Они умны, имеют язык и общественны. По-видимому, дельфины будущие владыки моря».
«…Нет, властелинам моря нужна сила, а дельфины слабы. Морем властвуют кракены. Изредка я вижу их, сильно пугаюсь и несусь изо всех сил. Потом забиваюсь к себе в пещеру и сижу там часами».
«…Иногда я вижу людей. Они недвижны, и лишь их волосы слабо шевелит течение. Они медленно погружаются вглубь. Они так похожи на тебя, отец, что я пугаюсь и убегаю. Я понял: я боюсь стать таким же неподвижным. Но мне любопытно, из укромного места я слежу за ними. А они плывут, неподвижные, загадочные. Но мне кажется — они бросятся, и схватят меня, и будут что-то делать. Мне будет больно, я не люблю боль».
«…Что я люблю? Я люблю много есть, я люблю хватать других и убивать их.
Чего я не люблю? Когда меня хотят съесть. Не люблю людей, не люблю родниковую воду, бьющую промеж камней. Абстрактные знания, ранее привлекавшие меня, сейчас уступают знаниям, как уберечься и быть сытым».
«…Увидел странных рыб, черных и крупноголовых, с торчащими изо рта кривыми и тонкими зубами. Рыбы мерцали синим светом. Я схватил их. Все мое существо кричало — нельзя их есть, нельзя. Мозг сказал мне, что знать верно можно, только попробовав.
Я поймал восемь штук. Шесть я отдал тебе, а две съел. И сейчас весь горю. Мне страшно. Я умру и буду недвижен. Помогите, отец!»
(Затем тусклые смыслом, больные слова.)
«…Выжил, вы мне никогда и ничем не помогаете. Я могу рассчитывать только на себя. Все мне враги. Весь день сидел в пещере и думал о могуществе. В чем оно заключено? В силе, в зубах или плавниках? Я умнее краба, умнее рыб, умнее осьминога. Я имею человеческий ум. Он — сила».
«…Решил — не нужно верить вам, отец».
«…Сегодня видел кракена. Он неторопливо плыл мимо и тянулся почти бесконечно. Какие у него сверкающие глаза, какой крепкий клюв, длинные и толстые щупальца. Он был чудовищно прекрасен. Хорошо быть кракеном».
«…Вы просили, и я нырнул в пучину. Я долго и медленно погружался вниз, изо всех сил работая водометом и руками. Я миновал километр за километром. Креветки обстреляли меня светящимся соком.
Я погружался. Навстречу неслись огни прямо в глаза и тут же рассыпались фейерверками. Дышать становилось все труднее, руки слабели, тело плющилось, и временами казалось, что меня жует большая беззубая рыба.
Все во мне кричало — вернись! Погибнешь! Но ум говорил — держись, ты узнаешь новое, оно пригодится. Наконец я опустился на дно. Оно было безжизненно, почти безжизненно, только шевелилось что-то похожее на большое одеяло. Оно плоско-черное, с зелеными слабыми огоньками.